Название книги в оригинале: Морсин Андрей. Унция или Драгоценное Ничто

A- A A+ White background Book background Black background

На главную » Морсин Андрей » Унция или Драгоценное Ничто .





Читать онлайн Унция или Драгоценное Ничто [litres]. Морсин Андрей.

Андрей Морсин

Унция или Драгоценное Ничто

(Роман-сказка) 

 Сделать закладку на этом месте книги

Часть I

 Сделать закладку на этом месте книги

«В тех краях гуляете не вы, а ваше настроение».

Якоб Андреас Пуп, профессор Пражского королевского университета






Старинный дворец с башенками и шпилями, украшенный барельефами и скульптурками крылатых рыб и зверей, казался чудной книжной иллюстрацией.

У самой его стены, перед клумбой, устроенной в виде огромного глаза, стояли трое старцев в сюртуках и цилиндрах.

– Феноменальное везение, – первый посмотрел вверх, на одну из башенок. – Упасть оттуда и остаться невредимой!

Клумба выглядела ухожено, но в её цветочном зрачке растения были сломаны и примяты.





– Может, «глаз» остановил падение взглядом? – бесстрастно предположил второй.

– Эти островитяне до сих пор верят, что отгоняют так злых духов! – покачал головой третий.

– Духов или нет, но особа упоминала некий чудесный взгляд, – второй говорил вдумчиво, – превративший земное притяжение…

– В «небесную притягательность»? – третий усмехнулся. – Побойтесь Ньютона, коллега!

– Да, да, детские фантазии. Вот он, ваш взгляд, – первый кивнул на цветник, – весь в этом ярком эллипсе. Но за дело, гении! – открыл саквояж, и все тоже принялись доставать блокноты и рулетки, меряя «глаз» и выводя какие-то формулы.

Трое у клумбы были мировыми светилами в естествознании и прибыли на небольшой атлантический остров изучить интересное для науки дело: девочка восьми лет упала с высоты ста футов и осталась невредима. Девочку звали Унцией, и она была единственной наследницей династии Саламантов, правившей на острове с давних пор.

Заезжие светила долго просвечивали принцессу своими лучами и разглядывали с помощью разных хитроумных приборов, но, кроме царапины, копирующей китайский иероглиф «пар», других признаков летучести не обнаружили. Прямо на клумбе они нагромоздили гору гипотез, спрыгнув с которой, любой бы разбился насмерть, но потом решили, что ребёнок попал в восходящий воздушный поток, – погода здесь, правда, была очень жаркой.

Удивительное спасение, с лёгкой руки репортёров, тут же окрестили «волшебным полётом». Новость пересекла океан и попала во все газеты Европы и Америки, но вскоре отошла на второй план, так как в те июньские дни 1908 года на Землю упало неизвестное тело, наделавшее куда больше шума.

По случаю «волшебного полёта» Унции, на её Родном острове, испокон веку так в картах и значившемся, объявили праздник с фейерверками и карнавалом. Солнцу, нагревшему землю под окном, сочинили гимн, садовника и всех его наследников, включая девочек, освободили от налогов на цветы и фрукты, а служившую в тот злополучный день камеристку Медину, которой за красоту прощалось даже отсутствие должного образования, перевели в ключницы.





Лёгкий бриз шевелил занавески, и мифическая флора, населявшая их, двигалась, как живая. С высоты окна были видны парусники в бухте и чёрная махина эсминца на рейде. Напротив, через площадь, возвышалась башня курантов: золочёные стрелки-змеи извивались в ярких солнечных лучах, в секундах от полудня. Удар колокола гулко разнёсся над площадью, поднимая с крыш чаек и голубей.

– Всё было точно так же, – Унция повернулась к матери. – Змеи свились и выплюнули ослепительный сгусток пламени! Кругом всё замерло и, пока били куранты, стояло не шелохнувшись. Только огненный комок летел к окну, и я увидела необыкновенное, прекрасное лицо! Я хотела лучше его разглядеть, и сразу… голубиная стая расступилась медленно-медленно, и рядом проплыл глаз голубя – красный, дурашливый глазик! Тут-то меня и обнял тот, совершенно другой взгляд!

По лицу Терезы скользнула тень, будто дочь вновь пронеслась мимо окна, затмив солнце.

– А потом явился и голос, – девочка заглянула в глубокие, беспокойные глаза. – Нахлынул, как океан, и его звёзды держали меня на кончиках лучей…

С площади донеслись рукоплескания. В дверь постучали, вошёл старик-камердинер с суровым лицом шкипера:

– Дирижёр уже у пульта, публика ждёт.

– Спасибо, Тристан.

Тереза встала, повернулась к дочери.

– Вспоминая тех, кто тебе помог, говори не «голос и взгляд», а «Голос и Взгляд», – сказала, как спела. – Слышишь разницу?

– Да, – Унция подняла внимательное личико, и мать поцеловала её в золотой завиток на виске.


Тереза не была ослепительной женщиной, но стоило ей запеть, как вся её фигурка начинала источать ясное, живое свечение. И голос королевы был удивительно светлым и трогательным, за что в народе все звали её Королевой-Соловьём. Она и была как соловей – маленькая и хрупкая, завораживала всех своими песнями, заставляя забыть печали и вселяя надежду.

Тереза, выходя к публике, обращалась к простым людям с простыми словами, делая это тоже запросто, как человек без титула и состояния. И сегодня, открывая праздник, по обыкновению, начала со слов.

– Учёные правы, принцессу спасло солнце, – сказала она. – Но не только. Весь этот мир поёт, и его музыка не даёт нам пропасть. Это – те непорочность и благочестие, что поднимают вверх!

За великим торжеством духа последовал праздничный пир. На набережных и улицах царило шумное карнавальное столпотворение. Принцы и принцессы, Арлекины и Коломбины, тигры и драконы встречались на каждом шагу, и никого не насторожило множество игуан в длиннополых дорожных плащах, появившихся в городе с началом сумерек. Все они держались вместе, и их число час от часа увеличивалось. В центре толпы стояли двое: у первой ящерицы из-под маски торчала борода, у второй – концы длинных чёрных локонов.

– Ровно в полночь ты отопрёшь дверь в северной стене, – сказала бородатая игуана.

– Хорошо, Карафа, – женским голосом отозвалась вторая.


Зал торжеств, украшенный гирляндами живых орхидей, был полон блеска и размеренного движения, – драгоценности, звёзды, эполеты и аксельбанты текли сияющей рекой. Гости подходили к подиуму, где виновница торжества стояла рядом с отцом.

Унция, словно шнурок сонетки, дёргала кисть парадного, украшенного шитьём, пояса.

– А мы пойдем завтра в океан?

– Ничто нам не помеха!

Отец всегда так говорил, когда она о чём-то просила.

– В океане, – девочка обняла сильную шею над золотыми петлицами, – я открою тебе один секрет.

– Открой сейчас, душенька.

Унция оглянулась на гвардейца с церемониальной алебардой и торопливо зашептала:

– Никакой горячий воздух тут ни при чём, это – Голос и Взгляд, это они спасли меня! – расставила невидимые акценты, и отец понял – посмотрел в глаза и улыбнулся.

– Пусть они всегда будут с тобой, родная, – сказал на ухо.

К подиуму церемонно подплыла чета придворных.

– Принцесса – истинный ангел, – поклонился седой кавалер.

– Неудивительно, что она умеет летать, – сделала книксен его супруга.

Вокруг уже начиналось столпотворение, когда вошла Тереза, несколькими нотами, с порога озаряя зал, и все взгляды устремились к ней.





– Да здравствует музыка! Да здравствует опера! Слава Королеве-Соловью! – раздалось тут и там.

Сияли огни и лица людей, – вокруг было столько света, сколько Унция ещё никогда не видела. Ей с необъяснимой силой захотелось быть в этом зале как можно дольше, но куранты сыграли половину одиннадцатого, и родители, благословив, отправили девочку в постель.


Проснулась Унция от шума с площади, решив, что это гости зажигают петарды, но тут громыхнуло прямо за дверью спальни. В следующий миг в комнате зажёгся свет, и кровать обступили незнакомцы, с головы до ног забрызганные клюквенным сиропом. Они потоптались и расступились, пропуская вперёд игуану в бальном платье. Чешуйчатая кожа поползла с головы, высвобождая густые чёрные локоны, и на Унцию уставились цыганские глаза красавицы Медины.

Потолок спальни остался позади, поплыли приглушённые огни коридоров и лестниц, а потом разом ослепили люстры знакомого зала. Девочка и опомниться не успела, как оказалась босиком на серебряном блюде. Холод металла прогнал остатки сна, но она никак не хотела верить, что всё происходит на самом деле.

Вооружённые люди входили, снимая маски и открывая потные, разгорячённые лица.

– Говори, Карафа! – взывали они к невысокому бородачу, вставшему рядом с принцессой.

Толпа уже притёрлась вплотную, когда мужчина поднял руку, устанавливая тишину.

– Чу! – он поднёс палец к губам, заставляя утихнуть последние шорохи. – Кто-то что-то слышит?

– Не-е-ет! – нестройно отозвался зал.

– Хоть один звук? – Карафа обвёл толпу взглядом. – Хоть одну нотку?

– Не слышим!

– Именно так, братья. Мир молчит! – он возвысил голос. – Мир просто не умеет петь! Вот оно, простое доказательство нашей правоты, львы! – поспешно отвёл взгляд от маски ящерицы. – Но, мы по горло сыты сказками и ложью! И мы больше не будем слушать ничьи голоса, пусть и такие манящие, какой был у Королевы-Соловья!





По толпе пробежал ропот.

– Я сказал, был, – бородач вновь поднял руку, – потому что всё начатое следует доводить до конца. Нельзя быть наполовину королевой, а наполовину – соловьём. Но теперь, когда её величество целиком стала птицей, можно гордиться, что это мы, своими руками, вот этими руками, – он потряс растопыренными пятернями, – отпустили её на свободу. Ведь в мире нет ничего выше свободы!

– Нет! Выше! Свободы! – прокатилось по залу.

– И горе, горе тиранам, ставшим рабами своих сокровищ! – Карафа повернулся к Унции, переминавшейся на блюде в одной ночной сорочке. Он тряс напряжённым пальцем, выставленным в её сторону, и все замерли в предчувствии откровения. – Да! Даже именем собственной дочери этот деспот мерил золото! – воскликнул с праведным гневом в голосе.

Золотые локоны принцессы, ниспадая до пят, не оставляли места сомнениям в справедливости сказанного. Она чувствовала взгляды, колючие, как иголки холода в босых ступнях, и собрала все силы, чтобы не расплакаться и не выдать страх, последнее горячее и родное, что было с собой.

– Но в новом мире есть только одна система мер! – Карафа вздёрнул над головой загорелый кулак. – Это – свобода! И ничего над свободой!

– Ничего! Над! Свободой! – подхватил зал.

– И ничего справа от свободы! – Карафа выкрикивал слова с яростным воодушевлением. – И ничего слева!

– Ничё-ё-ё-ё сле-е-е-е…! – переметнулось на площадь.

– За прошлое – ни гроша! – он вздёрнул второй кулак. – Фунты, унции – ничто!

– Унция – ничто! – оглушительно грохнула толпа.

Подогретое воинственным азартом, «ничто» взлетело и, ударившись о потолок, словно крышкой, накрыло блюдо с принцессой.


Открыв глаза, Унция обнаружила, что за окнами день, и она лежит на полу своей спальни. Вокруг были рассыпаны книги, вываленные из книжного шкафа. Сам великолепный, украшенный резьбой и перламутром шкаф исчез. Люди-ящерицы утащили всю мебель, оставив только огромное, до потолка, зеркало. Привычные картины и гобелены заменили кривые, размашистые граффити: «Свобода!» и «Унция – Ничто».

Папа-король как-то распорядился, чтобы дочь научилась читать до потери первого молочного зуба. Его воля была безукоризненно исполнена, – девочка читала на трёх языках, но не всё прочитанное понимала. Так, фраза «Унция – Ничто» поначалу заставила её задуматься, но, вспомнив любимое папино выражение, она решила, что и это «ничто» ей не помеха. А вот ненавистную «свободу», от которой с ночи трещала голова, постаралась стереть. За этим занятием её и застала Медина, вошедшая без стука.

– Напрасно ты это делаешь, – сказала со знанием дела. – Свобода тебе ещё очень пригодится.

Красотка подошла к стене с единственной целой надписью:

– А это ты правильно оставила: теперь ты – пустота, какой была я для твоего самовлюблённого папаши!

Унция шагнула вперёд, собираясь вступиться за отца, но изменница была настроена миролюбиво.

– У нас теперь свободная страна, крошка. Королевству – крышка, а здесь, – она развела руками, – сделают музей. Тебя опишут, и будешь сидеть на троне, пока не состаришься!

Поправив у зеркала причёску, Медина вышла, а девочка задумалась над тем, как человек может быть пустотой.


Слова вероломной служанки начали сбываться очень скоро. Монархию упразднили, а недавние подданные, словно команда корабля, попавшего в ураган, подчинились течению времени и провозгласили республику. Когда же буря с сопровождавшей её сумятицей улеглись, государством и принцессой занялся опекунский совет.

Вероятно, за краткую младенческую вседозволенность бывшей наследнице всех богатств канувшего в Лету королевства не разрешалось ни покидать комнаты, ни принимать гостей. Но граждане, занятые налаживанием быта, традиционным для этих мест выращиванием фруктов, ловлей рыбы и жемчуга, о ней и не вспоминали. Некоторые вообще бросили работу и увлеклись мародёрством, исключавшим риск быть съеденным акулами, – новая власть, стараясь выглядеть гуманной, до поры смотрела на всё сквозь пальцы. В общем, граждане вели разнообразную жизнь, чего нельзя сказать о нашей знакомой.

День за днём Унция бродила из угла в угол, через раз, для развлечения, делая это вслепую, и одиночество не отставало ни на шаг. Иногда, от безучастного наблюдения оно переходило к действию, растворяя каракули писем, которые никуда не уходили, или поддерживало за локоток, когда хозяйка ела, сидя на голом полу. Рука дрожала, и суп проливался, но бульон не оставлял пятен на платье, больше похожем на наряд скомороха – рукава с подолом удлинялись по мере надобности, а на талии такая кухня не сказывалась.





Принцесса не любила одиночество, хоть они и росли вместе, словно родные сёстры, и даже пыталась с ним бороться, знакомясь с чайками. Но ветреные птицы, появляясь во дворце, как и люди – в поисках пищи, подолгу не задерживались.

Всеми покинутая, она тяжко свыкалась с мыслью, что родных больше не увидит, и когда охватывало чувство безысходности, вызывала из памяти Взгляд, обёрнутый в певучую ткань Голоса, и поправлялась надеждой, что они ещё помнят о ней.

– Вы же вернётесь, – говорила сама себе. – Ведь, кроме вас, у меня никого не осталось…

Чтобы тайные друзья скорей откликнулись, Унция читала стихи, делая это вслух и с большим выражением, будто даря кому-то очень дорогому. Декламируя до поздней ночи, она отгоняла страх того, что Голос и Взгляд о ней забыли, и теперь придётся состариться в полном одиночестве.

Впрочем, изредка в её однокомнатное королевство заглядывали посетители из опекунского совета. Визитёры всякий раз останавливались перед надписью на стене, а однажды кто-то так и сказал:

– А ты и правда Ничто, такая худышка! И зачем тебе такое огромное зеркало?

Походив по комнате, опекун задумчиво добавил:

– А ведь оно как раз впору моей ненаглядной.

Принцесса без сожаления рассталась с вещью, ежедневно показывавшей одиночество в полный рост. А, перестав себя видеть, всерьёз задумалась над тем, что однажды сказала Медина.

С некоторых пор, то ли забавы ради, то ли чтобы унизить, опекуны, кроме как Ничто, Унцию не называли. Она даже взялась считать, сколько раз слышала от них это слово. Когда же счёт перевалил за сотню, решила испытать новое имя на тайную силу. Как-то, найдя дверь незапертой, вышла из комнаты и, прикрываясь им, как плащом-невидимкой, направилась к выходу из дворца.

«Ничто» помогло ей благополучно преодолеть коридор, но у лестницы было остановлено господином в пенсне. Препровождённая обратно, девочка решила, что у очкарика какие-то специальные линзы, или имя не сработало, потому что не было родным. А, может, говоря о пустоте, Медина попросту её обманула. Она так и уснула, не чая, что другое предсказание смуглой красавицы сбудется уже на следующей неделе.


Об открытии во дворце музея объявили с большой помпой, – шутка ли, впервые в истории экспонатом выставляли настоящую живую принцессу.

– Радуйся, детка, – седая кастелянша легко затянула Унцию в корсет. – Кому ещё в твои годы посчастливится стать памятником старины!

В подвалах дворца, по распоряжению опекунского совета, устроили разнообразные увеселительные заведения – питейные и закусочные, дабы посетители могли подкрепиться после экскурсии, развлечься, а заодно и пополнить казну молодой республики.

Теперь Унция шесть дней в неделю проводила на своём законном месте. Но эта простая с виду часть царского труда обернулась настоящей каторгой.

Поскольку все века видеть монархов вблизи могли лишь избранные, народ на выставку повалил валом. Ехали даже из Америки и Европы, и желающих было столько, что люди ночевали прямо у кассы, под открытым небом. Многие брали с собой детей, если те дома хорошо себя вели, – поглазеть на принцессу было большим стимулом. Но здесь народ отдыхал, взрослые расслаблялись, теряя обычную строгость, и детишки, соревнуясь в меткости, бросались в неё всем, что находили в карманах и на полу.

Замерев в огромном позолоченном кресле, Унция с оторопью смотрела на жизнерадостных людей, разглядывающих её, словно диковинную зверушку. Магниевые блицы вызывали в глазах плывущие радужные круги, а вертеться и зажмуриваться разрешалось только во время обморока. К тому же, некоторые дотошные посетители залезали за ограждение и трогали её руками, думая, что перед ними кукла. Мало кто верил, что ребёнок способен высидеть столько на одном месте.

Мучимая духотой, жаждой и вынужденной неподвижностью, бедняжка свыкалась со статичными обязанностями вещи, училась плакать невидимыми слезами и терпеть щелчки апельсиновой кожуры и лимонадных пробок.

«Милые Голос и Взгляд, – неслышно молила она невидимых друзей, – превратите меня в пустоту, в воздух, во что угодно, только заберите отсюда!»

Когда же становилось совсем невмоготу, читала про себя любимые стихи, делая это так отчаянно, словно рыла окоп на поле боя.

Удивительно, но знакомые строфы прикрывали её, словно бруствером.

Сидя на троне с каменным лицом, Унция по миллиметру выколупывала щель в таинственном веществе, плотно наполнявшем её ожидание, и постепенно стала скрываться там, как улитка в домике-ракушке. Ракушка предохраняла от прямых попаданий и обидных замечаний из толпы.

С каждым днём её «стихотворное» убежище делалось всё глубже, – раковина сделала один виток, потом другой, и шум толпы со щелчками мусора исчезли совсем. Но стихи не только помогали копать – они вели в мир, придуманный великими фантазёрами. И однажды она обнаружила себя в известной французской поэме, разгуливающей по океану в обнимку с мачтой парусника. Там из цветущих вод ей навстречу вынырнули гигантские кариатиды, нёсшие на головах тяжёлую, ослепительную радугу, образовавшую портал.

В какое помещение вёл этот вход, можно было только догадываться, но мерцающие росчерки звездопада, сквозившего в прозрачной раме, навеяли такое чудное состояние, что принцесса впервые за долгие месяцы улыбнулась.

Тут случилась совсем неслыханная вещь: края той самой радуги показались в уголках её губ, выползая наружу и озаряя музей волшебным светом. И все посетители в первом ряду опустились на одно колено, а посетительницы присели в книксене. За первым рядом последовал второй, за вторым третий и так – до дальней стены, где висел портрет основателя династии Саламантов, Бурнабара Первого, Громоподобного. Предок, по легендам, тоже делал разные фокусы, например, подчинял целые племена одними бровями.

Теперь она тайком развлекалась, улыбаясь то левым, то правым уголком рта и вынуждая то одну, то другую половину зала соблюдать дворцовый этикет.

Окна в музее не занавешивались, а погода триста дней в году была ясной и солнечной, но газетные репортёры всё равно прознали, в чём дело, и раструбили о «волшебной улыбке» на всю округу. Появились даже охотники за улыбкой, поскольку газетчики пообещали за фото привлекательные деньги.

Одному из них посчастливилось запечатлеть милые ямочки, окружённые радужным блеском. Но снимок пришлось уничтожить, потому что ни отвести взгляда, ни прекратить политеса сам удачливый фотограф, его семья и любознательные соседи никак не могли. Негатив постигла та же участь – он оказался вдвое сильнее, с той разницей, что действовал наоборот: мужчины делали книксены, а женщины опускались на одно колено.

Эти безобидные, по мнению Унции, шалости имели непредсказуемые последствия. В народе стали оживать монархические настроения, а некоторые экскурсанты, выбираясь из подвалов дворца на воздух, пели «Боже, храни принцессу!» и вели себя крайне разнузданно.

По распоряжению Карафы, певцов задерживали и прослушивали на предмет запрещённого музыкального слуха. Но бедолаги, в один голос подтверждая существование «волшебной улыбки», не могли объяснить, что же заставляет свободных граждан кланяться дочери свергнутого тирана. От Ничто тоже ничего не добились, – девочка наотрез отказалась улыбаться следователям из тайной полиции.

Высший совет заседал до поздней ночи, пока кто-то не припомнил «волшебный полёт» трёхгодичной давности. Дело приобрело более серьёзный оборот, и во избежание новых, незапланированных чудес, принцессу из экспозиции решили на время убрать.





Пока опекуны во дворце занимались чудесами местного значения, на Родном острове произошло событие из разряда магии международной, – прибыл известный на весь мир иллюзионист Иеронимус Ногус.

Этот худой как трость господин с орлиным носом слыл собирателем всего необычного, а в узких кругах был известен ещё и как «коллекционер муз». Безусловным талантом мага было умение отыскивать их в самых разных местах, где простому человеку и в голову не придёт это делать. Крупных муз Ногус извлекал из архитектурных композиций, панорамных пейзажей и ораторий, а мелких – из миниатюр, этюдов, скетчей и даже эпиграмм.

Посещая, к примеру, музей изобразительных искусств, он гулял по залам, прикрыв глаза и выставив ноздри, и со стороны казалось, гость наслаждается не живописными полотнами, а запахом масла, хотя многие и находят его приятным. Походив так с полчаса, маэстро останавливался у какой-нибудь картины с зацветшим прудом, и, кажется, пруд как пруд, но он определённо знал, что под ряской с кувшинками скрывается та, что ему нужна, и точно – нацеливался ноздрями на водоём и выуживал из него зазевавшуюся музу.

Или же на скрипичном концерте – делал вид, что слушает с закрытыми глазами, а сам переносицей брал на мушку солиста. Музыка звучала в соответствии с нотами, но исполнитель вдруг с ужасом понимал, что скрипка уже не плачет и не смеётся от чистого сердца, а обезьянничает и всё выдумывает. Складывалось впечатление, что драгоценного «итальянца» подменили прямо во время игры, а Иеронимус уже затаивал похищенную музу в ему одному известном месте.

С той же лёгкостью он добывал их из труб и валторн, флейт и кларнетов, виолончелей и контрабасов. Единственно, к чему не притрагивался, так это к ударным, – и тарелки, и литавры, и тимпаны, как грохотали с душой, так и продолжали это делать.

Не то чтобы маг собирался открыть собственный музеон, нет, музы требовались ему на время, для утоления голода и жажды, – Иеронимус питался их незримым радужным блеском. Делал он это без помощи столовых приборов, поглощая чем-то тайным, из-за чего красавицы, после обеда в компании чародея, теряли волшебную силу и буквально превращались в выжатые лимоны. Сплюснутые пупырчатые плоды выпадали из рукавов и штанин мага помимо воли, и даже то, что тот кислое на дух не выносил, ничего не меняло, – музы ни за что не хотели превращаться во что-то, хотя бы кисло-сладкое, вроде грейпфрута.

Ещё в бытность Джеромом Ногу и не таким богатым и знаменитым фокусник выкидывал несчастные фрукты на помойку. Но, сколотив приличное состояние, решил ничем зря не разбрасываться и тоже пустил в дело. На заводике, принадлежащем артисту, цедру удаляли, а на лимонных корочках делали настойку, которая так и называлась «Музыкальная настойка Иеронимуса Ногуса». Напиток выпускался в небольших, как для «Кёльнской воды», флаконах и, по уверениям самого маэстро, избавлял от разных недугов и напастей, таких как желудочные колики, супружеская неверность и отсутствие музыкального слуха.

Спрос на снадобье был неизменно высоким, несмотря на ещё более высокую цену. Хотя злые языки и поговаривали, что у предприимчивого циркача в некоторых тёплых странах, как в цилиндре с двойным дном, спрятаны целые цитрусовые плантации. Но люди верили, что настойка приготовлена «на основе натуральных муз», как указано на этикетке, и брали по несколько флаконов сразу.

Кунштюк с фирменным напитком приносил стабильный доход, но коронным номером Ногуса, безусловно, был трюк с личным дирижаблем – чёрная махина испарялась, как по мановению волшебной палочки. Правда, обязательным условием было то, что зрители на время зажмурятся. Специальный секундомер-зуммер подавал для этого сигнал, а по истечении трёх секунд – ещё один, разрешающий открыть глаза. И все удивлялись до глубины души, ведь даже ракета не смогла бы исчезнуть из поля зрения. Вместе с дирижаблем пропадал и сам маг, заставляя людей аплодировать секундомеру-зуммеру, тоже звеневшему из пустоты.

Все те, кто заранее запаслись биноклями и подзорными трубами, только цокали языком: и в небе было чисто, и никаких тайников под боком.

Но вышел раз курьёзный случай – детектив на пенсии привёл собаку-ищейку и дал ей до начала представления незаметно понюхать дирижабль. Когда же тот благополучно исчез, ищейка, ни с того ни с сего, стала лаять на пузатого господина с тростью, стоявшего в сторонке. Собаку насилу успокоили и долго извинялись перед зрителем, который даже карманы вывернул, доказывая, что никакого дирижабля у него нет.

Если вы спросите, не нашлось ли хитреца, который лишь делал вид, что зажмуривается, а на самом деле подглядывал, то был один – журналист известной бульварной газеты. Но, когда зуммер прозвенел второй раз, и вся честная публика открыла глаза, его нашли бездыханным, с гримасой ужаса на лице. Та же газета сообщила, что бедняга умер от разрыва сердца. Больше желающих подсматривать не находилось.





Как дирижабль материализуется обратно, свидетелей не было, просто, через какое-то время, судно с латинской «N» в золотых пальмовых листьях на борту приземлялось в другом городе. К слову, путешествовал артист только на этом, личном транспорте, отвергая аэропланы, океанские лайнеры и железные дороги. Шутили даже, что Ногус – деталь своего дирижабля, или наоборот, дирижабль – деталь Ногуса, правда, какая именно, не уточняли.

«Музыкальный» голод заставлял маэстро искать чудесное, где бы то не находилось, и его доверенные лица были везде, даже на такой заброшенной далеко в воду земле, как Родной остров принцессы.

Несколько лет назад, узнав о «волшебном полёте» Унции, Иеронимус уже направлялся сюда, но печально известные события заставили развернуть дирижабль прямо над океаном, – маг не любил вмешиваться в политику. Теперь же, когда смута утихла, он решил отведать «волшебную улыбку», а заодно пополнить чековую книжку, показав популярный номер с исчезновением.


В то самое время, когда маэстро сходил по трапу навстречу шумной толпе журналистов и зевак, новое заседание опекунского совета было в самом разгаре. Обсуждалось три варианта будущего для принцессы.

Первый – изготовить маску, неотличимую от оригинала, но с фальшивой улыбкой, и пусть работает себе дальше. Второй – запереть маленькую чародейку в башне на год-два и посмотреть, не утратит ли она своих способностей. И третий – отвезти её под видом морской прогулки подальше от берега и столкнуть за борт.

У каждого из вариантов были свои «за» и «против». Так, первый сулил неплохой доход, поскольку на остров регулярно приезжали туристы из стран, где монархию давно свергли, а также из тех, где это пока никак не удавалось. Но то, что всё будет гладко, бабушка надвое сказала.

Второй вариант предполагал убытки, ведь Ничто надо было кормить, поить и сторожить. Когда же она потеряет свои волшебные способности – никому не известно. Хотя, тут была вероятность кому-то из опекунов их подобрать.

Третий совсем избавлял от хлопот, правда, и не обещал никакого профита – ни фактического, ни загадочного.

Споры то затихали, то вновь набирали силу, и председатель Карафа, взывая к тишине, в какой-то момент достал револьвер и выстрелил в потолок.

Грохот выстрела не успел затихнуть, как двери распахнулись, и в Зал заседаний вош


убрать рекламу






ёл доктор магии, маэстро Иеронимус Ногус.

Обведя присутствующих пронзительными ноздрями, гость внёс четвёртое предложение, а именно, сделать так, что принцесса совсем перестанет улыбаться, так как он тотчас же «волшебную улыбку» покупает.

Добавим, что, при упомянутой комплекции, маг имел на редкость густой бас, – создавалось впечатление, что играет контрабас, спрятанный в одном длинном смычке.

Внезапное появление мировой знаменитости и его неожиданное заявление произвели эффект разорвавшейся бомбы.

– Так принцесса ведь живая! – горячо возразил младший брат председателя Гамнета, но осознал свою оплошность и стушевался.

Карафа, напротив, тут же выразил готовность к сделке и назвал цену. Но, та оказалась куда выше биржевой стоимости улыбки, которой тройская унция дарит счастливого хозяина, на что покупатель обратил внимание.

– Вам нужна одна улыбка, а куда прикажете деть всё остальное? – бородач покрутил револьвером. – Ничто без улыбки, это так, даже не кое-что!

Маг снял цилиндр и кинул в него шёлковые перчатки.

– Но раз принцесса уже не более Унция, чем это ваше «Ничто», – резонно заметил он, – то, извольте, чтоб и цена соответствовала!

– Тогда ждите, когда улыбка станет обыкновенной, – Карафа вытряхнул на мраморный пол стреляную гильзу.

– И сколько прикажете ждать? – Иеронимус поморщился от пронзительного звона латуни и прикрыл переносицу ладошкой.

– А это нам самим неизвестно.

– А взглянуть одним глазком? – сдвинул ладошку в сторону.

– На Ничто, за такие деньги? – Карафа уже тёр рукавом бриллиантовую звезду на животе. – Вам с вашим дирижаблем лучше других известно, сколько стоит то, что уже не увидишь!

Тут к гостю повернулась Медина, она была первым заместителем Карафы в Высшем совете.

– А как вам такая улыбочка? – показала свои жемчужные зубки. – Самая что ни на есть волшебная!

Иеронимус направил на улыбку ноздри, но и лимонной дольки не выпало из манжеты. Зато стало ясно, что барышня запросто откусит добрую половину всех его плантаций. Это мужчине понравилось, и он изобразил лёгкий поклон.

Никакие уговоры, однако, на председателя не подействовали, гипнозу мага он также не поддался, имея революционную закалку. Всё кончилось тем, что Ногус, вернувшись на дирижабль уже под вечер, взял и исчез с острова. Правда, исчез не один, – в каюте его ждала смуглая красотка с цыганскими глазами.

Так, сами того не желая, опекуны избавили улыбку принцессы от превращения в выжатый лимон. Саму же принцессу перевели в заброшенную дозорную башню на берегу залива. Та стояла особняком, уходя фундаментом в волны, и звалась Зелёной из-за густой растительности, укоренившейся между камней. Ещё раньше в башню свезли всю запрещённую королевскую библиотеку (её чары также были для опекунов загадкой).


Новое соседство стало для Унции настоящим подарком. Древняя сокровищница знаний, библиотека получила начало с абордажей византийских судов и насчитывала тысячи редких и удивительных книг. Свитки, папирусы, томики, тома и фолианты заняли всё свободное пространство, оставив узкий проход к спиральной лестнице, ведущей в дозорную камеру, где она и поселилась.

Расположенное над пиком книжной горы место это словно символизировало высоту, на которую способно вознести человека самообразование.

За отсутствием мебели находчивая жилица сложила из книг кровать, стол, стулья – всё, кроме трона, с которым были связаны самые неприятные воспоминания. Стены она украсила иллюстрациями из Оксфордского зоологического атласа, повесив у изголовья радужного тукана. Друг вечерних бесед, не мудрствуя лукаво, был наречён Оксфордом.

Принцесса спала на книгах, ела на книгах, разговаривала с книгами, гуляла среди книг. Когда же кровать прочитывалась от спинки до спинки, а любимые герои переезжали в ракушку, где Унция скрывалась от назойливой музейной публики, происходила смена обстановки.

То ли от высоты жилища, а может из-за компании книжных мудрецов, давным-давно переехавших на небо, её «стихотворное» убежище раскрасилось в неземной, лунно-перламутровый цвет. Раковина играла всеми цветами радуги, а иногда ими пела. Подобно граммофонной трубе, многократно свёрнутой спиралью, она уходила на неведомую глубину, не задевая ни одного из жизненных органов. Самый нижний виток совершенно изолировал девочку от внешнего мира.

Впрочем, единственным живым человеком, видевшим её вблизи, был полуслепой старик, приносивший еду и воду. Старика всегда сопровождал караульный, но тот, следуя инструкции, завязывал глаза ещё на подходе к башне, на случай, если Ничто вздумается улыбнуться издали. Последнюю часть пути они так и шли – впереди старик с подносом, а сзади, держась за его плечо, солдат с карабином.





Перекусив и набравшись сил, Унция возвращалась к чтению. Читала она всё подряд, перемежая поэмы и романы с алхимическими трактатами. Какой-то инструмент внутри, окрепнув за время заточения от постоянных обращений к чуду, позволял понимать текст, просто прикасаясь к странице ладонью. И порой чья-нибудь извилистая мысль, ящерицей проскальзывая между пальцев, заставляла её замирать, открыв от изумления рот.

Время от времени хозяйка книжной горы сражалась с пеликанами, – те уже много лет считали башню своей территорией, вили в бойницах гнёзда и несли яйца. Перья птиц шли на строительство механических крыльев, чьи чертежи нашлись заодно с картой Атлантиды, ставшей ей пледом.

Но если до полёта на крыльях оставалось неизвестно сколько времени, то во сне, как любой подросток, Унция летала регулярно.

Всё начиналось с того, что она сидела на горе и мирно беседовала с книгами. Но постепенно те начинали вести себя несдержанно, залезали на плечи, пытаясь столкнуть, а она подпрыгивала и повисала в воздухе. Тогда книги строились по всем правилам военной науки и метали в неё ядра точек, бумеранги запятых, стрелы слов и дротики предложений, от которых, буквально, хотя и устно, приходилось увёртываться. Но и этого оказывалось мало: тома складывались осадными катапультами и палили целыми абзацами.

Так повторялось из раза в раз, и бедняжка плавала в башне, как рыба в аквариуме, не в силах вырваться наружу и в конце концов срывалась в мельтешащую буквами бездну. Но однажды с привычным сном что-то произошло.

В ту ночь принцесса, как обычно, говорила с книгами, а потом от них убегала. И тут чья-то невидимая рука схватила и подняла, и чувство сна осталось далеко внизу, зажатое между страниц, за границами потолочных балок.

Пальма на крыше, пощекотав лопатки, ушла вбок, и она повисла в воздухе, окидывая взглядом просторное звёздное небо.

Полная луна озаряла колышущуюся чёрную воду, но и без её сияния были видны горные вершины на далёком горизонте. Их пики горели таинственными лампадами, твердя, что стоит только перевалить через хребет, и все беды кончатся. И, внимая их зову, она устремилась вперёд.

Унция летела быстрее стрелы, вернее птицы, совершающей бросок с севера на юг вдоль магнитного меридиана, но, как ни старалась, горы сохраняли прежнюю дистанцию, будто росли не на земле, а на небе. Ракушка уже стала подавать тревожные сигналы, когда сначала кончики пальцев, а потом и ладони подхватили далёкое свечение горизонта. Незаметно рукава и подол платья начали тлеть, и появилось жжение, но не болезненное, а томительное. Незнакомый, благостный гул нарастал, и в какой-то миг платье вспыхнуло, окатив её волной ни с чем несравнимой неги.

Пространство сжалось гармошкой и растянулось во всю ширь, завлекая в прозрачные, поющие меха, и музыка зазвучала всюду, и вершины оказались на расстоянии вытянутой руки, а она почувствовала, что из ослепительного блеска на неё кто-то смотрит. В тот момент ни одиночество, ни печаль – ничто не могло потревожить, все чаяния собрались вместе, чтобы наконец-то исполниться, словно божественная мелодия приняла её в свои звуки.

От собственного голоса Унция и проснулась и с ужасом обнаружила, что стоит на выступе, опоясывающем башню, а светлеющий горизонт украл лампады…

Сон оставил такую массу вопросов, что теперь она выбиралась на выступ, не боясь, что её сдует в море. Прогуливаясь по узкой каменной ленте, девочка напевала заветную мелодию, словно искала тропинку к сияющим вершинам. Её голос разносился далеко над заливом, привлекая внимание рыбаков, самые суеверные из которых решили, что в башне поселился детский дух Королевы-Соловья. Люди оглядывались и робели, но звуки, летевшие с высоты, были такими прекрасными, что они забывали о своих тревогах. Возможно, посещая неведомые дали в поисках сияющих вершин, её голос прихватывал с собой нечто такое, что ни в сетях, ни на океанском дне было не найти.

Раз за разом мелодичные вокализы собирали всё больше слушателей. Особенно много приходило мам с маленькими детьми. Расстелив подстилки, они рассаживались у подножия башни и начинали кормление своих чад. Пока голос звучал, ни один ребёнок не плакал и не капризничал.

Уложив детей спать, женщины устраивались удобнее, и песни с высоты живописали им картины долгожданного благополучия и счастья.

Притом что каждая из них думала о своём, виделось всем примерно одно и то же: мужья возвращались из моря с уловом, были ласковы, дарили подарки и не засиживались у друзей до утра. В домах всего было вдоволь, дети не болели и не баловались больше обычного.

Когда Унция умолкала, женщины сбивались в кучку, и воздух, поднимаясь от нагретого песка, доставлял наверх все последние новости и сплетни. Так она узнавала обо всём, что происходило на Родном острове и в мире.

Как-то раз мамаши заговорили об открытии одного математика из Европы. Якобы он изобрёл аппарат, способный видеть то, на что порой лучше вообще внимания не обращать.

– Неужто, правда, читает чужие мысли? – воскликнула одна из них. – И что думает благоверный тоже можно узнать?

– Легко! – уверила её знакомая.

– А мой ухажёр?

– Всё как на ладони!

– Да, это почище фокусов, что показывает пройдоха Ногус, – сказала третья.

– Но почему же пройдоха? – вступилась за мага соседка. – Дирижабль-то исчезает!

– Вот именно, – с готовностью кивнула женщина. – Люди платят за то, что исчезло, а не за то, что появилось. И кто после этого твой Ногус?

Но долго спорить они не стали и принялись обсуждать необычное изобретение.

– Только название у него какое-то несерьёзное, – усомнилась первая из мамаш. – Разве дельную вещь «пустоскопом» назовут?

– А по мне, всё равно, как называется, – отрезала вторая. – Если то, что говорят – правда, такая штуковина нужна в каждом доме!

И они дружно согласились, что новый прибор поможет пресечь поползновения мужей к изменам и припрятыванию денег. О самом изобретателе мамаши почти не говорили, только то, что он оказался неважным мужем и отцом, – жена ушла от него вместе с детьми.

Почти всё, что Унция в тот день услышала, было правдой. Можно лишь добавить, что изобретатель чудесного прибора, способного видеть невидимый мир, ещё недавно профессор Пражского королевского университета Якоб Пуп мог по праву считаться гением своего времени.





Пупу было немногим за пятьдесят, но выглядел он значительно старше своих лет. На людей незнакомых этот крупный мужчина с детской улыбкой почти сразу производил впечатление лёгкого помешательства. Виной тому были повадки и жесты, словно он ловил в воздухе незримое существо. А именно это Якоб и делал, ведь такими существами были все, мало-мальски, на его взгляд, стоящие мысли. Мысли эти носились вокруг, сплетаясь и расплетаясь, кувыркаясь и вытворяя бог знает что. Но, даже изобретя пустоскоп, от той нелепой привычки – хватать их руками, как ребёнок разноцветные игрушки – Пуп так и не избавился.

История его открытия была ослепительна и печальна одновременно и началась ещё в студенческие годы, когда неимоверно одарённый и столь же самовлюблённый юноша не пожелал мириться с тем, что рано или поздно созывает духовой оркестр на «халтуру». Каждую ночь Якоб считал удары сердца, боясь, что оно остановится, и уже нельзя будет догнать ускользающую за пределы разума, сиятельную жизнь. Его трепетное «я», будто запорхнувшая в комнату птица, билось в содрогающемся от ужаса теле, и биения эти, словно дребезжанием оконных стёкол, сопровождались бесчисленными вопросами: «Почему? За что? Для чего я должен стать пустотой?!»

Так продолжалось до тех пор, пока Пуп впервые в жизни не влюбился. К радости нашего знакомого, с младенческих ногтей учившегося музыке, его избранница оказалась поклонницей оперы. По счастливому стечению обстоятельств в Праге проходили гастроли миланского «Ла Скала», и он решил сделать признание прямо в театре.

В кассах билетов не было, и пришлось потратить немало усилий и денег, чтобы достать их у перекупщиков-спекулянтов. Но, начав готовиться к свиданию ещё до рассвета, молодой человек не рассчитал времени и опоздал.

С большим трудом ему удалось уговорить капельдинершу пропустить их в зал после третьего звонка, но купленные в партере места, согласно неписаным правилам, уже кто-то занял.

– Вы только не беспокойтесь, – заверил Якоб нарядную спутницу, неприкаянно маявшуюся в проходе. – Одно пустое место обязательно найдётся!

Тут свет стал гаснуть, занавес дрогнул, расползаясь в насмешливой ухмылке, а публика недовольно зашикала.

– Уже нашлось, – отчеканила красавица, пронзая незадачливого ухажёра взглядом. – Это место – прямо передо мной!

И грянула увертюра, пророческой силой музыки связав её слова с грядущим эпохальным открытием.

Придя домой и теперь не зная, как жить, юноша, словно заведённый, повторял: «Я пустое место, я пустое место», пока уже на заре не произнёс ту же фразу со знаком вопроса. И тут умника осенило, что разум по форме, а часто и по содержанию – полная пустота, и любой разумный человек, хочет того или нет, является наипустейшей пустотой!

Дальнейшие умозаключения привели к тому, что его персональная пустота – родная сестра той надёжной и проверенной, что уже была до его рождения и будет вечно, чего бы не стряслось. А поскольку ворон ворону глаз не выклюет, мучиться ночными кошмарами Якоб перестал.

– Аве, опера! Аве, музыка! – восклицал он каждое утро, сбривая перед зеркалом первые нежные усики. Но тайну невидимого мира ещё только предстояло раскрыть.

На самом деле, нестерпимая боль, словно раскалённым железом, причинённая иллюзиями сердца, натолкнула его на мысль, что пустота вовсе не та, за кого выдаёт себя наивным обывателям. Более того, она неплохо организована, раз на ровном месте будоражит столько плотной материи. И, вообще, применительно к предмету, данное слово следует брать в кавычки, чтобы не путать с простодушной пустотой кармана.

Первую формулу, в которой радиус персональной «пустоты» равнялся бесконечности сознания, разделённой на глубину и скорость мысли, умноженные на амбиции в сумме с волей, возведённые в квадрат целеустремлённости, студент-математик вывел вилкой прямо на дубовой столешнице пражского гастштедта.

Долгое бдение над следующим уравнением выгнало его на улицу, где, начертив вокруг себя несколько увеличивающихся кругов, он полностью остановил движение пешеходов, экипажей и авто.

– Стойте, люди! – громогласно восклицая, Пуп бегал туда-сюда с расставленными в стороны руками. – Вы же все топчете мою душу!

Чудом избежав жёлтого дома на окраине города, он решил временно стать невидимым и в таком, родственном предмету, состоянии разобраться, как тонкий мир устроен и каким образом внутри себя сообщается. С этой целью была снята комнатка, в которой, кроме стола, стула и библиотечной стремянки, никакой мебели не было. Старенькое пианино, вросшее в стену, Якоб, ослеплённый вызовом, не заметил.

Уравнение, начавшееся на бумаге, постепенно переползло на столешницу, потом под неё, а когда и там не осталось живого места, сбежало чернильным водопадом по тумбе стола на пол. Покрыв его узорчатым ковром, оно захватило сиденье и спинку стула, после чего перепрыгнуло на стену, где через пару часов наткнулось на пианино. Когда крышка клавиатуры была исписана с обеих сторон, и Пуп взялся за клавиатуру, случилось именно то, что принято называть случайным озарением. Химический карандаш, касаясь клавиш, пробудил музыку, которая зазвучала в пустой комнате, а следом, и в молодом математике, привнося в формулу свои незримые, но зычные величины.

Испещрив остаток стены, уравнение с диезами и бемолями взбежало по стремянке на потолок и завершилось на плафоне люстры, куда Якоб забрался, балансируя на финальной части своего открытия. Когда же в формуле была поставлена точка, гений, во рту которого трое суток не было ничего, кроме чернильного карандаша, рухнул вниз в голодном обмороке.

Так, под крики потревоженных соседей, на свет родилась матемузыка – научное искусство, стирающее границы мыслимого, ведь всем известно, что и математика, и музыка по отдельности могут изобразить что угодно, но сообща – способны творить чудеса!

Первая модель пустоскопа заняла всю комнату и в момент запуска напрочь лишила квартал электричества. Вторая – в два раза меньше места и полквартала, а ещё через несколько лет удалось организовать проход в «пустоту», поместив агрегат в платяной шкаф и более не тревожа соседей. Теперь для путешествия в тонкий мир надо было наиграть формулу на пианино и, закрывшись в гардеробе, подключить к пупку кабель эфирного диоптра.

В самом начале опытов, Пупа, окутанного разноцветной дымкой, навещали очаровательные юные эльфы с крыльями бабочек и настороженные, искрящиеся гномы. И те и другие принадлежали перу разноязычных сказочников и обитали в первом слое мировой «пустоты».

Проникнув во второй слой, исследователь попал в эфемерное собрание мировой живописи, впитавшись капелькой золотистой охры в солнечный залив на картине Уильяма Тёрнера. Из залива он вышел «в открытое море – суровый и дальний поход», следуя подхватившему его мощному течению незнакомой песни, и там, изнемогая от качки, очутился на борту корабля-призрака, несшегося «по спиралям смещающихся ураганов».

Со временем, дабы путешествовать на высоких скоростях, изобретатель заменил пианино фисгармонией и сочинил себе лёгкую крылатую гондолу.

Забираясь всё глубже и дальше, Пуп, словно Магеллан, нёсся по неизведанным эфирным далям, островки которых являли собой плоды труда чьих-то гениальных душ, сумевших подняться до горних вершин и застывших блестящими хребтами созидательных откровений.

«Атлас Мировой «Пустоты», который он начал составлять, походил на обычную географическую карту, материки и океаны которой проецировались на подобные себе в тонком мире. С той разницей, что эфирные моря и континенты состояли непосредственно из того, из чего был сделан внутренний мир их обитателей. В глубинном сечении «пустота» напоминала слоёный пирог, каждый корж которого был пропитан звучанием своего времени.

В комментариях к «Атласу» Якоб отмечал, что если фантазии китов, осьминогов, морских звёзд и кораллов, в общем, океанской фауны и флоры с примесью мечтаний капитанов дальнего плавания, боцманов и матросов, звучали относительно чисто, то скопления мыслей над урбанизированными материковыми равнинами, плоскими как шутки их обитателей, подчас отдавали настоящим рыбным рынком. Свежий ветерок с ароматом лимонного цвета отмечался в малонаселённых областях и принадлежал отшельникам и странствующим поэтам, но его мотивчик был еле уловим и погоды не делал.

В ходе исследований случались и казусы, и Пуп забредал в области, не предназначенные для свободного посещения. А однажды чуть не распрощался с собственным телом, прислонённым в гардеробе, когда злые духи, охранявшие пещеру языческого божества, собрались растерзать непрошеного гостя. Но, увидев свои отражения в прозрачной душе учёного, вернувшей им младенческий облик, побросали обсидиановые ножи и покатились со смеху. Катались они долго, смеясь до икоты, после чего придали нарушителю такое ускорение, что он полетел впереди своей гондолы.

В родном городе всё было куда прозаичнее. В тёмных переулках Якоба останавливали подозрительные типы и, не обращая внимания на его душу, угрожали и требовали отдать всё самое ценное. И он, недоумевая, почему этим людям нужно не сердечное тепло, а бумажник, безропотно расставался с последним.





К тому времени уже профессор Пражского университета, Пуп изложил результаты исследований в фундаментальной научной монографии. О, если бы он только знал, что его ждёт! Учёное общество не смирилось со столь отчаянным вольнодумством, и гений был вынужден покинуть кафедру. Но это было полбеды. Поскольку Якоб уже понял, что бессмысленно держаться за какое-либо место, кроме того, что внутри тебя, то оставил попытки занять выгодную должность и целиком предался опытам, а на вопросы жены, когда, наконец, будут деньги, прочёл ей как-то лекцию о значимости «пустоты».

Бесхитростная женщина кавычек не уловила и подала на развод. Возможно, она не заметила великого из-за чрезмерно близкого расстояния, а именно, с дощатых антресолей сарая-лаборатории, куда переехала с детьми из особняка мужа, заложенного за долги.

– Мы потеряли всё из-за твоих пустых исследований! – сказала супруга на прощание.

– Воистину! – прошептал Пуп, со слезами наблюдая, как она выводит за дверь сына и дочь.

Здоровье изобретателя было подорвано постоянным вживлением под кожу электродов, отчего тело покрылось болезненными язвами и рубцами. Но, как человек, целиком подчинённый своей мечте и питающийся её светом, он стойко переносил душевные муки, а на страдания тела вообще внимания не обращал.

Презрев все беды, Пуп продолжал опыты. И однажды изобретение, наполнив шкаф ослепительным радужным блеском, показало своему создателю такое, что тот совсем избавился от страха. Это нечто вспыхнуло на долю секунды, став и солнцем над заливом, и смятённым вихрем поэмы, и мелодией удивительной песни, затмив всё узнанное доселе и заставив его чистосердечно, как ребёнка, расплакаться. Чьё-то крыло коснулось и тут же растворилось в туманной дали, поселяя в душе неведомое, удивительно светлое чувство. Всё произошло столь стремительно, что Якоб растерялся, а когда бросился вдогонку, сияние уже ускользнуло. Но россыпь бриллиантовых, мерно гаснущих нот привела погоню в забытые дни детства – на солнечный газон родительского дома, где мама в светящемся кисейном платье под белым зонтом ласково гладила его пухлую щёку, и он несколько невыразимо блаженных мгновений впитывал давно забытые прикосновения. А потом отец, аккуратно придерживая, усадил его на пони, и беззаботно смеющийся шалунишка Пуп ездил на добром животном, сопровождаемый заботливыми взглядами взрослых. И не было необходимости ни за что отвечать, сердце не мучилось мыслями о разбитом счастье, а жизнь не взыскивала по гамбургскому счёту. Но когда идиллии, казалось, не будет конца, несовершенный агрегат дал сбой, и реальность, хлынув на голову ледяным водопадом, смыла изобретателя с пони, стирая и дом, и газон, и всех, кто был рядом…

Всё последующее время сияние напоминало о себе лишь отражёнными на непостижимой глубине зарницами. Но начатое с разоблачения «пустоты» исследование высветило новую цель: во что бы то ни стало узнать, кому принадлежит крыло, навевающее безграничное, сказочное счастье.

Как Пуп установил, корпускулы эти пронизывали всё мыслимое и немыслимое мировое пространство и имели вездесущий характер.

Собирая их, словно пыльцу экзотических бабочек, он пришёл к выводу, что это и есть та светлая, певучая субстанция, которая, смешиваясь с газом и звёздной пылью, создаёт многоклеточных, превращая их в обезьяну, обезьяну – в человека, человека – в вегетарианца, а вегетарианца – в менестреля.

Меняя настройки аппарата и дыша по особой методике йогов, Якоб сделал невероятное: если прежде, включая пустоскоп, образно говоря, забрасывал удочку в мировой океан, то теперь научился обособлять моря, проливы, озёра, пруды и даже лужи, что стало возможным благодаря регулировке фокуса и частоты созерцания. Сам фокус состоял в том, что он с помощью своего прибора мог забраться во внутренний мир любого человека и гулять там, сколько заблагорассудится. При этом исследователь никак себя не выдавал, и никто не мог заявить, что к нему «лезут в душу».

Частые эфирные экскурсии показали, что такие образные понятия, как «большое сердце» и «широкая душа», подтверждаются вполне конкретными размерами. Порой, чтобы за минуту пересечь мелочную душонку одного, Пупу приходилось целый день топать по бескрайнему великодушию другого.

Сделанные открытия были грандиозными. И пусть прибор не позволял установить личность владельца сердца, можно было отметить его координаты на эфирной карте, поскольку само сердце, в отличие от субъекта, всегда в одном месте. Недаром ещё великий Бернс писал: «My heart in the Highlands, my heart is not here…»

В надежде получить хоть какую-то помощь для продолжения опытов, Якоб решился предать результаты экспериментов гласности. А поскольку в научных альманахах статьи учёного-ренегата давно не печатали, он отнёс их в ближайшую газету. Там автора поначалу подняли на смех, но, навестив сарайчик на пустыре, поняли, что напали на сенсацию.

Новость о чудесном приборе разнеслась по всем телеграфным агентствам мира, но, благодаря вольным комментариям журналистов, приобрела такие очертания, что на пустырь потекли толпы неверных мужей, изукрасивших стены лаборатории угрозами в адрес изобретателя.

Признания учёного общества он так и не дождался, но даже эта своеобразная популярность сделала своё дело. Как-то, выйдя из шкафа после очередной эфирной экскурсии, Пуп наткнулся на постороннего. Пузатый господин во фраке и с тростью заинтересованно разглядывал каракули на клавишах фисгармонии, подключённой к гардеробу электрическими кабелями. Шеи у незнакомца не было вовсе – туловище сразу переходило в голову, минуя подбородок, а на гладкой резиновой щеке бугрился шрам, повторяющий рунический символ молнии.

Увидев учёного, окружённого облаком радужного пара, посетитель никакого удивления не выказал, а вот Якоб отчего-то испугался.

– Позвольте представиться, – гость снял цилиндр, обнажая безволосую голову. – Жак Жабон!

Говорил он тоненьким голоском, словно воздух находился в лёгких под давлением, что живо напомнило Пупу всё ту же фисгармонию, только в самом верхнем регистре.

Жабон сообщил, что является соучредителем благотворительного общества, которое, при соблюдении некоторых формальностей, предлагало взять на себя расходы на эксперименты, вплоть до создания новой, оборудованной по последнему слову техники, лаборатории.

– Если, конечно, ваш прибор способен видеть невидимое, – пропищал пузан, буравя учёного глазками-точечками.

– О, ещё как способен! – с воодушевлением воскликнул Пуп и вытянул из шкафа кишку проводов – мол, не угодно ли подключиться и проверить лично.

Но Жабон, подтверждая оказанное доверие, отстранил кишку концом трости. Тут же, в счёт безотлагательной помощи, несколько банкнот были переданы из рук в руки, бумаги и приходный ордер подписаны, причём, благотворительная сторона расписалась, звонко пришлёпнув контракт к щеке. На документе оттиснулась латинская «N» с хвостиком, и ошарашенный Пуп, провожая гостя, так и не спросил, почему у него имя и фамилия на «Ж», а подпись совсем другая. Но, это ведь такая мелочь по сравнению с тем, что у вас впервые за тридцать лет появляются единомышленники!

Прислонясь к дверному косяку, Якоб с благодарной нежностью наблюдал, как пузатый Жабон, забавно подбрасывая ноги, идёт к чёрному автомобилю.





Унцию на другом краю земли также ждала судьбоносная встреча. Старичка, приносившего еду, разбила подагра, и одна из поварих отправила с обедом своего сына.

Когда громыхнул засов, и дверь открылась, перед принцессой предстал загорелый мальчуган с живыми, любопытными глазами.

Подростки тут же принялись друг друга разглядывать и про охранника, маячившего поодаль, моментально забыли.

– Это – музыка для пастушьей свирели, – мальчишка кивнул на тарелку с кукурузной кашей. – В натуральном миноре, – подмигнул рыбёшке, сиротливо улёгшейся поверх жёлтоватой неаппетитной массы.

– Знаю, – принцесса вздохнула и сдвинула с лица густые локоны.

– Принести что-то веселее? – он изучал странный блеск вокруг щёк жительницы башни.

– А получится?

– Ничто нам не помеха!

Паренёк с удивлением смотрел, как в уголках губ незнакомки появляются разноцветные лучики.

– Ты что, проглотила радугу?

Унция опустила глаза и не сдержала улыбки.

Рыбёшка на тарелке вздрогнула, по чешуе пробежало лёгкое сияние, и копчёная сардинка, отлепившись от каши, зигзагами поплыла в сторону океана.

– Такого я ещё никогда не видел! – сказал мальчик поражённо.

– Эй, скоро вы там? – охранник втянул носом воздух. – Мне тоже пора обедать!

Никто из парочки на него внимания не обратил.

– А тебя как зовут? – поварёнок поправил сползший на лоб чепец.

Было заметно, что этот простой вопрос собеседницу озадачил.

– Ничто, – поколебавшись, ответила она.

– Не хочешь, не говори, я так спросил! – он пихнул поднос ей в руки.

– Ну, вы там закончили? – солдат потрогал повязку на глазах и перевесил винтовку с правого на левое плечо.





– А тебя?

– Октавиан.

– В честь императора Августа? – поинтересовалась начитанная принцесса.

– Нет, папа всю жизнь служ


убрать рекламу






ил тромбонистом в оркестре. Он нас всех назвал по нотным интервалам. Моих семерых сестёр зовут…

– Прима, Секунда, Терция, Кварта, Квинта, Секста, – стала быстро загибать пальцы.

– И Септима. Если бы снова родилась девочка, то стала Октавой.

– Ну, долго ещё ждать? – охранник сглотнул слюну и перевесил оружие обратно на правое плечо.

– А я вот думаю, – продолжила Унция, – откуда твой папа знал, сколько родится девочек и с какими интервалами?

Октавиан потёр лоб, держа поднос одной рукой.

– Он и не знал, – сказал серьёзно. – Просто, когда задумываешь что-то хорошее, мир тебе помогает, и путь, в конце концов, приведёт к полной гармонии.

Принцесса поглядела вдаль:

– Тебе известно, кто я?

Октавиан отрицательно помотал головой.

– А почему меня заперли в этой башне?

– Нет.

– Из-за улыбки…

– А мне твоя улыбка нравится, – он не мог отвести глаз от лица новой подружки. – Я такой радужной улыбки в жизни не видел!

Некоторое время раздумывая, Унция смотрела на вихры, торчащие из-под поварского чепца, и в полной тишине ветер шевелил подол её лоскутного платьица и кончики крахмального фартука поварёнка.

– А хочешь попробовать радугу на вкус? – неожиданно предложила она.

– Эй, что это вы там? А ну прекратить немедленно! – неуверенно приказал караульный, переминаясь с ноги на ногу и бряцая снаряжением.

– Даже не знаю, – смутился Октавиан. – Никогда не ел небо.

– Я тоже, – принцесса поправила волосы, потревоженные порывом ветра. – Может, ты боишься? – в её глазах вспыхнули золотистые искры.

– Ничего я не боюсь! – он решительно сдёрнул чепец и снова ухватился за поднос.

Держа его четырьмя руками, оба, как по команде, потянулись друг к другу, одновременно зажмуриваясь. Шум прибоя вдруг стал отчётливо слышен, пронзительно зазвучали крики чаек. Было слышно даже, как сопит солдат, изнемогающий под палящим солнцем. И тут же всё исчезло: и прибой, и чайки, и недовольное сопение. Смешанный аромат корицы и перечной мяты скользнул вдоль её лба, а следом оглушительно ударил колокол. Всё вокруг замерло и стояло, не шелохнувшись, пока где-то в глубине принцессы били куранты. Только лучистый комок стремительно нёсся навстречу, открывая черты удивительного, прекрасного лица. А когда звенящая волна схлынула, и она, не открывая глаз, увидела перед собой Октавиана, который тоже стоял, крепко зажмурившись, то поняла, что это и есть те самые Голос и Взгляд, так долго от неё скрывавшиеся.

– Это уже ни в какие ворота не лезет! – отчаянно воскликнул караульный, не решаясь нарушить приказ и снять с глаз повязку.

Океан мелодично пел, в небе кружили птицы. Солдат тщетно вслушивался в тишину по соседству, а Унция и Октавиан стояли в блаженном оцепенении и улыбались. Их руки были опущены по швам, но поднос, над которым протянулась коротенькая, но ясная радуга, не падал, а парил, словно ковёр-самолёт. За это время кукурузная каша дала нежно-зелёные побеги, в казарме подняли тревогу, а мимоходом и полуслепого подагрика с постели.

– И как только вам не совестно, дети, – горько воскликнул старичок, за плечо которого держалась цепочка солдат с завязанными глазами. – Вы же не даёте мне болеть!

Остаток дня Унция провела в облачке малинового звона, с нетерпением ожидая ужина, – ещё никогда в жизни ей так не хотелось есть. Но как только звякнул засов, аппетит сразу исчез. Не появился он и все последующие дни – еду вновь приносил тот же старик, только теперь он ещё больше хромал и ещё меньше говорил.

Время тянулось нестерпимо медленно, и иногда начинало казаться, что её друг, как и сияющие вершины, попросту привиделся. Еда, даже с пригоршней соли, добываемой прямо над тарелкой, казалась пресной, а одиночество после первого в жизни поцелуя разошлось не на шутку. В напрасном ожидании прошла неделя, за ней месяц, и после очередного приступа хандры принцесса задумала одиночество отравить.

Глубокой ночью, морщась и давясь, но с поистине королевским упорством, она сжевала часть алоэ, росшего в амбразуре. Невыносимая горечь мясистых, как щупальца осьминога отростков, вопреки ожиданию, пришлась одиночеству по вкусу и, заговорив впервые за всё время, оно попросило съесть куст до конца.

Рассвет бедняжка встретила на выступе. Ощущение было такое, что алоэ дало гигантские корни в желудке и до небес проросло в душе.

С лучами зари Унция в изнеможении распростёрлась на книжном ложе, прибавив к «Сумме теологии» Фомы Аквинского свою заплаканную щёку.

Ей виделось, как она входит в огромную, сияющую раковину и идёт по радужной спирали всё дальше и дальше, а мимо плывут мифические цветы с занавесок её детской спальни.

Потом она шагала по пустыне, подметаемой холодным ветром, где из бардового, бархатного тумана выплывали чьи-то беззастенчиво глазеющие физиономии.

Она шла, как сомнамбула, пока вокруг не стало теплей, и не выросли заросли необыкновенного леса. Деревья, росшие очень густо, несли черты морских полипов и кораллов, смешанных с колючей агавой и зонтиками гигантского укропа. Из состояния полусна её вывел голос, показавшийся ей знакомым.

– Здравствуйте, ваше высочество, – сказал голос.

Унция вгляделась в пёструю зелень и узнала тукана из зоологического атласа.

– Оксфорд? – жёлтое солнышко сияло на пернатой грудке. – Что вы здесь делаете?

– О, я уже два года живу у вас в сердце, – ответил тукан. – Но что вы сами в себе делаете?

Принцесса задумалась, вспоминая, как здесь оказалась.

– Вероятно, ищу мальчика с именем самого большого нотного интервала.

– Сначала вы искали сияющие вершины, – напомнил Оксфорд. – А теперь мальчика?

– Это одно и то же, – ей не хотелось обсуждать свою любовь с картинкой из энциклопедии. – И вся эта чащоба во мне?

– Выросла от ваших бдений на книжной горе, – растягивая слова, ответил тукан. – Кое-что, правда, не прижилось из-за бессердечности, – клюнул торчащую из земли дубину.

– И куда же тут идти?

– Прямо – итальянцы Эпохи Возрождения, направо – французские романтики, за ними – английские, налево – немецкие алхимики-чернокнижники, – он вспорхнул в воздух. – Жаль, вы ещё не можете подняться над собой! Окружающий ландшафт предстал бы узорчатым полотном, где непроходимые философские кущи соседствуют с садами, вскормленными поэзией и рыцарским романом, – повёл лекцию совершенно в университетском духе. – Там повсюду озерца простых и прозрачных откровений, а по их берегам устроились городки поселенцев…

– Поселенцев? – она задрала подбородок.

– Или гостей, как вам угодно. Ваше сердце кажется им более гостеприимным, чем родные новеллы и баллады. Вы же в башне столько слёз пролили над их судьбами!

Унция решила идти направо.





– Кстати, – сказал тукан сверху, – вон и один из них.

Юноша при шпаге скакал, петляя между деревьев. Заметив даму, он натянул поводья и осадил скакуна.

– Пардон, мадемуазель, – всадник говорил с сильным лангедокским прононсом. – Что делает барышня одна в такой глуши?

– Глуши? – слова гостя задели принцессу, но ей, правда, ещё предстояло в себе разобраться.

Кавалер снял берет:

– Увы, сударыня, я уже несколько лет ищу здесь дорогу. Но, если вам нужна помощь, знайте, – вперился в неё ястребиным взором, – для истинного гаско-о…

Унция, наконец, узнала собеседника, и радужное сияние, отразившись от лица с подкрученными усиками, вернулось к хозяйке.

– …О-о-онца, – сонно пробормотал гость и, сжимая берет в отставленной руке, упал к её ногам.

– Да, – Оксфорд тоже сел на землю, – в родных местах вы легко можете влиять на чужую, даже гениальную фантазию!

Принцесса проверила пульс у будущего маршала Франции, лежащего в обмороке, и направилась к его коню. Но через пару лье скакун гасконца растаял в воздухе, направляясь в Менг, как и было написано в бессмертном романе.

– Животные, в отличие от людей, проявляют больше верности создателю, – пояснил тукан. – И это, заметьте, не от недостатка ума.

– А вот вы, почему пошли со мной, а не остались на рисунке? – поинтересовалась она.

– Из признательности, ваше высочество. Ведь, из всей многотомной энциклопедии меня вы запомнили лучше других.

Тукан полетел вперёд, показывая путь.

– Там за лесом будет посёлок имени Эдмона Ростана, – сказал со смыслом. – Вы бы уговорили Сирано де Бержерака не красть у себя счастье, пойти к Роксане и, пока не поздно, признаться ей в любви.

Унция последовала совету.

Оттуда, уже на собственной лошади, она добралась до городка, населённого детьми Уильяма Шекспира, где разъяснила темнокожему правителю Кипра, какой негодяй этот Яго, и как в квартире Кассио оказался платок Дездемоны.

Отправляясь дальше уже в карете и роскошном платье, подаренном белокурой красавицей, принцесса радовалась за влюбленных, живших теперь душа в душу.

В свежескошенном поле им встретились весёлые крестьяне, которые отнеслись к путешественникам радушно, накормили, напоили и, усадив отдохнуть в душистой скирде, поинтересовались, куда они держат путь.

– К сияющим вершинам, – Унция хранила при себе имя милого друга. – Правда, где они, я и сама не знаю.

Убедившись, что перед ними хозяйка всех этих цветущих окрестностей, крестьяне очень удивились.

– Это же ваши земли, госпожа, и вы не знаете, куда идёте! – воскликнули все. – А вы уверены, что это сердце, вообще, ваше?

– Да, – ответила она. – Но в нём нет ни запада, ни востока.

– Чистая правда, – седой пейзан снял шляпу. – Я ещё ни разу не видел, чтобы здесь садилось солнце!

Тут принцессу осенило, и она огляделась по сторонам, отмечая, что в одном месте горизонт выглядит несколько светлее.

Ехали они долго, а потом снова шли пешком, потому что из леса выскочили клошары в масках и вытолкали пассажирку из её ландо. А что делать, если душа настолько гостеприимная, что готова пригреть даже отпетых негодяев!

В конце концов, Унция оказалась перед лесом, над зубчатой кромкой которого полоскалось прозрачное сияние. Свет шёл откуда-то из глубины чащи, – отблески играли на стволах, пробиваясь сквозь листву.

Деревья и кусты сами расступались, давая дорогу, и она вышла к тихому лесному озеру, край которого пропадал в пепельно-жемчужной дымке.

Поверхность воды была неподвижной и гладкой, как зеркало, и принцесса, уже забывшая своё отражение, села на корточки. Но озеро, забирая её черты, отказывалось их возвращать. Только радужные искры, вспыхивая в глубине, поднимались со дна и змейками убегали в сторону тумана.

Она подумала, что второе имя вступило в полную силу, и зачерпнула воды. Та оказалась солоноватой, с лёгким привкусом тайны, и стало ясно, что перед ней – озеро её тайных слёз, набравшееся за время испытаний.

Огоньки вспыхивали тут и там, словно играя на гранях невидимого кристалла. Озеро манило и звало, и Унция вошла в него и поплыла прямо в подаренном Дездемоной платье.

Плыть было удивительно легко – чудесная влага помогала движениям, и Унция поймала себя на мысли, что за туманом есть то, что ей нужно. Мысль эта оказалась удобной и быстрой, строением похожей на дельфина, и ладонь сама ухватилась за упругий, шероховатый плавник.

Дельфин понёс с безудержной силой: лесистые берега расступились, ушли за спину рожками полумесяца, а впереди развернулась бескрайняя перспектива – небо сливалось с океаном, скрадывая линию горизонта.

Искры, начавшие путь на озере, унеслись далеко вперёд и теперь мерцали полноценными небесными звёздами. Постепенно, одна из таких звёзд стала приближаться, но не слепила и не жгла, а открывала взгляду светлый, гостеприимный берег. И, стиснув дельфина коленями, она направила его прямо в незнакомую гавань.

Тёплые, прозрачные волны ласкали и разбегались, заставляя пространство переливаться всеми цветами радуги. Песок под ногами был нежнее облаков, а песчинки имели форму звёздочек, но ни одна не походила на другую (точно как снежинки, у каждой из которых своё неповторимое представление о воде).

Пологий берег естественным образом переходил в невысокую ограду из матовых, полупрозрачных камней, внутри которых шевелилось что-то слоистое, искрящееся, тёплое. Перебравшись через ограду, принцесса застыла на месте, очарованная открывшимся видом.

Сбегая вниз краями чаши, перед ней расстилался сад необыкновенной красоты. Деревья росли ровными рядами, поражая стройностью, а в листве не было ни единого пробела, способного нарушить сплошную гармонию кроны. Между высокими их стволами располагались карликовые деревца, сплошь усыпанные плодами, настолько сочными, что блестящие капли выступали на гладкой, глянцевой кожице. Опоясывая каждый из стволов, горели пунцовыми бутонами кусты роз.

Отовсюду из влажных, насыщенных ароматами зарослей доносилось разноголосое пение, но, то не были однообразные птичьи трели. Казалось, в зелени сада скрываются чудные, божественные певцы.

Унция внимала лёгким, порхающим звукам, не зная, какому из них идти навстречу – все они были ей близки. И тут один из голосов зазвучал более призывно, а его мелодия в точности повторила музыку её ожидания.

Она бросилась на голос, замирая и трепеща, не чувствуя под собой ног. А, выскочив на опушку, была вынуждена заслониться от ослепительной вспышки, чьи лучи пронзили ладони, прижатые к глазам.

Следуя неуловимому ритму, лучи эти пульсировали и текли, словно кровь, повторяющая все сокращения её сердца. И вместе с ними появлялось и исчезало в странной гармонии непостоянства удивительное существо – оно парило перед принцессой, не приближаясь и не удаляясь, но при этом словно держа её в своих объятиях.

Музыка стала стремительно набирать силу. Все деревья, камни, травы и цветы чудесного сада пели теперь одну только эту, её  мелодию. Замерев, Унция вглядывалась в сияние, являвшее в своей изменчивости то человеческие черты, то силуэт птицы.





В какой-то момент последний обрёл завершённость: раскрылись переливчатые крылья, сверкнула золотая стрелка клюва, и блестящая грудь ожила в беспокойном труде.

Она могла поклясться, что там, на пёрышках, словно нарисованные во всех мельчайших деталях, смеялись, обнимались, танцевали крошечные человеческие фигурки. Их было великое множество – столько, сколько людей в мире, и стало понятно, что и она, и Октавиан тоже там есть.

– О, будьте так добры! – Унция простёрла к чудесной Птице руки. – Как мне добраться до блестящего хребта? Он где-то внутри меня, но где именно…

– Конечно, буду добра! – весело пропела Птица. – Я всегда добра! Но какой хребет ты имеешь в виду, детка?

Унция спохватилась, что сказала глупость, и надо было спрашивать про Взгляд и Голос, но тут же решила, что и такой вопрос неверен, а следует признаться, что ей нужен Октавиан. Но, пока размышляла, Птица исчезла, и только белоснежные искры планировали вниз там, где горело сияние.

«Вот и всё», – ёкнуло сердце. Но в тот же момент Птица вспыхнула немного левее и выше прежнего места.

– Очень хорошо! – пропела так, словно никуда не исчезала. – Очень, очень хорошо, – повторила радостно. – Из всех грёз, что до меня сегодня добрались, ты мне больше всех по душе, и у тебя есть полное право сбыться прямо сейчас. Но я бы на твоём месте ещё подождала.

– А ещё – это сколько? – похвала ободрила принцессу.

– А тебе сколько лет?

– Тринадцать.

– Ты меня не поняла, – Птица поглядела одним глазом. – Вот именно ты  когда появилась?

– А-а-а… – дошло до Унции. – Около месяца назад.

– Ну, месяц для хорошей мечты – вообще ничто, потерпи хотя бы годик.

– О, нет, так долго я не вынесу! – взмолилась она. – Что я буду делать?

– Ты же любишь петь, – Птица потрясла хвостом, сбрасывая на землю часть блеска. – Вот и построй себе амфитеатр.

Принцесса смешалась, не зная, что ответить на такое странное предложение.

– Сделай, как я говорю, – Птица расправила крылья. – И я сама буду навещать тебя чаще, чем ты думаешь!

Сияние окутало со всех сторон, понесло вверх, и островок чудесного сада превратился обратно в звезду, а вокруг загорелся целый океан звёзд. О, это были те самые звёзды, что держали Унцию на кончиках лучей, когда она выпала из окна, те радужные волны, что прибили её к островку цветочной клумбы.

«Неужели и океан, и озеро, и сад – всё это я?» – подумала она и закрыла глаза. А когда вновь открыла, то уже сидела на вершине высокого, цветущего холма. Вокруг, насколько хватало глаз, пестрели сады и зеленели поля, а на горизонте маячило гигантское алоэ, уходящее верхушкой в перламутровые облака.





Октавиан, которого Унция так разыскивала, был далеко от Родного острова, в портовом городе Европы, куда попал буквально по милости опекунского совета. А произошло следующее: когда они с принцессой пробовали радугу, один её конец приклеился к его щеке, а другой так и остался в уголке рта новой подружки. И, когда посыльный вернулся на кухню, повара и поварихи тут же его обступили, рассматривая радужный блеск, сочившийся прямо из кожи. А поскольку еда для главных опекунов осталась на огне без присмотра, она побродила, да и сбежала, лишив всех важных персон ужина.

Сначала мальчика, как и взрослых, виновных в саботаже, хотели бросить со скалы акулам-людоедам, но вняв мольбам матери, лучшей в городе поварихи, заменили казнь ссылкой и посадили на первый корабль, уходивший с острова.

Когда судно отчалило, люди вокруг увидели прозрачную, мерцающую радугу, растянувшуюся над заливом. Один её конец, пронзая палубу, исчезал в трюме корабля, а другой скрывался в амбразуре Зелёной башни.

Сам Октавиан не задавался вопросом, отчего в помещении, где нет ни одного иллюминатора, так светло. При этом он постоянно думал о золотоволосой девочке с радужной улыбкой.

Вообще, относя принцессе обед, он понятия не имел, кому его несёт. Семья старого тромбониста была одной из тех немногих семей в городе, где посещение музея с живым экспонатом считали настоящим позором. Ни мама Амма, ни отец Гракх, ни сёстры Прима, Секунда, Терция, Кварта, Квинта, Секста и Септима, ни сам Октавиан не знали, как выглядит дочь Королевы-Соловья, а то что видели её ещё до революции, так она успела измениться до неузнаваемости. На кухне же просто говорили: «еда для Ничто». А если кто-то и догадывался, что это за «Ничто», то не распространялся – кому из поваров самому охота стать обедом.

Пока корабль путешествовал по океану, радуга то появлялась, то исчезала, и тогда ко внутренней озарённости Октавиана примешивалась печаль, что гармония в семье нарушена, и неизвестно, удастся ли её восстановить, ведь ссылку объявили пожизненную. Но, помня слова отца, что мир – это бесконечный сияющий тромбон, с рождения настроенный на лучшее, он не падал духом.

Вообще для своего возраста мальчик многое знал и умел, и даже разработал собственные теории в музыке и кулинарии. Так, говоря Унции, что её каша созвучна свирели, он не выдумал это на ходу. Ему, половину времени проводившему в музыкальной лавочке отца, а другую – на кухне матери, давно стало ясно, что любая пища имеет свою тональность и особое звучание, которому, в свою очередь, соответствует определённый музыкальный инструмент. Так, к кукурузе подходила именно пастушья свирель.

К нотному письму также имелся свой, оригинальный подход. Например, горошины чёрного перца обозначали стаккато и заставляли есть отрывисто, а дольки чеснока, хоть снаружи и походили на бемоли, на деле играли роль диезов, поскольку не понижали, а повышали градус и остроту пищи.

Конечно, с этим можно было поспорить, но сам Октавиан, установив такие необычные связи, был им верен, как химик периодической таблице.

Пропадая то на кухне, то в лавочке, куда иностранные матросы, жаждая новых приключений, сдавали банджо, горны, коломбины, губные гармошки и многое другое, он к каждому инструменту подбирал свой кулинарный ингредиент. Запомнив какой-то вкус, опрометью мчался к отцу в лавочку и играл на всём подряд, пока не отыскивал созвучное устройство.

В магазинчике Гракха обитали подержанные инструменты, которые уже знали достаточно разной музыки и могли научить ей кого угодно. А любой опытный музыкант подтвердит, что старое фортепиано само играет впереди нот, подсказывая, на какие клавиши нажимать, что новорожденному пианино, только приехавшему с мебельной фабрики, и не снилось.

В лавочке были также ноты, за долгие годы сотни раз переселившиеся в голоса и пальцы музыкантов и знавшие, как это правильно делать. На полях партитур имелись пометки, приписанные от руки и сообщавшие массу полезного. Так, из клавира церковной мессы хористам можно было узнать, что надо пить, чтобы петь, а не спать на таком-то такте этой самой мессы. Тут же прилагались и пятна, бодрившие не хуже крепкого кофе.

Ещё по пути в Европу Октавиан решил, что будет делать, и, как только судно пришвартовалось, направился в первый портовый ресторан, где звучала живая музыка. Некоторое время он стоял под окнами, слушая и заодно определяя, что в заведении подают, а потом подошёл к сцене и улыбнулся. Дальше произошло то, что должно было произойти: вечер озарился радужным светом, музыканты стали слушателями, а в ресторанчик-«фонарь» набежало столько посетителей, что не всем хватило места.

Ночевать герою вечера разрешили прямо в кухне, и, проснувшись рядом с духовыми шкафами и плитами, он показал себя и в этой, не менее выразительной области. А поскольку сын поварихи и музыканта не только слышал, как звучит еда, но и мог делать так, чтобы это слышали другие, то у него появилось сразу две работы. Вечерами он играл в ансамбле, а днём занимался готовкой.

Сначала подростку доверили символическое количество продуктов и специй, но даже настороженное ожидание, словно клубы пара, заполонившее кухню, ничего не расстроило. Уже через неделю клиентура увеличилась вдвое, ещё через неделю – вчетверо, а скоро невозможно было рассадить всех желающих, и пришлось срочно подыскивать новое помещение, благо, средства на это появились.

Теперь молчаливая по природе пища звучала в полный голос, играя такие рапсодии, что у посетителей не было слов, и они ели в полной тишине. И Октавиану пришла в голову мысль сделать то, что нигде в мире ещё не делали, а именно – открыть настоящий ресторан музыкальной еды.

Когда мы так говорим, то имеем в виду не бобовые и не кафе с ансамблем и певцом, исполняющим популярные песни. По замыслу Октавиана, каждое блюдо должна была сопровождать оригинальная пьеса, и оба произведения – преподноситься клиенту одновременно: официантами с кухни и музыкантами со сцены. Число инструментов увеличивалось до количества продуктов и специй, таблица соответствия прилагалась.

Владельцы ресторана, который стали посещать и жители фешенебельных кварталов, возражать не стали. Новое заведение, объединившее ресторан и филармонию, получило название «Вкусный Одеон».

Октавиан сочинял оба блюда одновременно, выполняя самые невероятные капризы гостей. Партитуры он писал на ресторанных салфетках, одной рукой бросая приправы на шипящие сковороды, а другой – выводя ноты. Теперь любители морепродуктов вкушали уже не набившую оскомину паэлью, а «Страсти цыплёнка по лобстеру».

Оркестр, играя форте в партии нужного ингредиента, делал соус или гарнир насыщеннее, а переходя на пиано – более изысканным и менее калорийным. Тональность бульона всегда была прозрачной, тембр жаркого соответствовал поджаристости, и даже холодные закуски подавались с огоньком. Заказы исполняли на бис, пока гости не наедались до отвала. При этом, гармонично подобранные ингредиенты гарантировали, что и воинствующим едокам пища мстить не будет, а пойдёт на пользу.

Прошло несколько месяцев, и о «Вкусном Одеоне» заговорили по всей Европе. Корреспонденты известных газет один за другим расспрашивали юного шефа-маэстро о секрете его успеха. Но, давая пространные интервью о чудесах, окружающих людей в повседневном мире, Октавиан так никому и не открыл, что беспрестанно думает о девочке с радужной улыбкой и все свои экспромты неизменно посвящает ей одной. Ведь это её сияние, путешествуя через океан, переходило во всё, к чему он прикасался.





Пока профессор Пуп поправлял здоровье на водах Карловых Вар, благотворители перевезли лабораторию в швейцарские Альпы. Общество даже приобрело старинный орган, на котором, по заверению знакомого фальцета из телефонной трубки, некогда играл сам непревзойдённый Иоганн-Себастьян Бах.

«Играл и руками, и ногами! – довольно пищал далёкий абонент. – Причём ногами сучил, как сущий дьявол!»

К новому месту Якоба доставил дирижабль, а сопровождала его женщина необыкновенной красоты, назвавшаяся Мединой.

– Патрон летит с нами, – она играла с ручной игуаной. – Только в полёте ни с кем не разговаривает.

– Ах, так господин Жабон тоже здесь? – обрадовался профессор. – И как только мы разминулись!

– Жабон? – красотка взглянула с удивлением.

Пуп выбросил руку, ловя пролетающую мысль, и она отшатнулась к спинке.

– Пардон, если напугал, – он полез в портфель за контрактом. – Жак Жабон, соучредитель, вот его подпись.

Женщина нехотя пролистала бумаги.

– Это подпись маэстро Ногуса, – сказала она.

Такой ответ учёного озадачил, но поскольку с продолжением экспериментов вопросов не возникало, он и не стал их больше задавать. Ну, показал этот Ногус какой-то свой трюк, фокусники на то и фокусники.

Окинув взглядом безупречную фигурку и кукольное личико провожатой, он отвернулся к иллюминатору.

Перед посадкой цепеллин сделал круг над виллой, стоявшей на краю отвесной скалы, и, показав пассажирам красоту и неприступность этих мест, опустился у крытого трапа-коридора.

В тот же вечер состоялось знакомство мага и профессора, оставившее у последнего двоякое впечатление. Испытывая искреннее расположение к меценату, Пуп не мог избавиться от чувства, что при каждом взгляде этого бесцветного человека за пазухой шарят холодные, липкие ладони. Он даже стал тайком почёсываться. Но, несмотря на постную физиономию и странную манеру таращить ноздри, Ногус был любезен, просил обращаться без церемоний и лично повёл показывать лабораторию.

– Пустоскоп произвёл на меня большое впечатление, – сказал он. – Странно, что вы решились доверить газетчикам свою тайну!

– О, что вы, ни один из них и не понял, что это тайна, – учёный остановился, уступая дорогу. – Настоящая тайна настолько слита с вашей глубиной, с вашим личным аккордом, что можно сто раз её открыть, а каждый услышит и поймёт по-своему. К слову, совсем не так, как вы сами.

– С личным аккордом? – Ногус прошёл вперёд. – С глубиной?

– То, как звучит ваша тайна, – Якоб незаметно поскрёбся под галстуком, – никто, кроме вас самого, знать не может. Разве что…

– Что? – задержался маг.

– Тот, чья тайна звучит так же, как ваша.

Знакомясь с виллой, оказавшейся настоящим дворцом, профессор взирал на роскошь с равнодушием зеркала. А вот орган вызвал у него настоящий мальчишеский восторг.

– Но и от фисгармонии мы отказываться не будем! – радостно восклицал он, оглядывая ряды трубок. – Орган будет организовывать проход в эфир, а фисгармония – гармонизировать!

Помещения, предоставленные обществом для лаборатории, оказались выше всяких похвал, Пуп даже заметил, что они чрезмерны, поскольку пустоскоп уже не требует столько места, а сам он большую часть времени проводит в краях, границ не знающих.

В полдень следующего дня пришли снять мерки, – на вечер был назначен званый ужин. Фрак доставили уже через пару часов, и тот пришёлся как раз в пору. Этикетки говорили, что одежда сшита в миланском ателье.

«Вот, опять фокусы! – подумал Якоб, застёгивая брюки. – Что же это за дирижабль такой, что носится, как ракета?»

Одевшись и причесавшись перед хрустальным, подсвеченным аркой электроламп зеркалом, он с удовлетворением отметил свой посвежевший вид.

Вопреки ожиданиям гостя, в зале с зажжённым камином, кроме Ногуса, Медины и пары стюардов с латинской «N» на френчах, не было ни души.

Маг оказался на удивление приятным собеседником – всё время молчал и только слушал. Якоб же, впервые за многие годы оказавшись в компании очаровательной дамы, заливался соловьём. Он с упоением живописал картины эфирных путешествий и то и дело вскакивал, подражая повадкам разных сказочных существ.





Медина, наблюдая за ужимками и телодвижениями увальня-профессора, оглушала тишину зала неженским хохотом. Ногус, напротив, слушал без эмоций, изредка подёргивая ногой и заглядывая в манжету.

А Пуп бегал вокруг стола с задранной в руке салфеткой, показывая корабль-призрак, корчил физиономии, изображая духов в пещере языческого божества, а мимоходом припомнил курьёзный эпизод, когда, пролетая над эфирной Евразией, увидел гигантскую запотевшую бутыль, словно Левиафан, вынырнувшую из белого моря квашеной капусты с островками рубиновой клюквы.

– Это какая должна быть плотность желания у отчаянного северного народа, – воскликнул, поднимая бокал, – чтобы спроецировать столь цельный образ над колоссальной, просто колоссальной по размерам территорией!

История пришлась к столу, и Медина провозгласила тост за «отважного разведчика тоненького  мира».

Когда же, совсем растрогавшись, Якоб поведал о самом сокровенном – сияющем крыле, Ногус впервые за вечер как-то сразу подобрался, взгляд его ноздрей перестал быть пространным, и он попр


убрать рекламу






осил вспомнить всё до мельчайших деталей.

Солнечная лужайка и пони его не заинтересовали, но разомлевший профессор, за пазухой которого шарило бессчётное число ладоней, ни о чём больше поведать не смог. Как закончился ужин, он помнил смутно, но кучка сплюснутых лимонов под стулом мага накрепко отпечаталась в памяти.

Наутро у него сильно болела голова, и терзало чувство вины. Но воспоминания о том, как смеялась Медина, улучшили настроение. Ему даже показалось, что смуглую красавицу удалось впечатлить.

Приняв холодный душ, Пуп поспешил в лабораторию, где тут же принялся расписывать органный пульт одному ему понятными символами.

– Впервые вижу, чтобы на клавишах что-то писали, – бесшумно подошёл Ногус.

– Да, я ввёл в уравнение музыкальные величины, – учёный чертил с удивительной быстротой, – получилась эдакая матемузыка. Она и помогает прокладывать эфирный курс. Но моего новаторства здесь нет: мир – это гигантский музыкальный инструмент, и все мы – волны в океане звуков.

– Что вы говорите! – маг ущипнул кончик носа.

– Да, достаточно взять нужную гармонию и, милости простим, океан сам к ней прислушивается и даёт дорогу.

Ногус подался вперёд:

– Вы впечатываете формулу в пространство, играя на органе, и оно само расступается перед вами, как Красное море перед Моисеем? – втянул ноздрями воздух. – Вы следуете за темой, как по проложенному маршруту, в этом секрет вашего гениального открытия?

– О, не преувеличивайте, мой друг… – Якоб осёкся и залился краской. – Вы не обиделись, что я назвал вас своим другом?

Иеронимус снисходительно похлопал его по плечу:

– Продолжайте, дружок, это занимательно.

– Так вот, – Пуп благодарно блеснул линзами, – настоящий секрет – в любви ваших старших, в ней – все ключи, все коды Вселенной. А формула, да, она набирается в соответствии с координатами сердца, но это далеко не главное.

– Значит, вводим координаты, и дело в шляпе? – перебил его Ногус.

– Только помните – музыкальная секунда отличается от секунды широты и долготы в картографии, – он послюнявил карандаш. – К тому же, на эфирное путешествие влияет масса всего, в частности, форма вашего внутреннего тела.

– Какого, – маг дрыгнул ногой, словно брючина стала жать, – тела?

– Внутреннего, – Пуп любовно коснулся переключателей регистров. – Того, что путешествует по тонкому миру, пока ваша физическая оболочка ожидает в шкафу.

– В шкафу?

– Ну, конечно, – профессор улыбнулся. – Вы же не думали, что будете разгуливать по эфиру, как есть, во фраке с бабочкой? Там будет странствовать та фигура, что вы натренировали долгими умственными упражнениями и душевными переживаниями. Кстати, внутреннее тело тоже имеет мускулатуру.

– Да ну? – Ногус украдкой поднял с пола сплюснутый лимон.

– Её можно тренировать, не вставая с постели.

– И как же?

– Например, читая Священное Писание.

– Вы шутите! – маг сунул фрукт между пультом и катушкой трансформатора и отряхнул узенькие ладошки.

– Ни капли, – Пуп повернулся к собеседнику, снимая очки.

– А биржевые сводки?

– Что, биржевые сводки?

– Они внутреннее тело тренируют?

– О, – профессор задумался, – это уже штанга! Такие упражнения крайне вредны для сердца.

Иеронимус подышал одной ноздрёй, зажав другую пальцем.

– А скажите, дорогой профессор, – поменял ноздрю, – как вообще это ваше «внутреннее тело» влияет на путешествия по эфиру, там же всё из одной и той же субстанции?

– Из одной, да не совсем, – Якоб взглянул близорукими глазами. – Симфония тоже состоит из одних звуков, но все они разные. А невидимый мир соткан из бесчисленных гармоний и тем: минорных и мажорных, консонирующих и диссонирующих, звучащих граве или, напротив, престо. А вдруг тональность эфирной местности, где вы путешествуете, будет далека от вашего личного лада? Тогда гондола не разовьёт скорости, а она – часть вашего душевного аккорда. И ещё, – он отвернулся к клавиатуре, – вам придётся потренироваться с фокусом.

– Ну, здесь опыт есть, – маг понюхал ладошку и брезгливо поморщился. – А то крыло, о котором вы рассказывали, насколько оно блестящее? – спросил между делом.

Пуп мечтательно вперился вдаль.

– О, тысячи солнц меркнут рядом с ним! – сказал вдохновенно. – А ведь я уловил лишь ничтожный отблеск…

– А целиком это сияние поймать можно?

– Для матемузыки, – он всё ещё созерцал пустоту, – нет ничего невозможного.

– А скажите, – маг доверительно понизил голос, – его можно каким-либо образом задержать, чтобы затем продемонстрировать?

– Помилосердствуйте, – встрепенулся Якоб, – разве можно задержать чувство?

– Уверяю, мой друг, ещё как можно!

Пуп угрюмо молчал.

– Тут проблема этического плана, – произнёс глядя в стену. – Некоторые вещи лучше не показывать, если люди сами их не видят. Они могут это не понять или понять отчасти и неправильно истолковать.

– Это уже не ваши заботы, – Иеронимус сжал плечо изобретателя тонкими пальцами. – Так как же?

Якоб вздохнул, сдаваясь.

– Честно сказать, я об этом уже думал, – признался он. – Для того чтобы воспроизводить объекты одного мира в другом, нужен прибор, обладающий свойствами обоих. Им мог бы стать проектор-рефлектор, но для излучателя потребуется вещество переходного плана, как амальгама для зеркала. Увы, формулу такого вещества я ещё не вывел.

– А к середине будущего лета смогли бы? – с надеждой спросил маг.

Пуп озабоченно потёр лоб – отказывать он в принципе не умел, а такому благородному товарищу не стал бы и подавно. А поскольку верил в безграничную силу своего искусства, то кивнул и снова уставился в стену.

– А я бы и сам составил вам компанию в эфирных прогулках! – Ногус потёр ладошки.

– Ну, это куда легче, – профессор оживился. – Всего-то потребуется второй пустоскоп и генератор случайных нот.

– Только у меня к вам просьба, – маг наклонился к собеседнику. – Обо всём, что касается наших планов, никому ни слова!

– Помилуйте, кому я могу что-то рассказать? Сюда же можно добраться только на дирижабле!

– Я это и имею в виду, – таинственно пробасил патрон.


Окрылённый вниманием смуглой красавицы и доверием благотворителя, Пуп взялся за дело с удвоенной энергией. В конце каждой недели он составлял подробный отчёт об исследованиях, и некоторые его записи мы приводим ниже.

«Скрупулёзное изучение человеческих сердец, – отмечал он, – опровергает бытующее мнение, что двух одинаковых людей в природе не существует. Напротив, таковых превеликое множество, и внутреннее сходство субъекта безоговорочно опережает внешнее».

По утверждению учёного, набор и функции эфирных органов человека стандартны, как и органы физического тела, а устройство личности копирует государство со всеми его атрибутами. Там имеются министерства иностранных и внутренних дел, финансов, обороны, образования, здравоохранения, почта и даже тюрьма. Разница лишь в том, насколько каждый из этих институтов развит и удалён от срединной точки – эгоцентра, что, в конечном счёте, и определяет качество персоны.

«По настроениям, царящим в человеке, – писал Пуп, – такое устройство может напоминать монархию, анархию, республику или даже государство раннего рабовладельческого общества. Изредка попадаются и люди-утопии, разносторонне одарённые, светлые и абсолютно прозрачные. Но, будучи неспособными к мимикрии, они быстро погибают в агрессивной среде, либо, в силу собственного утопизма, идут прямиком на дно жизни».

Исследуя эфирные токи, он подробно остановился на мыслях людей. Поскольку человек, по убеждению профессора, сам являлся звуком, то таковыми были и все его идеи, добываемые одним из общепринятых способов звукового извлечения: духовым, щипковым, перкуссионным или смычковым.

Духовой, щипковый и перкуссионный были самыми распространёнными, поскольку человек лично ковырялся в «пустоте», дуя в неё своими надеждами, постукивая чаяниями или щипая полным безразличием. Смычковый предполагал смычку с посредником, в роли которого выступали интересы других людей, культов и организаций. Впрочем, щипковый приём тоже порой требовал участия медиатора, но на характер мысли это сильно не влияло.

Всего исследователь выделил два основных класса мыслей – спонтанные и надуманные. Первые, более ясные и прозрачные, по форме напоминали морских угрей и отличались высокой гибкостью и скоростью. Надуманные же, походили на чугунные утюги или громоздкие пирамиды со сложными, беспросветными ходами, которые ни к какому выводу не приводили. Но, как Пуп отмечал, человек и ими научился оперировать с удивительной ловкостью, круша массой железных доводов более честные, но легковесные движения души.

Так, чем больше непрозрачного осадка допускалось в мысли, тем тяжелей она была и без труда, словно сапог улитку, плющила возвышенные, но непрактичные устремления ума. Эта же взвесь, плавая в сердце, совершенно лишала его искренности, блокируя циркуляцию искр между людьми, что нарушало круговорот лучистой энергии в пространстве. Роль осадка могли играть вполне обычные вещи, вроде нового шифоньера, загромождавшие ясность отношений, словно коридор в коммунальной квартире. И чувства двух людей, направляясь навстречу друг другу, спотыкались и падали.

Интересным было и такое утверждение учёного, что мысли существуют и живут сами по себе, даже после того, как человек от них отказался. Некоторые, наиболее достойные, держатся особняком, сохраняя породу. Но подавляющее большинство ведёт себя, как бродячие собаки, сбиваясь в стаи и дичая.

«Большая удача, – отмечал Пуп, – если беспризорной, брошенной мысли попадётся неравнодушный ум, который примет её и воспитает. Или хотя бы придаст вид, в котором не стыдно показаться в приличном обществе».

Наблюдая за жизнью некоторых идей, профессор установил, что, скрещиваясь, те могут приносить потомство и подчас, возвращаясь к родителям в лице внучек и правнучек, получают от ворот поворот. Их напрочь не признают, обычно говоря: «Нам такое и в голову прийти не могло!» (Но, лукавят, ещё как могло, что доказывал анализ крови, присутствующий в мыслях, как и в любом живом организме.)

Бывало и такое, что какая-нибудь думка, овладевая человеком, изменяла того до неузнаваемости. Поначалу обращаясь к хозяину на «вы», думка входила в доверие и становилась выдумкой. А когда у неё отрастали свои голова, туловище и руки-ноги, начинала командовать. И хотя говорить такое создание могло только на одну, родную тему, подчас и ей удавалось целиком завладеть личностью. Страшно сказать, во что такой человек превращался!

Пронзая тонкий мир на своей гондоле, Пуп с высоты птичьего полёта обозревал мириады островков безымянных сердец. По рельефу и следам, которые те несли, он мог безошибочно определить, что человек пережил. То попадалась весёлая солнечная лужайка, поросшая крепкими яблоньками, что говорило о внутреннем здоровье, то ледяная пустыня, яснее слов выдававшая смертельное одиночество души.

Случалось, живописный на первый взгляд ландшафт оказывался полон буераков, в чьей тени таились пугающие замыслы анонима, или же являл следы побоищ человека с самим собой. И Якоб со слезами смотрел на вырубленные железными принципами целые рощи сострадания или вытоптанные слепой ревностью первые, совсем ещё зелёные побеги нежности.

Проплывая над чадящими пожарищами, учинёнными безумством страстей, профессор невольно задумывался и о собственном сердце. Ему, со всей полнотой отчаяния испытавшему крах семейной жизни, так хотелось снова найти счастье! В нём скопилось столько нерастраченного чувства, – попади он к себе в сердце, определённо встретил бы великие залежи сухой соломы, готовой вспыхнуть от одной искры.

Собственно, это с романтиком-Пупом и произошло. Неожиданно для себя, он оказался по уши влюблённым в смуглую красавицу с цыганскими глазами. Одно то, как Медина слушала его истории, как смеялась шуткам, позволило мужчине увериться в искренности её расположения. И он, как любой влюблённый, в ничтожных знаках с великой надеждой выискивал признаки ответного чувства.

Сама Медина вела себя так, будто ничего не замечает, но, принимая копии отчётов, нарочито, как ему казалось, касалась руки Якоба. И тот плавал в неуклюжем блаженстве, отчаянно краснел и принимался хватать крутившиеся в воздухе мысли.

«Огонь, пожирающий меня изнутри, – писал он в дневнике, – сродни пламени костра, на котором закалялась до сияющего бессмертия вера великих еретиков. Я бы без страха шагнул в самое жаркое пекло и терпел нечеловеческие муки, лишь бы выпестовать лучистый цветок любви в его абсолютной красе!»

Но всё закончилось столь же безнадёжно, как в молодые годы, когда миловидная любительница оперы помогла студенту-математику начать исследование всей жизни. Спускаясь однажды по полутёмной лестнице, Якоб наткнулся на свою мечту в объятиях рослого стюарда и, стыдясь себя самого, беззвучно ретировался.

Теперь профессор клал бумаги на стол, вставая и отходя к окну, чтобы никто не видел беспомощного взгляда, усиленного линзами очков. Ледяные горы в пунцовых лучах заката были так похожи на его обливающееся кровью, стынущее сердце. Пламя, которому он так хотел поклоняться, было накрепко заперто в эфирной тюрьме, но чьи-то тёмные голоса шептали по ночам: «Всё кончено, Пуп! Ты – ископаемое, ты никому не нужен!»

– Но мои исследования? – ворочался и вскидывался он. – Я же делаю это не ради себя, а для людей! Неужели ни одно из тех сердец, что я видел, пусть и не самое красивое, не полюбит меня?

«И не надейся, ты, никчемный, мягкотелый старикашка!» – издевались и смеялись голоса. Казалось, они принадлежат самой ночи, её злому, чернильному языку, болтающемуся в плоском флаконе оконной рамы.





Бывший королевский дворец спал, погружённый во тьму. В буйной зелени запущенных газонов стрекотали цикады, время от времени в глубине сада протяжно вскрикивала ночная птица.

В комнате, заставленной ящиками с лимонами и апельсинами, на полу лежали председатель опекунов Карафа и его младший брат Гамнета. Бородач лежал тихо и ровно дышал, Гамнета беспокойно возился на подстилке и кряхтел.

– Скажи, брат, – наконец, не выдержал он. – Для чего жить во дворце, если всё равно спишь, как кучер?

Карафа и ухом не повёл.

– Я люблю запах фруктов, – Гамнета перевернулся с боку на бок. – Но нюхать их и не съесть – сущая пытка!

Бородач молчал.

– И вообще, я уже давно не видел ненаглядную, – он сбросил покрывало. – Я по ней соскучился!

Тишина.

– Ну, послушай, если ты не отпускаешь меня домой, – Гамнета сел, – так хотя бы разреши и ей жить во дворце!

Снова тишина.

– Не могу тебя понять, – молодой мужчина развёл руками. – Ты же мой близкий родственник, а не кто-то посторонний!

Председатель повернулся лицом к ящикам.

– Во дворце триста комнат, неужели все надо сдавать чужестранцам? – не унимался Гамнета. – Уж одну-то комнатушку ты бы мог выделить моей ненаглядной. Да и нам не сдалось жить в кладовке!

Молчание.

– Слушай, у меня от этого пола болит спина, – пожаловался он. – Я не могу спать на камнях, да и наша мама не одобрит твоё поведение.

– Пока молодой, закаляй дух борца, – подал голос Карафа. – И вообще, спать на твёрдом полезно для позвоночника. Чтобы потом лучше гнулся.

– Но, брат, нельзя же быть таким бессердечным! – Гамнета улёгся обратно. – Если ты не жалеешь меня, пожалей хотя бы нашу старую маму. Что она скажет, когда я напишу ей об этом?

– Она скажет, что я прав, – бородач завозился, переворачиваясь обратно на спину. – Может, хоть я сделаю из тебя мужчину!

– Но я и так мужчина, – печально сказал Гамнета. – Правда, если ты оставишь меня здесь ещё на месяц, боюсь, я об этом забуду.

Председатель ничего не ответил.

– Ты что, мстишь мне за то, что Медина от тебя сбежала? Но я не виноват, что она наплевала на государственный долг!

– Медина тут ни при чём, – Карафа зажег лампу на полу. – К тому же, это я приказал ей сбежать.

– Ну, конечно, – тень Гамнеты на стене затрясла головой. – А то я не видел, что ты целую неделю ходил, как в воду опущенный. И, вообще, то, что она уехала, нам только на руку. Это же кошмар, сколько она вытянула из страны! Я своей ненаглядной не подарил и капли того, что ты отдал этой… вертихвостке.

– Не забывайся, Гамнета! – председатель приподнялся над подушкой. – Скажи спасибо, что ты вообще в опекунском совете.

– Спасибо, брат.

– Так-то лучше.

– А, всё равно, она тебя использовала!

– Какой ты ещё ребёнок! – Карафа сел. – Так с нами поступают все женщины. Просто, одним ты сам всё отдаёшь, а другие это у тебя отнимают.

Гамнета сладко вздохнул:

– А вот я своей ненаглядной ничего бы не пожалел!

– Я тебя не виню, – председатель почесал бороду. – А сейчас доложи, как дела со сбором урожая.

Гамнета снова вздохнул, но уже удручённо:

– Людей не хватает, все ушли на юг острова, там ещё осталась парочка целых вилл.

– Когда вернутся, всех, кто ушёл самовольно, спустить к акулам. Приказ ясен?

– Так точно! – младший советник вскочил, придерживая штаны без ремня.

– Расслабься, – председатель зевнул. – Мы же одни.

Гамнета сел.

– А, правда, это ты приказал Медине сбежать?

– Конечно, нам тот фокусник может очень пригодиться.

– А для чего?

– А ты раскинь мозгами, ты же государственный советник!

Гамнета наморщил лоб, пытаясь что-то сообразить.

– Бр-р-р… не могу, – признался, ероша шевелюру. – Все мысли только о ненаглядной.

– Нет, ты не государственник, – бородач нахмурился. – Таким, как ты, не нужна свобода, им не нужно уметь управлять. Таким, как ты, нужно, чтобы ими управляли!

Младший советник с тоской уставился в тёмное слуховое окошко.

– Я жду! – прикрикнул на него Карафа. – Напряги извилины!

– Ну, потому что он… волшебник, – промямлил Гамнета.

– А дальше? – председатель вытащил из-под циновки саблю.

– Что дальше?

– Развивай мысль!

– Ну, он может сделать… какое-нибудь чудо.

– А какое чудо он обычно делает?

– Дирижабль прячет.

– Верно, – Карафа обнажил клинок. – Прячет дирижабль, а потом?

– Тот… снова появляется.

– Ты что, правда такой бестолковый? – бородач встал одновременно с младшим братом, который тут же вытянулся в струнку. – Неужели так трудно предположить, – зашагал вокруг в ночной сорочке с саблей в руке. – Если этот циркач может спрятать такую громадину, значит у него есть, где её прятать!

– Ага, – младший брат не сводил глаз с клинка.

– Так как это может быть полезно для нас? – Карафа остановился.

Гамнета развёл руками и тут же присел, догоняя одежду.

– А, разве, у нас уже есть, что прятать? – спросил, сидя на корточках. – Ты же сказал, наше государство ещё очень молодое.

– Тьфу, какой же ты недоумок! – Карафа шлёпнул его плашмя по голой спине. – Причём здесь государство? Всё, что надо спрятать от государства, мы просто оставим на месте, дело не в этом!

– А в чём? – Гамнета вскочил с места.

– Если у Ногуса есть такой огромный тайник… то? – бородач опёрся на рукоять сабли, в ожидании глядя на родственника.

– То… там может поместиться во-о-от такой дирижабль! – Гамнета развёл руками и тут же снова присел.





Карафа безнадёжно полоснул воздух:

– И зачем я держу такого олуха в высшем совете? От тебя проку даже меньше, чем от Медины. Нет, стоит отправить тебя обратно в деревню!

– Ты держишь меня, потому что я твой брат, – напомнил Гамнета. – На кого ещё ты сможешь положиться в трудную минуту?

– Вот это меня и тревожит. Мой брат, на которого я должен положиться, такой балбес! Ладно, слушай: раз у Ногуса есть место, где можно спрятать дирижабль, – он подцепил саблей покрывало. – То, когда дирижабля в нём нет, там прячут…

Гамнета уставился на лимон, закатившийся под плед.

– Лимоны?

– Ну, наконец-то! Я уже подумал, ты не мой брат, – Карафа снова врезал плашмя по спине.

Гамнета скривился:

– Дирижа-а-абль!

– Что, дирижа-а-а-абль?

– Два дня как висит…

Карафа бросился было к выходу, но остановился:

– Тьфу ты, сейчас же ночь, а дирижабль чёрный! А почему я его не заметил?

– Ты не выходишь на улицу, – на глазах Гамнеты навернулись слёзы. – А окна кабинета всегда занавешены.

– Ты вот что, – бородач сел на подстилку и вложил саблю в ножны. – Завтра первым делом сходи в город и разузнай, будет ли Ногус показывать свой фокус. Возьмёшь два билета, посмотрим, как дирижабль исчезнет.

– А можно три? – Гамнета всхлипнул. – Ненаглядная обожает цирк…

– Я подумаю, – председатель растянулся на полу.

– А знаешь, я всё-таки рад, что ты мой брат, – сказал Гамнета искренне. – Ты – настоящий вождь нашей молодой республики!

И он лёг на пол, стирая со щёк слёзы.





Отставной тромбонист Гракх, отправляясь в музыкальную лавочку, теперь редко задерживался в пути – поговорить стало совсем не с кем. Немногие знакомые вспоминали короля, который, оказывается, был славный малый, граждан не притеснял и не казнил, если не было крайней необходимости. Не то, что теперь, когда даже за анекдоты бросали со скалы акулам-людоедам.

Но ещё больше люди жалели Королеву-Соловья. Тереза была настоящей королевой, – всем сердцем заботилась о своих подданных. А сколько музыкальных школ было открыто по воле царственной певицы! В самом отдалённом уголке Родного острова дети могли научиться играть на любом инструменте, а взрослые всегда пели на работе. Сейчас же за пение наказывали, а школы закрывали, устраивая в них тюрьмы и склады.

Гракх хорошо помнил слова Терезы: «Всё в мире имеет свою музыку, и счастье человека зависит от того, как он звучит. Помните, что красивая музыка и других делает красивее!»

И правда, на концертах Королевы-Соловья некоторые не слишком привлекательные девушки расцветали ярче самых ярких роз и потом не знали, как избавиться от толпы разом набежавших поклонников, повсюду следовавших за необыкновенным сиянием их глаз. И юноши, досаждая соседям, пели хором под окнами таких новоиспечённых красавиц, пели всю ночь, ведь сияние особенно хорошо заметно в тёмное время суток.

Ещё Тереза говорила, что каждый из людей выводит свою личную тему, которую уже нельзя переписать. И надо стараться звучать чище, чтобы мир стал светлее.

Гракх, вспоминая эти слова, только качал головой, – то, что творилось на Родном острове, нельзя было назвать музыкой. К тому же его переживания за Октавиана последние дни непонятным образом усилились. Он не связывал это с чёрным дирижаблем, грозовым облаком повисшим над городом, но чем больше волновался за сына, тем крупнее казалось пятно в небе. Дирижабль никуда не летел и не садился – словно клякса на небосводе.

Гракх, как и все духовики, не был слаб зрением, поскольку всю жизнь играл бровями, а это хорошая гимнастика для глазных мышц. И ему было странно различать перепончатые, как бутоны ядовитых цветов, воронки, торчащие из гондолы цепеллина. Казалось, они шевелятся на своих стеблях, прислушиваясь к происходящему на улицах и под крышами домов.

Старик открыл футляр с тромбоном, и на сердце сразу посветлело от его солнечной меди. Уже в компании верного друга он вернулся к мыслям об Октавиане. Время от времени их навещали матросы с весточками из Европы. А недавно его мальчик написал, что уяснил простую истину – выбирая дело в жизни, человек либо отдыхает душой на работе, либо работа всем весом отдыхает на душе. Там же сказал и о любви: чем она дальше, тем она ближе.

Слова сына остались для Гракха загадкой, поскольку его любовь всегда была и рядом, и близко. Он разглядел её сквозь мундштук тромбона, как астроном – звезду в телескоп, когда юная Амма пришла на танцплощадку городского парка. Достаточно было всего раз дунуть в её сторону, чтобы музыка отразилась от глаз красавицы и вернулась к старому холостяку, став ещё прекраснее и рассказав о девушке всё.

Да, женитьба с Аммой принесла в каждый уголок их дома полнейшую гармонию. Конечно, когда дети начинали звучать одновременно, дом шатался, но разве была музыка лучше, пусть нестройного и разрушительного, но хора любимых голосов!

Погружённый в воспоминания, Гракх не заметил, как дверь открылась, и в лавочку бочком вошёл тучный господин с тростью. Порыв ветра, ворвавшись следом, подхватил оперные партитуры и рассеял по полу. Гракх опомнился и бросился собирать разлетевшиеся листы, на один из которых неловкий посетитель наступил ногой. Ползая на четвереньках, он добрался до штиблеты, стоявшей на заключительной части «Травиаты».

– Позвольте, любезная штиблета, – язвительный старик похлопал по лаковому носку, различая своё искажённое отражение. – Это слишком трагичный финал, чтобы ещё и топтать его!

Незнакомец поглядел сверху и убрал ногу.

– О, вы не представляете, сколько раз я его скушал! Буквально, знаю назубок, – воскликнул тоненьким, не вяжущимся с внушительной фигурой, голоском.

Гракх не обратил внимания на оговорку и вернулся за прилавок, где принялся аккуратно раскладывать ноты. Незнакомец тем временем осматривал инструменты, медью, серебром и лакированным деревом заполонившие всё вокруг.

– У вас богатый выбор, – с видом знатока щёлкнул по раструбу тубы. – Вот инструмент, который мне по душе!

– А что, собственно, вы хотели, любезный? – Гракх исподлобья оглядел безупречный костюм посетителя.

– О, сущий пустяк. Мне нужен тромбон и, желательно, с историей.

Сказанное незнакомцем отчего-то расстроило старого музыканта.

– Ну, знаете, тромбон это далеко не пустяк! – сказал он, невольно беря инструмент в руки и наводя на широкий, до ушей, рот. – Тромбон – это, это…

Что-то вдруг вскипело в душе Гракха – то ли досада, то ли чувство обиды за верного друга, и он, в ответ на бестактность, взял и выдул в лицо невеже целую фразу из финала всё той же «Травиаты».

То, что случилось дальше, поразило музыканта до глубины души: оглушительный рёв тромбона, не успев наполнить комнату, тут же исчез в приоткрытом рте незнакомца и даже эха не оставил.

Гракх зажмурился и дунул сильнее. А поскольку, играя на тромбоне, он начинал видеть мир его медным глазом, то сердцу зоркого духовика открылась странная картина: перед ним на тоненьких ножках-макаронах качался огромный бурдюк с невероятно широким ртом, беспрестанно жующим неровными, волнистыми губами. Глазами бурдюку служили густые меховые ноздри, расставленные широко по краям туловища-лица, из боков которого торчали макаронины с ладонями-блинами. Блины эти делали круговые движения, словно гладили пустоту музыкального магазинчика.

И Гракху вдруг стало ясно, что они ощупывают не просто воздух между прилавком и стенами, а именно ту пустоту, которая появилась после уезда Октавиана, так, будто хотят узнать, сколько переживаний отца подвешено рядом с инструментами. Всё это было настолько явно, что старик запнулся и открыл глаза. И как только он это сделал, тут же напоролся на острый, как лезвие, ответный взгляд незнакомца.

Гракх снова зажмурился и дунул сильнее, начиная небывалую дуэль духовой меди и дышащего железа, которое кололо, выскакивая то из одной, то из другой лохматой ноздри. И было неясно, что же это такое – острый полоз, волос или голос самого тромбона, который, отражаясь от чудища, прихватывает его отвратительные черты и ранит сердечный слух.

Музыкант перепрыгивал с одной оперы на другую и пытался всячески замести следы и увернуться от разящего взгляда меховых ноздрей. Но тот неизменно настигал, а ладони-блины, кругами жаря по сиротливой пустоте магазинчика, пытались прилепиться к кулисе и выдернуть её из тромбона.

Через некоторое время гонка утомила старика, дыхание сбилось, но он отважно наблюдал за происходящим через мундштук, ни на миг не отрывая его от губ. А видел он теперь следующее: блины всё же приклеили кулису, но выдёргивать её не стали, а облепили весь инструмент целиком, словно хотели стать блинчиками с тромбоном. И, как только их липкая, ноздреватая поверхность сомкнулась со всех сторон, внутри медного друга что-то булькнуло и перевернулось. А следом и прилавок вместе с нотами встал с ног на голову, но нотные листы на пол не упали, а свесились, зеленея на глазах.

«Вот это да! – подумал Гракх, ощущая в мундштуке отчётливую кислятину лайма. – Это ещё что за фокусы?»

Тут перевёрнутый бурдюк широко открыл кривой рот, всосал все горькие раздумья отца о сыне и даже не поморщился. А вот тромбон заревел по ослиному, захрипел, запищал, а потом и вовсе умолк. И в наступившей тишине раздался голос, который шёл из бурдючного чрева и плясал по лавочке от самого густого баса до неимоверной тонкости фальцета:

– Где радуга, старик? Где ра-а-а-аду-у-у-га-а-а-а?! – ревел голос, одним махом перепрыгивая шесть октав. – Один конец зде-е-е-е-есь, а где другой? Где-е-е-е друго-о-о-о-ой?! – пищал пронзительно.





Гракх понятия не имел, о какой радуге речь, но вступать в диалог с таким дьявольским диапазоном у него не было ни малейшего желания. Он всё ещё фехтовал, пытаясь заслониться от бурдючного лезвия, когда комната вернулась обратно на ноги и, постояв так пару мгновений, опять встала вверх тормашками. И старый музыкант присоединился к листам, гроздьями свисавшим с прилавка, беспомощно созерцая, как тромбон отрывается от его губ и превращается в лимон.

Всё, что происходило с любимым другом дальше, он видеть не мог, потому как тромбон-лимон стал сурдиной в ги


убрать рекламу






гантской граммофонной трубе, куда с грохотом и провалился. Совершив головокружительное путешествие по всем её извивам, тромбон-лимон совершенно избавился от сока и очутился в тёмной пещере, а может, это была и не пещера, потому что стенки её, огромные, ребристые и влажные, раздвинулись, словно грудная клетка кашалота, просвечивая между рёбер тёмно-рубиновым.

– Све-е-е-ет! Да-а-а-айте све-е-е-е-ет!! Све-е-е-та-а-а ма-а-а-ало-о-о!!! – послышался тяжкий, душераздирающий стон, за которым последовал долгий выдох. И что-то липкое закапало, а потом и вовсе потекло с потолка, заливая всё вокруг кромешной мглой.

Когда Гракх пришёл в себя, посетителя и след простыл. Тромбон по-прежнему был в его руках, но вместо привычного звучания отозвался издевательским писком игрушечной гармоники.

За окном, переговариваясь и посматривая в небо, толпой двигались люди. Гракх тоже вышел на улицу и заметил, что чёрная клякса дирижабля стёрлась без следа.





Карафа, переодетый в женское платье, и Гамнета шли с площади, где час назад исчез дирижабль. Председатель, прикрывая бороду цветастым платком, в ожидании поглядывал на родственника.

– И долго ты будешь молчать? Ты увидел что-то или нет?

– Я зажмурился, – Гамнета избегал смотреть куда-либо, кроме своих сандалий. – Ты же помнишь, что говорили о том несчастном.

– Трус! – бородач презрительно отвернулся.

– А ты сам-то смотрел? – обиделся Гамнета.

– Ты – глаза опекунской республики, я – мозг. Ты смотришь и отправляешь мне сигнал!

– Неужели, не проще показать этому циркачу, как кушает акула?

– Нет, не проще! Его дирижабль умеет волшебно летать, исчезать и зарабатывать деньги, а Ничто – только летать и улыбаться. В другой раз, когда я куплю тебе билет, гляди в оба!

– Зачем ты хочешь от меня избавиться? – жалобно произнёс Гамнета. – Я тружусь с утра до вечера, уже забыл, как выглядит ненаглядная…

– Хоть в этом ты берёшь с меня пример!

Некоторое время оба шли молча.

– Ты уже простил меня, брат? – спросил Гамнета с надеждой. – Ты же знаешь, я всегда делаю то, о чём ты просишь.

– Не прошу, а приказываю! – буркнул председатель. – Кстати, что со сбором урожая?

Гамнета оживился:

– Всё ценное я попросил отвезти маме в деревню.

– Не попросил, а приказал! – бородач оглянулся, придерживая платок у носа. – Люди никогда не слушают, о чём их просят, вот приказ другое дело: всегда можно спросить и наказать.

– Я и приказал… – младший советник звучал неуверенно.

– Ну и что, уже привезли?

– Я ещё не спрашивал.

– Ты издеваешься? – Карафа остановился, глядя сквозь щель в платке. – Не надо спрашивать, надо принимать рапорт, а если рапорта нет, спускать растяп к акулам! Или у тебя мир запел?

– Что запел?

Председатель безнадёжно махнул и зашагал дальше.

– А ты слышал новости, брат? – зашёл сбоку Гамнета.

– Какие новости? – тот ускорил шаг.

– Про паренька, которого ты сослал с острова. Он сейчас большая «шишка» в Европе!

Карафа ничего не ответил.

– Заправляет самым модным в мире рестораном, – продолжил Гамнета, – там ещё подают еду и музыку на одной тарелке.

– Что за ресторан?

– Не то «Каледония», не то «Одиссей», сладкий или солёный, точно не помню.

– И что с того?

– Так он там делает настоящие чудеса и зарабатывает море… – Гамнета едва поспевал, – денег. Но ведь это ты его туда пристроил!

– И сколько же он получает?

– За день – сколько мы на апельсинах за год.

– Врут!

– А что им врать? Им за это не платят.

– А ты откуда знаешь? – Карафа, не сбавляя хода, поглядел на брата. – Там всё так и делается, только платят так, что не узнаешь. Столиками, например. И перестань задарма их нахваливать!

Гамнета отстал и некоторое время плёлся позади, но скоро молчать ему надоело.

– Брат, а брат, – он прибавил шаг. – А может быть, мы зря не продали принцессу, когда этот фокусник предлагал?

– Нет, не зря! Она стоит больше, чем тридцать граммов золота.

– Так мы могли поторговаться!

– Он хотел купить одну улыбку, – Карафа снова огляделся. – А продавать Ничто по частям, не только нецелесообразно, но и невозможно!

– Да что ты? – Гамнета задумался. – Э-э-э, брат, – стал догонять. – Но мы же могли продать что-то ещё, например, её слёзы.

– А ты хоть раз видел эти слёзы? – бородач заметил альбатроса, отдыхавшего у обочины.

– Нет, – признался Гамнета. – Принцесса при мне никогда не плакала.

– Вот видишь, – Карафа нагнулся, подбирая камень. – И потом, пока за неё не предложат хороших денег… ы-ых! – бросил в птицу, но промазал. – Избавляться от неё нет смысла.

– Да?

– Конечно, посуди сам, – председатель тряхнул плечом, оправляя балахон. – Казна выделяет деньги охранникам, поварам, посыльному, поставщикам продуктов, портному, управдому, парикмахеру, учителям по литературе, физкультуре, музыке, истории, математике, химии, физике, астрономии, прикрой рот, вязанию и рисованию. Как видишь, набегает кругленькая сумма.

– И кто же все эти деньги получает? – Гамнета не мог взять в толк услышанное.

– Я.

– А я?

– А ты мой младший советник.

– Но ты же знаешь, – Гамнета попытался заглянуть брату в глаза, – я обещал своей ненаглядной каждый месяц дарить платье. И портному я должен уже за два года!

Карафа нагнулся за новым камнем.

– Если принцессу и менять на золото, то по крайней мере на слиток весом… – он подбросил булыжник на ладони. – Так, в её тринадцать с половиной…

– Ой, а до меня только дошло! – радостно закричал Гамнета. – Похоже, наша Ничто тоже умеет волшебно исчезать!

– С чего ты взял?

– А она уже несколько дней не возвращает посуду!

– Что?

– Ну, мы же, как ты про… приказал, вход в башню заложили кирпичами, оставили только щель для подноса, чтобы широко улыбнуться было нельзя.

– И?

– Она как поест, поднос выталкивала наружу, а последние дни только мы их туда пихаем, а обратно – никто! Так что, выходит, она тоже может волшебно исчезать!

– У-у-у! – Карафа замахнулся камнем. – Что ты раньше молчал, дубина?!

– Раньше у нас были свободные подносы, – Гамнета растерялся, – а теперь все кончились…

– И сколько в башне этих подносов?

– По три в день, четыре дня… гм, десять… нет, двенадцать.

– А сколько тарелок, кружек, вилок?!

– Гм…

– Умножь двенадцать на три!

Гамнета обречённо уставился в фиолетовое марево океана.

– Тридцать шесть, олух! – бородач потряс булыжником. – Тридцать шесть предметов в башне – минус тридцать шесть предметов в нашей столовой! Тебя что, спустить к акулам?

Младший брат всхлипнул, уткнув кулаки в глаза.

– Ладно, я пошутил, – Карафа всё ещё сверлил родственника взглядом. – Но в другой раз пусть до тебя доходит быстрее!

Гамнета убрал кулаки:

– А я вот подумал, вдруг она не просто исчезла, а случилось что-то нехорошее?

– Ничего с ней не случилось, – Карафа снова прицелился. – С голоду не помрёт, там у неё целая башня… ы-ых! книжек.

Камень попал птице в бок, и она вскрикнула от боли, неуклюже убегая и волоча по песку крыло. Председатель улыбнулся, довольный своей меткостью.

– К тому же, в стенах есть амбразуры, а, значит, и небо, – отряхнул ладони. – А это всё, что ей надо.

– Откуда ты знаешь?

– Я ходил на благотворительные концерты её матери.

– Ты ходил слушать Королеву-Соловья, – Гамнета глядел на подбитую, хромающую птицу, – когда она пела для бедных?

– Ага.

– И приказал столкнуть её с башни?

– Приказал столкнуть, – Карафа направился к зарослям рододендрона у крепостной стены.

– Но зачем? – Гамнета попытался задержать брата за балахон. – Я бы никогда так не сделал!

– Потому председатель – я, а не ты, – бородач выдернул одежду. – И не задавай больше таких вопросов, а то я разочаруюсь в тебе как в политике!

– А я давно соскучился по маме. Если хочешь, можешь разочароваться прямо сейчас, я с радостью уеду в деревню.

– И не мечтай, – председатель на ходу разматывал платок. – Уедешь, когда я прикажу.

Они нырнули в заросли, где под кучей мусора был спрятан люк тайного хода.

– Как придём в канцелярию, зови этих бездельников, – Карафа зажёг свечу. – Похоже, наша фокусница опять что-то задумала!

Трепещущий огонёк поплыл по подземному коридору, и в узком проходе, следом за звуками шагов, сомкнулась чернильная мгла.





– Это галлюцинации на нервной почве, – заключила Амма, выслушав рассказ мужа. – Ты слишком сильно переживаешь за мальчика.

– Да, нет же! Мой тромбон перестал играть. А ещё тот бурдюк потребовал радугу, словно мы торгуем явлениями природы!

– Радугу? – женщина, краем уха слышавшая сплетни на работе, насторожилась. – Какую радугу?

– Ну, какая бывает радуга, любимая? Вероятно, ту, что на небе!

Дверь медленно открылась, и в кухню вошла Септима в платье с собственноручно вышитым одноногим фламинго.

– А я знаю, о какой радуге речь, – тоже встала на одну ногу.

– Подслушивать нехорошо, доченька, – повернулся к ней Гракх.

– Если скучно, займись вышиванием, – Амма колдовала у плиты. – А то твой фламинго – инвалид.

– Так я не одна, – Септима кивнула назад. – А она уже старая вышивать!

Следом вошла Терция, с подозрением взглянувшая на отца.

– Хорошо, – Гракх махнул рукой. – Что тебе известно?

Девочка только открыла рот, как появились старшие Прима и Секунда, и стали отпрашиваться в кино на последний сеанс.

– Прима, подожди секундочку! – отец поднял ладонь.

– А что мне её ждать? – Прима поглядела на сестру. – Её на свидание не приглашали.

– А вот и приглашали! – отрезала Секунда. – Только меня пригласил не матрос, а мичман.

– Так, звучит секундаккорд! – Гракх, по старой музыкальной привычке, руководил детьми, исходя из теории сольфеджио. – Идём от большего интервала к меньшему: говори ты, Септима, а Прима выскажется позже.

– Но я ведь старше! – попыталась возразить Прима.

– Да, но септима больше примы на шесть ступеней, – он сделал знак, чтобы Септима продолжала.

– В общем, – девочка не преминула показать старшей сестре язык, – эта радуга совсем не такая, как все. Она появилась, когда дождя и в помине не было!

– И где ты её видела? – Гракх посмотрел на жену.

– Когда провожали брата, и ты сказал, чтобы мы не вздумали плакать хором, а то случится, как тогда в музыкальной школе, когда нам выставили счёт, и мы решили дойти до Зелёной башни. Так вот, как только корабль отплыл, радуга и появилась!

– И что же тут необычного? Дождь мог пройти над океаном, – резонно заметил Гракх.

– Необычное было то… – Септима сделала паузу, предвкушая лавры первооткрывательницы.

– Что радуга шла из амбразуры! – выпалила Секста, тотчас огласив кухню хорошо поставленным сопрано, – Септима вцепилась ей в косу.

– Ну, сколько вам лет? – Амма нахмурилась. – Замуж скоро, а всё как дети!

После такого замечания Секста сразу умолкла.

– Так откуда она шла? – переспросил Гракх.

– Из башни! – хором ответили Септима с Секстой, и он поморщился – в дуэте младших дочерей диссонансом прозвучали и прима, и секунда.

– Кино, па! Свидание, па! – старшие тут же окружили отца.

Он беспомощно махнул, и красавицы понеслись наряжаться. Секста и Септима побежали следом.

Гракх поглядел на Терцию, молча стоявшую в сторонке.

– А ты это чудо видела?

– Да, папа.

Терция была самой рассудительной из сестёр.

– И что думаешь?

– Это необычная радуга. Она была не из воды, а из огня.

Старик выставил указательный палец:

– И ты туда же? Радуги из огня не бывает!

– И ещё, – Терция пропустила замечание мимо ушей. – Я заметила её клочок на щеке брата в тот злополучный день.

Амма посмотрела на дочь, но ничего не сказала.

– А ведь когда бурдюк начал глотать пустоту, я почувствовал, что он ест не простую, а дорогую мне пустоту, – Гракх задумался. – След нашего мальчика…

– Какой бурдюк? – Терция села рядом с отцом.

– Помнишь, как я познакомился с твоей мамой? Я тогда увидел её сердце через тромбон. Так вот, того покупателя я тоже разглядел. Но лучше бы я этого не делал!

Амма вздохнула и вышла из комнаты.

– Так что же случилось, папа? – Терция смотрела с озабоченностью.

– Мой друг отравился тем сердцем и больше не играет! Там было что-то чёрное, липкое, огромное…

– Ты же так любил свой тромбон, папочка! – голос девушки дрогнул.

– Ну, ну, ты уже большая Терция, а не малая, – Гракх погладил дочь по голове. – Откуда минор?

Она вздохнула:

– Я чувствую, это не всё, что ты хотел сказать.

– Увы, я только сейчас понял, зачем приходил тот покупатель, – старый музыкант говорил шёпотом. – Если твой брат, правда, связан с какой-то необычной радугой, то…

– Что? – Терция всмотрелась в лучики морщин, уходящих к серебристым вискам.

– Тому чудовищу нужно какое-то необычное солнце!





Члены Высшего совета, спешно собравшиеся в Зале заседаний, могли не торопиться, ведь уже довольно долго все сидели в полной тишине. Дело обстояло именно так, как доложил младший советник Гамнета: двенадцать подносов с посудой скопились во тьме бастиона, ожидая, когда Ничто соизволит поесть.

Вероятно, следовало разобрать кирпичи и убедиться, что сама принцесса никуда не исчезала, а исчез только её аппетит. Но, если это какой-то очередной трюк, и хитрая фокусница сбежит, кто будет отвечать? А отвечать никому не хотелось.

Молчание длилось так долго, что дежурный секретарь, топтавшийся под дверью, поковырял пальцем в ухе. Тишина достигла наивысшего напряжения, когда мужчина ощутил на спине чей-то взгляд, такой тяжёлый, что заставил его ткнуться лбом в резной дуб двери. В таком скрюченном положении служащий развернулся и увидел пузатого незнакомца во фраке.

– Жак Жабон, – отрекомендовался тот тоненьким голоском. – Я к вашему главному.

Жабон посмотрел на пианино с крышкой, заколоченной гвоздями, и чмокнул.

– К самому Карафе? – шёпотом уточнил секретарь, отступая в сторону и оглядывая внушительную фигуру гостя: тот стоял на цыпочках, опираясь на трость, которой едва касался пола.

– Именно, именно к тому, что с бородой, – Жабон приподнял цилиндр, проветривая лысину, и трость, неплотно зажатая в лайковой перчатке, тоже приподнялась, словно была привязана к полям невидимой ниткой.

Дежурный посмотрел на цилиндр, потом на трость и распахнул перед посетителем дверь. Подслушивать дальше ему сразу расхотелось, и он сел за стол, вжавшись в угол.

Через короткое время в вестибюль высыпали советники, которые о чём-то спорили и пожимали плечами. Из разговоров секретарь понял, что Жабон предложил Карафе купить принцессу целиком – за слиток, равный фактическому весу девочки. Но в самый интересный момент председатель всех из зала выставил, сославшись на государственные интересы. При этом его младший брат остался, что других опекунов сильно расстроило.

Впрочем, вскоре дверь открылась, и Гамнета, понурив голову, присоединился к остальным. Все сразу оживились и, не дожидаясь конца переговоров, направились в буфет. В вестибюле остались только секретарь и младший советник.

– Бороде всё мало, – пожаловался тот. – Потребовал добавить ещё пару пудов за фокусы, которые Ничто выкинет в будущем. А этот Жабон так надул щёки, что я подумал, ночь наступила!

– Мне он тоже не понравился, – секретарь предусмотрительно опустил комментарий в адрес председателя. – А что делать с принцессой, вы решили?

– Ах, – Гамнета вспомнил, что ему было приказано. – Надо же отправить людей в башню, убедиться, что предмет сделки на месте!

– Вам ещё предстоит раздолбить кирпичи, – напомнил дежурный. – А где вы возьмёте инструменты?

Гамнета, который распоряжаться умел неважно, сам отправился искать кирку и лом, а уже потом пошёл за добровольцами в казарму.

В расположении части было двое дневальных, все остальные убыли на уборку урожая. Усатый, по прозвищу Кот, и Стопа, у которого одна нога была больше другой, играли в кости, сидя у распахнутой двери казармы.

– Кто хочет увидеть Ничто? – возник Гамнета с киркой и ломом. – Борода разрешил не завязывать глаза!

Солдаты, оторванные от своего занятия, смотрели мрачно.

– Бесплатно!

Никто из парочки желания не изъявил.

– Если добровольцев не будет, – продолжил Гамнета, – Борода обещал всех спустить к акулам.

Гвардейцы вздохнули и, приняв под роспись орудия труда, поплелись к башне.

– Для чего председателю понадобилось Ничто? – Стопа обернулся на дворец. – Жил без этого столько времени, а теперь надо ломать стену!

– Хотел же тот циркач Ничто купить, так он не продал, – Кот взял лом на плечо. – Продал бы тогда, жил себе спокойно и нас не тревожил.

– Он хотел купить только смех, а все слёзы оставить Бороде, да при этом ещё и поскупился! – напомнил Стопа.

Подойдя к Зелёной башне, они некоторое время исследовали замурованный вход и узкую щель у самой земли. Кот сунул в щель лом и повозил туда-сюда, прислушиваясь к жестяному звяканью в глубине. Сняв с себя ремни с флягами и подсумками, солдаты принялись за дело.

Кирпичи были уложены кое-как, и после пары хороших ударов кладка рассыпалась. Перешагнув кучу посуды, превратившейся в цветочные горшки, они остановились перед книжной горой.

– Эй! – крикнул Стопа. – Есть тут кто?

В башне было тихо, только с высоты доносилось хлопанье крыльев.

– Никого нет, – заключил он.

– А чего ты ждал? – Кот поглядел вверх, где светлело квадратное отверстие люка. – Может, вскарабкаемся по книгам? – предложил, оглядев ветхую лестницу.

– Ты что, это запрещённая литература! – Стопа отодвинул ногу от томика Шекспира. – К ней нельзя прикасаться.

– Так нам же разрешили не завязывать глаза! – возразил напарник.

– Не смешивай чудеса и политику, это сделают и без тебя.

– А если Ничто умерла?

– Ну и глупец же ты! Ничто не может умереть, потому что Ничто просто нет.

– А если Ничто нет, кто тогда не ел уже четыре дня? Ты же сам видишь, что пища не тронута!

Товарищ ничего не ответил, изучая пятно света на огромной высоте.

– Давай-ка выйдем наружу, – сказал, наконец. – Попробуем закинуть верёвку на пальму.

Выбравшись на свет, оба уставились на волосатый ствол, торчавший под сильным углом к югу.

– Можно залезть, цепляясь за кусты, – Кот прищурился на стену, покрытую растительностью.

– Точно, – согласился Стопа. – А я тебя подстрахую.

Недолго думая, усатый полез вверх. Отмахиваясь от потревоженных пеликанов, которые начали облёт башни, он добрался до её середины и оседлал кривую оливу, росшую из кладки.

Стопа отошёл, на случай если напарник всё же сорвётся. Но тот, передохнув, успешно преодолел остаток пути и выбрался на выступ.

Солдат отошёл ещё дальше, на этот раз, чтобы было лучше видно.

– А может, всё-таки наденешь повязку, прежде чем смотреть! – крикнул, складывая ладони рупором.

– Я уже об этом думал! – донеслось сверху. – Но тогда, боюсь, ни черта не увижу!

– Слушай, а точно! – спохватился Стопа. – Ты же можешь и без повязки ничего не увидеть, это же Ничто! Но я бы на твоём месте всё равно надел!

Кот ничего не ответил и обречённо, как под нож гильотины, сунул голову в амбразуру.

Картина, открывшаяся осторожному взору верхолаза, заставила его открыть рот так широко, что пеликан, сидевший у бойницы, вложил в него рыбку. Но солдат этого не заметил – никаких сил оторваться от удивительного зрелища у него не было. А увидел он следующее:

На ложе из древних фолиантов, в окружении стаи пеликанов, солнечных лучей и книжной пыли, лежала девочка небесной красоты, до подбородка накрытая разноцветным папирусом. Лицо, обрамлённое золотыми волосами, светилось лунным серебром, глаза были прикрыты, а на губах играла улыбка, чей радужный блеск, смешиваясь с лучами из бойниц, наполнял камеру ясной неземной безмятежностью.

Почти час гвардеец простоял неподвижно. Он не слышал криков и причитаний напарника, который расхаживал у подножия башни с толпой женщин, собравшихся послушать хоть что-то о счастливой жизни. Лишь когда стало трудно дышать, бедняга пришёл в себя.





– Есть! – крикнул, выплёвывая рыбу и утирая солёные слюни.

Стопа, уже потерявший надежду установить связь с верхушкой башни, встрепенулся.

– Так, быстро заткнули уши, опекунское дело! – приказал женщинам, тут же прикрывшим уши ладонями. – Я уже подумал, и ты стал невидимым! Так что есть?

– Ничто!

– И что? – Стопа развёл руками.

– Статуя, серебряная или золотая! – неуверенно прокричал Кот.

– А чья?

– Видать, какой-то богини!

– А ты внутрь пролезть пробовал?

– Амбразура, холера, узкая! Хочешь, лезь сам! – он призывно помахал рукой.

– Не, – отмахнулся Стопа. – Ты – Кот, ты и лазай!

Кое-как прикрыв камнями брешь, они вернулись во дворец и всё, как положено, доложили.

– Посуду собрали? – приняв рапорт, строго спросил председатель. – Подносы, тарелки, вилки-ложки целы? Кружки сосчитали? Всё сдать по описи!

Приказав солдатам молчать под страхом смерти, Карафа направился к покупателю, ожидавшему в отдельном кабинете.

– Предмет договора в наличии, – он сел напротив Жабона. – Вы свободны взвешивать!

– И где я могу это сделать? – поинтересовался тот.

– Да прямо в башне, – председатель ухмыльнулся в бороду, представляя толстяка, карабкающимся по канату. – Но если желаете, рассчитаемся на глаз, скажем, четыре пуда? – с обычной наглостью уставился на собеседника.

Гость, на его удивление, спорить не стал, только поинтересовался, когда можно забрать товар.

– Вы же понимаете, что свободу даёт не сама вещь, – Карафа говорил елейным голосом, – а сознание того, что она у вас есть. А свобода…

– Ах, ясно! – прервал его Жабон. – Я вам заплачу, а Ничто останется в башне, как в банке.

– Разумеется! – обрадовался председатель.

– А не отметить ли нам это знаменательное событие? – предложил Жабон. – Как-никак расстаётесь с целой эпохой! Счёт за банкет беру на себя, – добавил во всеуслышание, выйдя к ожидавшим их советникам. Те радостно переглянулись, – не заработать, так повеселиться за чужой счёт в этот вечер удавалось.

Карафа тем временем отвёл Гамнету в сторонку.

– Когда этот набитый мешок передаст золото, – зашептал ему на ухо, – возьмёшь людей и спустишь его акулам, пусть и у них будет праздничный ужин.

– Да, мне он тоже не понравился, – Гамнета поглядел, как гость распоряжается по поводу банкета. – Сам здоровенный, а голосочек тонюсенький: сразу видно, он что-то скрывает!

На дворцовой террасе с видом на океан поставили и накрыли столы. Появились разнообразные деликатесы и импортные напитки, зажглись свечи, шампанское заиграло в бокалах, чтобы тут же быть выпитым и снова заиграть, и все стали есть и пить за десятерых. Гамнета, улучив момент, побежал звонить ненаглядной, которая любила поесть и после захода солнца.

Было много тостов за новую эпоху и удачное капиталовложение, а когда в небе зажглись луна и звёзды, гость встал со своего места.

– Когда я смотрю на вас, господа, – начал он чрезвычайно пронзительно, – то отчего-то вижу ящеров! О, если бы вы знали, сколько времени я питался одними ящерами!

Опекуны продолжали подкладывать себе на тарелки, когда Жабон стал разевать рот, широко-широко, словно хотел зевнуть. А может, и зевнул, потому что, откуда ни возьмись, налетел ветер, погасивший свечи, а заодно и звёзды, погружая террасу и всех за столом в чернильную темноту.


Наутро по острову разнеслась весть, что весь Высший опекунский совет, включая председателя Карафу и его брата Гамнету, исчез без следа.

Дежурный секретарь, видевший начальство последним, предположил, что после застолья компания поехала кататься на яхте, а та перевернулась и затонула. В ту ночь над заливом сверкали молнии и были слышны раскаты грома.

И всё так и было – и гром, и молнии, но к непогоде это отношения не имело. Если бы кто-то находился в ту ночь около Зелёной башни, то увидел, как со стороны дворца, затмевая звёзды, подплывает туча, более тёмная, чем ночное небо. Зависнув над башней, туча послала побережью громовой раскат и усыпала небо зарницами, а из её брюха на крышу высадился пассажир в плаще-крылатке и с тростью. Он осмотрелся и принялся расхаживать туда-сюда, изредка топая ногой, словно проверяя бастион на прочность, потом взял трость в зубы и, обняв пальму, выдернул её с корнем и частью кладки.

Небо тут же озарилось волнами золотистого, радужного света, выплеснувшегося сквозь дыру. Пальма копьём улетела в океан, а Жак Жабон, а это был именно он, нырнул в брешь, заставив амбразуры дружно стрельнуть пеликанами.





Несколько мгновений пришелец стоял неподвижно, глядя на мерцающее лицо в солнечном ореоле волос. Потом медленно-медленно, выставив руки с шевелящимися тарантулами пальчиков, двинулся к книжному ложу.

По мере того, как он приближался к принцессе, её лицо сияло всё ярче, пока не загорелось так ослепительно, что свет хлынул из бойниц, превращая башню в баснословный факельный маяк. Но как только тарантулы добрались до золотых локонов, тело под папирусной картой вспыхнуло и стало таять, исчезая с глаз, словно само было Атлантидой, уходящей на дно океана.

Жабон издал пронзительный вопль, похожий на крик чайки, и попытался обнять ложе, плавающее в волнах звёздного, тающего света. Он царапал воздух, пытаясь отменить факт исчезновения, комкая папирус, но через мгновение всё было кончено. Тогда, хватая книги, на которых ещё жили остатки радужного сияния, он стал запихивать их в широкий, как погреб, рот.

Уничтожив ложе, Жабон перешёл к книжным колоннам, за которыми последовали стол, сервант и шкаф. Когда на голом полу остался только люк с ржавым железным кольцом, он вылетел обратно на крышу, где зорко всмотрелся в горизонт с едва заметной радужной полоской.

Отсалютовав кому-то невидимому тростью, Жабон, словно факир-шпагоглотатель, уронил её себе в глотку. В ту же секунду пошла реакция: наверху снова сгустилась, заклубилась грозовая мгла, из которой вытянулась спираль чернильного вихря. Нащупав хозяина, спираль, словно хобот гигантского вороного слона, подхватила его и, завернув в крылатку, утащила наверх.

В брюхе тучи сверкнуло, послышался новый громовой раскат, и она налилась свинцовыми чернилами. Уплотнившись до дюралевой оболочки, чернила изобразили дирижабль, который понёсся за гаснущим клочком радуги.





Унция хоть и тосковала по Октавиану, но на одиночество пожаловаться не могла: жители окрестностей, узнав, что хозяйке нужна помощь, дружно взялись за работу. Особенно старались рыцари, до этого слонявшиеся без дела, и которых набралось целое войско. Оксфорд выполнял роль распорядителя, и скоро на холме вырос амфитеатр, о котором говорила Птица.

Строили цирк по чертежам древнеримского Колизея, только без коридоров для прохода гладиаторов и механизмов, поднимающих наверх платформы со слонами и клетки со львами и медведями – сердцу принцессы была чужда жестокость.

Унция трудилась вместе со всеми, помогая стройке голосом, и то и дело какой-нибудь доблестный кавалер, передав мастерок оруженосцу, подходил и предлагал спеть дуэтом. Но она отказывалась, поскольку решила сделать это впервые с Октавианом.

Пока голос отдыхал, певица гуляла вокруг амфитеатра, присматривая места для скульптур своего милого друга, изваять которые взялся один античный художник, украсивший статуями героев-олимпийцев половину Древней Греции.

Каждый раз, выходя к публике, Унция не могла скрыть радостного волнения, и пространство вокруг тоже шло волнами, нёсшимися через весь звёздный океан. В такие минуты Октавиан чувствовал прилив вдохновения и моментально покрывал нотами салфетку. Он появлялся перед клиентами точно в срок, объявляя готовое блюдо, и посетители «Вкусного Одеона» аплодировали стоя и не знали, откуда у мальчишки берутся такие гениальные экспромты.

Гости принцессы тоже устраивали овации своей героине и несли её на руках через весь холм, туда, где широкая аллея становилась тропинкой и сбегала к дому певицы, стоявшему на краю лавандового поля. Построенный почитателями её таланта дом был копией виллы «Ротонды» Андреа Палладио. Сразу за полем начинался лес, а оттуда было рукой подать до озера тайных слёз. И, оставаясь одна, она подолгу сидела у воды, по-прежнему уносящей её отражение.

Унция с нетерпением ждала Птицу, чтобы сообщить, что наказ исполнен, и теперь им можно видеться чаще. Также ей хотелось спросить, что за удивительное солнце греет и освещает её царство, не отдыхая даже ночью. Иногда с его лучами приплывали ароматы готовящейся еды, и она точно знала – корицей, мускатом или перечной мятой пахнут ладони Октавиана, а также, в какой тональности будет его следующий этюд. Может, они незаметно стали одним аккордом, ведь октава – интервал, включающий в себя все другие, меньшие.

Ещё ей не терпелось узнать, если согласится ждать три года, узнает ли её друг, не забудет ли за это время, ведь три года – огромный срок для простого желания, а для любви – целая вечность.

Птица появилась неожидан


убрать рекламу






но, словно вынырнула из мерцающей воды, и искры капали с кончиков её крыльев.

– Твой Колизей даже больше, чем у Флавиев, – сказала она вместо приветствия. – В округе говорят, взошла новая звезда. И правда, слышно тебя издалека!

Унцию такие слова обрадовали, но Птица, как мудрый учитель, только начала с похвалы.

– Голос у тебя приятный, но о гармонии ты имеешь не вполне внятное представление.

В тот же миг озеро и лес унеслись вниз, и сады потекли пёстрой лентой, и коробки домов поплыли стадами, как пасущиеся прямоугольные коровки.

«Наверно, это царство – моё, потому что я рождена принцессой», – подумала Унция, и тут же услышала мелодичный смех.

– Вот и нет, – Птица заговорила серьёзным тоном. – Любая та, что царственна душою, своей страной волшебной обладает!

– Мечта в её сияющих границах прекрасное творит и созидает, – на лету подхватила Унция.

Поля и леса уплыли, скрываясь в перламутровом тумане, и под ними вспенилась, задышала тёмно-фиолетовая, почти чёрная океанская пучина.

– Да, не всё грёзы пусты, – заметила наставница. – Но начнём урок, пройдёмся по гамме сверху вниз!

Они вошли в пике, и Унция сжалась в комок, ожидая удар. Но вместо этого ощутила внутри плавное движение, словно скрипка, подхватившая колебание струн.

– Это «си», – пропела Птица тёмно-фиолетовым голосом, и нота, заполнив всё вокруг, окрасила принцессу в тёмно-фиолетовый цвет.

Новая волна пробежала по туловищу, и пучина, с высоты казавшаяся морем, стала небом над головой, а внизу заплясали волны, уже – синие.

– Это «ля»! – смычок одел её в синий цвет.

И опять море внизу стало небом наверху, меняясь на светло-голубое, а потом на изумрудное. И ноты «соль» и «фа» закачались внутри, и Унция светлела одновременно с чудесными морями, тут же превращавшимися в небеса.

Жёлтое нахлынуло нотой «ми», оранжевое вспенилось «ре», красное искупало в «до». Последнее из морей наполнило всё вокруг снежной, звенящей тишиной и так же беззвучно растаяло. Уходя, его волна обнажила узорчатое полотно, сотканное из бессчётных сияющих нитей, и Унция ощутила себя одной из них – натянутой на неведомую глубину мира. А краски волшебных морей, бродя внутри, уже складывались в гармонию незнакомой и, вместе с тем, родной мелодии.

– Это рождается твоя Песня! – голос Птицы звенел и близко, и далеко, словно жил на этих нитях-струнах. – У вас обеих теперь абсолютное звучание, и вы можете различить любой неверный звук! Эти фальшивые ноты – чьи-то боль и страх, гнев и разочарование. И пока у вас с Песней есть силы, не оставляйте такие ноты без внимания, исправляйте их, и мир будет звучать чище и светлее!

Они устремились дальше, и струны вздрогнули, зазвенели, а прозрачная ткань ожила, выпуская навстречу крылатых рыб и зверей с человеческими лицами.

– Африка! – пропела Птица. – Вот где много твоих родственников. Здесь живут мечты о себе самих, – пояснила она.

Фантастические существа пронеслись мимо, смешались с волнами Индийского океана. Выступил берег, усеянный изумрудными звёздами пальм, взметнулось пламя костров, вокруг которых раскатисто и неровно зачастили барабаны.

Принцесса почувствовала, что струн касаются, но не так бережно, как это делали волны семи морей. Сейчас они вибрировали нервно, подобно звучанию барабанов. И почти сразу в прозрачном полотне появился кривой стежок – неверная нота кольнула и, словно иголка нить, потянула её за собой.

Птица расправила крылья, останавливая полёт, и пространство вздулось пузырём, приближая происходящее у костров до расстояния вытянутой руки. Замелькали лица, покрытые пепельным пунктиром татуировок, сверкнули белки с плывущими зрачками. Болезненная нота вновь пронзила, дёрнула, притягивая Унцию к человеку, лежавшему на спине в круге танцоров. Но, опередив её протянутую руку, к несчастному устремилась Песня.

В следующее мгновение мускулы, сведённые в гримасу муки, разгладились, и человек сел на песке. Не спуская глаз с лица принцессы, он затянул что-то пронзительное и одновременно весёлое. И это была её мелодия!

Пространство вокруг вновь звучало чисто – вредная нота растворилась без следа.

– Хорошо, очень хорошо! – похвалила Птица. – С первого раза так вселить надежду!

– Неверный интервал был совсем небольшим, – Унция почувствовала, как её тянет уже в другую сторону.

На какое-то время всё заволокло непроницаемой облачной пеленой, но нить внутри продолжала дёргаться и дрожать, безошибочно указывая путь. И, когда пелена рассеялась, под ними был большой город у реки. Мелькнули башни высокого собора, подплыла площадь, полная людей. Разноголосый гул нахлынул со всех сторон, но призыв о помощи звучал отчётливо, высоко над толпой.

Присмотревшись, принцесса заметила крошечную фигурку, медленно, словно божья коровка по стеблю, двигавшуюся по канату. Она не видела лица канатоходца, но слышала, что это ещё совсем мальчишка. Страх, время от времени сжимавший его сердце, отдавался в ней мутными всплесками.

«Мне нельзя упасть, никак нельзя упасть! – звучало на молящей, постоянно повторяющейся нотке. – Если я упаду, некому будет заботиться о моих младших сёстрах и матери, которой сейчас так тяжело. Будь у меня отец или старший брат, я бы мог упасть. Но их нет, и мне нельзя упасть, никак нельзя упасть!»

Коротенькими шажками он скользил по верёвке, которая вибрировала и раскачивалась всё сильнее. Толпа внизу тоже качалась, расступаясь там, где скрещивались в высоте канат и шест.

– Ты не упадёшь, – подпела Унция в такт его шагам. – Ты совсем мальчишка, но уже такой смелый!

– Да, я смелый! – повторил он, продолжая идти вперёд.

Песня принцессы расстелилась прозрачным полотном поверх каната, и как раз вовремя, – налетевший ветер накренил шест, и нога канатоходца соскользнула с верёвки.

В толпе раздался отчаянный женский крик, и мелькнуло совершенно белое лицо. Но мальчик, найдя опору, уже сыграл шестом, восстанавливая равновесие. Зрители на площади зашумели, захлопали, раздался одобрительный свист.

Он шёл, считая шаги и чувствуя, как в него вселяется удивительная, незнакомая уверенность. Виски и лоб стали горячими, словно голова погрузилась в чудесное, солнечное облако, державшее его на весу. Тяжёлый шест в его руках стал крыльями, и, оттолкнувшись от каната, он сделал кувырок через голову.

Такого здесь ещё не видели, и городская площадь разразилась криками восторга: маленький трюкач плыл над верёвкой, едва касаясь её ступнями.

Унция слушала, как сердце мальчика освобождается от страха, способного столкнуть его вниз. Она не отставала ни на шаг, пока весь путь до карниза не был пройден.

Песня, снявшись с каната, вернулась к хозяйке, и они поплыли прочь от шумного ликования толпы.

– Вот опять ты меня порадовала, – сказала Птица весело. – Скоро твоя Песня сможет летать сама, без нашей помощи.

– Ой, я снова что-то слышу! – воскликнула Унция вместо благодарности. – Это совсем близко!

Новый сигнал заставил их снизиться, и они поплыли над широким бульваром, путешествуя сквозь пешеходов и оставляя на их лицах ясное выражение мечтательности.

Нотка колола сильнее и сильнее, и скоро источник беспокойства стал очевиден. На тротуаре перед ухоженным господином стояла худенькая женщина в стареньком дождевике. Она то и дело наклонялась, пытаясь поймать его руку, и каждое движение её головы, и каждый манёвр пухлого запястья посылали кривые стежки, нарушающие гармонию пространства.

Птица повисла над лысиной, блестевшей на солнце, и Унция прислушалась к беседе.

– Понимаете, – проникновенно говорила женщина, играя в догонялки с рукой важного господина, – нам сейчас совсем некуда идти. Подождите хотя бы до весны, когда старший сын вернётся из армии.

Домовладелец кривил губы и хмурил брови.

– Ну, послушайте, я не знаю, что мне сделать… – женщина опустилась на корточки и вцепилась в начищенный ботинок.

Мужчина поморщился, дёргая ногой, и Унция получила новый укол под ребро.

Тут Птица уселась прямо господину на макушку, и принцессе волей-неволей пришлось обхватить лысину.

– Ну что вы, милочка! – бархатно, с неожиданным чувством воскликнул он. – Выселить вас с детьми? Да живите, ради Бога!

Унция, боясь соскользнуть, сжала его голову сильней.

– О квартплате тоже можете забыть. Должен же хоть кто-то в этом городе заботиться о бедных детях!

Женщина, не веря своим ушам, подняла голову и встретилась взглядом с принцессой.

– Спасибо, – в её глазах светилась благодарная улыбка.

– Не за что, не за что, – откланялся господин.

Унция смотрела, как он уходит, и Песня, отражаясь в витринах радужными бликами, провожает его до перекрёстка.

Птица уже расправила крылья, когда в воздухе повисла новая сомнительная нотка.

«И как это я так? – думал мужчина. – Что это вдруг на меня нашло?»

Птица, Песня и Унция задержались.

«Хотя, не за горами Рождество, пусть себе живут!» – он кашлянул в кулак и пошёл дальше, с удовольствием отмечая, что и погода, и самочувствие стали значительно лучше.

Прозрачные нити натянулись, пустили солнечных зайчиков по оконным стёклам, певучая ткань побежала гладко, блестящей жемчужиной включая лысину в свой узор.

– Ах, я чуть не упала, когда схватилась за ту скользкую голову! – призналась принцесса, когда они летели над морем.

– Делая доброе дело, упасть невозможно, – сказала Птица. – Это один из главных законов мира!

Унция изо всех сил прислушивалась, не появится ли сигнал от Октавиана.

– По другому закону, – наставница слышала все её мысли, – чем люди дальше друг от друга, тем их сердца ближе.

– Но меня так мучает, что я не могу быть рядом с моим другом! – воскликнула принцесса. – Как он там один, без меня?

– А ты отправь к нему свою Песню, – посоветовала Птица. – Она его найдёт и будет во всём помогать.

– Но как моя Песня узнает, куда ей лететь? Этот мир такой огромный! – в её голосе задрожали слёзы.

– Поверь, она не ошибётся, – Птица звучала убедительно. – Это как радуга: цвета на одном конце те же, что на другом.

Она понеслась с необыкновенной быстротой, словно хотела развеять все сомнения ученицы.

– А-а-ай! – от бесчисленных, сияющих звуков у принцессы захватило дух.

– О-о-о, да-а! – подпела Птица.

– А-а-ай-о-о-да-а! – зазвучало вокруг их голосами, – Ай-о-да! – отдалось эхом в неведомой дали.

Звёзды потянулись навстречу трепетными лучами, превращаясь в искры на глади озера тайных слёз. И Унция распростёрлась на его берегу, раскинув руки и отпуская Песню на волю.





Октавиан взмахнул смычком, завершая стремительный экспромт «Акулий плавник со шпинатом», и зал взорвался возгласами восторга и аплодисментами. Особенно горячо хлопала рыжеволосая девочка в старинном музейном платье. На её плече сидел красивый, словно с картинки, тукан. Девочка и птица появились неожиданно – ещё минуту назад за столиком у сцены их не было.

Раскланявшись, шеф-маэстро подошёл к новым гостям.

– Я хотела поблагодарить вас от имени музыки, – незнакомка сделала книксен, и птица качнула разноцветным клювом. – Моё имя – Айода.

Октавиан всмотрелся в ямочки на её щеках:

– А мы не встречались? Ваше лицо кажется мне знакомым.

– Мне ваше – тоже, – девочка села, и тукан спорхнул на столешницу.

– Вы из этого города? – он сел рядом.

– Нет, я приехала издалека, – Айода расправила салфетку, исписанную нотами.

– Позвольте, – Октавиан пробежал глазами несколько тактов, напевая про себя. – Кажется, я это уже где-то слышал. Вы учитесь музыке?

– В общем, да, – Айода смотрела ему в глаза.

– И где же?

– Ой, всюду! – она рассмеялась.

– Удивительно, и голос ваш мне знаком. А вы петь не пробовали?

Гостья потупила взгляд:

– Сказать по-честному, я сюда за этим и пришла. Когда я о вас услышала, то подумала, что буду полезна… Это даже не мысль была, а такая уверенность. Знаете, когда я не пою, кажется, меня и нет вовсе. И я бы спела прямо сейчас, но лучше, если никого кроме нас, – она огляделась по сторонам, – не будет.

То, что у новой знакомой есть голос, Октавиан каким-то образом знал и так. Но то, что услышал, когда все посетители и служащие разошлись, стало для него настоящим откровением.

Как только Айода запела, внутренности «Вкусного Одеона» поблекли, а потом и вовсе перестали существовать. Хрустальные люстры, бра, разноцветные панно, белоснежные скатерти – всё смешалось в однородную массу и расползлось по углам, становясь орнаментом необыкновенной картины. А голос девочки, словно кисть гениального Магрита, заново рисовал пространство вокруг, приглашая в зал потоки чудного света. И Октавиану открылась дворцовая площадь Родного острова, так, будто он смотрел на неё с высоты птичьего полёта. Ему стали видны и парусники в бухте, и махина эсминца на рейде, и лодчонки торговцев и ловцов жемчуга.

В песне Айоды не было слов, но её звуки сами складывались в стихи, зазвучавшие у него внутри:


Оживлял занавески с мифической флорой
Лёгкий ветер, колдуя над старым дворцом,
И стояла в окне, обнимая просторы,
Златовласая девочка с лунным лицом.

А напротив окна – высоко, через площадь,
Две сусальные змейки на башне часов,
Новый полдень свивая, неслышно, на ощупь,
В пустоте открывали прозрачный засов.

И увидела девочка в радужном шаре,
Что вдруг застил и небо, и землю, и змей,
Взгляд, ей тронувший сердце волшебной кифарой,
И услышала Голос – всех песен сильней!

Перед ней разошлась голубиная стая,
И застыла она, над землёю паря,
Как лесной мотылёк, сквозь века пролетая,
В затвердевшей на солнце смоле янтаря.

Голос звал, Взгляд сиял, и упасть не давая,
Об участии тайных друзей говорил,
Что людей оступившихся вновь поднимают
Напряжением светлых и праведных сил.

И в обнявшем её неизбывном том Взгляде
Мир смотрел мириадами звёздных очей;
В сердце лиру чудесную Голос наладил
И понёс на натянутых струнах лучей…

Песня лилась, и подхваченный потоками света Октавиан потерял пол под ногами и поплыл, поплыл, уходя в пепельно-жемчужную дымку, а та, рассеявшись, открыла взгляду сказочный лес и озеро, вода которого была полна живых огней.

А голос Айоды уже вёл по тропинке к цветочному полю, над которым возвышался холм, обсыпанный золотым звездопадом, и что-то нестерпимо яркое сияло на самой его вершине. Но он не успел зажмуриться – мелодия уже несла дальше – над разноцветными морями, в стремительном чередовании ставшими широкой радугой, и Октавиан увидел зверей с человеческими лицами и людей с крыльями птиц, мчащих наперегонки друг с другом.

А затем послышался шелест других крыльев, и на него взглянули глаза такой красоты, что он перестал ощущать руки и ноги, словно стал нотой, сыгранной и повисшей в пустоте.

Но голос Айоды не дал упасть, подхватил, увлекая выше – над гигантским хрустальным амфитеатром, к самому блеску звёзд, и он несколько незабываемых мгновений внимал их величественному и торжественному звучанию. А потом мелодия плавно потекла к финалу, и последние звуки бережно вернули его на место.

Когда Октавиан, потрясённый, лишённый дара речи, вышел на улицу следом за волшебной певицей, то увидел, что люди на тротуаре стоят без движения, а птицы замерли в небе, каждая на своём месте. Айода вздохнула, и все задвигались, направляясь дальше по своим делам. Но сам шеф-маэстро так в себя и не пришёл. О, если бы он знал, что то, что произойдёт в следующую минуту, будет им обоим во благо!

– Вам понравилось, как я пела? – Айода смотрела с надеждой.

Он хотел сказать, что никогда в жизни не слышал ничего подобного, но язык отказался повиноваться, а мышцы лица свелись в совершенно неуместную гримасу, и Октавиан промычал что-то невнятное, отворачиваясь и стыдясь этого нелепого выражения.

Айода ещё несколько мгновений искала его взгляд, но потом искры в её глазах погасли.

– Я отчего-то очень этого боялась, – произнесла чуть слышно, – что не буду вам нужна…

Она развернулась и пошла по улице, постепенно ускоряя шаг, а Октавиан, всё ещё лишённый дара речи, стоял и беспомощно смотрел ей вслед. Когда же вновь ощутил руки-ноги, девочка и птица уже исчезли в сумерках.

Как ни старался, он не мог себе объяснить, что вдруг на него нашло. Может, внезапное оцепенение и немота уравновешивали в мире ту стремительную, разноголосую картину, свидетелем которой стал? Пожалуй, впервые ему довелось узнать, что такое настоящая Музыка, увидеть силу, способную оживлять пустоту. И как же нелепо он упустил это чудо, эту небывалую, неслыханную красоту!


Всю следующую неделю шеф-маэстро ходил мрачнее тучи. В понедельник и вторник блюда во «Вкусном Одеоне» выходили только в натуральном миноре. В среду и четверг – в гармоническом, и лишь в пятницу зазвучали в мелодическом, но до мажора не дотягивали, – туча никак не хотела рассеиваться. И он совсем не удивился, когда та самая туча материализовалась в одном из поздних субботних посетителей.

Несмотря на то, что все столики были заняты или заказаны, гость всё равно вошёл, раздвинув швейцаров животом. Хотели звать полицию, но Октавиан распорядился нарушителя пропустить.

– Ага, пахнет густо! – заметил тот, останавливаясь у столика, где неделю назад сидела Айода.

– Да, очень грустно, – согласно вздохнул наш знакомый. – Но в миноре всё обычно деликатнее и трогательнее.

– Вот и славно, – гость положил тросточку на стул и уселся сверху. – Тогда я вашу музыку потрогаю.

– Извольте, – без задней мысли ответил мальчик.

Клиент пролистал меню:

– Вы сочиняете любое блюдо?

– Совершенно любое.

– Тогда изобразите радугу, маэстро. И приправьте лимонным соком.

Октавиан заторопился с заказом на кухню, где его догнал Бебио, первая скрипка оркестра.





– Что это он имел в виду? – музыкант был озадачен.

– Да, как это мы исполним радугу? – тут же возник и Пепио, близнец Бебио, тоже иногда первая скрипка.

– Видно, иностранец и имел в виду радужную форель, – успокоил их шеф-маэстро.

Быстро набросав тему блюда, он добавил фортепианное соло за счёт заведения и поспешил обратно на сцену – клиент должен был остаться довольным.

Пока еда готовилась, незнакомец слушал фокстрот «Фрикасе из кролика на волшебных роликах», изредка разевая рот, словно зевая. И Октавиан, дирижируя оркестром, уловил, что звучание инструментов стало как-то неравномерно распределяться по залу – оно уже не било в своды с упругой полнотой, а утекало к столику у сцены – только громыхание ударных в целости и сохранности уходило к морю, сгоняя чаек с парапета.

Когда пьеса была доиграна до конца, толстяк громко выпустил воздух и промокнул губы салфеткой. Раздались жидкие, непривычные для заведения аплодисменты, а кто-то из компании, которой предназначался заказ, громко пожаловался, что они ждали фрикасе из африканского кролика, а получили одни ролики.

Октавиан тут же спустился к столику гостя.

– У нас не принято есть музыку в прямом смысле, – сказал он. – Но раз уж вы решили это сделать, учтите, что находитесь ближе всех к оркестру, и с вашим аппетитом другим ничего не достанется.

– А как же маракасы? – подмигнул толстяк, расправляя салфетку поверх манишки. – И маримба?

В тот же момент на сцену вышел конферансье:

– «Крошка форель в море лимонов», – торжественно объявил новое блюдо. – Жаркое-ванстеп!

На блестящем подносе внесли серебряный сотейник, весь в завихрениях аппетитных ароматов, которые тут же, сверкнув, подхватили саксофоны. Пианист налёг на клавиши, ударник врезал по барабанам, тромбоны и трубы взревели, жаря ванстеп, а клиент с недоумением уставился в блюдо с рыбой. Некоторое время он задумчиво ковырял форель вилкой, нанизывая и рассматривая в свете люстр, потом промокнул глаз салфеткой и встал из-за стола.

Музыканты увлечённо дёргали струны, пиликали и дудели, особенно старался пижон за барабанами, зажмурившийся от блаженства.

– Я протестую! – вдруг запищал пузан. – Это не мой заказ!

Он замахал салфеткой, пытаясь привлечь к себе внимание.

– Что, слишком горячо? – повернул голову Октавиан.

– Нет!

– Громко?

– Нет!

– Тогда подождите, сейчас будет фортепианное соло – подарок от заведения!

– Какое соло?! – посетитель ещё раз оглядел сцену и вдруг легко, словно мячик, подлетел в воздух, приземляясь рядом с роялем. Не обращая внимания на аплодисменты и одобрительный свист, он снова замахал салфеткой, но музыканты от своих нотных салфеток так и не отвлеклись.

В зале уже начали посмеиваться, когда гость выкинул следующую штуку: ухватил рояль за фигурную ножку и одной рукой задрал в воздух так, словно тот был сделан из папье-маше. При этом на гладком лоснящемся лице не дрогнул ни один мускул.

Пианист, продолжив пассаж, поразил аккордами пустоту и едва не упал, совершив на вращающемся табурете полный оборот. Вонзившись в пол носками туфель, он с недоумением уставился на голую сцену.

Оркестр, за исключением барабанщика, дружно смолк, и все, кто ужинали за столиками «Вкусного Одеона», перестали жевать и замерли со ртами, полными пищи. Только весёлая компания в дальнем углу засвистела и захлопала в ладоши.

– Я заказывал радугу! – пузан вопил пронзительно, как полицейская сирена. – А мне принесли какую-то селёдку и хотят всучить соло! Это подлог!

Вздёрнув рояль ещё выше, он повернулся к нему щекой, словно хотел побриться перед зеркальным лаковым бортом. А потом, неимоверно разинув рот к ужасу и одновременно восторгу присутствующих, принялся заглатывать фортепиано целиком, как удав ягнёнка. При этом его фигура, словно гуттаперчевая, приобретала очертания рояльного корпуса.

Оркестранты врассыпную брызнули со сцены, один только ударник, по прежнему игравший с закрытыми глазами, осуществлял вполне цирковой аккомпанемент необъявленному трюку.

Люди в зале, не в силах оторваться от немыслимого зрелища, оцепенело наблюдали, как незнакомец сам превращается в рояль, стоящий вертикально на овальном хвосте, ножками вперёд.

Покачавшись туда-сюда, человек-рояль с грохотом встал на колёсики, являя онемевшей аудитории резиновое лицо с выкаченными на фигурный пюпитр глазами.





– Маэстро, туш! – тренькнул он, являя все семь октав безупречно белых зубов, после чего устремился со сцены в зал, сея среди отдыхающих панику и давку. Крышка клавиатуры, клацая, открывалась и закрывалась, а глаза на пюпитре бегали туда-сюда, словно выбирали жертву.

Тут уж все, сдвигая столы, опрокидывая стулья и громко визжа, бросились наутёк. Лишь Октавиан и ударник, молотивший почём зря, остались на месте.

Зверский рояль, до смерти напугав и выгнав из зала всех клиентов, попытался продолжить погоню в фойе, но не прошёл в дверь, разбив зеркало. Тогда он встал на бок, но снова проскочить не вышло.

Внутри человека-рояля что-то хрустнуло, послышались звуки срываемых с колков струн, и посетитель предстал в своём прежнем облике.

– Этот торжественный фон, – воскликнул, направляясь к сцене, – напомнил мне ритуальные барабаны ацтеков, когда я…

Неожиданно, неизвестно откуда, в зале появился тукан. Пронесшись на бреющем полёте, он клюнул незнакомца в голову и вылетел через дверь. Раздался свист проколотого баллона, а гость залепил макушку ладонью и, фехтуя тростью, выбежал следом.

Тут и барабанщик, выбив оглушительную дробь, врезал по тарелкам и замер, вытаращившись на полный разгром.


Наутро Октавиан почувствовал удивительное облегчение – будто всю неделю на нём ездил человек-рояль, который сейчас, в конце концов, спрыгнул. Перемену в настроении он понял не сразу, а только после того как умылся и почистил зубы. Тогда и стало ясно, какого несчастья удалось избежать. Выйди вчера на сцену Айода, её волшебная Песня непременно была бы съедена.

Хорошее расположение духа не покидало его, даже несмотря на то, что «Вкусный Одеон» на время пришлось закрыть – в оркестре никто, кроме барабанщика, на работу не вышел. До позднего вечера музыкальный ресторан осаждали журналисты, а по городу расползались слухи об ужасной фоноле-людоедке, разгромившей самое популярное заведение Европы.

Оставшись один, Октавиан бесцельно слонялся по залу, а потом, спохватившись, бросился к скрипке и попытался подобрать мелодию, которую пела Айода. Он ловил её отблески в памяти, но безуспешно – смычок будто гонялся за солнечным зайчиком, петляющим по стенам и потолку.

Тут мальчика снова осенило, и он побежал в бельевую, где, покопавшись в тюках со скатертями и салфетками для прачечной, нашёл ту самую, исписанную нотами Айоды.

Пристроив салфетку на пюпитр, он снова взял скрипку и начал играть с листа. И едва первые звуки вышли из-под смычка, стены дрогнули и расступились, впуская полосы необыкновенного света. Закудрявилась, нахлынула зелень сказочного леса, простёрлась гладь озера, полная живых огней.

Когда же, доиграв до конца, он опустил смычок, то внизу у сцены вновь увидел Айоду. Девочка была в том же самом музейном платье, только без своей птицы, и выглядела удивлённой, словно её внезапно окликнули.

Октавиан замер, не веря глазам, но лишь на мгновение. Держа скрипку и смычок, всё ещё мерцавшие в руках, он поспешил к ней.

Часть II

 Сделать закладку на этом месте книги






Профессор Пуп поставил точку в конце длинного, во всю стену, уравнения. Математическое обоснование проектора-рефлектора было готово. Здесь же он начертил схему устройства, способного воспроизводить эфирные объекты в материальном мире.

По замыслу учёного сигнал пустоскопа шёл к конвертеру, а от него – к чаше излучателя. Сама чаша крепилась на высоте, проецируя живое, объёмное изображение на всё пространство под собой. Изобретение чем-то напоминало синематограф, только не требовало экрана и аккомпанемента тапёра. Благодаря особой, лучистой амальгаме, волны зрительного и слухового диапазона шли прямиком на рецепторы людей, создавая впечатление полного присутствия.

Формулу амальгамы Якоб безукоризненно вывел на бумаге, но получить состав в лабораторных условиях ещё только предстояло.

Не стирая мела с пальцев, он сел за орган и заиграл ре-минорную токкату Баха, созвучную собственной глубокой озабоченности. Терзаемый ещё и сердечными переживаниями, Пуп давил на клавиши с мрачным упоением и не заметил, как в зале появился маг.

Некоторое время Иеронимус ходил вдоль стен, исписанных цифрами, латиницей и нотными знаками, потом встал позади органиста и стал слушать, изредка подрыгивая ногой.

– И что это за формула, профессор? – спросил он, когда гул органа стих. – Прокладываете маршрут к сердцу Венской классической школы?

– О, в этом нет необходимости, – Якоб вскочил, – оно само летит к нам уже триста лет, словно сияние матери-Венеры! Рад, что вы вернулись.

– Вернулся? – откинул голову маг.

Но изобретатель уже повлёк его к схеме, рассказывая об удивительных возможностях нового прибора.

Ногус слушал внимательно, некоторыми вопросами демонстрируя непривычную осведомлённость. Он тут же вызвался участвовать в эксперименте и управлять пустоскопом. И это было как нельзя кстати – Пуп физически не смог бы находиться и в шатре, возводимом для испытаний рефлектора, и в лаборатории.

Решение мага моментально повлекло лекцию о том, как правильно путешествовать по эфиру и ориентироваться в сердцах, висящих там, словно виноградные гроздья в южном саду.

– Любое сердце, – Якоб ласкал пальцами воздух, – обладает своим неповторимым звучанием и уникальной частотой, потому ошибиться в выборе объекта невозможно. Однако, в полёте следует избегать доминант, субдоминант, а также синкоп, – наставлял он. – И держитесь мажора, мажор придаст гондоле устойчивость! – ведь «durus» на латыни…

– Однако, где мне её взять? – перебил его Иеронимус.

– Как и любой эфирный транспорт, гондола генерируется вашим звучанием и соответствует личному внутреннему аккорду.

– То есть на гондоле гения я не прокачусь? – холодно пошутил маг.

– Ваша собственная будет ничуть не хуже, – уверил его Пуп. – Но если гондола вам не по душе, соорудите себе ладью.

– А как звучит ладья?

Якоб что-то напел про себя:

– Не так плоско, как ялик, и не так глубоко, как фелюка.

– Скажите, профессор, – между делом поинтересовался Ногус, – а в ваше сердце я бы тоже мог попасть?

Пуп тут же сник.

– О, это совершенно запросто, – вздохнул он. – Уж куда-куда, а туда может попасть любой желающий!

– А вы сами-то там бывали?

– А на что мне это? – Якоб полез в книжный шкаф. – Мне о себе и так всё известно.

– Вы уверены? – маг поглядел в его широкую спину. – Я про себя такого сказать не могу.

– Ну, это чужая душа – потёмки, а своя… Хотя, мне следовало чаще заглядывать в себя, тогда бы я не сделал столько ошибок, – учёный протянул ему раскрытый «Атлас».

– Координаты вашего сердца? – Ногус всмотрелся в пунктиры меридианов и параллелей на карте. – Окраина эфирной Праги, гм… уж не та ли лужайка, где вы катали


убрать рекламу






сь на пони?

Якоб согласно вздохнул.

Маг заложил страницу пальцем и тоже вздохнул.

– Вас что-то беспокоит? – спросил внимательный Пуп.

Ногус дрыгнул ногой, вытряхивая из брючины сплюснутый лимон.

– Что вы скажете на это, профессор?

– Браво!

Маг только фыркнул.

– Вам не кажется странным, что из меня сыплются фрукты? – спросил надменным тоном.

– А что же странного, вы же фокусник!

– Я не собирался показывать вам никакой фокус, – скривил губы маг. – Этот плод появился сам по себе, как только я подумал о вашем сердце.

– О моём сердце? – удивился профессор.

– А вы разве ничего не почувствовали?

– Было немного щекотно, – деликатно заметил Пуп. – Вы на него наступили? – поднял фрукт с пола.

– Нет, – маг одёрнул манжеты. – Этот лимон уже был выжат.

– А где же сок?

– Вот в этом и вопрос! – Ногус поморщился. – Где же сок! Знаете, я бы хотел, чтобы вы исследовали моё… внутреннее тело.

– На предмет чего, соковыжималки? – Пуп взвесил лимон на ладони. – Или хотите знать, кто пьёт ваши соки? – выразительно посмотрел на дверь.

Иеронимус не обратил на этот жест никакого внимания.

– О, я не шучу, профессор, – заметил мрачно. – Думаю, моими желаниями могут распорядиться не так, как я того хочу!

– Простите, – Якоб протянул фрукт хозяину. – Как вашими желаниями может распоряжаться кто-либо, кроме вас самого?

Маг отстранил лимон «Атласом», держа палец между страниц.

– Увы, увы, всем нам кажется, что мы себя знаем. Даже вы, профессор, с вашим опытом так говорите. Но иногда человек делает что-то, чего никогда бы не сделал, и потом не может это объяснить… – его голос сломался.

Пуп смотрел на бледную, впалую щёку артиста, на аккуратную щёточку усиков под длинным, крючковатым носом, чувствуя, что должен сказать что-то успокоительное и вместе с тем глубокомысленное.

– Мы часто относимся к нашим делам и словам не так, как относились бы к себе самим, – он протянул руку, но положить на плечо патрона не решился. – Мы относимся к ним, как к посторонним, забывая, что они – наши дети, доказательство нас самих в этой короткой жизни. Мы упускаем, что каждое дело, мысль и слово имеют место и время, а значит, и сердце, и судьбу. У них такое же право жить, как и у людей. Более того, некоторые слова и дела намного жизнеспособнее нас. Человека уже и в помине нет, а его дела и речи здравствуют и поныне, да ещё потомство приносят. Вот она – плодородная почва «пустоты», вот он – бессмертный невидимый мир! – произнёс с пафосом и тут же подумал, что мог ещё больше расстроить собеседника.

Но Иеронимус сам ободряюще хлопнул его по спине:

– Да, именно так. А вот вы, профессор, не могли бы слетать ко мне в сердце и посмотреть, всё ли там в порядке?

Пуп всплеснул ладонями:

– Помилуйте, я же не думал, что вы серьёзно! Это нарушает всякую научную этику, – заволновался он. – Посещая чьё-то сердце, я не имею права знать его хозяина, иначе это будет форменной слежкой, подглядыванием!

– А если я предоставлю нотариальную доверенность?

– Нет, и не просите, – упёрся учёный. – Это единственное, в чём я вынужден вам отказать. А во всём остальном – я к вашим услугам.

Маг задумался, обмахиваясь «Атласом».

Тут дверь без стука распахнулась, и в лабораторию, цокая каблучками, вбежала Медина с игуаной на руках.

– Ах, вот ты где, Иероша! – сказала, не замечая профессора. – То-то дирижабль на месте.

Пуп коротко поклонился и поспешил к шкафу пустоскопа, где и заперся.

Ногус несколько мгновений глядел отсутствующим взглядом на женщину и вдруг сорвался с места, направляясь к выходу. Медина недовольно хмыкнула и поспешила следом.

– Что-то ты частенько стал исчезать, – сказала капризно. – Тебя ждали в Америке – ты не появился. Ждали в Канаде – этих тоже прокатил! Что ты задумал? – она заметила «Атлас». – Что, готовишь новый аттракцион? – сменила тон.

Ногус вошёл в свой кабинет и стал торопливо доставать карандаши и листы кальки.

– Что-то грандиозное? – Медина забралась с ногами на диван.

– О, до тебя далеко, – он раскрыл «Атлас» и положил на карту лист кальки. – Кто ещё из ревности уничтожит целое королевство!

Красотка коротко хохотнула, а игуана в её руках зашипела, показав язык.

– Кстати, ты – последняя из Высшего совета. Не думаешь вернуться на родину?

– Это для чего?

– Там у вас настоящий рай… – он почесал кончик носа, – …для фруктов. Нельзя же упускать такой шанс!

– Ах, вот ты о чём, – Медина пустила ящерицу ковылять по полу. – Надеешься получить скидку?

Иеронимус ничего не ответил, усердно водя карандашом по кальке.

– Для меня шанс там, где я пожелаю! Захочу здесь и сейчас, так я твоим Альпам хребет сломаю, как этот… – она пощёлкала пальчиками, – пришёл, увидел, всех поставил на рога… как его, Македонский?

– Юлий Цезарь о победе над понтийским царём Фарнаком, – маг взглянул исподлобья. – С некоторыми неточностями, но в тебе звучит королева-завоевательница.

Медина присела на край стола:

– Что у тебя на уме?

– Есть кое-что. Если профессор не подведёт с амальгамой, из тебя, правда, можно будет сделать королеву.





– Неужели?

– Ты получишь горячую любовь новых подданных, – он тщательно очертил группу объектов на карте. – А мои плантации увеличатся ещё в энное число раз.

Женщина с сомнением взглянула на значки, которые выводил маг.

– У тебя уже есть прибыльное дельце, стоит ли рисковать?

– Я не коммерсант, – он поднял бровь. – Я – художник.

– О, вы все так говорите! – женщина расхохоталась. – А сами дурачите людей «музыкальными» лимонами.

– Мои лимоны правда музыкальные! – Ногус вскинул голову. – Я не виноват, что в тебе нет музыки.

– Да её во мне хоть отбавляй, это ты – неважный фокусник!

– Тогда тебе просто повезло. Ты не знаешь, что это такое – быть выжатым лимоном.

Медина соскочила со стола.

– Слушай, а зачем тебе этот помешанный профессор? – развернулась на каблуках. – И, вообще, благотворительность? Один ревущий кусок собора стоит целое состояние! Если так мешают лимоны…

– Не сомневаюсь. Но вряд ли ты поймёшь, зачем мне профессор: нет музыки – нет фантазии. – Он достал из ящика логарифмическую линейку. – Но ты права, наш гений – «с приветом»! – даже не удосужился запатентовать собственные изобретения.

– Так сделай это сам.

– Уже сделал.

Красотка снова хохотнула, обеими руками взбивая волосы:

– А он не догадывается?

– Сам попросил, мол, на кого патент – неважно, главное, чтобы служило людям.

Она подошла ближе:

– А знаешь, что профессор выкинул тогда в дирижабле? Тряс контрактом и говорил, что его подписывал какой-то Жабон!

Спина Ногуса напряглась, и он несколько мгновений сидел без движения, а когда повернулся, на его лице была растерянность.

– Жа-бон? – низкий голос мага дал петуха. – Пуп говорил о Жабоне?

– О Жаке или Жане, – женщина изучала его бескровное лицо, ставшее совершенной восковой маской.

– Всё-таки… встретились! – процедил он сквозь зубы.

– Что? – Медина заглянула сбоку. – Ещё один неудачный трюк?

Иеронимус встал и отошёл к окну, за которым темнела махина дирижабля.

– Когда же он успел? – приложил пальцы ко лбу. – Когда мы были в Берлине… или в Цюрихе? Нет, дьявол! Наверно, тогда в Праге…

– Да кто такой этот Жабон?

– Никто! – его голос натянулся, превращаясь из баса в тенор. – Моя бледная тень! Если… – он сжал кулачки и замолчал, двигая желваками.

– Что, что? – Медина смотрела с нескрываемым любопытством.

Ногус зашагал по кабинету, пиная что-то бесплотное.

– И что же это за человек такой, – она не сводила с него глаз, – что так досаждает нашей знаменитости?

Маг посмотрел отсутствующим взглядом.

– Это… н-не человек… – выдавил, опускаясь на диван.

– Вот так-так! А я всё думала, это ты не человек. То ты есть, то тебя нет, словно «Летучий гренландец ». И откуда твой Жабон взялся? Ну же, расскажи свою историю!

Иеронимус глядел прямо перед собой.

– Кажется, – начал неровным голосом, – мы были знакомы ещё перинатально.

– Какая ещё Наталья? – красотка поморщилась.

– До рождения, Боже мой!

– Да как это может быть? – она подвинула стул, садясь напротив.

– Я же говорил, в тебе нет музыки, – пошутил маг мрачно. – Может, может быть ещё и не такое.

– Ну, и кто этот ужасный Жабон? Расскажи скорее!

– Мы… – он сглотнул, – вместе росли.

– Вы, что, жили по соседству? – Медина уставилась на капельку, выползшую на выпуклый, с глубокими залысинами, лоб.

– Нет, он… он… – первое слово прозвучало басом, второе тенором, третье дискантом. – Он… мой брат…

Маг поднялся, прошёл к столику с графинами, плеснул в стакан с толстым дном, но так и не тронул.

– Ты никогда не говорил, что у тебя есть брат, – Медина повернулась в пол-оборота.

– Сначала он был крохой, и я за ним ходил, как за своим младшим братом. Потом подрос, и я помогал ему во всём, а потом…

– Что, что потом?

– Он перерос меня и стал… старшим!

– Вот так номер! – усмехнулась красотка. – Что, родным?

– Да, – убито выдохнул Иеронимус. – Родным, родным, родным! – повторил с горечью.

– Но если вы родные братья, почему вас по-разному зовут?

Словно не слыша её слов, мужчина принялся ходить взад-вперёд по комнате, сжимая и разжимая худенькие кулачки.

– Стоит мне только подумать о чём-то, Жабон уже это делает! Стоит куда-то пойти, Жабон уже маячит впереди на дороге! Стоит услышать музыку, а она уже урчит у него в желудке! Найдёшь что-то новое – смеётся, что устарело… Всё стоящее тут же забирает, даже самый ничтожный огонёк, искорку, и ему всё мало, мало, мало!

Он запрокинул голову, его руки не находили себе места.

– Ну, ну, дальше, дальше! – Медина с наслаждением наблюдала, как патрон корячится, стоя перед ней.

Ногус с каким-то болезненным упоением продолжал свой монолог, где каждое слово играло в «классики» или скакало через ступеньку вверх-вниз, но до родного баса так и не опускалось.

– У него какой-то дьявольский нюх, которого у меня нет. То он внутри меня, будто я его проглотил, то пожирает со всеми потрохами!

– Ого, – Медина хохотнула. – Вы с вашим братцем прямо Отелло и… Клеопатра!

– Вертит мной, как вздумается, забирает всё по-настоящему ценное, а мне эти проклятые лимоны… Я уже смотреть на них не могу, меня от них воротит, а они всюду, всюду, всюду!

– А я думала, лимоны тебе нравятся, – в её голосе слышалось разочарование. – Да и кем бы ты без них был, кроликов из шляпы вытаскивал?

Иеронимус вспомнил, что он не один, – отвернулся к окну и застыл, устремив взгляд на дирижабль.

– Ну, удивил, Иероша! – Медина отцепила игуану от портьеры. – Давай, пожалуйся ещё, пусть мой малыш Карафа узнает, какой ты слизняк!

– Не-ет, – пробасил Ногус, сжимая кулачки. – Хватит!

– Ну и славно, – она прижалась к ящерице щекой. – Хоть голос к тебе вернулся.

Из лаборатории разнеслось переливчатое пение органа, приглушённое стенами и перекрытиями.

– О, Мальбрук в поход собрался! – красотка хохотнула. – Похоже, пора и мне отчаливать.





Мелодия, сыгранная профессором, ушла в пространство, прокладывая маршрут нового путешествия. Якоб стремился прочь от людских душ и наметил для визита область ненаселённую, далёкую, затерянную в волнах эфирного океана. Незамысловатые души моллюсков, рыб и кораллов были ему ближе, нежели изощрённые в интригах и обманах сердца людей.

Генератор случайных нот зажужжал, перемещая внутреннее тело профессора в первый слой «пустоты», и он помчался, наводя трепет на сказочных обитателей, спешивших укрыться по своим легендам и сагам.

В глубине эфирных вод Пуп искал успокоение среди промытых океаном фантазий морских обитателей. Прохладные, отливающие чешуёй сельдей стаи грёз напоминали ему серебряную сень над пещерами мудрых пустынников. Может, и ему следовало стать отшельником, удалиться от людей и не терзать себя напрасными надеждами.

Меняя фокусное расстояние и частоту видения, Якоб пронзал мириады рыбьих грёз, вдохновляясь их полным покоем и бесстрастной созерцательностью. Никакой научной пользы такие гонки не имели, но сердечную боль требовалось как-то заглушить. В очередной раз став жертвой собственных иллюзий, он ни за что не хотел разочаровываться в любви. Потерять такую надежду значило перестать искать чудесное, сияющее крыло.

После недавнего заблуждения ему даже стало казаться, что крыла и не было вовсе, а рассеянная в эфире лучистая пыльца – след погибшей звезды, погибшей так же нелепо, как и его неразделённое светлое чувство.

О, с какой ясностью Пуп осознал, что в мире нет ничего страшнее несчастной любви, этой мучительной душевной болезни! Ведь когда человек влюбляется всем сердцем, в действие приходит всё самое лучшее, чем его одарила природа. И таланты, и способности, и горячее честолюбие, и искренняя вера в себя заодно с надеждами всех будущих, ещё не рождённых поколений детей – всё это сливается воедино, чтобы внезапно оказаться не у дел. И тогда освободившуюся территорию занимает отчаяние, не оставляющее рассудительности места, отчаяние, вынуждающее несчастных влюблённых терять голову, а иногда и весь привычный мир.

По злой иронии судьбы так происходит лишь с теми смелыми сердцами, кто полностью, безоглядно отдаются во власть чувства. Но как разъяснить им, этим героическим сердцам, что отчаяние не безгранично, что оно только вводит в заблуждение, на деле владея лишь пядью эфирной территории человека. А душа – она всеми своими просторами продолжает жить и надеяться. И люди ещё ослеплёны болью, а сердце уже различает там, вдалеке, на самом горизонте, мерцающие лучи счастья. Счастья, которое обязательно встретится на пути. Но как пронзить эту чёрную завесу заранее, как избежать непоправимости? Нет, он во что бы то ни стало отыщет крыло и просветит эти несчастные головы, эти отважные сердца, покажет, что беда не всесильна. О, сколько настоящих героев чувства можно будет спасти!

Пуп пролетел мимо мыслей осьминога, тут же спрятавшихся в половинки кокосового ореха, которые осьминог тащил, предохраняясь от чужих, неудобных намерений. «Эй, приятель, где же твоя защита?» – словно спрашивал моллюск у профессора.

Да, у него не было никакой защиты, кроме доброты. И здесь, в тонком мире, она испускала лучи, видные на бесконечном расстоянии, лучи, которые сам Якоб не замечал и замечать не имел права, но которые принимало и понимало пространство вокруг. О, если бы он посмотрел на себя со стороны, то увидел совсем не то, что привык видеть в зеркале, – он бы запрыгал от радости, он бы не поверил глазам: всё, что нашёптывали ночные голоса, было таким обманом!

«Вот, – подумал Пуп уже о другом, оглядываясь назад, – люди считают осьминога простейшим беспозвоночным. А сами порой делают глупости, например, носятся, сломя голову, забыв надеть шлем!»

Скоро рыбьи грёзы стали редеть, и начались фантазии деревьев, сигнализируя, что он пролетает над каким-то одиноким клочком суши. Гондола, уловив желание передохнуть, стала снижаться, и вскоре из-за облаков показался небольшой лесистый островок.

Нежно-зелёная листва двигалась со вздохом единого живого существа, и, вглядываясь в деревья, окружившие его со всех сторон, профессор не мог избавиться от чувства, что лес тоже смотрит на него. Здесь было удивительно спокойно, и его недавние волнения тоже улеглись. Оставив гондолу на опушке, он пошёл пешком.

Вскоре на пути возник ручеёк, речь которого, чистая и прозрачная, привела к старой ольхе. Усевшись под ней, Пуп задумался о том, как такой тихий островок смог сохраниться в этом бушующем мире желаний, – даже бабочка, порхавшая перед его лицом, несла на своих узорчатых крыльях умиротворение и покой.

По старой привычке он попытался бабочку поймать, когда неожиданно кто-то пощекотал его спину. Якоб вскочил, озираясь по сторонам, но никого не увидел. Постояв в нерешительности, он сел, вновь привалившись к дереву, и вдруг чьи-то ласковые руки обняли, а ствол ольхи потеплел, становясь податливым и нежным.

Профессор резко обернулся и тут же встретился взглядом с глазами, смотревшими сквозь кору дерева. Глаза эти, немигающие, огромные, блестели откуда-то из таинственной, волокнистой его глубины. Зелень рощи меркла в их изумрудном свете, и он замер, как сидел, с вывернутой назад головой.





Прошелестел тихий смешок, и сквозь кору выступило насмешливое девичье лицо. Лицо это, с приставшей к щеке прядкой иссиня-чёрных волос, было нежно-фисташковым, с очень гладкой кожей.

Пуп невольно отпрянул, разглядывая лукавое и одновременно детское его выражение. Лицо то сливалось с корой, то снова появлялось, будто дриада не решила, показаться незнакомцу целиком или спрятаться обратно в дерево.

Якоб выглядел настолько растерянным, что нимфа покинула своё убежище, являя стройную фигурку, облачённую в бежевую тунику. Её глаза сверкали, густые волосы рассыпались по плечам. Она как две капли воды походила на тех красавиц, которых древние греки изображали на стенах лесных святилищ. На шее у неё висел крошечный серебряный колокольчик, а в руке был прутик, которым она туда-сюда помахивала. Улыбнувшись, девушка легонько хлестнула им гостя и скакнула в заросли.

Несколько мгновений Пуп стоял неподвижно, словно прутик заставил его пустить корни, но звон колокольчика, как чудесный магнит, потянул за собой.

Это напоминало игру «замри-отомри»: каждый раз, когда дриада, появляясь из зелени, стегала Якоба прутиком, его руки и ноги деревенели, пока колокольчик не давал сигнал пускаться вдогонку.

Преследование длилось довольно долго, и в какой-то момент ему удалось настичь проворную нимфу. Но та подскочила и повисла в воздухе, словно взлетела на невидимых качелях. Её волосы разметались, а подол приоткрыл гладкие, стройные ноги. В тот же миг разнёсся громовой раскат, и молния, сверкнув, прочертила над поляной ослепительную, густую ветвь.

Профессор испугался, что очаровательная чудачка сейчас погибнет, и в отчаянье простёр к ней руки. Но та только рассмеялась, продолжая танцевать в хлёстких струях ливня, словно у неё выросли крылья. А он смотрел, затаив дыхание, не в силах оторваться от удивительного зрелища.

Наплясавшись в своё удовольствие, дриада наконец вспомнила о пришельце. Глядя издали, она улыбалась всё больше, пока снова не рассмеялась. И тут же в глубине рощи зазвенело серебристыми голосами, стало приближаться со всех сторон, и на лужайку выпорхнула стайка нимф в таких же бежевых туниках.

Девушки окружили остолбеневшего Пупа, радостно скача и оглашая тишину рощи звоном колокольчиков. Поплясав вокруг, они вовлекли гостя в хоровод и понеслись, петляя между деревьев.

Повторяя все их движения, он чувствовал приникающие, прозрачные объятия незнакомого, лёгкого тепла, словно вся роща – с нимфами, цветами, травами и ручьями – стала его нежнейшим, волшебным мехом.

Неожиданно, словно по сигналу, забавницы растворились в зелени, оставив профессора одного, растерянно глазеющего по сторонам. И бедняга плутал, спотыкаясь о кочки, крича «ау!» и не зная, что делать – ждать или возвращаться к гондоле. Но вот в чаще зазвенело – то ли смехом, то ли колокольчиками, и он опять понёсся, окружённый сказочным теплом.





Так повторялось снова и снова, прячась в деревья, дриады внезапно появлялись, и с каждым разом Якоб оказывался всё ближе к той, что хлестнула его своим прутиком. Когда же их ладони встретились, цепочка хоровода распалась, а шалуньи-танцовщицы разбрелись кто куда, оставляя сестру наедине с её знакомым.

Лесная нимфа смотрела с любопытством, и Якоб не мог отвести от неё взгляд. И чем дольше так продолжалось, тем громче звучали отголоски его несбывшихся надежд. Изумрудные глаза мифического создания высвечивали все горькие тайны человека. И тут улыбка вдруг сошла с её губ, а милое личико сжалось, словно она собралась расплакаться.

– Теперь ты всё знаешь, – вздохнул он. – Но не печалься обо мне. Я сам выбрал такую судьбу – искать счастье для других.

Не говоря ни слова, красавица поднялась на цыпочки и неловко поцеловала профессора в нос. Пуп отшатнулся, отчаянно покраснел и, схватив что-то в воздухе, прижал кулак к груди.

– Ты поймал моё имя, – прошелестел тихий, лиственный голосок. – Можешь взглянуть.

Якоб осторожно разжал пальцы.

– «Мелия», – прочитал вслух.

Имя пёстрой бабочкой выпорхнуло из ладони и унеслось в чащу.

– А теперь моя очередь! – она радостно подскочила, ловя что-то рядом с его ухом. – «Тру-же-ник Я-коб», – произнесла по складам. – Какое странное имя! – выпустила из кулачка мохнатого шмеля.

– Что же тут странного, – Пуп пожал плечами. – Все люди трудятся.

– А я ничего не делаю, – она беззаботно улыбнулась. – Просто живу.

– Ты питаешься чужими молитвами, – он вздохнул. – Вот среди людей тебе бы пришлось туго.

– Туго? – нимфа состроила забавную гримаску. – Что такое «туго»?

– Жила бы при стеснённых обстоятельствах.

– Моя ольха сжалась бы? – она подняла густые брови.

– Не ольха, а пояс на талии, – Якоб окинул взглядом её ладную фигурку. – Хоть у вас и сказочный лес, но пособие по безработице вряд ли выдают.

– Пособие по безработице? – захихикала она. – Это что – учебник, как не работать?

Вокруг кудрявой головки нимфы порхало множество разноцветных бабочек, но ловить их профессору было неловко. Любопытная красавица, напротив, делала это обеими руками – ей не терпелось узнать, что о ней думает человек.

– А зачем тебе мои сёстры? – в лиственном голоске пробежал ветерок. – Мне показалось, я понравилась тебе больше всех!

Он поспешил её успокоить:

– Я изучаю волшебный мир, и мне интересно всё, что касается его обитателей. Например, часто ли вы танцуете вот так, все вместе?

– Ах, ты об этом, – Мелия с силой подбросила мотылька вверх. – Мы танцуем или играем вместе, когда не путешествуем с деревом.

– Путешествуете с деревом? – удивился Пуп. – Но ведь дерево стоит на одном месте!

Слова нового друга развеселили нимфу.

– Какой же ты глупенький, Якоб-труженик, – она прикрыла рот фисташковой ладошкой. – Дерево может путешествовать, но делает это не корнями и стволом, а листвой. Отпуская листья с ветром, смотрит на мир их глазами.

– И ты тоже смотришь? – ему отчего-то пришли на память те, так похожие на человеческие глаза, что он часто замечал на струганных досках.

– Да, и я тоже.

– Так значит, срубая дерево, человек убивает… – начал он упавшим голосом, но не договорил.

Мелия некоторое время изучала его лицо.

– Ты же никого не убивал, – сказала она. – Зачем на себя наговаривать?

Якоб вздохнул:

– Чтобы знать людей, надо жить не в легендах и мифах. Но ты права, я не срубил ни одного дерева, и меня называли за это и лентяем и тюфяком, – он насупился. – Но я такой, какой есть, и точка!

– И точка, – повторила она. – А это что?

– И конец. Да, люди рубят лес, но каждый должен посадить хотя бы одно дерево. Впрочем, не всем близка такая точка зрения.

– Точка зрения, – Мелия нахмурилась. – Это что, конец зрения?

– Нет, – Якоб вздохнул. – Просто мы так говорим.

– Как у вас всё запутано! – она принялась махать прутиком.

Пуп поглядел на завитки её локонов и, не удержавшись, поймал бабочку, порхавшую рядом. Нимфа не обратила внимания, продолжая чертить что-то в воздухе.

– «Летать, как мой друг», – прочитал он. – Ты хочешь путешествовать без помощи листьев?

Мелия улыбнулась, хотя её лицо было задумчивым.

– Да, когда услышала, как поёт твоя крылатая лодка. Ольха не умеет так звучать, – сказала, глядя куда-то вдаль. – Но сёстры запрещают мне покидать рощу.

Пупа посетила новая мысль, но она уже зажала её в своём фисташковом кулачке.

– У дриад в мире есть другие сёстры? – захлопала ресницами.

– Да, океаниды, наяды, нереиды, они живут в морях и реках, – он наблюдал, как забавно меняется выражение её лица. – А орестиады и агростины – в горах. Мы можем навестить их всех, только прикажи!

– Прикажи? – она взглянула с недоумением. – А что это? Я не умею приказывать…

– Не умеешь? Значит мы с тобой похожи! – обрадовался Якоб. – Так что, летим?

Мелия огляделась, не слышат ли деревья их разговор, не позовут ли сестёр.

– Моя лодка очень быстрая, оглянуться не успеешь, как мы вернёмся, – он говорил горячо. – Ты увидишь мир своими глазами, а не листьями этой старой ольхи!

– Не говори о ней так, – дриада нахмурилась. – Моей ольхе столько же лет, сколько и мне.

– Ну, нет… – Пуп невольно рассмеялся.

Но смеялся он не над ольхой и не над забавным выражением лица подружки. Вот так ненароком его самая большая беда рассеялась. Можно было навсегда забыть о своём возрасте, ведь этой доброй, жизнерадостной красавице, судя по дереву, было не меньше ста лет.

Мелия хлестнула его прутиком и некоторое время смотрела исподлобья, но вскоре веселье друга заразило и её, и они вдвоём опустились в траву, которая гнулась и звенела вместе с ними.

Гондола легко оторвалась от земли, словно нимфа своей детскостью делала её ещё более невесомой и быстрой. Роща скрылась за серебристыми облачками, и они понеслись в открытый океан, туда, где водили хороводы жительницы вод.

Морские девы в жизни не видели дриад и даже не подозревали, что на суше у них есть сёстры. И Пуп, стоя в сторонке, смотрел, как красавицы обмениваются своими чудесными, мерцающими знаками, передавая их из рук в руки. В тот миг он чувствовал себя чуть ли не божественной силой, соединяющей далёкие сердца.

Хозяйки оказались очень радушными и гостеприимными. Тут же, прямо посреди океана, были накрыты столы, и все эти девы с зелёными, фиолетовыми и синими волосами, так похожие голосами на русалок, пели и танцевали под звучание волн, увлекая их за собой. И Якоб испытал несколько неповторимых, незабываемых мгновений, когда нереиды закружили его в ураганном вихре. В этом танце жило всё неистовство океана, с гибкостью и несокрушимостью волн. Что говорить, вода и земля – совершенно разные существа, разная музыка!





– Как так получилось, что мы не знали друг о друге? – спросила Мелию одна из нереид.

– Всё в высшей власти, сестра, – ответила за гостью океанида.

– Может и так, – дриада улыбнулась. – Но это человеческое сердце познакомило нас друг с другом.

Все за столом устремили взгляды к Пупу.

– Послушай, Якоб-труженик, – сказала нимфа, чьи глаза были цвета моря у берега. – А почему бы тебе не вернуться, когда ты проводишь Мелию обратно в её дерево?

– Да, возвращайся к нам, – поддержала её океанида, не менее прекрасная, с глазами цвета бездны. – Мы научим тебя танцам, которые никто из лесных сестёр тебе не покажет.

– И все затонувшие клады станут твоими! – третья нимфа послала ему морского конька с рубиновым перстнем на шее.

Якоб не мог понять, шутят они или нет.

– Право, я того не стою, – пробормотал он.

– Ты ошибаешься, – в глазах нереиды шевельнулась пучина. – Мы ещё не встречали никого, кто бы мог сравниться с тобой в красоте!

Пуп заглянул в эти глаза, и у него закружилась голова.

– Нам пора, сестрицы, – в голосе Мелии начинал звенеть грозовой ветер.

– Ах, ну тогда подождите, – красавицы прямо из-за стола нырнули на дно океана.

Они вернулись почти сразу, в несколько рук волоча сундук, поросший водорослями и кораллами:

– Теперь ты не забудешь нас, Якоб-труженик! – откинули тяжёлую крышку, под которой переливались самоцветы и блестели золотые дублоны, опутанные нитями жемчуга.

Пуп взял Мелию за руку:

– В мире есть только одно сокровище, глядя на которое я вас не забуду.

Хозяйки пира переглянулись:

– Странно, что тебе не нужно золото. Так прилетай, когда захочешь, – сказали они. – Ведь ты ещё не видел нашего главного танца!

Гондола понеслась прочь от океанских волн, но Мелия ещё долго смотрела назад.

– Приходили твои старшие сёстры, хотели поговорить о чём-то важном, – вздохнула ольха, когда они вернулись. – Я сказала, что ты спишь.

Якоб хотел обнять дриаду на прощанье, но красавица больно хлестнула его прутиком и исчезла. А он всё стоял, прижимаясь щекой к стволу и ловя туманный, далёкий звон в его таинственной глубине.





По углам пещеры было темно, хоть глаз выколи, лишь над кузнечными мехами своды озарялись дрожащим пламенем. Угли вспыхивали, освещая фигурки двух чумазых гномов, сгорбившихся у наковальни. Один сжимал щипцами кривую золотую ленту, другой дубасил по ней кувалдой. Искры брызгали в стороны, гномы плевались и чертыхались.

– А-а-ай, братец Рафака! – вдруг завопил один из них, роняя клещи и приседая.

– Что, Магнета? – второй задержал молот на замахе. – Ты что-то вспомнил?

– Не-е-е-ет, – гном корчился от боли. – Но ты заехал мне по руке!

Спиной вперёд он захромал к ведру с холодной водой.

– Хозяин молчит, – Рафака равнодушно глядел на брата. – Хорошо бы он тоже забыл.

– Жди, этот забудет, – Магнета остудил руку и замотал тряпицей.

– Хочешь – не хочешь, к середине лета работу приказано сдать, – Рафака посмотрел в закопчённый потоло


убрать рекламу






к.

Гном вернулся к наковальне:

– А как мы узнаем, что уже середина?

– Когда за прутом придут, значит, самая чёртова середина.

– А если придут раньше, а скажут, что середина? – Магнета поморщился, силясь ухватить ленту щипцами.

– Посчитай самородки, – Рафака кивнул на мерцающую горку золота, одновременно ударяя кувалдой.

– У-у-уй! – гном снова присел. – Я так останусь совсем без руки! И что ты будешь делать один, когда мы и вдвоём управиться не можем?

В дальнем углу что-то зашуршало, и послышался приглушённый струнный перебор.

– Так пусть соседка за нас поработает! – Рафака кивнул в темноту.

– Она не умеет… – Магнета, постанывая, плёлся к ведру.

– А я думаю, просто не хочет.

Гном, занятый раненой рукой, ничего не ответил.

– Может, её заставить? – предложил Рафака.

– Как можно заставить музыку? – простонал Магнета.

– Так давай научим!

– Как мы её научим, если сами ни черта не умеем?

– Тихо ты, – шикнул Рафака. – Хозяин услышит!

– Да и пусть, – Магнета полоскал руку в воде. – Потом один чёрт увидит.

– Давай, говорю, заставим, – гном врезал кувалдой по наковальне. – Или пусть что-нибудь сыграет!

Арфа в темноте разразилась возмущённым глиссандо, и в углу затихло.

– Как она может что-то сыграть, если её саму так никто и не сыграл? – Магнета, морщась, сжал и разжал кулак. – Я слышал, её сожгли, когда она ещё нотами была.

– Тогда пусть станцует, – Рафака вытянул шею, всматриваясь во мрак. – Раз её сожгли, плясать у огня она точно должна!

– И что ты предлагаешь?

– Пусть поскачет у горна, пока я стучу кувалдой.

В углу тренькнуло, и раздался одинокий барабанный удар.

– Во! – обрадовался Рафака. – Тоже стукнула!

– Нет, – Магнета заново перемотал рану. – Она только испортит нам всю работу.

– Да что она испортит, мы же ещё ни черта не сделали! – Рафака спохватился и со страхом взглянул вверх.

– Нет. Вот сыграть или спеть – другое дело, – Магнета взял клещи левой рукой. – А то тоска чёрная!

– Эй, ты, бренчалка, как тебя там? – Рафака по-прежнему спиной верёд направился в угол пещеры. – Выдь-ка на свет! Ты плясать умеешь?

В темноте неприязненно свистнула флейта.

– Эх, на дудке она лихо выдаёт, – гном, не дождавшись ответа, вернулся на место. – Только я эту дудку не люблю.

– А что же ты любишь?

– Чёртов барабан!

Гномы вернулись к своему занятию, но трудились они недолго, потому что Рафака хватил брата и по второй руке.

На этот раз бедняга не просто вскрикнул, а завыл и принялся скакать вприсядку вокруг горна, потрясая обеими ранеными руками.

Вой ушибленного гнома то круто взмывал вверх, то резко падал вниз, вычерчивая в тишине пещеры дикую синусоиду.

Неожиданно, начав с двойного пиано, к нему присоединился довольно слаженный аккомпанемент, шедший из тёмного угла. Постепенно звук вырос до меццо-форте, а потом и форте. Запела труба, загудела басовая виола да гамба, которую поддержали другие струнные.

Акустика в гроте была потрясающая, и импровизация, заполнив прилегающие пустоты, отправилась дальше по разветвлённым системам подземных лабиринтов. Вскоре к этой музыке подземелий присоединились удары молотов и кирок из близлежащих пещер, а скоро и сами гномы, кто с тачками, кто с вёдрами и носилками, а кто с ломами и лопатами, дружно устремились на вой Магнеты. Там они все вместе принялись кричать, прыгать и лупить этими лопатами и ломами по вёдрам, тачкам и носилкам, рассыпая золото и извлекая из них поистине адский шум.

Неистовые крики и дробный стук заглушили мелодию, шедшую из угла. Но никто этого не заметил, – гномы самозабвенно вопили, выплясывая у огня, и жуткая какофония дребезжащими, бесплотными червями расползалась по штольням, шахтам и тоннелям.

Рафака, безмолвно наблюдавший эту картину, вдруг стал яростно лупить себя ладонью по затылку.

– О, чёрт, чёрт, чёрт, кажется, я вспоминаю! – закричал он.

– И что же ты вспоминаешь? – Магнета прыгал у кузнечных мехов, забыв о боли.

– Сейчас, сейчас! – гном страшно наморщил чёрный, угольный лоб. – А… вот, чёрт, чёрт! – поднял вверх молот. – Свобода, чёрт! – завопил не своим голосом. – И ничего над чёртовой свободой! И ничего спра-а-а-а-а от свободы! И ничего сле-е-е-е…

Гномы, услышав что-то новое, заорали вместе с ним:

– И ничё-ё-ё-ё-ё спра-а-а-а! И ничё-ё-ё-ё-ё сле-е-е-е!

– Чёртов мир глу-у-у-ух и не-е-е-е-м! – отчаянно визжал Рафака.

– Ненагля-я-я-я-а-а! – вдруг заголосил Магнета, вспомнив что-то своё.

– Ненагля-я-я-а-а! – вслед за ним завела часть гномов.

Но скоро они стали повторять за Рафакой, вопившим более убедительно.

– Фу-у-унты – ничё-ё-ё-ё! – гном взлез на перевёрнутую тачку.

– У-у-у-у, чё-ё-ё-о-о-о… ничё-ё-ё-ё-о! – на разные голоса визжали все, продолжая бить в свои импровизированные барабаны.

Дикая вакханалия продолжалась ещё некоторое время, но вдруг раздался такой удар, что стены пещеры едва не прилепились одна к другой и не расплющили скучившихся в ней крикунов. Грохот, многократно перекрывший разноголосый хор, пошёл скакать по закоулкам, прихватывая эхом отзвуки недавнего разгула. Когда же в катакомбах воцарилась тишина, прямо из стен пополз леденящий душу стон:

– Све-е-е-е-е-е-ет! Да-а-айте све-е-е-ет!! Све-е-е-е-е-та-а-а-а ма-а-а-а-а-а-а-а-а-ло-о-о-о-о-о!!!

И гномы, задрожав от ужаса и сгорбившись, бросились к вёдрам, носилкам и тачкам. Ползая на четвереньках, они трясущимися руками собирали золото и, не поднимая голов, разбегались по своим пещерам. Несчастные желали только одного – чтобы дьявольские стенания умолкли и не терзали их опалённые, забитые серой души.

Рафака и Магнета дрожали вместе, прижавшись друг к другу, а когда своды и пол перестали ходить ходуном, поспешили к кузнечному горну. Поддав жару углям, они продолжили работу, которую надо было закончить к середине лета.





В прихожей дома Гракха и Аммы хлопнула дверь, и послышался голос средней дочери, Кварты.

– Па! Ма! Весточка от Октавиана! – девушка пропустила вперёд высокого, стройного юношу. – Это Пятница с крейсера «Капитан Кук». Он только приплыл из Европы.

– Пришёл из Европы, – поправил матрос, пожимая руку Гракху. – Рад познакомиться с отцом Октавиана!

– А с кем больше, с отцом Октавиана или с отцом Кварты? – по обыкновению съязвил старик.

– С тем, кто добрее, – гость снял бескозырку.

– Ваши родители любили «Робинзона Крузо»? – Амма вгляделась в загорелое, обветренное лицо.

– Не беспокойтесь, – улыбнулся Пятница. – Я не дикарь.

– Сын заставил нас поволноваться, – сказал Гракх. – Газеты писали, на «Вкусный Одеон» напали?

В гостиную влетели Секста с Септимой, а за ними, не спеша, вошла Квинта. Пятница, улыбнувшись девочкам, остановил взгляд на их сестре.

– Вы обещали рассказать, как дела у Октавиана, – напомнила Кварта, перехватив ответный взгляд Квинты.

– Да, да, расскажите! – одновременно стали просить все сёстры.

Матрос прикрыл уши ладонями:

– Октавиан говорил, что надо прятаться, когда его милые сестрицы звучат хором. Честно сказать, я ему не верил.

– Это ещё не хором, – Септима вышла на середину комнаты. – Терция у нас всегда молчит, а Секунды и Примы вечно нет дома. Так что не бойтесь, останетесь целёхоньким.

Кварта кивком указала сестрёнке место.

– А был ещё случай, до революции, – Септима и не думала никуда уходить. – Когда папу попросили, чтобы мы спели хором на открытии школы.

– Септима! – Кварта нахмурилась.

– Так всё же было на самом деле, – девочка пожала плечиками.

– И что? – Пятница коротко взглянул на суровую Кварту.

– Папа отказался, – продолжила Септима. – Он-то знал, что произойдёт. Но его не послушали, начали приставать, «пожалуйста да пожалуйста», а он и говорит, мол, если вам так хочется, мне не жалко, но за последствия я не отвечаю. Да, папа?

Гракх молча пошевелил бровями.

– И как только мы запели, – девочка смерила гостя взглядом, – потолок в актовом зале покрылся трещинами…

– И школу снова закрыли, – Секста встала рядом с сестрой. – А вы остановитесь у нас?

– Секста! – Кварта взяла Пятницу за руку и повела к стулу. – Давайте же, наконец, послушаем про брата!

– Чудом никого не убило… – закончила Септима, но все уже столпились в углу, и она протиснулась вперёд, мимоходом пихнув Сексту в бок.

– Так что же произошло в «Одеоне»? – спросил Гракх.

– О, тут много и смешного, и странного. Про фонолу-людоедку, надо думать, вы слышали?

– Да, уж, – вздохнули все.

– Конечно, никакой фонолы с зубами не было, но «Вкусный Одеон» действительно перетряхнули. Правда, кто это сделал, полиция так и не выяснила. Октавиан говорил о посетителе, который потребовал радугу…

– Что? – Гракх встрепенулся. – Какую радугу?

– С лимонным соком.

– С лимонным соком! – старик заволновался. – А как он выглядел? Такой ноздрястый бурдюк с широченным ртом на ножках-макаронах?

– Не совсем, – Пятница принял чашечку, которую поднесла Квинта. – Надутый, лысый, – он сделал глоток, – и чёрный, как этот кофе.

Гракх задумался, шевеля бровями.

– Очень похож, – заметил вполголоса. – А музыку он ел?

– Глотал, не жуя, – Пятница подул на пенку. – Съел партии всех инструментов, и струнных, и духовых, и, как их…

– Щипковых, – подсказал Гракх. – А инструменты потом играли?

– Вот, чего не знаю, того не знаю, – матрос промокнул губы якорем на запястье. – Ещё ваш сын сказал, что тот посетитель едва не съел песню его подружки.

– Подружки? – Септима вытянула шею. – У брата появилась подружка?

– Да, певица, – Пятница улыбнулся, возвращая чашечку Квинте. – Но, думаю, ничего романтического между ними нет.

– Ещё бы было! – нахмурилась Кварта. – Октавиан ещё совсем ребёнок.

– Зря вы так, – Пятница поглядел на Кварту, потом на Квинту и расправил плечи. – Помню, ещё юнгой…

Секста фыркнула от смеха, а Септима села перед стулом гостя на пол, скрестив ноги по-турецки.

– Влюбились? – спросила, строя матросу глазки.

Пятница улыбнулся, но продолжать не стал.

– Так что же было в «Одеоне»? – наклонился вперёд Гракх.

– Когда тому субъекту вместо радуги принесли радужную форель, он обиделся и съел рояль.

– Класс! – восторженно выдохнули Секста и Септима.

Гракх поморщился.

– А потом? – он сделал знак, чтобы младшие дочери закрыли рты.

– Потом он направился к Октавиану, желая посчитаться, но в зал влетела птица с солнышком на груди и клюнула его в макушку. На этой, как говорится, высокой ноте «концерт» и закончился.

Септима вытянула ногу, касаясь ботинка матроса:

– А вы сами поёте?

– Что? – не понял Пятница.

– Я говорю, вы петь умеете? А то у вас голос такой приятный, это сразу слышно, – она стала медленно накручивать прядь на пальчик.

– Так, ты уроки сделала? – нависла над ней Кварта. – Опять за тебя в четверг краснеть!

– Ой, да, пожалуйста, – огрызнулась Септима. – Тебя никто и не просит!

– Неси тетрадь! – Кварта пихнула сестру в спину.

Девочка нехотя встала, пошла, продолжая улыбаться гостю.

Секста тут же уселась на её место.

– А ты сделала? – тем же тоном спросила Кварта.

– А как же, – Секста изучала Пятницу вблизи. – Какой у вас красивый якорь! Синий, как океан. А это очень больно?

– Тоже встала и марш за тетрадью!

Секста вздохнула и поплелась следом за Септимой. Пятница усмехнулся, провожая девочек взглядом.

– А про эту певицу Октавиан ничего не рассказывал? – спросила Терция.

– Ой, да что ж это я? – он спохватился, доставая письмо.

Гракх быстро распечатал конверт:

– Так… «Здравствуйте»… – начал читать вслух, но сразу про всех забыл. – Ага… ага…

– Па-ап! – позвала Квинта. – Мы тоже здесь!

– Да-да, – Гракх уже проглотил половину послания. – Гм… «Айода – потрясающая, волшебная певица…», вот как! – оторвался от письма. – Знакомое имя, что-то из древнегреческой мифологии. Так… так…

– Дай я, пап, – Квинта взяла письмо. – «В это трудно поверить, но стоило Айоде запеть, как мир изменился. Я увидел то, что до этого никогда не видел, или только один раз в своей жизни, когда ещё был дома. И главное, она очень похожа на одного человека, с которым мне пришлось расстаться, и который мне очень дорог. Я вам об этом не говорил, но придёт время, и вы всё узнаете. Я уже не сомневаюсь, что мы снова встретимся. И это тоже благодаря Айоде. Люблю вас и крепко обнимаю, Октавиан».

Квинта вернула письмо отцу, который стал заново его разглядывать.

– У него и почерк стал ровнее, взгляни, Амма! – радостно улыбаясь, он передал листок жене.

В комнату вбежали Секста и Септима, красные и растрёпанные. Они остановились, тяжело дыша, глядя на конверт в руках отца.

– Ой, я всё пропустила! – Секста замахнулась на Септиму тетрадью. – Из-за тебя!

– Можно подумать! – Септима уже улыбалась Пятнице.

Кварта потянула матроса за рукав:

– Нашему любезному почтальону пора на корабль, – сказала громко, чтобы все слышали. – Я вас провожу.

– А мне с вами можно? – спросила Квинта. – Дома такая скука!

– Конечно, пойдёмте! – обрадовался Пятница.

– Лучше побудь с младшими, сестрица, – Кварта подтолкнула гостя к выходу. – Они тебе скучать не дадут.

– По законам мировой гармонии, тебе надо встречаться с Четвергом, – бросила Квинта, глядя им в спины.

Дверь захлопнулась, и девушка, вздохнув, пошла к себе в комнату. В гостиной кроме Гракха и Терции никого не осталось.

– Всё-таки он отыскал твоего брата, – старик покачал головой. – Неудивительно, с таким невероятным нюхом!

– Что же нам теперь делать? – Терция с ожиданием смотрела на отца.

– Думаю, то чудесное солнце знает, что за ним идёт охота.

– Ты о птице с солнышком?

– Нет. Назови-ка трёх старших орфических Муз.

– Мелета, Мнема и… Айода!

– Опытность, Память, Песнь, – Гракх посмотрел в окно. – Та история, в которую угодил Октавиан, непростая. В неё вовлечены высокие силы.

– Высокие силы? – Терция говорила шёпотом.

– Помнишь последний концерт Королевы-Соловья?

Она кивнула.





– А помнишь, что Тереза сказала?

– Что этот мир поёт, и его голос не даёт людям пропасть…

– Именно, – Гракх взял дочь за руку. – Сама музыка должна прийти Октавиану на помощь!

– Но почему тогда музыка не пришла на помощь Королеве-Соловью?

Старик опустил голову:

– Иногда мир напоминает нам, кто мы и какими можем быть, – он принялся гладить кармашек на груди. – Существо, которое навестило нашу лавочку… О, ты не слышала тех дьявольских голосов, дочка!

Терция посмотрела отцу в глаза:

– Что, они более дьявольские, чем наш девичий хор?

Гракх нахмурил брови:

– Никогда не говори так, родная! Даже шутя.

– А я вполне серьёзно, – она накрыла его сухую руку своей нежной ладонью. – Ответь, папа!

Старый музыкант посмотрел в стену, за которой слышались крики младших дочерей.

– Нет, не более, – потрепал её по щеке и улыбнулся.





Унция каждый день, как на работу, ходила в амфитеатр на холме. Там её всегда ждали гости, которые, казалось, и не расходились после её выступлений. Каждый раз они награждали певицу овациями, и их ликование естественным образом переходило в блеск крыльев Птицы. И в этот раз, едва Колизей наполнили рукоплескания, послышался её голос:

– Поздравляю, ты звучишь уже далеко за пределами своего сердца. Продолжай в том же духе, и тебя услышит весь мир!

Унция всмотрелась в лучистый ореол, парящий над ареной:

– А для чего всему миру меня слышать?

Птица села на верхушку колонны:

– Певучая ткань не просто соединяет сердца, на ней держится весь мажорный вселенский лад.

– Но почему люди об этом не знают?

– Увидеть эту ткань можно только твоими глазами. Глазами мечты!

Птица широко расправила крылья, озаряя пространство вокруг, и проступили тонкие узоры, бегущие сквозь холм и стены амфитеатра.

– Каждый светлый голос бесценен, ведь это голос доброй души!

Сияние окутало, подхватило принцессу, и место арены и трибун заняла переливчатая, звенящая глубина космоса.

– Взгляни на звёзды, – наставница махнула крылом в сторону Млечного Пути. – Это горят сердца людей, совершивших какой-то подвиг. Многие из них при жизни и не догадывались об этом. Вон там – сердца подвижников, а там – первооткрывателей, а вон та – звезда твоего любимого поэта.

– А откуда вы знаете, кто мой любимый поэт?

Птица рассмеялась:

– Ты сама мне его читала, когда на музейном троне сидела.

– Ах, да! – спохватилась Унция. – Но почему она меняет цвет?

– Там прямо посередине его жизни проходит черта, за которую ни первая её половина, ни вторая не заходят. Время, когда Артюр сочинял стихи, и дни, когда стал негоциантом, не дружат между собой. К сожалению, это уже навсегда, – добавила она.

– А из чего состоит «навсегда»?

– Из тебя, – просто ответила учительница. – Ты же не можешь себя увидеть?

– Не могу.

– Ну вот. Всё, что нельзя увидеть, навсегда.

– Не знаю, почему, но в этом слове есть таинственный холод, – сказала Унция. – А человек может оказаться в вечной тишине?

– Увы, порой это проще, чем звучать в полный голос, – вздохнула учительница.

– А я могла бы взглянуть на такого человека?

– Не думаю, что это зрелище тебя вдохновит. Но, если так желаешь…

Крылья взметнулись, закрывая и заново распахивая звёздную даль, и они оказались на пути туманного облака кометы. Казалось, сквозь пустоту летит отрубленная голова великана, и её седые космы полощутся позади длинным шлейфом.

Птица опустилась на покрытое трещинами и воронками ледяное темя, и Унция ощутила страшный холод, сквозивший всюду. Казалось, певучая ткань разрывается, обходя стороной застывшее тело кометы. Снежные иглы окружали чёрную, неровную плешь ноздреватого льда, но голова не была мертва.

– О, как же я замёрз! – глухо донеслось из недр глыбы. – Как долго ещё блуждать в пустоте? Нигде мне нет приюта!

В голосе кометы слышалось безысходное отчаяние и смертельная усталость. Раздался новый протяжный стон, и иглы льда зазвенели.

– Я ещё помню дни, когда мне было тепло! Но я бежал от простого, доброго тепла, я не замечал его, я стремился к пламени! Да, это обжигающее пламя казалось таким прекрасным! Я верил, что владею силой… Но, так бывает всегда, когда сильный даёт волю слабости, та оказывается ещё сильнее! И вот я проклят, и мой удел – вечные скитания…

Затаив дыхание, Унция слушала монолог ледяной головы.

– Нет, мне никогда не забыть то небо! Оно застыло на моих глазах прозрачной пробкой с белыми хлопьями облаков, намертво запечатав меня в бутыли невесомости, без надежды на возвращение… О, в мире нет тягостнее чувства! Я смотрел на Землю, тянул к ней руки, но пробиться обратно сквозь лёд уже не мог. И всё светлое, чему хотел служить, всё по-настоящему ценное стало недоступно для меня! Я каялся горячо, но было поздно, и оставалось только леденеть всё больше и больше… Теперь даже самого горячего раскаяния не хватит, чтобы освободиться от этого льда. А он всё сильнее нарастает, и уже никто не видит моих слёз. Даже Солнце, мимо которого я пролетаю каждые двести лет, отказывается растопить этот проклятый панцирь! Да, я проклят навеки, и мой удел – вечные скитания…

Принцесса снова услышала тяжкие стоны и скрежет, словно внутри головы двигалось что-то железное, или это скрежетали её каменные зубы.

– Что такого ужасного этот человек сделал? – спросила она шёпотом.

– Тебе лучше не знать. Но всё началось с того, что он перестал слышать мир.

– Иногда кажется, где-то поёт далёкий, прекрасный голос! – воскликнула комета. – Он говорит, что придёт время, и я обрету покой. Но где это время, и как оно придёт, если я не нахожу места? Нет, мне уготована одна безысходная, бесконечная пустота!

– Я вас вижу, а значит, это не навсегда, – сказала сердобольная Унция, и Птица легонько щёлкнула её клювом.

– Кто ты и что знаешь о безвременье? – только сейчас голова удостоила её вниманием.

– У меня два имени, – сказала принцесса. – И сейчас я, пожалуй, Ничто.

– О, ты – Ничто? – впервые с начала горькой исповеди в голосе кометы послышалась надежда. – Ты правда Ничто? Неужели мне наконец-то повезло! Нет, я не могу в это поверить!

– Можете. Так что случилось?

– О, я всё расскажу, только обещайте, что не бросите меня, поможете мне!

Унция взглянула на Птицу, но та отвернулась.

– Этого я вам обещать не могу, – призналась принцесса.

– Хорошо, пусть так… Я всё равно расскажу! – комета вздохнула. – Это началось неожиданно, как всё в мире и начинается… Когда-то, когда мне было совсем мало лет, мне приснился сон. Он казался явью, и о таких снах обычно говорят – «сон в руку». Увы, в то время у меня ещё были руки, ноги, голова. О, эта никудышная голова! Так вот…


Однажды мне приснился сон,
Был мук и страха полон он:
Вокруг клубилась темнота,
А вдалеке плыла звезда.

И блеск безжизненных огней
Был мёртвой ночи ледяней,
Вокруг клубилась темнота,
Внутри царила пустота.

А я всё шёл и видел сны,
И это царство тишины
Тисками мне сжимало грудь,
И убивал надежду путь.

Но я всё шёл и видел сны,
И в снежных отблесках они
Мне говорили: подожди,
Ведь все идут, и ты иди.

Там наш не правил Зодиак,
Не посылал и малый знак,
И иглы огненного льда
С собой несла моя пята.

У страха не было лица,
Пути не виделось конца,
А был лишь сон, подлёдный сон,
Я проклят был и осуждён!

Послышался новый зубовный скрежет, и комета умолкла, словно что-то вспоминая, но скоро продолжила:


Быть может, бросив глупыша,
Одна пошла моя душа
Разведать дальние пути:
К чему могу её свести,

В какой карающий чертог –
Движеньем рук, броженьем ног
И неподвижностью ума,
Ведь ей и так меж нас тюрьма.

И вот, дрожа, глотая мрак,
Я брёл, как проклятый бурлак,
Что тащит баржу вверх реки,
А в барже тяжкие грехи.

И с той поры – жутки, страшны –
Ужасней мне не снились сны,
Но страх тех давних грёз почил
И ничему не научил…

– И ничему не научил! – с горечью повторила голова. – О, начало того пути было таким же безлюдным, как дорога в лесу, на которой я встретил тех детей…

Она мелко затряслась, осыпая Унцию снежной пылью.

– Да, это была ночь. Но всё дело в том, какая это была ночь! Это была не та ночь, по краю которой ходит рассвет. Нет, она была безысходной, и ты, Ничто, знаешь, что это такое. Я находился в чёрной комнате с непроницаемыми стенами, в комнате, узкой как миг, отделённый от другого мига переборкой, не пропускающей надежды. Но разве смерть во времени может сравниться с гибелью там, где его нет! Теперь-то я знаю, что сон предостерегал меня. Но, предостерегая, ничему не научил… Но как можно понять огонь, пока не обожжёшь пальцы?

Иглы зазвенели, и послышался всхлип, или это отломился осколок льда.

– О, жизнь так ослепляет! Желание не влезает в отведённую смыслом территорию, тащит поверх преград, напирает, пока ты целиком не становишься им одним! – отчаяние в голосе кометы достигло душераздирающей силы. – О, если бы я мог всё начать сначала! О, если бы я только мог всё вернуть!

Унцию била дрожь, то ли от холода, то ли от этих слов.

– И что же, те дети, которых вы встретили в лесу? – прошептала она. – Бедняжки заблудились?

– Да, – простонала голова.

– Вы помогли им вернуться домой?

– Не-е-ет! – иглы стали трескаться, осыпаясь и поднимая облака снежной пыли. – Они не вернулись…

Унция прижалась к Птице, чувствуя, как смертельный холод охватывает её с новой силой.

– Вы так и будете летать всё время, – сказал она. – Но мы освободим вас от этого панциря, чтобы все видели ваши слёзы!

– Ах, моя ученица, – Птица взмахнула крылом, и чёрная щека заблестела, а глаза ледяной головы вспыхнули огнём. Из них тут же градом покатились слёзы. Отрываясь от неподвижного лица, они застывали мутными глыбами и уносились в пустоту.

– Благодарю и простите! – глухо пропела комета, разгораясь сильнее.

Унция посмотрела ей вслед:

– Может этот несчастный когда-нибудь вернётся на Землю?

– Может быть, – сказала Птица. – Стихотворением или рассказом. Это будет страшный рассказ, но, может быть, он кого-то предупредит.

– Я в башне со столькими рассказами говорила, – принцесса хотела поскорее забыть о встрече с кометой. – А в лицо так ни один и не видела!

– Здесь у них ещё нет лиц, – Птица вытянула крыло, останавливая звёздочку, мчавшуюся мимо. – Они все – маленькие огоньки, вот как этот.

– Разве не видно, что я спешу? – звёздочка раздражённо замигала и едва не погасла.

– А там, откуда вы летите, вы тоже были звездой? – спросила Унция.

– О, что вы! Там я была припевом песенки, которую пела «звезда».

– А куда вы летите сейчас?

– Вочеловечиться! – она сорвалась с места и понеслась дальше.

– И опять её не хватит на человека, – заметила Птица, провожая звёздочку взглядом. – Но мы можем слетать, посмотреть, что из неё выйдет.

– И почему все хотят попасть именно сюда? – недоумевала Унция, пока они догоняли звёздочку. Та уже была далеко, и едва не затерялась среди тысяч, похожих на неё, припевов и куплетов. – Что, в мире других мест нет?

– Есть, но это – особенное: здесь чувство может себя увидеть.

Океаны расступились, пропуская материки, поднялись горные хребты, между которыми простёрлись равнины, рассечённые руслами рек. Облака, окутав мягкой ватой, остались позади, и большой город поплыл навстречу, делясь на кварталы и улицы. Мелькнула гранитная набережная, за ней широкий проспект, по которому двигались авто и экипажи.

– Адрес мне знаком, – сказала Птица. – Но это не родильный дом, а квартира одного композитора. Часто обращается, только говорит не со мной, а с люстрой.

Опередив разбухшее дождевое облако, они прошли сквозь крышу и оказались в комнате с кабинетным роялем. За инструментом в задумчивости сидел мужчина средних лет. На пюпитре, рядом с бронзовой чернильницей, белел чистый нотный лист.

– Почти вовремя, – прошептала Птица. – Сейчас и наша знакомая явится.

Композитор взял перо и, обмакнув в чернила, аккуратно вывел вверху: «Сонатина». Нарисовав скрипичный и басовый ключи, он перечеркнул нотный стан двойными крестами диезов и вопросительно уставился на люстру.

Пауза стала затягиваться, когда музыкант с неожиданной силой ударил по клавишам. Звонкое тремоло наполнило комнату и выбежало на улицу, где, подхваченное ветром, ушло навстречу приближающейся грозе. Он кивком отбросил чёлку и, закрыв глаза, заиграл пронзительную минорную тему.

Унция смотрела то на распластанные, мелькающие кисти, то на крышку рояля, курящуюся лёгким перламутровым паром. Пассажи сменяли один другой, и пар постепенно сгущался в кокон, внутри которого начали проявляться смутные очертания женской фигуры.

Пианист неистовствовал, не уступая непогоде за окном. Порыв ветра задёргал, задрал занавески, буря ворвалась в комнату, но туманный кокон не поколебался, а наоборот набух, существо же, заключённое в нём, стало более осмысленным и сочным.

Хаотичные пассажи сменила ясная тема, и тут же сверкнуло, но не на улице, где вовсю бушевала гроза, а в комнате, отражаясь в лаковой крышке рояля. Полыхнуло опять, и кокон лопнул, являя озарённое вдохновением композитора лицо сонатины. Смятённое, с волосами растрёпанными порывом вихря, оно было прекрасно: в очах сверкали грозовые зарницы, алый рот приоткрылся, обнажив полоску здоровых и крепких, как фортепианные клавиши, зубов. Сонатина будто вопрошала: «А не правда ли, я выхожу бесподобной?»

Унция во все глаза смотрела, как чудное создание парит над роялем, одной рукой держась за люстру и мыском ноги нащупывая опору. Макушка родителя показалась ей достаточно надёжной, и она утвердила на ней всю ступню.

Сочинитель чувствовал, что сонатина получается на славу, и сонатина тоже это чувствовала. В её гибком, стройном теле с каждым новым аккордом прибывало жизни. Она отпустила люстру и поставила вторую ступню рядом с первой, удерживая равновесие расставленными в стороны руками.

Пианист вздрагивал и трясся, и со стороны сонатина была похожа на критскую танцовщицу, скачущую на голове у быка.

Соединив с финальным аккордом невероятный кульбит, она соскочила с головы на пол, приземлившись сразу на обе ноги.





Струны ещё гудели, когда композитор приник к пюпитру и начал жадно выводить ноты, нанизывая их на стремительные чернильные планки. Он быстро исчеркал одну, вторую, третью страницу и уже принялся за четвёртую. И тут красавица, глядевшая через его плечо, побледнела и в ужасе отшатнулась. Её черты исказились, а пышные волосы разметались, как от пощёчины, упав на вмиг пожелтевшие плечи.

Сочинитель прервался, но тут же снова взялся за перо, а его творение ахнуло и растянулось на паркете рядом с роялем.

Тогда он бросил писать и заиграл всё с начала, но это лишь усилило муки прелестного существа. О, сонатина по-прежнему была хороша, но её лицо прямо на глазах теряло неж


убрать рекламу






ность и становилось старше.

Унция, затаив дыхание, наблюдала за происходящим.

Вскочив с места, мужчина переплёл худые пальцы на лбу и забегал вокруг рояля, призывно взглядывая на люстру. Он то подскакивал к черновику, то отступал, а сонатина извивалась на полу, и было неясно, то ли композитор причиняет своему творению нестерпимые страдания, то ли творение не желает подчиняться воле автора, мучая несчастного.

– Что там происходит? – спросила принцесса шёпотом.

– Муки творчества.

– Сразу у обоих?

– Когда дело доходит до бумаги, эти чистоплюйки ни в какую не хотят пачкать себя чернилами. Но их тоже можно понять: подобие – это не оригинал, – Птица подняла глаза к потолку. – Из-за нотной решётки обратно уже не улетишь.

Принцесса ещё несколько мгновений наблюдала за этой сценой и, неожиданно для себя самой, двинулась вперёд.

Сонатина лишь сейчас заметила посторонних. Она спешно приняла элегантную позу и принялась поправлять причёску. В тот же миг композитор метаться перестал, сел на место и деловито заскрипел пером.

– Зачем вы так, – прошептала Унция на ушко порозовевшей красавице. – Если вам не хочется, не приходите. А раз назвались груздем, так полезайте в кузов!

Лицо сонатины приняло недоумённое, а следом капризное выражение, она подняла густые брови и… бесследно растаяла.

– Боже, где ты Муза?! – отчаянно воскликнул автор и, схватив рукопись, побежал к окну.

– Ой, я не хотела… – смутилась Унция.

– Ничего, придёт другая, не такая строптивая, – успокоила её Птица.

Они вышли через потолок, а когда поднимались над городом, увидели сочинителя, мечущегося по улице в поисках разлетевшихся черновиков.

– На сегодня всё, – заключила Птица, когда вокруг них сомкнулись ярусы знакомого амфитеатра. Она уже собиралась улетать, когда услышала рядом дрожащую, вопросительную нотку.

– Боюсь, я стала забывать, как Октавиан выглядит, – вздохнула Унция. – Я так часто доставала его образ, что он совсем истёрся.

Птица сощурила глаз:

– Ты так и не поняла, чему я тебя учила? Твой друг и не должен никак выглядеть.

– Ах, это же невидимо! – опомнилась принцесса.

– И не заставляй меня думать, что я с тобой зря теряла время.

– А…

– А твоя Песня там, где надо.

В тот же миг сияние растаяло, оставляя Унцию на арене Колизея, до отказа заполненного слушателями.





После происшествия во «Вкусном Одеоне» часть особенно впечатлительных оркестрантов уволилась по собственному желанию. Некоторые постоянные клиенты, ставшие свидетелями буйства фортепианного монстра, также предпочли обедать и ужинать в местах без музыки. Зато в Европе и Америке у знаменитого ресторана появилось ещё больше подражателей. С талантом Октавиана никто из них сравниться не мог, но возвращение Айоды было очень кстати. Уже на следующий день шеф-маэстро пришёл к администраторам с идеей новой программы.

«Живая Сказка», как тут же объявили в прессе, предлагала посетителям нечто доселе неслыханное и невиданное.

Надобности писать партитуры больше не было – Октавиан знал, что может Айода. Правда, певица взяла с него слово, что ни представлять, ни объявлять её выход публике он не будет.

Перед началом пробного просмотра, на котором присутствовали не только владельцы заведения, но и мэр города с начальником жандармерии, к Октавиану подошёл Бебио.

– Нас сегодня мало, – первая скрипка был озабочен. – И потом, что мы будем исполнять?

– Да, у нас же нет салфеток! – тут же возник и Пепио.

– А вы просто делайте вид, что играете, – сказал Октавиан.

Поварам было велено плиты не разжигать и продуктов не тратить.

Когда оркестранты расселись за пустыми пюпитрами, а певица, как и было условлено, встала у дирижёрского пульта, шеф-маэстро всё-таки не удержался.

– Хоть волшебная Айода и просила её не представлять, – сделал реверанс в сторону пульта, – но вы должны знать, кому обязаны чудом, которое сейчас увидите!

Все в зале дружно уставились на дирижёрский пульт, но шеф-маэстро уже взмахнул смычком, и Айода запела.

Музыканты, пока звучал её голос, так и не сыграли ни единой ноты. И не потому, что партитуры отсутствовали, просто играть не было никакой необходимости. У поваров, высыпавших из кухни, тоже отлегло от сердца. И если бы не жемчужный туман, окутавший всё вокруг, администраторы уже в тот день поняли, сколько денег потеряли. Ведь, появись «Живая Сказка» на год раньше, можно было не покупать новое помещение и мебель, да и на оркестр не тратиться, а найти какой-нибудь заброшенный пакгауз или, вообще, повесить вывеску на пустыре. Какая разница где, если удивительная музыка, словно «волшебный фонарь», создавала и стены, и потолки, и мраморные фонтаны, и аллеи со скульптурами олимпийцев. Но главное – и о кухне с её холодильными камерами, плитами, походами на рынок, готовкой и другой морокой также можно было забыть. Потому что чудные аллеи вели прямиком в сад, где ни голода, ни жажды не было, и пища, самая сладчайшая, минуя жадные уста, сразу оказывалась внутри, позволяя чувствовать сказочную сытость.

К премьере «Вкусный Одеон» никак украшать не стали, даже разбитое зеркало оставили на месте – к чему лишние издержки, когда начинается такая чудесная история! И так всё и было: гости, разглядывая свои отражения сквозь паутину трещин и пеняя в душе на хозяев, вмиг обо всём забыли. И все, кто ужинали «Живой Сказкой», ещё много дней спустя питались приятными воспоминаниями. А сколько денег люди сэкономили на посещении кинематографа – и не сосчитать!

Через день публика увеличилась вдвое, через два – втрое, и пошло-поехало. Айода пела, Октавиан подыгрывал на скрипке, а владельцы ресторана только успевали считать выручку и ездить в банк.

Оркестранты, которые сидели и били баклуши, подходили в конце рабочего дня к дирижёрскому пульту и смотрели на него восторженными глазами и кланялись, и кричали: «Браво, Айода, браво!», а один раз даже принялись пульт качать. Сама певица, стоя в сторонке, улыбалась их милым чудачествам.

А через месяц после премьеры произошёл курьёзный случай: во «Вкусный Одеон» залезли воры, которые ничего, кроме дирижёрского пульта, не взяли. Хотя и контрабасы, и виолончели, и другие ценные инструменты стояли тут же.

Владельцы заявили в полицию, и скоро в газетах появилось сообщение, что «волшебную Айоду» обнаружили на квартире скупщика краденого. Тот, якобы, уже договорился о её продаже одному вечно голодному анониму за баснословные деньги. После опознания вещь вернули хозяевам, но и без неё каждый день был аншлаг, и «Живая Сказка» менее живой не стала.

А ещё через пару дней в хронике скандалов вышла заметка, сообщавшая о потасовке в полицейском участке. Во время очной ставки задержанный аноним набросился на скупщика с кулаками, крича, что тот его надул, так как, якобы, это не та Айода, за которую он заплатил столько денег.

Популярность «Вкусного Одеона» взлетела до заоблачных высот, а среди журналистов появились и те, кто собрались писать книгу. Правда не о «волшебной Айоде», а о похождениях фонолы-людоедки.

В свободные часы Октавиан, избегая внимания назойливых авторов, нанимал лодку, и они вместе с певицей уходили в море.

– А тот субъект, который проглотил твой экспромт, он его потом вернул? – спросила как-то раз Айода.

– Что ты имеешь в виду? – мальчик смотрел, как золотистые искорки вспыхивают в её глазах.

– Ну, спел, что съел?

– Нет, всё забрал с собой, – он плоскими ладонями показал, как звуки планировали в открытый рот незнакомца. – Никогда не думал, что человек может есть ноты!

– А ты уверен, что это был человек?

– А кто же ещё! – без тени сомнения ответил Октавиан. – Ходить по земле, иметь туловище, голову, руки-ноги, приличный костюм, подмигивать, наконец, могут только люди.

– Зря ты так думаешь, – она тряхнула медными волосами. – Ты ещё не знаешь, как подмигивают и улыбаются мечты!

Октавиан посмотрел на неё долгим взглядом.

– Нет, Айода, знаю, – сказал задумчиво. – И эта мечта очень похожа на тебя…

Подружка слушала, не перебивая, и искорки клубились и разгорались всё ярче.

– Значит, это девочка-улыбка сделала тебя знаменитым? – спросила, когда рассказ кончился.

– Да, она улыбалась где-то там, – Октавиан поиграл пальцами у груди. – А я за ней записывал.

– А ты её как-то за это благодарил?

– Я всё время о ней думал, и сейчас думаю.

– И где же она теперь? – Айода смотрела с ожиданием.

Он пожал плечами:

– Это было больше года назад, я даже лица её отчётливо не помню, только свет такой радужный. Мне тогда показалось, эта радуга у неё внутри. А потом понял: и у меня тоже.

– Ах, ну тогда вы друг друга найдёте! – обрадовалась Айода. – Просто смотайте её, каждый со своего конца до упора. Только смотрите, не столкнитесь лбами!

Прошёл месяц, потом ещё один, и жемчужная пелена, навеянная «Живой Сказкой», стала рассеиваться. Хозяева друг с другом посовещались и решили продать культовое заведение вместе с вывеской, а на одной из площадей открыть «Вкусный Иллюзион». Всего-то и надо было – перевезти туда дирижёрский пульт и сообщить в газеты. Доход, по самым скромным подсчётам, увеличивался в тысячу раз.

Октавиана пригласили в загородный дом с древней платановой аллеей, с мраморными колоннами и сфинксами у парадной лестницы, где и сообщили о решении.

– Видите ли, – сказали владельцы, – теперь, когда ваше мастерство достигло непревзойдённого уровня, все другие работники открыто этим пользуются. Такого огромного оркестра, как у нас, нет ни в одной филармонии мира, но все только делают вид, что играют, а на деле спят с открытыми глазами. А поварам и вид делать не надо, потому что кухня за стенкой. И за всю эту компанию отдуваетесь вы один!

– А как же Айода? – воскликнул Октавиан. – Это же целиком её заслуга!

– Ах, ну, конечно! – взрослые переглянулись. – Разве мы не понимаем? В первую очередь, тут заслуга Музы Песен, но это дела не меняет. Все остальные – бездельники, и необходимо с этим кончать.

– А швейцары, а официанты, а гардеробщицы? – заволновался мальчик. – И что, в конце концов, будет с самим рестораном?

– О, пусть об этом у вас голова не болит, – ответили ему. – Нам известно, что ваша скромность безгранична, ведь только гений способен направлять восхищение публики старому дирижёрскому пульту. Что раскрывает вашу тонкую душу бессребреника, самоотверженно увлечённого служением музе!

– Но где же будут обедать и ужинать клиенты? – не сдавался наш знакомый.

– А они вовсе не будут обедать и ужинать, – приветливо улыбнулся главный администратор. – В известном смысле, конечно. Ведь речь идёт о чистом искусстве, способном творить чудеса!

– Но у нас всё же ресторан, – попытался возразить Октавиан.

– Конечно ресторан, – умилились все. – Но у нас особенный ресторан! Такой ресторан, какого в мире больше нет. А поскольку и другого такого таланта нет, – администратор достал мраморную сосиску с золотым пером, – то мы друг друга нашли. Вот, чиркните возле галочки.

Октавиан уже протянул руку, когда стены комнаты задрожали, становясь зыбкими, а потом и вовсе расплылись, пропуская потоки необыкновенного света, и знакомая мелодия, подняв его со стула, вынесла прямо на улицу.

– Пришло время мотать радугу! – сказала Айода, когда чугунная ограда со львами осталась далеко позади.

– Но что мы будем делать? – Октавиан не успел опомниться, так быстро всё произошло.

– Помнишь, о чём говорили эти люди? – подружка уже шагала в сторону порта. – Они хотели, чтобы мы вдвоём стали музыкальным рестораном без помещения, без оркестра, без кухни и персонала. Мы им и станем, только не для этих хитрецов. Сначала, пока радуга мотается с нашего конца, будем угощать всех по дороге. А потом, когда ты встретишь свою девочку-улыбку, можно будет устроить «Живую Сказку» у вас дома!

– Но мне нельзя домой, – он остановился. – Тот пузан меня не съел, а вот акулы съедят за милую душу.

– Ни львы, ни акулы тебя не съедят, – Айода говорила уверенно. – Я им не позволю.

– Ну, что ты! Это я должен тебя защищать, – Октавиан смутился и отвёл взгляд. – Знаешь, в тот вечер, когда ты исчезла, – произнёс, глядя в сторону, – я очень боялся, что мы больше не встретимся.

– И я тоже, – просто ответила девочка. – Пока ты не сыграл меня.

– Не сыграл? Тебя? Ах, ту салфетку с нотами! – он улыбнулся.

По дороге друзья зашли во «Вкусный Одеон» попрощаться и забрать скрипку, а оттуда направились в порт искать попутные корабли.





После отъезда Медины на Родной остров маг всё больше торопил профессора с созданием амальгамы. Иеронимус не жалел никаких денег – дирижабль улетал и прилетал, привозя всё, что требовалось учёному. Проектор-рефлектор должен был работать к середине лета, к началу мирового турне иллюзиониста.

Для испытания аппарата на горном плато по соседству с виллой был возведён гигантский шатёр. От лаборатории к нему протянули кабели длиной в несколько миль. То же расстояние отделяло Якоба от заветного пустоскопа.

Все дни, пока создавалась огромная зеркальная чаша, он, не переставая, думал о Мелии. Желание увидеть нимфу было бушующим. Но дело требовало постоянного присутствия – пластины чаши были чрезвычайно хрупкими, и любое неверное движение могло перечеркнуть все труды.

Как только проектор-рефлектор был собран и водружён под купол шатра, Якоб тут же понёсся в лабораторию. Ему даже не пришлось играть формулу – гондола сама устремилась к заветному лесному островку.

Словно на крыльях, Пуп подлетел, прижался к заветной ольхе, и сразу же спину пощекотал знакомый прутик, – Мелия пряталась, по-детски присев на корточки. Она словно знала, когда его ждать, и укрывалась в своей игрушечной засаде.

Якоб сел напротив, заглянул ей в глаза:

– Я не мог спать, думал о тебе!

По тому, как вспыхнули крылья бабочек вокруг её кудряшек, стало ясно, как эти слова ей приятны.

– И я о тебе, – веточка в её руке замерла, и он дёрнул за гибкий кончик. – Ой, мне же больно! – дриада подула на ладонь.

Только сейчас Пуп заметил, что росток бежит прямо из её фисташкового запястья.

«Ну вот, наконец-то я делаю то, о чём столько времени просила мама, – подумал он. – Ухаживаю за цветами!»

Мелия ловко ухватила эту его мысль.

– Кто такая «мама»? – зыркнула зелёными глазищами.

– А разве ты не знаешь?

– Нет.

– У тебя нет мамы?

– А почему она должна у меня быть?

– Мама – та, кто даёт тебе жизнь.

– Ах, ну значит, ольха – моя мама! – Мелия поцеловала ладошку.

Якоб вдруг подумал, как всё странно: если счастье, которого столько ждал, приходит в непривычном виде, можно ли называть это счастьем или нет?

Любознательная нимфа поймала и эту его мысль, но, как ни крутила, понять не могла.

– Брось, я и сам не разберусь, – сказал он.

И тут же не то стрекоза, не то майский жук – что-то унеслось в зелень кустов.

– А «папа» – это кто? – кончик веточки коснулся его щеки.

– Почему ты спрашиваешь?

– Я прочитала и эту твою мысль.

Он задумался, что ответить на такой простой вопрос.

– Папа – тот, кто любит твою маму больше всех на свете.

– Ах, значит, папа – это я! – обрадовалась дриада.

– Нет, ну причём здесь ты?

– Но я же больше всех люблю свою ольху!

Пуп вздохнул, отмахиваясь от веточки:

– Подожди, я попробую объяснить…

– Не старайся, – Мелия засмеялась. – Я вижу, ты смущаешься!

Он огляделся по сторонам:

– А где твои сёстры?

– Ушли.

– Без тебя?

– Когда они идут на Солнечный Холм, то не берут меня с собой, – она посмотрела куда-то вдаль.

– А что это за «солнечный холм»?

– Место, где поёт Солнце. Но сейчас ты назвал что-то другое.

– Прости, – он прижал веточку к груди. – Я слышал, как ты произнесла.

– Знаю, – прутик выскользнул из его пальцев. – Пожалуйста, говори правильно!

Якоб подумал, что лесная нимфа не так легкомысленна, как ему сперва показалось.

– А что твои сёстры делают на Солнечном Холме? – он невольно отметил разбогатевшее звучание своего голоса – словно пел в пустом соборе.

– Слушают Птицу, – ответила нимфа.

– Птицу? – Якоб внимал гулкому, звенящему эху. – Но что это? Мне так показалось? Как будто вместе со мной повторила вся округа!

Мелия рассмеялась:

– Нет, не показалось, это же Птица-Душа! – сказала весело, со всем своим детским прямодушием. – Солнце, Голос, Любовь мира!

Лёгкий, искристый ветер пронёсся сквозь профессора.

– И ты… её слышала? – спросил он, замерев от неожиданного предчувствия.

– Нет, – нимфа поймала цветок, плывший по воздуху, вплела себе в волосы. – Но сёстры рассказывали, что её Песня ярче самых ярких звёзд!

– А где же этот Солнечный Холм? – жаркая волна обняла его голову, а вокруг как-то необычно посветлело.

– Там, – Мелия махнула рукой. – За жемчужным туманом, но отсюда не видно…

Якоба бросило в дрожь, точно как на первом гимназическом балу, когда, так же впервые, надо было приглашать девочку на вальс.

– А я смогу найти туда дорогу? – спросил он, волнуясь.

– Один – нет, только вдвоём с кем-то, – она рассмеялась, вплетая другой цветок ему в шевелюру.

– Господи! – осенённый догадкой, Пуп медленно сел в траву.

Мелия присела рядом:

– Что такое «Господи»?

– А? – он не сразу понял, о чём его спрашивают.

– Ты сейчас произнёс так же, как мы, когда говорим о Птице-Душе.

– Это… это, – Якоб поискал в кроне дерева. – Это она и есть, просто мы так говорим…

– Ах, ясно, – Мелия расправила лепестки в его волосах. – Но если Птица вам знакома, почему вы не знаете, где она поёт?

– Ни один человек не знает, когда она запоёт и где.

– Странно у вас, людей, – заметила дриада. – Вы не знаете самого главного, что есть в вашей жизни.

– Послушай, – он взял её за руки. – А если бы я пошёл туда прямо сейчас, ты бы пошла со мной?

– С тобой бы пошла, – ответила, не раздумывая.

Пупа обуяла необыкновенная радость, вокруг ещё больше посветлело, и послышались отголоски небесной музыки. Но тут всплыла какая-то настороженная нотка. Вмешиваясь в праздничное звучание момента, она словно напоминала, что, возможно, есть причина, по которой дриады, уходя слушать Птицу, не берут сестру с собой. Мелия тоже эту нотку услышала, но ничего не сказала, с улыбкой вверяя свою душу в руки человека.

В какой-то миг профессор уже хотел подчиниться требованию неудобной нотки, но желание продолжить путь вместе с очаровательной юной нимфой оказалось сильнее.

Гондола взмыла над островком, рассекая жемчужный туман, и он почувствовал, как теплеют на плечах ладони Мелии. Дриада полностью на него полагалась.





Перламутровые облачка остались позади, и стало видно, что лесной островок примыкает к другой земле, сообщаясь с ней совершенно удивительным образом – словно спутник, путешествующий по орбите большой планеты.

Чем ближе они подплывали, тем шире и яснее открывались просторы необыкновенной красоты, в которых Пуп, как опытный исследователь эфира, сразу определил человеческое сердце.

Гондола скользила с небывалой лёгкостью, и он поразился, насколько чиста и прозрачна атмосфера этого сердца. Она превосходила чистоту самых высоких горных вершин. И то, что климат здесь целебный, не вызывало никакого сомнения – благодатные волны пронеслись сквозь пассажиров гондолы, заставив Якоба испытать прилив блаженства, а Мелию счастливо рассмеяться.

Поля пёстрыми коврами простирались всюду, насколько хватало глаз. Тут и там кудрявились островки садов, а сам ландшафт был настолько открытым, что исключал помыслы, требующие тени.

Сделав круг над мерцающим лесным озером, гондола села у подножия гигантского алоэ. Верхушка дерева исчезала в небе, а среди корней могла с лёгкостью поместиться целая деревня.

Пока они шли, листва шелестела комплименты, цветы распускались приветливыми улыбами, и лёгкий ветерок доносил их гостеприимное благоухание. А когда Пуп случайно споткнулся о камень, тот извинился и пожелал ему доброго пути. Воистину, всё в мире имеет своё качество!

Вдоль аллеи, на которой они вскоре оказались, стояли статуи олимпийцев. Интересной деталью было то, что у всех – и дискоболов, и марафонцев, и метателей копья, и борцов – на голове сидел поварской чепец.

Аллея привела спутников в небольшую деревушку. Уютные домики с черепичными крышами утопали в зелени, по мощёным дорожкам с аккуратно выбеленными бордюрами разгуливали откормленные павлины, гуси и куры с цыплятами.

Они поднялись на крыльцо дома, балкон которого украшали цветочные кашпо с фиалками, и Пуп дёрнул шнурок колокольчика.

Дверь открыла совсем юная кареглазая брюнетка, которая назвалась Джульеттой. Говоря с сильным сицилийским акцентом, она поведала, что живёт здесь с мужем уже несколько лет, и что в эти края они переехали, благодаря письму Офелии, которой безгранично признательны.

– Здесь любовь и справедливость не терпят трагических поражений, как на нашей родине, – пояснила словоохотливая красавица.

Неожиданно её лицо просияло, и она бросилась вниз по ступенькам, едва не спихнув гостей с лестницы. Когда же профессор обернулся, Джульетта уже висела на шее изящного молодого человека в шёлковом камзоле с букетом незабудок в руке. Букет он тут же вручил любимой, встав на одно колено. Молодые люди вели себя так, словно не виделись целую вечность, и он поспешил откланяться.

По пути к холму Якоб снова и снова думал о сказочном сердце, в котором оказался. Не будь его, несчастной парочке пришлось бы вечно лежать под мрачными сводами склепа.

– Отчего ты погрустнел? – спросила Мелия, когда цветочное крыльцо осталось позади.

– Я давно знаю этих детей, – он вздохнул. – Их отец сам же их и погубил.

– Отец?

Якоб наморщил лоб:

– Древко Трясущегося Копья, в котором они появились на свет.

– Но зачем же это древко так жестоко поступило? – удивилась дриада. – Моя ольха никогда бы так не сделала. Разве не лучше, если бы они жили долго и счастливо, ему на радость?

– В том-то и дело, если бы он их не убил, они бы не жили. Тогда бы о Ромео и Джульетте забыли уже на следующий день.

– На следующий день?

– После премьеры, – грустно ответил Пуп. – А теперь эту трагедию знает весь мир…

Мелия опустила голову, и было заметно, что жизнерадостная нимфа искренне опечалена.

– Странно у вас, людей, – в её голосе шелестели капли дождя. – Чтобы лишить смерти, надо отнять жизнь!

Идя по деревеньке, Пуп обратил внимание на детишек-мулатов, резвившихся в саду, и подумал, что Отелло с Дездемоной тоже устроились где-то рядом.

На отшибе стояла одинокая хижина без окон, куда профессор постучал из чисто научного любопытства. Усатая великанша в сером халате, ни слова не говоря, провела спутников в дом и усадила на тахту такого же тоскливого цвета. Взяв с подоконника горшочек с алоэ, она протянула его гостям. Взяв другой, стала освобождать кустик от веточек, запихивая их в рот. Великанша ела, закрыв глаза от наслаждения. А Якоб и Мелия, воспользовавшись моментом, удалились – даже вдвоём им стало в этом доме ужасно одиноко.

Чем ближе они подходили к холму, тем отчётливее различали переливчатое и прозрачное здание амфитеатра.

Пройдя мимо красивой древнеримской виллы, утопающей в зелени сада, путешественники оказались перед тропинкой, ведущей на вершину холма. Чем выше они поднимались, тем меньше их тревожили печальные мысли, и они крепче держались за руки.

– Ты чувствуешь? – спросила Мелия.

– Да, чувствую! – радостно отозвался Якоб.

Тропинка неожиданно стала яркой, а затем покрылась звёздной, искрящейся рябью, и они оказались по колено в сияющей воде, текущей с вершины, словно там забил чудесный гейзер. Ослеплённые, ни он, ни она не видели, как холм приподнялся и начал оседать, добавляя в удивительное море ещё больше сияющей влаги.

Поднимаясь, радужная волна делала их движения мерцающими и лёгкими, и скоро охватила целиком, сомкнувшись над головами. И они поняли, что Птица уже поёт, и радужный водопад – её голос, и что они – звуки этого голоса, ноты этой мелодии. Ноты, находящиеся в одном такте, на одной нити нотного стана, на интервале, короче которого в мире нет. И Якоб с Мелией растворились в музыке, а следом – и друг в друге.

А когда лучистая волна схлынула, красавица-дриада сняла свой колокольчик и повесила ему на шею.

– У каждой из нас есть такой, – сказала она. – Он поёт только одну, нашу родную ноту. Мы рождаемся с ним и носим всю жизнь, пока жива мать-ольха. Возьми его, любимый, и я не смогу от тебя спрятаться – никогда-никогда!

Пуп не верил своим ушам.

– Любимый? – воскликнул он. – Ты сказала – любимый! О, я уже не помню, когда последний раз это слышал! Любимый… – комок подкатил к горлу, мешая ему говорить. – Но я уже не молод, да, не молод, и стоит ли тебе, такой ослепительно красивой, отдавать мне, старику, свою любовь? Или, может, ты просто смеёшься надо мной? Но это было бы жестоко, ведь тебе всё обо мне известно!

Нимфа слушала с лёгкой улыбкой, но её изумрудные глаза смотрели серьёзно.

– О, я такой неуклюжий, такой неловкий! Я просто смешон! – профессор никак не мог остановиться и говорил, говорил, опускаясь всё ниже и ниже, пока не встал перед ней на колени. – Нет, я тебе не пара, моя любовь! – воскликнул, не осмеливаясь верить в своё счастье, припадая к её ногам.

Мелия обняла, заглянула в широко распахнутые, ждущие глаза:

– У тебя нет возраста, – произнесла с нежностью. – Ведь ты живёшь душой!

Обратный путь совершенно выпал из памяти Пупа. Оказавшись на знакомой поляне, он попытался задержать девушку, но та прижала пальчик к его губам:

– Прилетай скоро, любимый! Я буду ждать тебя.

Она слилась со стволом ольхи, и только глаза продолжали смотреть откуда-то из глубины ствола, но скоро и они исчезли.

– Ме-ли-я! – Якоб гладил шершавую кору дерева. – Ми-ла-я!

Ольха зашелестела листьями, и он в счастливом очаровании целовал и ласкал дерево снова и снова.





Колокольчик в прихожей мелодично тренькнул, и Квинта, дежурившая по дому, потому что была пятница, открыла дверь. Она замерла от неожиданности, когда на пороге тоже оказался Пятница.

– Вот, зашёл попрощаться, – матрос не сводил с неё глаз.

– А Кварты нет дома, – Квинта вдохнула глубже.

– Знаю, – гость тоже был смущён. – Я подождал, пока ваша сестрица уйдёт.

– А разве вы не с ней хотели проститься? – она сосчитала синие полоски в треугольнике белоснежной матроски.

– Проститься – с ней, – Пятница открыл розу, которую прятал за спиной. – А поздороваться – с вами.

– Старшие все по делам, младшие в школе, – Квинта побежала за вазочкой. – Я – главная на мостике.

Он отсалютовал ей вслед, как командиру корабля.

– А у вас какое-то важное дело? – девушка справилась с волнением. – Вы забыли рассказать что-то про брата?

– Нет, но дело безотлагательное, – матрос снял бескозырку. – Сказать по правде, важнее дел у меня не было. Разве когда принимали в экипаж корабля.

– И что за дело? – в её голосе стала появляться фамильная ирония. – Хотите, чтобы мы с сестрицами а капелла потопили вражеский эсминец?

Пятница молчал.

– Кофе? – предложила она.

– Нет. Я долго собирался силами, и если вы уйдёте на кухню, боюсь, уже не решусь…

– А с каких пор покорители морей стали такими нерешительными? – девушка усмехнулась. – Вы же каждый день воюете со стихией.

– Да, но стихия, с которой я воюю сейчас, гм… – матрос потупил взор, – гораздо мятежнее.

– Ой, какое красивое слово вы подобрали, – Квинта начала игру. – А я и не знала, что вы поэт!

– Прошу вас, не смейтесь, – загорелые щёки моряка потемнели. – Мне, честное слово, непросто сейчас это говорить.

– Сто чертей, – она сделала серьёзную мину, – я и не думала смеяться. Итак, что вы так долго готовились сказать?

– Вообще-то, кофе не помешает.

– Вот это настоящая отвага!

Пятница кашлянул и, протерев бескозыркой лицо и шею, направился за хозяйкой на кухню.

– Наверно, вам долго пришлось прятаться в розах, – заметила Квинта, насыпая кофе в турку. – Кварта сегодня ушла позже всех. Но вас, моряков, ведь учат терпению. Сколько вы сидите в бочке на мачте – пока земля не покажется?

– Признаюсь, сидеть в ваших розах куда приятнее, – он вздохнул. – Жаль только…

– Что? – она навострила ушко.

– Что я сидел в этих розах один.

– Ого, – Квинта сдула прядку со щеки, – а вы не такой застенчивый, как мне поначалу показалось.

Пятница покраснел ещё больше:

– Это камуфляж, и если вы меня сейчас не поддержите, я и правда могу сдрейфить.

– Неужели?

– Увы! Мужчины только с виду сильные, а на самом деле всё наоборот.

– Что наоборот? – она зажгла огонь.

– Всё в мире наоборот. Сильное всегда терпит поражение, а слабое побеждает. Вот возьмите, к примеру, маленький нежный росток. Ведь он сквозь камни пробьётся, а всё равно дойдёт до цели, раскроется цветком или станет высоким деревом. А грозные скалы, наоборот, дают трещины и раскалываются, а потом и вовсе перетираются в песок.

– Так вы, Пятница, не только поэт, но и философ, – девушка повернулась к моряку. – И что же, вы хотите сказать, что я сильнее вас?

– В некотором смысле, – он опустился на табурет. – Но главное, чтобы у нас с вами всё было гармо


убрать рекламу






нично, как в вашей семье. Где вы сильнее – я слабей, а там, где вы слабее, я сильней. Тогда получится крепкий, долговременный союз!

Высказав, что хотел, хоть и окольно, юноша облегчённо вздохнул. А Квинта задумалась, пока не услышала шипение убегающего кофе.

– Ой, что-то я ничегошеньки не поняла! Кто слабей, кто сильней, совсем не ясно, – улыбнулась медной турке.

Пятница поднял лицо, умиротворение с которого тотчас смыла эта неожиданная волна.

– Но как же не ясно? – воскликнул поражённо. – Разве вы не поняли?

– А что же я должна была понять? – не снимая кофе с огня, она намочила тряпку под рукомойником. – Гармония в моей семье спорная, особенно когда звучат сёстры постарше, а какой союз вы имели в виду, одному Посейдону известно.

Юноша издал неопределённый звук.

– Может, вы хотите, чтобы я устроилась к вам на корабль коком? – продолжила Квинта. – Это будет деловой союз. Или вы хотите петь со мной дуэтом? Тогда – творческий.

На гранитном подбородке матроса появилась глубокая ямочка, а бескозырка, которую он стиснул в широких ладонях, пустила сок.

– А может, вы хотели, чтобы мы с вами стали служебным словом, – Квинта метнула в моряка горячий взгляд, – соединяющим части предложения? Это тоже союз.

– Боже упаси, – он встал с табурета. – У меня такого и в мыслях не было!

– А как я узнаю, было или не было, – продолжала безжалостная красавица, – ведь вы ничего определённого так и не сказали.

– Но мне показалось, что я… гм, ясно выразился, – Пятница всё не находил в себе сил признаться напрямую, и это Квинту очевидно забавляло.

– Есть ещё тайные союзы, – сообщила она нарочито прохладным тоном, – но не те, которые могли прийти вам на ум, пока вы в кругосветном плавании. А когда люди в плащах и масках читают древние книги, а потом ходят по кругу с зажженными факелами.

– Но, – попытался оправдаться юноша, то присаживаясь, то снова вставая, – я имел в виду совсем не это!

– Также есть союз никеля и меди, – вела лекцию Квинта, не обращая внимания на его отчаяние, – это один из самых прочных союзов! Они, никель с медью, друг друга дополняют по выверенной формуле. А то, что иной раз могут потерять в цене, так ничто в этом мире не постоянно, ведь так?

– Так, – согласился Пятница, тяжко вздыхая и натягивая бескозырку на голову.

– Куда это вы собрались? – также холодно спросила она. – Вы ещё не пили кофе.

Матрос стянул бескозырку и опустился обратно на табурет. Выражение на его лице было таким подавленным, что Квинта невольно улыбнулась. И хотя взгляд юноши отрешённо блуждал по полу, лучики света, отражённые от стен, дотянулись до его глаз. И тут же в них загорелось с новой силой, и он встал, решительно направившись к красавице, которая, несмотря на загар, заметно побледнела.

– Неужели я должен всё вам говорить? – спросил он в чрезвычайном волнении. – Неужели вы сами ничего не видите?!

– А что я должна видеть? – Квинта продолжала играть, хотя знала, что перешла все границы, и юноша не заслуживает такого отношения.

– Неужели вы, правда, не видите?! – снова произнёс Пятница с ещё большим отчаянием.

– Ой, – красавица никак не могла остановиться. – Конечно, вижу!

– Ну, слава Богу! – в его голосе послышалось облегчение. – Вы же понимаете, для мужчины это сказать – всё равно, что сдать неприятелю родной город.

– Вижу! Вы нанесли мой образ над своим сердцем.

– Что?

Моряк стоял перед девушкой, блуждая взглядом по её щекам, бровям, лбу, губам и носу, словно, вернувшись на корабль, собирался по памяти писать её портрет.

– А рядом с ним – слова, что будете любить меня вечно, ведь то, что вы, наверно, говорили моей сестре и барышням в других городах мира, не считается. Мне нужно, чтобы это было высечено навеки на вашей каменной груди!

Квинта так и стояла у плиты с тряпкой в руке, когда Пятница крепко её обнял и поцеловал. Впрочем, красавица не сопротивлялась, так, хлестнула разок по спине, да и то не сильно.

– Скажи, а как ты узнала? – спросил он, когда сгоревший кофе заполнил кухню едким дымом.

– Что узнала? – она поправляла растрёпанные волосы.

– Что я тебя изобразил? – Пятница задрал тельняшку, открывая татуировку: нотный стан со скрипичным ключом, тремя диезами и двумя нотами – ля и ми.

Квинта ошеломлённо глядела на рельефный торс с нотным рисунком.

– Вот это номер, в ля мажоре! – сосчитала диезы. – Фа, до, соль – всё верно! А мне что, рисовать на себе календарь с понедельника по пятницу?

– Тебе не обязательно, – он оправил одежду. – Извини, фотографии твоей у меня не было, а тут, – похлопал ладонью по груди, – чистая квинта. А то, что в ля мажоре, так я простых путей не ищу.

Она вдруг погрустнела:

– А что я скажу Кварте? Я не смогу от неё что-то скрывать.

– Я твоей старшей сестре ничего не обещал, – спокойным голосом сообщил Пятница. – И потом, у меня на флоте полно братьев!

Они ещё долго говорили друг с другом, а потом матрос, подняв голову и весело насвистывая, зашагал на свой крейсер. А Квинта стояла у крыльца, глядя ему вслед и чувствуя, как сердце сжимается, и вся её сила превращается в одну большую слабость, исчезающую за поворотом.

– Куда это ты уставилась? – раздался рядом голос Септимы.

Квинта вспомнила, что должна была разогреть младшим обед к их приходу из школы, а сама всё это время простояла на крыльце.

– Какая-то ты не своя, – Септима взяла её под руку и повела в дом. – Ты что, влюбилась?

– Да, – вздохнула Квинта.

Девочка обрадовалась:

– Дай угадаю! Это тот почтальон с «Капитана Кука», загорелый, как индеец?

– Да, – снова вздохнула Квинта.

– А почему ты стояла на крыльце? Ждала, что его корабль приплывёт к нам во двор?

– Нет, я его провожала.

– Ой, вы были наедине? – Септима сделала круглые глаза.

– Да, – Квинта вздохнула в четвёртый раз.

– И что вы делали? – девочка сияла. – Танцевали танго?

– Нет.

– Румбу?

– Нет…

– Вальс?

– Не-е-ет! – Квинта провела ладонями по пылающим щекам. – Он больше не вернётся… Я так над ним издевалась!

– Ты не умеешь издеваться, – успокоила её Септима. – Разве чуточку подшутить.

В дом влетела Секста, болтавшая с мальчишками на улице.

– У вас, что, кофе убежало?

Вместо ответа Септима схватила её за руки и, напевая весёлую мелодию, повела по комнате в танго. Они скакали вдвоём, дурачась и смеясь, и Квинта, тряхнув распущенными волосами, присоединилась к младшим сёстрам.





Переливчатый, со стонами и всхлипами храп дрожал под чёрными сводами грота. Магнета завозился на подстилке и пихнул братца Рафаку ногой. Гном пробормотал что-то сквозь сон и захрапел ещё заливистей и громче.

Магнета лежал с открытыми глазами, слушая беспокойные рулады, потом встал и спиной вперёд побрёл в дальний угол пещеры.

– Эй, – позвал шёпотом, вглядываясь в беспросветный мрак. – Ты меня слышишь?

В углу стояла тишина.

– Ты здесь? – снова позвал Магнета.

Едва уловимо, из-за камня донёсся одинокий клик струны.

– Тебя, что, хозяин напугал? – гном прислушался.

Подождав несколько мгновений, утвердительно гукнул рожок.

– Меня тоже, – Магнета сел на пол. – Но я это сам заслужил…

Вопросительно свистнула флейта.

– А ты, что же, сюда не по своей вине попала? – он принялся разматывать повязку на руке.

Из темноты с достоинством пропела труба.

– Ну, знаешь, – Магнета впился зубами в узел, – та музыка, которая ни в чём не виновата, сейчас играет в другом месте.

Из угла донеслось пространное полоскание арфы.

– Так-то лучше, – он стряхнул заскорузлую тряпицу. – Я сразу понял, что мы с тобой найдём чёртов… общий язык!

Арфа выразила согласие.

– Тогда расскажи, как тут оказалась. Я слышал, тебя так и не исполнили?

Рожок затянул жалобную песню.

– Подожди, не ной, – гном пошевелил пальцами, морщась от боли. – Давай по порядку, с самого начала.

Некоторое время за камнем не было слышно ни звука. Потом тихо-тихо, с двойного пиано, словно боясь, что излишнее волнение всё расстроит, начался рассказ.

Волна ранних воспоминаний нахлынула, звуча виваче, мажорно и мило. Из этой светлой прелюдии гном узнал, что крошка сюита и её папа жили счастливо в большом загородном доме. Природа вокруг была живописной, о чём говорила изысканная и насыщенная красками орнаментика. Дело происходило, судя по всему, осенью. В звучании преобладали алые, бардовые и жёлто-зелёные тона. Композитор творил с утра до вечера, и дочка росла не по дням, а по часам. Она уже вовсю бегала по дому, баловалась и проказничала, выскакивая в окна, взлетая на крышу и болтая с птицами и звёздами.

Магнета слушал, забыв про рану, и повязка свисала с его неподвижного запястья.

Но чем старше сюита становилась, тем медленнее шло дело – виваче перешло в аллегро, аллегро – в анданте, а анданте сменилось адажио.

Атмосфера в маленьком семействе по-прежнему была хороша, музыкант любил свою дочурку не меньше обычного, но что-то явно его тревожило – то ли бедность, то ли козни завистников. История покуда шла в мажоре, изредка соскальзывая в мелодический минор, и было слышно, что, несмотря на метания отца, отрада всех его дней, милое дитя недостатка в ласке не испытывает, чувствует себя неплохо и уже подросла до коды.

Натуральный минор выскочил неожиданно, вместе с патетическими литаврами, заставив Магнету вздрогнуть. Адажио разом перешло в престо, а надрывное фероче разыгралось до бушующего фуриозо. В этой части повести, как понял гном, отец привёл дочурку на смотрины к издателю, который смертельно оскорбил сюиту в присутствии родителя.

Хаотичное тремоло литавр и оглушительный удар гонга поведали Магнете, что произошло с издателем, а братец Рафака на своей подстилке протяжно застонал и заворочался. До драматичной развязки дело, однако, ещё не дошло.

Престо сбежало к ларго, ларго сползло к едва живому граве, и на глазах гнома, тихий загородный домик оцепили сыщики, а папа-композитор, не оказывая сопротивления, отдал себя в руки правосудия. Уже перед казнью он попросил доставить в темницу любимое дитя и огниво.

Тут из-за камня раздались душераздирающие стенания – труба поливала пещеру фонтанами слёз, рожок скулил, кларнет ныл, флейта хныкала вместе со струнной секцией, где особенно старалась виола да гамба, рыдавшая басом.

Магнета будто сам оказался на месте отчаявшегося отца, поставленного перед дилеммой: поступить по принципу «я тебя породил, я тебя и убью» или оставить дочку в живых, но не дать ей достойного положения в обществе, обрекая на тяготы и бесконечные мытарства. Гном почувствовал и отчаяние самой сюиты, расстающейся с жизнью в самом её начале.

«О, приду ли я снова кому-то на ум? Оживу ли опять в привычном нотном облике здесь – в милом сердцу акустическом мире?» – вопрошали звуки из-за камня, и слушатель прослезился вместе с несчастной сюитой.

В заключение, робкое соло арфы выразило надежду на новую жизнь, и в пещере надолго воцарилась трагическая тишина.

– Послушай, – Магнета придвинулся к камню. – Но мы же с тобой где-то есть, мы же как-то существуем…

Из-за камня по-прежнему не было слышно ни звука.

– Ну, так удери к новому папе, – продолжил он шёпотом. – Хотя, в отличие от меня, тебе радоваться надо, а не плакать. Ведь ты исчезла, считай, ещё в мыслях, ничего плохого натворить не успела! А у меня – совсем другое дело…

Флейта выразила сдержанное любопытство.

– О, я оказался в этих катакомбах не случайно! – Магнета опустил голову. – Мне отсюда бежать некуда…

Протяжной струной посочувствовала скрипка.

– Чёрт, – гном хлопнул себя по затылку, – если бы можно было всё вернуть! Я ведь тоже знал одну музыку. Не такую, как ты, а гораздо более счастливую. Она и других делала счастливой. А мой братец… – он горько вздохнул и умолк.

Выдержав паузу, флейта повторила вопрос. Её интерес поддержали фагот и кларнет.

– Нет, мне больно вспоминать об этом, – Магнета говорил так тихо, что храп Рафаки заглушал его слова.

Из-за камня ободряюще пропела труба.

– Хотя какой он мне брат? – гном рассуждал вслух. – То, что нас съела одна тьма, ещё ничего не значит. В общем, я, как и ты, брошен и одинок в этом мире!

Из угла, пиано-пиано, пробежало восходящее мажорное арпеджио.

– Что, разве не так? – Магнета прислушался.

Арпеджио повторилось веселее.

– Ты хочешь сказать, что у меня есть подруга? – голос гнома уже не был таким подавленным.

Пассаж прозвучал ещё живее.

– Что, даже сестра? – он с надеждой поднял голову.

Утвердительно гукнул рожок.

– А какая?

Пиццикато сыграли скрипки.

– Младшая? – Магнета вытянул шею.

Мелодию повторили альты.

– Средняя?

К альтам присоединились виолончели.

– Ещё старше?

Гулко прозвучало пиццикато басовой виолы да гамба.

– Самая старшая?

Одновременно прозвучали и струнные и духовые.

– Вот этого я не понял, – Магнета помахал повязкой. – Так звучит уже не сестра, а бабушка!

Под сурдинку, негромко, рассмеялась труба, за ней фагот, следом кларнет, а за ними и сам гном. Их смех потревожил братца Рафаку, который беспокойно завозился во сне.

– Ни спра-а-а-а… – простонал он, собираясь снова захрапеть, но тут своды пещеры содрогнулись от оглушительного, страшного стона.

Сюита притаилась за камнем, а Магнета опрометью кинулся к своей подстилке, вытянулся на ней и замер. Голос не просто стонал, он что-то приказывал. Но эхо в подземелье было таким, что толком ничего не разберёшь. Лишь когда стены вошли в резонанс, стало ясно, что узникам катакомб велят построиться в колонну по двое и звучать в тон со страшным голосом.

Магнета и Рафака поспешили в общий тоннель, где присоединились к остальным гномам. За ними, самостоятельно оторвавшись от земли, последовал золотой прут, над которым бедолаги трудились всё это время. Поблёскивая, он поплыл над их головами, и к его настороженному дребезжанию присоединялись пруты из других пещер.

Разрастаясь в размере, кривой золотой стержень перегнал колонну и лёг на огромную телегу, в которую все тут же впряглись. Поддерживая шаг, строй стал маршировать по лабиринту, петлявшему туда-сюда, вверх и вниз. Шли гномы долго, внимая грозному «ать-два, левой!», пока впереди, за их спинами, не забрезжил далёкий свет.





Ногус читал телеграмму, присланную Мединой с Родного острова. Главная опекунша требовала его ускорить приезд, ссылаясь на волнения в народе. Она также сообщала, что груз благополучно прибыл в порт. Маг стал вспоминать, о каком грузе идёт речь, когда в кабинете возник растрёпанный, совершенно пунцовый профессор.

– О, мой попечитель! – воскликнул Пуп с торжественным надрывом, словно открывал грандиозную церемонию. – Да что там, мой… Попечитель всего человечества! – его глаза, огромные под линзами очков, сверкали, ладони то складывались на груди, то разлетались в стороны. – Сколько людей будут повторять ваше имя, сколько поколений будут благодарить и боготворить, ведь это, наконец, свершилось!

Озадаченный тирадой учёного и его странной позой, Иеронимус отложил телеграмму.

– Вы добыли амальгаму? – он поднялся из-за стола.

– Нет, но то, что я хочу сообщить, куда важнее!

– Важнее? – щека мага дёрнулась.

– О, вы не поверите, дорогой друг! – Пуп снял и снова надел очки, его руки бродили перед лицом, в глазах стояли слёзы. – Столько лет, столько сомнений! Да что там приборы, изобретения… так, жалкие железки! Главное, что Она  есть! Она  существует!

– Да в чём дело? – потерял терпение Ногус. – Объяснитесь, наконец!

– Нам это удалось, – профессор всхлипнул и сел на корточки. – Мы теперь знаем, чьи это лучи!

– Лучи? – маг наклонился. – Вы нашли сияющее крыло?!

– Да, да! – Пуп растроганно глядел на собеседника, очевидно, тоже тронутого новостью. – Нашёл… нашли, Боже!

– И чьё же оно?

– Властительницы любви и света, радетельницы счастливой повадки! – Якоб захлёбывался горячими словами. – Все надежды, все мечты, вся радость мира – в ней, в её венценосном сиянии, в её животворящем звучании!

Иеронимус поднатужился, заставляя профессора подняться, высвободил лацкан сюртука из его сильных пальцев.

– И главное, теперь мы точно знаем, где она поёт! – Пуп стиснул ладони, словно сам пел на церковных хорах. – Столько лет испытаний и сомнений, столько лет борьбы с косностью и несправедливостью мира! Ведь это так легко, если знать… Но мы-то не знали, мы-то просто верили! И вот, свершилось – мы верили не зря!

– Не зря, – задумчиво повторил маг. – А вы уверены, что сияние принадлежит именно «властительнице света»?

– Совершенно уверен! Та, кто привела меня, кто позвала за собой, так искренне позвала, она сама…

– Что сама?

– Часть этого света!

– В таком случае, у вас двойное счастье? – раздул ноздри маг.

– О, как вы правы! Ведь только двое, только двое…

– И вы слышали, как она поёт?

– Да, да, слышал, в том-то всё и дело! – энтузиазм учёного был полон слёз. – Ведь это её голос озаряет истинное чувство!

– И где, где она поёт?

– В сердце! – Пуп согнутым пальцем выудил из-под очков слезинку. – В очень удивительном сердце, в таком, какое мне за все годы исследовать не выпадало. О, это сказочное сердце!

– И чем оно так сказочно? – Иеронимус весь подался вперёд.

– Да абсолютно всем! И тем, какое открытое, и тем, какое учтивое, и тем, как богато настоящими сокровищами! И неудивительно, ведь там сияет само солнце мира! – воскликнул восторженно.

– Вы отметили координаты?

– О, разумеется! Обладатель сердца – где-то на острове в юго-западной части Атлантики, я сверялся с географической… – профессор вдруг вспомнил, что впопыхах забыл «Атлас». – Но это не важно, нам нужен не сам человек, а его сердце – то эфирное пространство, та площадка, где можно уловить лучи!

– Улови-и-и-ить? – голос Ногуса вдруг натянулся, словно струна, которую стали настраивать на октаву выше, и он залепил рот ладошкой.

Пуп с удивлением уставился на собеседника, а тот замахал, сигнализируя, что хочет взглянуть на карту.

Учёный понёсся в лабораторию и на лестнице услышал отдалённый звук зуммера, а в холле внизу – ещё один, точно такой же. Схватив тетрадь, он поспешил обратно, отмечая через окно лестничной площадки, что дирижабля на месте нет. Но каково же было его удивление, когда, вернувшись в кабинет мага, он увидел за столом старого знакомого, пузатого Жака Жабона.

– Ах! – Пуп уставился на литую лысину, крест-накрест залепленную медицинским пластырем. – А мне сказали, что вас нет…

– Меня нет? – Жабон побарабанил пальчиками по трости, лежавшей перед ним. – Это совершенно невозможно, чтобы меня да не было!

– Но, где же Иеронимус? – профессор шагнул вперёд, продолжая прижимать «Атлас» к груди.

– А он, как раз, на гастролях.

Трость вдруг сама по себе поползла по столешнице в сторону от Жабона, но тот придавил её ладонью.

– Как на гастролях? – удивился Пуп. – Он же только что был здесь!

– Только что был, и уже нет, – раздвинул щёки благотворитель. – Но не удивляйтесь, что вас не предупредили. Последнее время наш друг чрезвычайно рассеян, – произнёс «рассеян» так, словно маг был пеплом или пудрой. – А у вас ко мне какое-то дело? – уставился на «Атлас».

– Я принёс координаты, нам, наконец, удалось… – он осёкся, вспомнив о данном слове.

– Что? – Жабон сжал трость, которая стала дрожать и дёргаться.

– Простите, – Пуп убрал «Атлас» за спину. – Я не могу сказать.

Гуттаперчевый рот соучредителя растянулся в недоумении.

– Почему это не можете сказать? – пискнул он обиженно.

Якоб поднял взгляд, досадуя, что вынужден причинять кому-то неудобства своим честным словом.

– Видите ли, в контракте стоит подпись маэстро Ногуса, и он просил докладывать всё лично ему.





– Ах, вот что! – надутое выражение мигом исчезло с лица толстяка. – Так это сущий пустяк, ведь Жабон – мой артистический псевдоним, а настоящая фамилия – Ногус, и зовут меня – Иеронимус!

Пуп выкатил глаза на Жабона-Ногуса, а тот, продолжая сжимать трость, направился к рыцарским латам в углу кабинета. Открыв забрало, Жабон-Ногус уронил вещицу в металлический скафандр. Внутри рыцаря зазвенело и затихло, а благотворитель вернулся на место.

– Но как же возможно, что и вы Ногус, и он тоже Ногус? – Пуп беспомощно хлопал глазами.

Собеседник широко улыбнулся, всем видом выражая готовность объясниться, но вдруг зашёлся в кашле, да таком, что согнулся, насколько позволял живот. И профессор заметил, как из его рта выпали фортепианные клавиши – белые, слоновой кости, и чёрные, эбенового дерева. Толстяк их быстренько подобрал и сунул обратно в рот. И тут Пупа осенило, что Жабон и Ногус, очевидно, не только соучредители одного благотворительного фонда, но и коллеги по цирковому цеху, работающие в одном шоу. И всё то странное, что он видел, и проворный фрак из миланского ателье, и нервная трость, и появления-исчезновения, и контракт в том числе – звенья одного длинного аттракциона, который маг исполняет на пару с пузатым ассистентом. Это значительно облегчало ситуацию, и он так прямо и спросил:

– Пардон, не знаю, как теперь к вам обращаться, но может всё происходящее – цирковой трюк, и данное мною слово никакой фактической силы не имеет?

Жабон сразу кашлять перестал.

– Конечно трюк! – с готовностью воскликнул он. – А слово никакой силы не имело и иметь не может: фьють, и нет его! – помахал ручкой.

И хотя профессор, зная настоящую природу слова, с таким утверждением согласен не был, заявление циркача позволило ему воспрянуть духом.

– Выходит, я могу всё рассказать? – отбросил он сомнения.

– Ещё как можете, – кивнул ассистент. – Так что вам удалось?

– Найти… – Пуп сделал паузу, подчёркивая важность момента, – источник лучей! И знаете чьи они?

Внутри рыцаря застучало и заскреблось, но Жабон даже не обернулся.

– И чьи же? – он облокотился на столешницу.

– Чудесной, сиятельной Птицы! Властительницы Света и Любви! – Пуп говорил с прежним воодушевлением. – Более тридцати лет поисков, испытаний, сомнений! Столько потерь, столько страданий! – он заново переживал всё, что произошло за эти годы. – И вот, наконец, тайное стало явным! Вы можете поверить?

– Я-то? Конечно могу, – пузан подпёр ладонью щёку. – И?

– Мы установили место, где Птица поёт! – Пуп потряс «Атласом». – То самое, откуда летят по миру её лучи!

Жабон ничего не сказал, только моргнул.

– О, это место не единственное, – профессор самозабвенно перебирал свои надежды. – Но в нашем случае есть возможность зафиксировать волшебные лучи!

– Что вы имеете в виду, «зафиксировать»? – циркач кивнул на диван.

– Принять лучи и сохранить их, – Пуп послушно сел. – А потом подвергнуть лабораторному анализу, используя спектрометр и другие приборы, которые я изобрёл.

– А для чего это нужно, – Жабон зевнул, – сохранять и анализировать?

– Как для чего? – удивился Якоб. – Чтобы создать целебное средство, эдакий эликсир света. Если у кого-то на душе вдруг станет темно, то мы сможем ему помочь, сделать так, чтобы вновь посветлело!

На Жабона вновь напал кашель, и на этот раз он выплюнул ржавый револьвер. Пуп подождал, пока револьвер вернётся на место, и продолжил:

– Если кто-то решит, что жизнь ужасна и страшна, что надеяться больше не на что, мы сразу окажем такому человеку помощь! И малой капли нашего средства будет достаточно, чтобы в два счёта рассеять все тёмные мысли! – он радостно улыбнулся. – Понимаете, о чём я?

Жабон ещё боролся с кашлем, который глухо булькал у него в животе, и махнул платком, приглашая говорить дальше.

– Получив наше средство, такой разуверившийся в жизни человек сможет заглянуть дальше своих страхов, за самые горизонты души и увидеть там, вдали, волшебное сияние крыла, сияние надежды! А прозрев и напитавшись светом, уже и сам сможет освещать путь другим несчастным, тёмным душам. Видите, как славно, если мы создадим такое средство. Но главное – уловить достаточно лучей!

– А как именно вы собираетесь их улавливать? – циркач кашлять перестал, но вместо привычного фальцета заговорил басом. – Расскажите всё по порядку, так, будто рассказываете первый раз!

Пуп с удивлением на него уставился, но потом вспомнил, что всё происходящее – один длинный фокус, и настало время очередной репризы.

– Итак, – он постарался говорить чётче, – я, с помощью органа, введу координаты объекта в пустоскоп и подключусь к нему шлангом. Затем эфирная гондола отнесёт нас в назначенное место. В данном случае, это сердце человека, находящегося на острове в Атлантическом океане, в сердце, где поёт Птица!

Жабон поменял позу, подперев ладошкой другую щёку:

– А почему вы сказали «нас»? – уставился на Пупа глазками-точечками. – Вы что же, будете путешествовать не один?

В латах рыцаря снова задвигалось и загремело, а профессор прищурился на вершины Альп за окном:

– Да! Только двое, находясь вместе, могут полноценно принять лучи и столь же полноценно их сохранить.

– Что вы говорите! – к Жабону вернулся прежний голос. – Как я об этом не подумал…

Он вылез из-за стола и попрыгал к латам, внутри которых продолжало стучать и звенеть. Сняв со скафандра шлем, толстяк перевернул рыцаря вверх ногами и вытряхнул свою тросточку. После чего, прямо на глазах у изумлённого Пупа, проделал с ней то же, что с клавишами и револьвером.

За окнами потемнело, словно прикатило солнечное затмение, а Жабон пулей вылетел из кабинета.

– А как же координаты? – крикнул вдогонку профессор. – Вы же на них даже не взглянули!

– Ещё взгляну! – донеслось из коридора, причём «ещё» прозвучало фальцетом, а «взгляну» – баритоном.

Послышалось низкое, утробное клокотание, перешедшее в громовой раскат, а Пуп пожалел несчастного циркача, у которого от всех его фокусов, очевидно, схватило желудок. «Ну, ради моей скромной персоны не стоило глотать пистолет», – подумал он, открывая «Атлас», где красным карандашом были отмечены координаты сердца.

Он, однако, не успел насладиться их созерцанием, потому что в кабинет бодрой походкой вошёл прежний Ногус.

– Иеронимус! – профессор выронил тетрадь на пол. – Вы уже вернулись?

– Откуда? – удивился маг.

– Но господин Жа… богус сказал, что вас нет!

– Кто? Какой ещё «Жабогус»?! – Ногус округлил ноздри.

– Ваш ассистент, гм… соучредитель, – Пупу стало не по себе, словно на него навели двустволку. – Он сказал, что его настоящее имя Ногус, а Жабон – псевдоним, и что всё это – один длинный фокус, и…

Лицо Иеронимуса стало цвета парного молока, а потом задрожало, будто молоко вскипело, а затем потемнело, словно туда обильно плеснули какао. Он сжал кулачки и отбежал к окну, за которым, напротив, прояснилось. Маг хотел что-то сказать, но слова застревали у него в горле и там боролись друг с другом, отчего его лицо дёргалось и кривилось, а сам он кряхтел, пыхтел и попискивал.

Пуп не знал, бежать ли ему за водой или аплодировать этому очередному перевоплощению. Но, скоро физиономия фокусника стала обычной, бесцветной, подёргивание щёк прошло, а кулачки разжались.

– И что вы ему сказали? – спросил он.

– Ничего определённого, – профессор раскрыл «Атлас», – Жаб… гм… он даже не взглянул на карту.

Ногус взял тетрадь и принялся её рассматривать. А Пуп отошёл к окну, обнаруживая дирижабль на прежнем месте.

– Но здесь указаны координаты какого-то холма и ольховой рощи. А где же крыло?

– Это одно и то же, – Якоб рассматривал дирижабль.

– Не понимаю, как роща и крыло могут быть одним и тем же?

– Для моего сердца могут, – он вернулся к столу. – Мне и в голову не пришло, что для вашего будет как-то по-другому.

Ногус отложил «Атлас» и вытащил из ящика кожаную папку с золотым вензелем, которую торжественно вручил Пупу. На бумаге с водяными знаками, каждое под своей циферкой, значились задачи, о которых прежде шла речь. Под первым номером – создание проектора-рефлектора, под вторым – дубликата пустоскопа, за ними шли ускоритель гондолы большой вместимости и новый генератор случайных нот. Часть задач имели пометку «исполнено». Список завершала циферка «семь», напротив которой было пусто.

– А я под седьмым номером ничего не вижу, – сообщил Якоб.

– Не видите, потому что эту задачу я установлю в невидимом мире, – пробасил Иеронимус.

Такой ответ учёного удивил, – программа путешествия всегда задавалась заранее, однако он решил поговорить об этом внизу, в лаборатории.

– Что-то «дубликат» не похож на ваш деревянный гардероб, – сказал Ногус, разглядывая новый пустоскоп. – Бережёте лес? – открыл дверцу из нержавеющей стали.

Пупу в этих словах послышался скрытый смысл, но знать о его разговоре с дриадой маг не мог.

– У вас на кухне меняли холодильный шкаф, – он почесался за пазухой. – К тому же, здесь лучше звукоизоляция – не будете отвлекаться во время эфирных экскурсий.

– Надеюсь, вы меня не заморозите, – Ногус взял в руки кабель с металлической шайбой на конце. – Это вы втыкаете в пупок?

– Специально для вас я разработал щадящую систему, – Пуп снял с крюка перевязь с присоединенными к ремням проводами. Маг тут же стал звенящую сбрую примерять:

– Так значит – «от винта»? – застегнул на животе пряжку.

– Можете лететь хоть сейчас, вся аппаратура согласована и отлажена, – Пуп поправил ремень на покатом плече артиста. –


убрать рекламу






Но, всё же, как вы собираетесь ставить задачу после старта?

– Терпение, профессор, – Ногус принялся трогать рычаги и тумблеры.

– Но отчего вы не скажете?

– На то есть причины, – он понизил голос. – Вы всё поймёте, когда…

В отдалении раздался знакомый трезвон, и маг стал торопливо освобождаться от ремней. Расстегнув замки, очертя голову, выбежал из лаборатории.

– Спрячьте папку! – долетело из вестибюля. На этот раз «спрячьте» прозвучало басом, а «папку» – фальцетом.

– От кого? – выглянул следом Пуп, но вестибюль уже был пуст.

Он поднялся в кабинет и стал выискивать подходящее место для тайника. Заглянул в камин, потом попытался засунуть папку в забрало рыцаря, но та отказалась гнуться и лезть в стальной шлем. Тогда, досадуя, что и сам становится клоуном, учёный положил её в ящик стола, присыпав какими-то бумагами. В ту же минуту дверь открылась, и в кабинет, махая тросточкой, прискакал Жак Жабон.

– Что-то вместе быть никак не выходит! – сказал, бросая тросточку в кресло и приземляясь на неё сверху. – Так на чём мы остановились?

– А что именно вас интересует? – несмотря на очевидную буффонаду, профессор всё ещё был настроен по-деловому. Однако ассистент повёл себя совсем несерьёзно.

– А я почём знаю, что меня интересует? – подмигнул он. – Вы рассказывайте, а там и будет видно!

И тут Якобу подумалось, что циркачи насмехаются над ним уже в открытую, ведь сделано открытие мирового масштаба, такое долгожданное, такое выстраданное, и сейчас самое время ударить во все колокола, а Иеронимус то и дело куда-то исчезает, оставляя вместо себя шутника-ассистента, которому, очевидно, всё до лампочки.

– Там в столе ваша папка, – Пуп устало опустился на диван и стянул сюртук. – В ней всё изложено по пунктам.

Жабон, придерживая трость, стал рыться в ящике.

– Так-так-так, ага, – с любопытством уставился в список. – Пустоскоп, устройство номер два, гм… а что, номер один не работает? – начал с середины.

Профессор ослабил галстук:

– Работает, но теперь есть возможность путешествовать двум исследователям.

– Ага… дальше у нас гондола, которая пока подождёт, так-с, а вот в последнем пункте я вижу пустое местечко. Что, задачка не установлена?

Якоб решил тоже в долгу не оставаться.

– Именно, – он растянулся на диване. – Ведь вы, господин Жабогус, сказали, что уточните её на месте, когда мы пройдём первый слой «пустоты», – добавил от себя.

– Это какой такой «первый слой»?

– Где живут легенды и сказки.

– А на что нам легенды и сказки? – огорчился Жабон. – Нас интересует то, что на самом деле!

– Затем мы попадаем во второй слой, где обитают произведения классической живописи, прозы и высокой поэзии.

– Минуточку, – снова придрался ассистент. – А на что нам высокая поэзия и другая дребедень? Я же сказал – то, что на самом деле!

Профессор принялся протирать очки.

– Поэтому мы долетим до третьего слоя, – он краем глаза поглядел на бесформенное пятно, маячившее на фоне окна, – где живут мысли и желания, ещё ни в какие произведения не оформленные, так сказать, в чистом виде.

– Вот это другое дело! Но для чего они нам неоформленные? – пузан снова надул губы.

Пуп направил линзы в сторону от пятна.

– Вам виднее, – вернул очки на нос. – Тут уж было одно только ваше желание. Кстати, если по третьему слою полетать, можно наткнуться и на него.

Жабон уставился обратно в список.

– Ага, гондола увеличенной вместимости! – удовлетворённо чмокнул. – Это для большой компании?

– Совершенно верно, – Пуп скрестил руки на груди. – Но пассажиров она будет брать уже в тонком мире, потому что контакт в каждом пустоскопе – один.

– Один?

– Нет такой технической возможности, чтобы двум исследователям находиться в одном шкафу. Если, конечно, это не шкаф Манон Леско.

– Кого-кого?

– Во втором слое узнаете.

Жабон согласно закивал.

– Вот тут какой-то проектор-рефлектор, – вернулся в начало списка. – А эта штуковина для чего?

Профессор, глядя в потолок, принялся читать повторную лекцию о проекторе-рефлекторе.

– Ага, ага, – кивал любознательный ассистент, одновременно делая какие-то пометки пальцем в воздухе. – А радугометр вы изобрести можете? – спросил ни к селу, ни к городу.

– Что ещё за «радугометр»? – удивился учёный.

– Определять, какой длины радуга.

Пуп только хмыкнул.

– А радугомпас? – не дав опомниться, огорошил толстяк.

– А это зачем?

– Узнавать, где второй конец радуги, если она ушла за горизонт!

– Ну, это вряд ли, радуга – явление кратковременное.

Жабон тоненько захихикал:

– Ошибаетесь, дорогой профессор, ошибаетесь. Но мне ваша позиция очень нравится!

Сбитый с толку странной речью, Пуп сел, машинально начав изобретать и радугометр, и радугомпас одновременно.

Ассистент поёрзал на тросточке:

– Ну, ладно, а что этот ваш рефлектор отражает?

– Не отражает, а воссоздаёт, – уточнил учёный. – В данном случае, рефлектор – от слова «рефлексия». Он может воспроизвести любой объект тонкого мира. Если чашу поднять, к примеру, на уровень самой высокой вершины Альп, то увидите величие Эпохи Возрождения, почти в полный рост.

– Ну вот, опять! – Жабон поморщился. – Зачем нам эта Эпоха Возрождения, да ещё и в полный рост! И кто эту посудину наверх потащит, вы, что ли, сами полезете на Монблан?

– Так есть же дирижабль, – напомнил Пуп. – Приделайте чашу к гондоле и поднимайте на здоровье.

Сказанное совсем расстроило толстяка.

– Откуда у меня дирижабль? – обиженно пропищал он и стал выворачивать карманы, показывая, что у него никакого дирижабля нет.

Профессор никак не отреагировал на эту новую клоунскую выходку.

– Не имеет значения, – сказал он. – Можно использовать мачту или закрепить чашу под куполом, если будете устраивать шоу на арене цирка-шапито.

– Вот это другое дело! – Жабон вправил карманы и прищурился на Пупа. – А, кстати, с кем это вы намеревались собирать лучи?

Якоб не ждал такого поворота беседы и вскочил, словно в кабинет вошла Мелия. Говорить о своей любви в продолжение всего этого балагана ему не хотелось, но он был интеллигентным человеком и увиливать не умел.

– Она – дриада, – ответил и покраснел.

– И эта ваша нимфа, – Жабон причмокнул, – она красивая?

– Да, – Якоб совсем залился краской, но, словно притянутый взглядом любознательного циркача, взял стул и сел напротив.

– И что же, она у вас одна? – в голосе собеседника появились дребезжащие нотки.

– Естественно, – Пуп поглядел с удивлением, вызванным скорее тембром, чем тоном вопроса.

– Что-то не пойму, – фальцет упал до тенора. – Вы гуляете по эфиру уже столько лет, там этих нимф – пруд пруди, на любой вкус: и в морях живут, и в реках, и в цветах, да где их только нет! Свистни – слетятся и сбегутся за милую душу. А вы – «естественно, одна»! – передразнил Пупа в точности его же голосом. – Да разве можно отказываться от такого разнообразия, профессор? Разве можно упускать такое необыкновенное веселье!

– Веселье, гм… не знаю, – Якоб опустил глаза. – Мне достаточно того веселья, что есть у нас с Мелией.

– Ах, так её имя Мелия! – Жабон хитро улыбнулся. – Если не ошибаюсь, так зовут всех жительниц ольховых рощ. Вы уверены, что она какая-то особенная?

– Не знаю, как зовут остальных, – Пуп нахмурился, – но моя Мелия – одна на всём белом свете, и ни с кем, кроме неё, я собирать лучи не буду!

– А пробовали?

– Нет, и не желаю! – профессор встал.

– Вот как? – Жабон выпятил губу. – Но цель перед вами стоит очень ответственная, – сказал напыщенно. – Какой-то ощутимый залог успеха, кроме одних прожектов, у вас имеется?

Якоб задумался, и тут его лицо просияло.

– Не знаю, должен ли говорить, – он коснулся чего-то невидимого, висящего на шее. – Это очень личное.

– Да бросьте вы, – вдруг пробасил толстяк. – Уж если притащили «Атлас» с вашими драгоценными координатами!

– Это – колокольчик, – признался Пуп. – Волшебный колокольчик.

– И что же в нём волшебного?

– Он у меня внутри.

– Ого, вы его скушали! – обрадовался ассистент.

– Нет, это талисман, и он хранится в Храме Любви, в моём сердце.

– Ах, в сердце… И что же в нём такого ценного?

– Если угодно, это ключик к счастью!

Жабон с сомнением растянул губы:

– Вот если бы ваш ключик открывал хранилище Швейцарского национального банка, это было бы счастье, а так…

Профессор, словно принимая вызов, сел напротив:

– Мой ключик открывает всё что угодно! – воскликнул горячо. – Он дарит неподражаемый, неотражённый, истинный свет! В нём все головоломки разгадываются, все цветы распускаются, все семена прорастают, вот что это за счастье!

Собеседник снисходительно кивнул этой тираде.

– А может, к лучшему, что вы его не ели, – заметил своим обычным фальцетом. – Там, в этом вашем «храме» он будет в целости и сохранности, как моя тросточка – во мне!

Тут он встал и на глазах учёного торжественно повторил свой недавний трюк. Едва Жабон выскочил из кабинета, как за окнами снова потемнело, а Пуп устало потёр виски:

– Не жизнь, а фортепианная клавиатура, – подошёл к окну, – то чёрный, то белый, то чёрный, то белый…

Обнаружив дирижабль на прежнем месте, он приготовился встретить прежнего Ногуса, и не ошибся.





Уроки Птицы сделали своё дело – слушателей принцессы с каждым разом становилось больше. Одни из них прибывали, словно семена одуванчиков, несомые ветром, другие – бабочками, порхающими по полю звёздных цветов, третьи – по прозрачным мостам-виадукам, перекинувшимся прямо к амфитеатру. Доставив публику, мосты таяли, и та, лёгкая и воздушная, сдвигалась новыми ярусами, делая Колизей ещё выше.

После концертов гости просили научить их петь, как поёт она. И принцесса вела новых учеников сквозь волны разноцветных морей, пока те не обретали полное и чистое звучание. И тогда невидимая ткань мира становилась более надёжной и певучей.

Унция давно путешествовала самостоятельно, исправляя фальшивые ноты, а когда выдавалась минутка, навещала и звезду любимого поэта. Там, разбросанные по берегам рассветного залива, высились призрачные, причудливые строения, при всей своей бунтарской выспренности очень гармоничные, как и музыка его стихов.

Стоя на пристани, она ждала корабль без огней, с истрёпанными парусами, корабль, который никогда не причаливает к берегу, закладывая вираж и устремляясь обратно в туманную бездну. Мачты скитальца поднимали её на высоту, с которой открывались небывалые горизонты – земля на другом конце нитей-струн, где жили ещё неведомые душе чувства. Эти мачты, опоясанные звёздными ветрами, утверждали в ней ищущий, победный лад, гремевший смелее любого из самых губительных штормов.

Но однажды принцесса забыла, о чём предупреждала Птица, и пересекла границу, разделявшую звезду на поэзию и прозу жизни. Земля ушла из-под ног, отправляя её в мир, лишённый музыки, и она полетела мимо шатров, уставленных клетками со зверями, а потом – вдоль складов с распиленным лесом, за которыми потянулись казармы колониальных войск, наполненные несусветной руганью, и, не успев испугаться грозных голосов, посылавших всевозможные команды и проклятия, утонула в море кофейных зёрен.

Но певучая ткань не дала затеряться, направила к родному озерцу, и, оказавшись на его берегу, Унция не стала сдерживать слёз. Нет, она не ушиблась, просто ей было нестерпимо больно, что благодатная земля кончилась, потому что поэт перестал писать стихи.

Принцесса сидела у озера, по капле добавляя в него влаги, и пыталась понять, ради чего стоило заглушать в себе голос, так украсивший певучую ткань. Может, её кумир не знал, что владеет чудесной силой, или хотел быть на равных с миром вещей, изгоняющим всё по-настоящему ценное? Но разве можно построить сказочное царство без наивности и детскости?

Она глядела на искры, вспыхивавшие то тут, то там, словно считавшие её слёзы, когда услышала голос Оксфорда:

– Осторожно, ваше высочество, как бы озеро не вышло из берегов!

От неожиданности она вскочила на ноги.

– А я о вас вспоминала! – воскликнула радостно. – Вы же исчезли так внезапно… – в её голосе появилась укоризна.

Тукан сел рядом:

– Перепутал вас с Песней, хозяйка. Полетел следом, а потом ещё пришлось спасать вашего друга.

– Какого друга? – она насторожилась.

– А у вас, кроме меня и вас самой, только один друг – Октавиан.

Унция вспыхнула и закрыла щёки ладонями.

– Вы видели Октавиана? – она опомнилась: – Но зачем вы его спасали?

– Кое-кто хотел им полакомиться, – Оксфорд смотрел с интересом.

Она приложила тоненькое запястье ко лбу.

– Да вы не волнуйтесь так, с ним-то всё хорошо! – успокоил тукан. – Вам о себе думать надо. Тот тип, который распоясался… в общем, я его тукнул и наколол пару вражеских мыслей, но те оказались такими тёмными, что я даже на кончике носа ничего не разглядел. Пришлось пойти на хитрость и… – он сделал многозначительную паузу.

– И? – принцесса взяла себя в руки.

– Дать ему себя проглотить!

– И вам не было страшно?

– Конечно, нет, – он перелетел на куст акации. – Я же иллюстрация.

– И что же вы узнали?

– Что у него внутри заблудиться проще, чем в вашем лесу, когда вы ещё не читали «Город Солнца» Кампанеллы. И ещё, что он собирается съесть и вас.

– И меня? – Унция встала и, сделав несколько шагов, опустилась на кочку под кустом. – Это что же, за компанию?

– Вообще, я понял, что вы ему нужнее всех. Просто, по своей природной темноте, он не знает, как к вашей высокой особе подобраться.

– А если узнает?

– Я бы как-то подготовился, – тукан спрыгнул с ветки. – Почитал бы какие-нибудь алхимические книги, полные всякой отравы, или трактаты по ядам. Чтобы, когда он вас съест, ему тоже не поздоровилось.

– С какой стати мне всем этим травиться? Если он такой мерзкий, ему это только понравится. И вообще, для чего мне попадать к нему в желудок? Уж там-то я точно не встречу Октавиана!

Оксфорд прищурился:

– Вот тут вы, ваше высочество, заблуждаетесь. Если той рыженькой девочке не удастся его защитить, вы именно там и встретитесь.

– Какой ещё девочке? – принцесса снова вскочила на ноги. – Что это с ним за рыженькая девочка?!

– Не надо так волноваться, – тукан прошествовал кругом. – Вы же сами её к нему отправили.

– Я? Рыженькую девочку? Да что вы такое говорите!

– Конечно, отправили. Я же о вашей Песне.

– Так вы с ней общались?

– Ещё бы!

– И как она, красивая? – Унция смотрела с ожиданием.

– Ну, не знаю, – он обошёл вокруг, – с одной стороны вы красивее, а с другой – она.

– Оксфорд, – взмолилась принцесса, – скажите правду! Вдруг Октавиан любит мою Песню больше, чем меня?

– Да вы же одинаковые! – он вспорхнул в воздух. – Какая разница, кого он любит – вас или её?

– Но я же не знала, что моя Песня станет красавицей. Хотя… – она вздохнула, глядя вдаль. – Вы поймите, я же об Октавиане каждый миг думаю! Если бы я только могла, как вы или моя Песня, слетать к нему!

– И всё бы на этом кончилось, – тукан щёлкнул клювом. – Когда мечта исполняется, она силу теряет и летать со звезды на звезду уже не может. И потом, вы бы даже руку ему пожать не смогли. Вам, чтобы встретиться по-настоящему, сначала надо прийти в себя.

– А где же я, по-вашему, сейчас?

– Точно не скажу, я же из зоологического атласа, а не из астрологического.

– Тогда, как вы кого-то сумели клюнуть, если даже руку пожать нельзя?

– Тут другое дело. Тот типчик, в отличие от Октавиана, не человек.

– А кто?

– Чёрный ужас, вот кто!

– Что ещё за «чёрный ужас»? – забеспокоилась принцесса. – Вы это сами выдумали?

– Нет, чёрный ужас на двух ногах – ходит и всех пожирает. Ну, кого считает вкусным или по какой-то иной причине.

– И кто же для ужаса вкусный?

– Всё красивое и непохожее – на первой странице меню. Тех, кто на него похож, он, считайте, и так съел, а тут уже спорт! – заметил глубокомысленно.

– И что же для него главный деликатес?

– А вы не догадываетесь? – Оксфорд нырнул в куст.

– Нет.

– А что вас с Октавианом соединяет?

– Нас? – она задумалась. – Думаю, дружба.

– А ещё?

Унция коснулась уголка губ и отвела взгляд:

– Этого я вам сказать не могу…

– А я могу! – сообщил тукан из зелени. – Вас соединяет радуга. И если тот троглодит её ухватит, то пойдёт заглатывать, словно разноцветный банан. В общем, вам стоит повторить латынь.

– Ну, знаете, ваш совет с алхимией мне не слишком по вкусу!

Оксфорд высунул клюв:

– Зато вы ему по вкусу. Но есть ещё вариант – перестать быть такой ослепительно красивой. Может, тогда он вас просто не заметит. Правда, и радуга погаснет.

– Мне это тоже не подходит, – Унция отряхнула подол платья. – Пойдёмте, не будем смущать озеро такими разговорами, – направилась по тропинке в сторону холма.

– А знаете, ваше высочество, несмотря на ваши переживания, вы всё равно счастливица, – тукан повис над её головой. – Ведь вы так божественно наивны!

– И что же?

– А то, что в вашем неведении смысла больше, чем во многих знаниях. Я даже удивляюсь, где вы храните столько мудрости, у вас же нет клюва!

Тропинка вильнула между деревьев, выводя спутников к лавандовому полю.

– Приветствуем вас, ваше высочество! – склоняли головки цветы, и Унция кланялась в ответ.

– Красота! – Оксфорд сел на её плечо. – Не знаю, чем я заслужил такое счастье!

– Какое счастье?

– Быть в вашем сердце, милая принцесса, – признался он. – Я в стольких умах побывал, но ни в одно сердце так и не попал – говорю за весь тираж энциклопедии. Мало кто по-настоящему любит природу, – заключил горько.

– Ну, такого красавца невозможно не полюбить, – улыбнулась она.

– Вы это от чистого сердца? – тукан оглядел небо. – Да, вижу, что от чистого – нигде ни облачка. Поэтому и ваши лучи далеко видать, и звезда ваша такая яркая!

– Не знаю, – принцесса вздохнула. – Созвездие Тукана есть, а вот звезды по имени Унция нет.

– Может, в Весах?

– В Весах точно не моя звезда. Почему-то все считают, что я гирька или что-то вроде того.

– О, ваше высочество, вы эталон совершенно иного!

Налетевший ветерок пустил по полю волны, превращая тропинку в узкую полоску земли, рассекшую сиреневое море. Оксфорд поднялся в воздух, обозревая округу с высоты.

– А знаете, хозяйка, – заметил сверху, – похоже, тучка у вас таки завелась!

Она подняла голову:

– Поверьте, я говорила искренне!

– А с ней какая-то ладья, – он продолжал наблюдение. – И человечки… что-то копают!

– Копают? – Унция встала на цыпочки, всматриваясь вдаль. – Я здесь никому копать не разрешала!

Ладья с зубатой головой на форштевне стояла в кустах рядом с невысоким холмом.

– Похоже на курган, – тукан разглядывал бугор, поросший бурьяном. – Что, и у вас гунны побывали?

– Нет, я там похоронила свои детские страхи, – она вздохнула. – Может, эта ладья из какой-нибудь саги или песни про варягов приплыла?

– Хорошо, если эта песня мирная, но я такой не припоминаю. «История о том, как Хельги убил Хундинга», – прогнусавил загробным голосом.

– Вы знаете поэзию скальдов?

– А что странного, я в библиотеке поселился на сто лет раньше вас, – Оксфорд сделал круг над полем. – И мне эта посудина совсем не нравится – такие же драккары с девятого по одиннадцатый век Британию грабили.

– А вдруг им нужна помощь? – Унция решительно направилась в сторону ладьи.

– Что-то ваши гости не хотят с вами встречаться, – заметил он. – Уже сматывают удочки!

Впереди их ждал неприятный сюрприз – курган с одной стороны был раскопан. Незнакомцы бежали, в спешке бросив лопаты.

– Похоже, мы их спугнули, – Оксфорд сел на рукоять заступа.

– Не пойму, зачем кому-то откапывать мои страхи?

– Может, они решили, что в кургане сокровища? – он прошёлся по черенку.

– Стала бы я приносить страхам такие жертвы! Они меня и так здорово обобрали.

– Ну, тогда всё просто, – он щёлкнул по деревяшке. – Кто-то очень хочет, чтобы вы снова испугались.

– Да кому это нужно? – Унция подобрала одну из лопат. – Хотя странно, что мои страхи не вылезли сами.

– Ничего странного, ваши страхи вас боятся!

– Но кто, кроме меня, может знать, где они похоронены? – она наморщила лоб. – Да ещё пытаться тайком их откопать?

– О, принцесса, этот мир такой загадочный! А вдруг тот тип вовсе не дремучий, вдруг это он подкапывается? Но, знайте, страх ничем не отличается от простого чертополоха: прежде чем посеять в вас семена, он должен вызреть где-то по соседству.

Унция стояла неподвижно, рассматривая лопату.

– А вы больше нигде ничего не закапывали? – поинтересовался тукан.

– Нет, это единственный тайник в моём королевстве.

– Хорошо, но ямку всё равно стоит присыпать, – он спрыгнул на землю. – Я бы помог, но копать могу только носом, а совать его в могилу как-то неловко.

Принцесса взяла лопату и принялась бросать землю обратно.

– А вы на досуге подумайте, кто эти варяги, – посоветовал тукан. – Росточка они маленького, на карликов похожи. Может, нибелунги?

– К дочерям Рейна я отношения не имею, их золота у меня тоже нет, – она высыпала очередную порцию грунта. – Вашим злым гномам здесь делать нечего.

– А похоже, они и эта зубатая ладья – из одной оперы.

Унция утоптала почву ножкой:

– Лопаты берём с собой?

– Момент, – Оксфорд принялся осматривать трофеи. – Так, эта не подписана… а вот здесь какая-то буковка! По-моему, «ж».

Она взяла лопату в руки, рассматривая букву, нацарапанную на рукоятке.

– Да, похоже на «ж». И что это значит?

Тукан задумался:

– Может, «женская» лопата?

– А что, есть лопаты «женские» и лопаты «мужские»?

– Конечно! Мужчины и женщины копаются в себе по-разному.

– Ой, я этого не знала! – удивилась Унция.

– Вы и не должны знать, ваше высочество, – Оксфорд говорил покровительственным тоном. – Вы ещё слишком молоды.

На следующий день в светлом царстве принцессы разразилась первая за всё время гроза. Ветер раскачивал деревья, покрывая веранду обрывками ветвей и сорванными цветочными гирляндами. Ливень хлестал в окна, а молнии вспыхивали так же ярко, как в те грозовые ночи в башне, когда пеликаны прятались между книжных колонн.

Когда гроза стихла, она взяла лопату и отправилась посмотреть, что натворила в её владениях непогода. Оксфорд полетел следом.

Пройдя по запутанному лабиринту высокого кустарника, символизировавшего плутания Унции по себе самой, парочка вышла к лавандовому полю.

– Похоже, ваши подданные стали выше, – заметил тукан.

– Да, – она вытянула руку.

Лаванда доставала до подбородка.

– И не здороваются. Так иногда бывает, когда кто-то резко даёт в росте.

Унция только пожала плечиками. Но что-то незнакомое было в том, каким неподвижным и молчаливым стало родное поле.

– Посмотрите, ваше высочество, – он махал крылышками над её головой. – Одна из ваших молний так и не погасла!

– Это не моя молния, – она всмотрелась в мерцающий золотой зигзаг, торчащий из земли. – И гроза не моя.

– Странно, – Оксфорд присел на черенок лопаты. – Очень, очень странно, – повторил задумчиво. – Может, позовём рыцарей?

– Не надо никого беспокоить, – сказала принцесса. – Бедные рыцари довольно понервничали в своих романах!

И она зашагала в сторону молнии, чьи вспышки переводили копию тукана на её платье.





Раздался гудок и ещё гудок, и ещё, как третий звонок перед занавесом, и океанский круиз Октавиана и Айоды начался.

Капитан трансатлантического лайнера «Протей» был завсегдатаем «Вкусного Одеона» и большим поклонником музыкальной кухни. Новость о том, что на борту знаменитые артисты, моментально распространилась по судну, и вечером в корабельном клубе-ресторане негде было яблоку упасть.

Октавиана, как только тот поднялся на сцену, сразу засыпали вопросами:

– Скажите, что лучше утоляет голод, мажор или минор? – спрашивали одни.

– Правда ли, что музыка, которую вы готовили на ужин, сама чуть вас не съела? – интересовались другие.

А старушка с китайским веером, сидевшая у сцены, пожаловалась на диету, которая её совсем измучила.

– Не беспокойтесь, – пообещал ей Октавиан. – Мы угостим вас блюдом, после которого вы сможете есть всё, что пожелаете.

Он поднял смычок, и Айода запела, а в животе «Протея», прямо над машинным отделением, где кипели котлы и вращались стальные поршни, вспыхнул чудный радужный свет. Он пролился сквозь иллюминаторы, окружая лайнер блестящим облаком, более манящим, чем пелена легенд, с испокон века окутывающих тайну «Летучего Голландца».

Вокруг сцены пошли расстилаться цветущие поля, заструились ручьи пресной воды, и сады дохнули ароматом роз, и птицы, перелетая с ветки на ветку, стали услаждать слух пассажиров неземными песнями. И не было ни тягостных сомнений, ни тёмных тревог, а исполнение желаний оказалось таким же близким, как яркие и сочные плоды, которых было изобилие, и которые люди срывали, не вставая с места.

Когда же последний звук стих, и благоухание цветов и трав утекло в открытые иллюминаторы, к сцене подошла чета пожилых европейцев и торжественно объявила, что даёт своей единственной дочери согласие на брак с ковбоем из Оклахомы. Тут же подбежала и сама счастливая, заплаканная невеста и обсыпала сцену воздушными поцелуями.

Пожелав всем присутствующим счастливой семейной жизни, Октавиан напомнил, что голос «Живой Сказки» принадлежит не ему, а волшебной Айоде.

Люди признавались друг другу, что не просто насытились, но и стали слышать мир диафрагмой, а один благообразный джентльмен с седыми бачками подошёл к иллюминатору и выбросил в океан несколько новеньких карточных колод. Зал тонул в овациях, и все были довольны и сыты, особенно радовалась старушка с веером, тут же пригласившая артистов в свою компанию.

Айода остаться не смогла, сославшись на усталость, а Октавиан предложение принял. Старушку звали Розой, и её сопровождала дочь Елена с женихом Альфредом и племянник Ричард, молодой морской офицер.

– Mirabile dictu, – Роза сложила веер, открывая роскошное изумрудное колье, – мой артрит совсем исчез!

– И как только вам удаётся создавать такие образы? – Елена была в восторге.

– И лечить людей, – Ричард посмотрел на повеселевшую тётушку. – Это фантастика!

Альфред в разговоре не участвовал, отдавая дань морским деликатесам. Он явно считал, что одними сказками сыт не будешь.

– Никакой фантастики тут нет, – поклонился Октавиан. – Правильно настроенная скрипка может играть в оркестре. Так и человек, когда настроен в тон с мировым ансамблем, ему всё легко.

– Мировой ансамбль, – поинтересовалась Роза, – это, что, «Все Звёзды»?

– Можно сказать и так, – он улыбнулся.

– А как это, «быть настроенным в тон»? – спросила Елена.

– Да просто, жить по совести.

– Qualis rex, talis grex, – Роза раскрыла веер. – У вашего оркестра, верно, отбоя нет от приглашений!

– Да, с такой популярностью, – жених Елены промокнул губы салфеткой, – вы просто обязаны быть состоятельным человеком.

– Вовсе нет, – с достоинством ответил Октавиан. – Я только начал слышать мир и не ставлю цель сколотить состояние…

Альфред вдруг рассмеялся, глядя на Елену, и все, кроме Ричарда, тоже засмеялись, а мальчик подождал, пока смех стихнет.

– …И за то, что мне по душе, берусь на любых условиях, – закончил он.

– Неужели? – удивился Альфред. – И у вас нет импресарио?

– Нет, – Октавиан приподнял бокал, помогая официанту с лимонадом прицелиться: на столе было редкое изобилие.

– Вы, часом, не киник? – спросила Елена.

– Скорее, стоик.

– Должен напомнить, – Альфред подцепил на вилку ломтик осетрины, – лишь успех является мерилом состоятельности мужчины.

– Состоятельный и состоявшийся – разные вещи, – улыбнулся Октавиан. – Если жить, только стремясь к успеху, обязательно случится сделать что-нибудь подлое.

– Верное замечание, – Ричард вытащил кортик и принялся драить лезвие салфеткой.

– И что же тогда главное, шеф-маэстро? – Альфред облизнул вилку. – Что, по-вашему, самая твёрдая валюта?

– Светлое намерение, – не задумываясь, ответил мальчик.

– Не понял, – собеседник сощурился.

– Светлое намерение и есть та валюта. Но прошу не путать с благим побуждением.

– Как же так? – удивились все.

– А так, – Октавиан обвёл новых знакомых взглядом. – Свет никогда не бывает личным.

– И когда вы это поняли? – Ричард вернул кортик в ножны.

– Когда меня хотели бросить на съедение акулам.

– Какой ужас! – воскликнула Елена. – Вас хотели бросить акулам?

– Vivere militare est, – покачала головой Роза.

– Я с акулами каждый день дела делаю, – Альфред вернулся к трапезе. – Но что-то не могу взять в толк, ведь это ваше «светлое намерение» – ничто, пустота, пшик! Из него одного ни пенни не вытянешь, на нём ничего не построишь: ни заводов, ни фабрик, ни железных дорог. А ведь есть материалы, договора, бухгалтерия, кредиты, масса всего! А что же ваше «светлое намерение» само по себе?

– Всё, о чём вы сказали, очень важно, – согласился Октавиан. – Но бухгалтерия, материалы, сметы – лишь сопутствующие вещи. Они составляют стены, перекрытия, украшают фасад, но фундаментом всего всё равно остаётся светлое намерение. Точнее, его гармоничное, здоровое звучание: то, что на нём строится, никогда не перекос


убрать рекламу






ится, никуда не провалится, не даст сбой и не упадёт в цене, – он перевёл дух. – В самом распространённом языке мира – слова «здоровый», «разумный» и «звук» – одинаковы. Англичане называют разумное решение – «sound decision», это и есть то самое здоровое звучание, но люди нарочно придумывают разные уловки и изобретают уйму искусственных, хитрых инструментов, которые врут так безбожно, что от их шума страшно становится! – на его щеках появился румянец.

– Verba magistri, дорогой Альфред, мальчик прав, – Роза похлопала будущего зятя веером. – Эти брандмейстеры в нашем парке вечно врут почём зря!

– Спорить не буду, маэстро, вы ещё слишком молоды, – заметил Альфред.

– Хоть вы и совершенный tabula rasa, – старушка повернулась к Октавиану, – но заметно, что у вас есть свой взгляд на мир. Так каким вы его видите?

– Скорее, слышу, – Октавиан посмотрел на мелькающую пагоду с аистом, – что все мы на незримых нитях…

– Ах, вы имеете в виду «Totus mundis agit histrionem»? – Роза сложила веер. – Это давно не оригинально!

– Простите, я опять не закончил… На нитях-струнах, пронзающих весь наш мир. Они, словно бесконечные линии нотного стана, движущиеся сквозь нас, забирающие наш внутренний образ, наши мысли, надежды, желания, – он приветливо улыбнулся Ричарду, слушавшему с особым вниманием. – Если мы молчим в душе, нотный стан остаётся пустым, а если фантазируем, трудимся, он весь усыпан нотами, как ветка плодами. Ни одна слабенькая нотка не пропадает, даже затихнув, каждая наша тема, каждый аккорд хранятся в пространстве. Мир – это написанные нашим сердцем ноты. И раз уж вы заговорили о «мире – театре», – взглянул на Розу, – то я бы уточнил: весь мир – оркестр, и сердца людей – его музыканты. Мы все участвуем в строительстве мироздания!

Старушка всплеснула ладонями:

– Ну надо же, совсем дитя, а как глубоко хватили! И в ваших словах опять есть резон. Я знала одного архитектора-саксофониста. Этот «строитель мироздания» доконал сначала всю округу, а потом и собственную супругу!

– Прошу вас, Роза, не говорите так о дяде, – попросил Ричард.

– Да, маман, – поддержала его Елена. – Если бы не папа, вы бы не знали латыни.

Октавиан засобирался, сославшись на то, что его ждут.

– Так кто же она, эта таинственная Айода, – поинтересовалась Роза на прощание. – Ваша муза, скрипка или талант?

– И то и другое, – ответил он.

Наутро к артистам в каюту пожаловала делегация корабельных рестораторов с трёхпалубным тортом. Они умоляли не показывать больше «Живую Сказку», потому что большинство продуктов скоропортящиеся, и заведение может разориться.

Половину следующего дня Октавиан раздавал автографы, когда же, наконец, ему удалось окунуться в бассейн, кто-то воскликнул:

– Смотрите, смотрите, радуга!

И все стали смотреть на небо, а потом столпились вокруг бассейна, потому что радуга одним своим концом повисала над головами купальщиков.

Октавиан тут же вылез из воды и с головой завернулся в махровую простыню, а разноцветное сияние исчезло. Он ещё долго стоял на корме, вглядываясь в небо и представляя, что происходит сейчас там – на другом конце волшебной дуги. Щёки пылали, и странный жар прошёл только под вечер, когда солнце коснулось воды.

На третьи сутки путешествия старушка Роза прислала приглашение к обеду. Она надеялась, что Октавиан представит свою спутницу, но Айода осталась в каюте, сославшись на морскую болезнь.

Обедали той же компанией, только без Ричарда. Накануне его забрал военный катер – где-то неподалёку назревал морской конфликт.

Клуб-ресторан был декорирован темами древних царств. Сцену украшали античные колонны из папье-маше, на столах лежали салфетки в виде египетских пергаментов. В этот вечер разговор зашёл об инциденте во «Вкусном Одеоне», столь полюбившемся газетчикам.

– Тёмная история, – сказала Елена. – Сначала ходили слухи, что вас растерзала фонола-каннибал, а потом, что один из ваших клиентов поужинал роялем.

– Исключительный рекламный ход! – её жених говорил с набитым ртом. – Музыка столь аппетитная, что клиенты готовы съесть что угодно!

– Увы, всё это правда, – Октавиан освободил салфетку от клипсы-скарабея. – Я поначалу тоже не поверил глазам, а потом отнёсся с интересом, как ко всему, что вижу впервые.

– Ну да, конечно, – снисходительно усмехнулся Альфред.

– И вы ни капельки не испугались? – удивилась Елена.

– Littera scripta manet, – Роза, расправившись с маринованными каракатицами, вступила в беседу: после «Живой Сказки» она перестала соблюдать какую-либо диету. – Вы так говорите, будто всё это и вправду случилось! А здравый смысл подсказывает, что подобное могли сочинить только в газете, которой грозит разорение. Кстати, моё колено до сих пор не болит, и я бы записала…

Её слова заглушил голос помощника капитана, поднявшегося к микрофону:

– Дамы и господа, – моряк говорил торжественным тоном, – на «Протее» случилось новое чудо – у нас в гостях всемирно известный иллюзионист Иеронимус Ногус! Прямо с неба!

И, словно в подтверждение этих слов, из фойе клуба донёсся раскатистый бас артиста.

– У дирижабля остановился двигатель, – гремел бас. – Ваше судно попалось очень кстати!

Витражные двери распахнулись, и в зал, в компании капитана судна, вошёл маг Ногус.

– Такое с моим дирижаблем впервые, – он остановился в проходе, глядя по сторонам, словно уловив какой-то сигнал.

Пассажиры лайнера, узнав мировую знаменитость, зашептались, оркестр грянул туш.

– Ах, я с ним знакома, он душка! – старушка забыла про рецепт. – Nec plus ultra!

У стола столь же неожиданно возникла Айода, и Октавиан поднялся, чтобы представить спутницу. Но все продолжали смотреть на артиста, а тот – на Айоду.

Тут Роза призывно замахала веером, и он заспешил к их столу.

– Славно, что вы нас навестили, маэстро! – старушка выставила сухонькую ручку, но гость не обратил на её жест никакого внимания. Словно заворожённый, он вперил взгляд в девочку и более никого не замечал. Роза подержала ручку и, хмыкнув, прикрылась веером.

– Шеф-маэстро Октавиан и «волшебная Айода» любезно показали нам «Живую Сказку», – подоспел капитан. – Не откажитесь и вы побаловать ваших преданных поклонников!

– Остановился двигатель… – невпопад пробасил Ногус.

– Пардон? – моряк взглянул с недоумением.

– Очень кстати… – маг говорил не своим голосом.

– Ваше превосходительство? – снова позвал капитан.

Ногус, не глядя, сунул ему цилиндр и прикрыл глаза.

– Происходит впервые… – пропел дискантом. На его лице появилось выражение сладкой муки, ноздри раздулись, словно он вдыхал аромат чудесного цветка.

– Маэстро? – капитан передал цилиндр меньшему чину и тронул фокусника за рукав, но тот снова не отреагировал.

Пауза начала затягиваться, когда Ногус вдруг задрал подбородок и вытянул шею так, будто невидимый цветок вырос до размеров дерева. Медленно, с вожделением, он начал поводить носом из стороны в сторону, а Айода, стоя с другой стороны стола, тихонько похихикивала и извивалась, будто её щекотали. Вскоре к движениям головой циркач добавил пасы руками – он их плавно поднимал и опускал, будто делал дыхательную гимнастику. Эти манипуляции продолжались одну, вторую, третью минуту, и старушка Роза сложила веер, а по залу пробежал взволнованный шелест. Театральные прожектора вспыхнули, нацелились на белый фрак. Люди начали вставать с мест и подходить ближе, решив, что знаменитость уже показывает фокус. И те, кто этого ждали, правда, увидели нечто необычное.

Не прекращая движений головой и руками, Ногус задёргал правой ногой, и из брючины, издав звук лопнувшей струны, выскочил плоский золотистый овал. Сверкнув пупырчатой кожицей, овал стукнулся о ножку стола и померк. Все зашумели и стали окружать освещённый прожекторами пятачок.

– Боже, это же знаменитый музыкальный лимон! – раздался чей-то восторженный возглас. – Господа, мы его видим! Мы первые, кто его видит!

– Аплодисменты, дамы и господа! – торжественно объявил помощник капитана, обмахиваясь цилиндром мага.

Струна пискнула снова, и второй лимон выпал из рукава артиста.

Зрители стали аплодировать, а какая-то некрасивая женщина воскликнула:

– Музыкальный лимон! Боже, какое у нас необыкновенное, волшебное путешествие!

– «Волшебное»? – возмутился её супруг. – Но тогда где же музы?!

Но на него зашикали, и мужчина умолк. В зале установилась тишина, слышалось только отчаянное сопение иллюзиониста, производящего загадочные телодвижения.

Кто-то из зрителей осторожно поднял лимон и стал крутить в руках и потряс над ухом, затем понюхал и передал соседу, который сделал то же самое и передал другому, и все по очереди принялись трясти фрукт, как погремушку, и нюхать, и взвешивать на ладони.

Тем временем третий лимон, тренькнув, покатился по полу. Сплющенный плод тут же подобрала барышня с левреткой и сунула собачке под нос, но та чихнула и брезгливо отвернула мордочку.

– Может, тебе лучше вернуться в каюту, а то ещё начнёшь икать, – зашептал Октавиан. Но Айода молча помотала головой, продолжая извиваться и пританцовывать на месте. Похоже, эта ситуация её забавляла, – она словно ассистировала в цирковом номере.

– Остановился двигатель… – отстранённо пожаловался маг, глубоко вдохнул и пошёл дрыгать ногами направо и налево, приплясывая и разбрасывая вокруг сверкающие плоды, которые тут же подбирали зрители. Лимонов становилось всё больше, и каждый хотел получить свой собственный «музыкальный» сувенир.

– Батюшки, – Роза забыла про недавний конфуз. – Я и не думала, что можно спрятать под фуфайкой целый ящик лимонов!

– О-о-о-очень… – Ногус судорожно сглотнул, – о-о-о-о-очень кстати…

Он развёл руки в стороны, его манжеты затрепетали, набухли, и запонки, вылетев из гнёзд, освободили дорогу новым плодам, которые посыпались из рукавов так же обильно, как и из штанин. Глухо стуча о столешницу, фрукты подпрыгивали и рассаживались по плошкам и тарелкам, а один угодил в вазочку с белужьей икрой, покрыв всё вокруг чёрным бисером.





– Ad usum! – захлопала в ладоши старушка Роза.

Все, кто стояли вокруг, тоже захлопали, и не переставали хлопать, а лимоны сыпались, как из рога изобилия, занимая всё пространство между вазочками и тарелками и погребая под собой всё, что стояло на столе.

Кольцо зрителей подступало ближе, смыкаясь всё плотнее. Те, кому не было видно, забирались на стулья, другие тянули шеи, заглядывая через плечи и головы стоявших перед ними. Появились газетные репортёры, дежурившие на камбузе, засверкали блицы.

Прожектора озаряли гору лимонов, которые уже не могли удержаться на столе и скатывались вниз, в кучу других, нагромоздившихся на полу, а публика аплодировала и громко выражала свой восторг.

– Впервы-ы-ы-ы-ы… – тянул фальцетом Ногус, и к его голосу всё явственнее присоединялся пронзительный, похожий на комариный, писк. Звук становился всё назойливей и злее, и аплодисменты стали стихать – создавалось впечатление, что в зал проникла туча агрессивных москитов.

С артистом тоже происходило что-то неладное, его лицо дёргалось и кривилось, ноздри трепетали. Писк, достигнув невероятной пронзительности, вдребезги расколол несколько пустых бокалов и опал до низов, после чего стих совсем. Тут и маг ноги подбрасывать перестал, но продолжил двигать плечами и туловищем, словно крутил невидимый обруч.

Айода уже не хихикала и не пританцовывала, а смотрела с жалостью. Старушка Роза, напротив, была в восторге:

– Браво! – кричала она. – Бис!

– Да куда же «бис!», мама? – Елену едва было видно из-за лимонов. – Он и так похоронил весь наш ужин!

С верхней палубы донеслось дребезжание зуммера, и Ногус, одёрнув манжеты, быстрым шагом направился к выходу.

– Просим автограф, маэстро! – тянулись к нему руки с лимонами. – Просто надкусите на память!

Но иллюзионист шёл, не глядя по сторонам.

– Ваше превосходительство! – помощник капитана бросился следом, держа в одной руке цилиндр, а в другой пупырчатый сувенир. – Подождите, ваше превосходительство!

Люди расступались, давая знаменитости дорогу, но как только Ногус вышел, тут же, толкаясь и наступая друг другу на ноги, бросились к куче лимонов. Ажиотаж заметно усилился – сейчас в ресторан спешили даже те, кто ужинать вовсе не собирался, а кое-где замелькали матроски и бескозырки членов команды.

– Что с тобой, Айода? – Октавиан изучал незнакомое, печальное выражение её лица. – Тебя расстроило, что люди так себя ведут?

– Нет, – девочка вздохнула. – Мне просто очень, очень жаль этого человека!

В дверях снова появился помощник капитана, по-прежнему державший в одной руке цилиндр мага, а в другой лимон.

– Дамы и господа, дирижабль исчез! – объявил он во всеуслышание.

– Как? Когда? – раздались возгласы разочарования. – Мы пропустили главный фокус!

– Но, почему маэстро нас не предупредил? – недоумевали в зале. – Что же это за номер – без зрителей?

– А вы что, купили билеты? – забрался на стул зашиканный супруг. – У-у-у, горазды на дармовщинку!

Старпома обступили пассажиры.

– А вы видели, как дирижабль исчезал? – спрашивали они. – А кто-то из команды видел?

– Помилуйте! – воскликнула одна из дам. – Ну кто же мог видеть? Это же смертельно опасно!

Люди шумели, мешая друг другу говорить, и все устремились на верхнюю палубу. Дирижабля и в помине не было, а над судном висела огромная свинцовая туча. Её края медленно расползались, словно полотнище гигантского шатра, готового накрыть лайнер целиком. Сверкнула молния, и следом разнёсся громовой раскат.

Публика, не дожидаясь грозы, повалила обратно, рассаживаясь по местам и обсуждая происшедшее.

– Entre nous, не такой он и первоклассный фокусник, – Роза освежила веером свою недавнюю обиду. – Подумаешь, разбросал испорченные фрукты!

Вокруг столика сновали официанты, они уже заменили скатерть и заново расставляли тарелки и приборы.

– Маэстро, – обратилась старушка к Октавиану, – сделайте милость, исполните «Живую Сказку», а то этих несчастных век ждать!

– Apropos, – мальчик жестом обратил её внимание на пузатую фигуру с тросточкой, возникшую в дверях. – А вот и господин, который съел рояль.

Роза тут же схватила театральный бинокль, а Альфред настороженно привстал, рассматривая нового гостя.

– Вы шутите, – Елена попыталась улыбнуться.

– Ни капли, – спокойно заметил Октавиан.

На лицо Альфреда легла тень озабоченности, Роза тоже была недовольна:

– Ну надо же ему было прийти сейчас, когда мне самой можно есть что угодно! – она направила бинокль на сцену и облегчённо вздохнула: – Слава богу, здесь есть фортепиано, на случай, если он голоден.

Увидев Октавиана и Айоду, толстяк широко улыбнулся. Скинув крылатку на руки швейцару, он запрыгал прямиком к ним.

– Шеф-маэстро, – пискнул, буравя мальчика глазками-точечками. – Как я рад, что мы снова встретились!

Альфред со звоном уронил вилку и, опередив официанта, скрылся под столом.

– Не могу сказать вам того же, – холодно ответил Октавиан. – Но, как ни странно, вы кстати: тут не все верят, что вы отужинали роялем.

– Неужели? – Жабон приподнял тростью край скатерти. – Не верить такому пустячному делу? – подмигнул жениху Елены, притихшему у ножки стола. – Мне и лайнер съесть – раз плюнуть!

Роза силилась разглядеть тучный силуэт в театральный бинокль:

– Уверена, ваш трюк будет свежее того, что показал этот невежа Ногус, – сказала уязвлённым тоном. – Я-то думала, он – артист и джентльмен!

– Кто вам такое сказал, мадам? – Жабон снисходительно взглянул на старушку. – Иеронимус Ногус – унылый очковтиратель, и единственному стоящему трюку его научил ваш покорный слуга! – покрутил тросточку в пальцах.

– Ах, я так плохо разбираюсь в людях! – Роза поглядела на пустой стул Альфреда. – Так вы нас порадуете своим фокусом?

– Каким из них? – Жабон уставился на Айоду плотоядным взором. – Я этих фокусов столько выкинул!

– Тем самым, о котором мы говорили, – старушка отложила бинокль и прикрылась веером. – Скушаете рояль?

– Если мне тоже не откажут, скушаю непременно, – Жабон перевёл взгляд на Октавиана и причмокнул. – Ведь вам, детки, аккомпанемент всё равно не нужен.

– Детки? – Роза огляделась.

Айода стояла выпрямившись, положив руки на спинку стула. Её лицо было спокойным, только в глазах кружился рой золотистых искр.

Глазки гостя, напротив, были потухшими, без живого блеска. Казалось, их и нет вовсе, а на месте зрачков – отверстия, уходящие на неизвестную глубину.

– Может, не будем соглашаться? – шепнул Октавиан. – Помнишь, что стало с моим экспромтом?

– Поздно, – Айода смотрела Жабону в лицо. – Ты же слышал, ему и корабль съесть ничего не стоит.

– Но как же эти люди? – Октавиан кивнул на битком набитый зал.

– Я отвечаю за тебя одного, – вихрь в её глазах замер и закружился с новой силой.

– Отвечаешь? За меня? – удивился он.

– Я всего лишь лучик, – зачем-то сказала Айода и добавила, не спуская глаз с Жабона: – Если кто-то хочет, чтобы его съели, тот будет съеден по своей воле.

– Просим, маэстро! – Роза повернулась к мальчику. – Не откажите этому милому, проницательному господину.

– Соглашайтесь, маэстро! Публика ждёт! – дама за соседним столиком сунула левретку в вазочку для фруктов и захлопала. К ней тут же присоединились другие зрители.

– Просим! Просим! – закричали все, желая новых, ещё более невероятных приключений.

К Жабону подошёл помощник капитана:

– Это вы прилетели с маэстро Ногусом? Вы тоже фокусник?

– Ага, фокусник, – толстяк буравил Айоду взглядом.

– Изволите что-то продемонстрировать?

– Наш гость будет кушать рояль, – во всеуслышание заявила старушка Роза. – Ars longa, vita brevis! – сменила веер обратно на бинокль.

Моряк кашлянул в кулак, скрывая улыбку:

– И как прикажете вас объявить?

– Да как угодно, – бросил Жабон.

Офицер поднялся к микрофону:

– Дамы и господа, сейчас перед вами выступит мистер Икс! Он покажет «смертельный номер» с проглатыванием рояля!

Раздались звонкие аплодисменты. Люди за дальними столиками встали, чтобы лучше рассмотреть смельчака, вызвавшегося прилюдно съесть концертный «Stеinway».

– Брависсимо! – выкрикнул какой-то «поклонник» фортепианной музыки.

– Просим, уважаемый мистер Икс…Икс-Эль! – публика вовсю подбадривала самоотверженного артиста. – Покажите этому негодному роялю!

– Я мигом, – Жабон подмигнул и, помахивая тросточкой, попрыгал к сцене.

Прожектора поливали его потоками света, публика ловила каждый жест. Но, занеся ногу над ступенькой, циркач замер, а затем повернулся к залу.

– А может, к чёрту рояль? – рявкнул неизвестно откуда взявшимся громоподобным басом. – Давайте сменим масштаб мероприятия!

Публика загудела, дивясь такой вокальной метаморфозе, а кто-то попытался выяснить, что артист имеет в виду под «сменой масштаба».

– Даёшь рояль! – крикнула старушка Роза и свистнула в два пальца.

– Валяйте, меняйте! – потребовали из дальнего угла зала. – А то нам отсюда ничего не видно!

И все принялись аплодировать и свистеть, а Жабон поднял руку, взывая к тишине. Глядя в слепящий зрачок прожектора, он и не думал жмуриться или заслоняться ладонью. Со стороны даже казалось, что точечки его глаз увеличились в диаметре и стали ещё чернее.

– Сейчас я покажу вам такой фокус, – голос циркача перекрывал аплодисменты и свист, – который никакие Гудини и Ногусы вам не покажут!

Взлетев в воздух, словно на невидимой проволоке, он повис над сценой и плавно опустился на носок туфли, выставив тросточку перед собой.

Такая прелюдия вызвала шквал аплодисментов. Откуда ни возьмись, снова вынырнули вездесущие репортёры, зашипел магний. Прожектора продолжали охаживать артиста столбами света, и тот распрямил спину, укрепляясь на широко расставленных ногах. Затем, раскинув в стороны руки, будто собираясь обнять воздух, начал медленно всасывать его дрожащими от напряжения губами. Лёгкие циркача, очевидно, были развиты на славу – вдох продолжался и продолжался, а грудь, и без того выпуклая, всё больше вздымалась и раздувалась.

– Да он же весь надувается! – восторженно выкрикнул кто-то.

Словно в подтверждении сказанного, чёрная шёлковая бабочка сорвалась с сорочки, а по залу пронёсся шелест – все разом выдохнули за фокусника, который переводить дух и не собирался. Воцарилась мёртвая тишина. Люди, не мигая, наблюдали, как тело в сиянии прожекторов набухает, нарушая все привычные законы физики, словно лёгкие и диафрагма располагались у него в руках, ногах и даже голове. На глазах изумлённой публики Жабон рос, как фигурный резиновый баллон, в который нагнетали воздух сразу сто автомобильных насосов. Фрак пошёл трескаться по шву, и пуговицы, стуча горохом, посыпались с расползшейся сорочки. Но не это заставило зрителей выдохнуть так же дружно второй раз: заодно с воздухом, чёрная щель между нереально расплывшимися губами начала подтягивать и свет прожекторов. Ослепительное белое пятно оставило сцену и, свившись воронкой, поползло в широченный рот циркача. Блеск люстр более не рассеивался по залу, а вытянулся световыми макаронами, устремляясь туда же. Люди переглядывались в быстро наступающих сумерках – ничего подобного никому видеть ещё не доводилось. Светящиеся ручейки на потолке забирали и уносили с собой огни меркнущих ламп, и все были уверены, что происходящее – хитроумный, заранее спланированный трюк.





Айода смотрела, как со щеки Октавиана сплывают прозрачные радужные полоски, но её друг этого не замечает.

– Тебе пора уходить, – сказала она тоном, не терпящим возражений.

– Сперва выведем людей! – Октавиан тоже был настроен решительно.

Он бросился к Розе, но старушка даже не повернула головы.

– Умейте с достоинством проигрывать, молодой человек! – произнесла, не отрывая бинокля от глаз. – Vae victis!

Все зачарованно смотрели на чёрную фигуру, разраставшуюся вширь и ввысь. Фрак Жабона давно слетел, обнажив матовое и гладкое, словно отлитое из каучука, тело, туфли лопнули, став блестящим чёрным лаком на больших пальцах ног. Но он продолжал надуваться всё больше и больше, таращась со сцены чёрными, пушечными дулами глаз, вовсю поглощавших иллюминацию зала. Непомерно раздувшийся живот давно спихнул микрофонную стойку, а икры ног теснили пюпитры и стулья музыкантов. Жалобно тренькнув, упала виолончель, гулко пожаловался контрабас, уехал за кулисы рояль. Безразмерный пузырь заполонял всё пространство сцены, и волнистые губы на страшно разошедшемся лице трепетали, словно крылья фантастического москита.

Люди, как загипнотизированные, глядели на нечеловеческую, озарённую исчезающими лучами света махину циркача. Раздался треск – сцена не выдержала и провалилась под слоноподобными тумбами ног.

– Полундра! – опомнился помощник капитана, но его призыв не был услышан – зрителей сковал тихий ужас. Только левретка, выбравшись из вазочки, с жалобным визгом устремилась к выходу.

Бока Жабона упёрлись в кулисы, с хрустом сминая бутафорские античные колонны, а макушка вошла в потолок, раздавив люстры, хрустальными стразами повисшие на лбу, словно подвески троянской царевны.

Пытаясь предотвратить катастрофу, Октавиан схватил бронзовый канделябр и, подбежав к сцене, метнул его в трепещущий рот ужасного великана.

Оставив лёгкие росчерки свечного дыма, тот исчез в чёрной щели, из которой, всколыхнутое снарядом, потянулось рваное чернильное облако. Гигант поперхнулся, и ужас, повисший в воздухе, на миг опал – послышались крики, часть людей отмерла и устремилась к выходу. Но большинство мешкали, оставаясь на местах. И даже когда исполинские ступни ушли сперва на нижнюю палубу, а затем в трюм, а с потолка ударили снопы искр, зрители не шелохнулись. Кто-то задавленно вскрикнул, а несколько дам за столиками упали в обморок, как сидели.

– Бежим! – крикнула Айода, видя, что Октавиан вновь идёт к своим знакомым.

Но сделать новый шаг он не успел – блестящее радужное облако облепило со всех сторон и повлекло на верхнюю палубу.

Там также царил полумрак. Туча в небе напоминала огромную медузу, набросившую на лайнер свой просторный подол. Антрацитовая в голове, к низу она светлела, становясь свинцовой, потом тёмно-фиолетовой, и у самой воды – грязно-жёлтой. Море тоже было невиданного агатового цвета, но не штормило – стояли штиль и гробовая тишина.

– Такая же чертовщина была в Бермудском треугольнике! – седой матрос, держа спасательный круг, перелез через ванты. – Не дрейфь, юнга! – напутствовал он Октавиана, бросаясь за борт.

Лайнер вздрогнул, трубы выплюнули чёрные облачка, соединившиеся в небе с тучей-медузой. В глубине трюмов ухнуло, раздался скрежет металла, а палуба мелко затряслась и выгнулась горбом. И почти сразу, пугающие в своей живости, сквозь щели засочились разводы осьминожьих чернил.

– Бери круг! – глаза Айоды, как два золотистых огня, сияли в невиданных предвечерних сумерках.

Октавиан бросился к рубке, но снять спасательный круг у него не хватило сил.

– Жилет! – крикнула подружка, и он понёсся к ящику с жилетами, вокруг которого уже толпились пассажиры и члены команды. Но как ни просил, второй жилет ему не дали.

– С ним поплывёшь ты! – в голосе Айоды слышались незнакомые, твёрдые нотки.

– Прошу, возьми! – он протягивал ей жилет, когда Альфред, пробегая мимо, с готовностью его схватил и, сказав «мерси», потрусил дальше.

– Ладно, прыгнем так и сразу поплывём к лодке! – Октавиан указал на вельбот, только что спущенный на воду. Он обернулся, чтобы подать руку спутнице, но в следующий миг блестящее облако подхватило его и перенесло через ванты одного.

Океан навалился на плечи и голову неподъёмным грузом, и он изо всех сил заработал руками и ногами, пытаясь поскорее всплыть. Рядом, слева и справа, барахтались такие же несчастные, прыгнувшие за борт на свой страх и риск. Шум винтов и отчаянные крики проникали в уши обрывочными, бурлящими фразами.





Казалось, прошла вечность, прежде чем в животе стала появляться странная лёгкость, и Октавиан подумал, что так бывает с каждым, кто идёт ко дну, чтобы в последние мгновения не было слишком страшно.

Ощущение лёгкости, постепенно смешиваясь с шипением пузырьков воздуха, начало превращаться в звук. Можно было подумать, что звенит в ушах, но необычное звучание было всюду – и в белесых облачках, взбиваемых его руками и ногами, и в груди, сжатой судорогой задержанного выдоха.

Клеточка за клеточкой, уютный звон наполнил всё тело, становясь чьим-то далёким голосом, настолько лёгким и воздушным, что мальчик сам, словно пузырёк воздуха, устремился вверх. Океан светлел вместе с мелодией, звучавшей всё отчётливей, призывнее и громче. И когда его вытолкнуло на поверхность, Октавиан с необъяснимым спокойствием обнаружил, что находится не у борта «Протея», а в тихой воде лесного озера, край которого исчезает в перламутровом тумане.

Он поплыл к берегу, то и дело оглядываясь и ожидая, что удивительное течение принесёт сюда и Айоду. Но поверхность воды, смыкаясь за спиной, оставалась гладкой и неподвижной. Только живые огни, петляя зигзагами в глубине, уходили в сторону жемчужной пелены.

Мальчик вышел на берег и осмотрелся. Всё вокруг несло тайну – и само озеро, и лес, и небо, на светлой полусфере которого мигали дневные звёзды. Их было неимоверное количество, словно все миры наслоились один на другой, соединяя свои лучи. Светила не подчинялись астральному ордеру Зодиака, и это было и странно, и прекрасно. И Октавиан вдруг понял, что и озеро, и лес, и цветы – всё это уже где-то видел. А вспомнив где, сразу перестал волноваться за Айоду, просто лёг под кустом акации и, глубоко вдохнув, закрыл глаза.

Часть III

 Сделать закладку на этом месте книги





Первый месяц лета подходил к концу, а получить амальгаму у профессора всё не выходило. Он всеми силами старался сдержать обещание, данное магу, но свойств веществ, доставляемых в лабораторию, для нужного результата не хватало. Объекты тонкого мира, воспроизводимые проектором-рефлектором, были нечёткими и почти сразу испарялись.

Ногус тоже постоянно исчезал, оставляя вместо себя Жабона, и Пуп потратил немало сил, обучая циркача фокусировать пустоскоп. Объектом фокусировки он установил место, куда самого не отпускали дела – лесной островок дриад.

Беспрестанно думая о создании зеркальной чаши, Якоб сам невольно превращался для своей любви в зеркало, полное красок и чувств, когда стоишь перед ним, и становящееся бесцветным и равнодушным, стоит сделать шаг в сторону. О, нет, его чувство к Мелии не ослабело, и серебряный колокольчик по-прежнему звенел в сердце, но, поглощённый изобретением амальгамы, он прислушивался к его голоску всё более рассеянно.

То ли от хронического недосыпания, то ли от частых разговоров с Жабоном, у профессора начались странные видения. Нимфы незнакомого подземного царства с глазами, как малахиты и как агаты, и как яшма, и как бирюза, вели хороводы, полные кристального блеска и тёмной, глубинной силы. И танцы эти затмевали лёгкие и весёлые забавы лесных сест


убрать рекламу






ёр.

В ночь накануне очередного эксперимента видения пришли к нему опять. Якоб играл на гигантском, с горный хребет, органе, а потом, под звуки того же органа, плыл к шкафу пустоскопа, где висели их с Мелией праздничные одеяния, приготовленные для свадьбы. Но невесть откуда явились девы с самоцветными глазами и воспретили предлагать лесной нимфе руку и сердце. Они отняли платье невесты-дриады и попытались увлечь Якоба в свои подземелья. Но он выскользнул из их твердокаменных объятий и, оставив там свой нарядный костюм, побежал голышом, перепрыгивая через заснеженные вершины Альп и скользя по ледниковым отрогам на босых пятках.

Сон оставил неприятный осадок, и когда профессор пришёл в испытательный шатёр, настроение было неважным.

Из лаборатории позвонил Жабон и сообщил, что формула введена в систему, и сигнал поступает на проектор-рефлектор.

Чаша засветилась, выпуская бледно-голубой луч, и Пуп стал флегматично наблюдать, как созревают до драгоценного ожерелья грёзы легкомысленной средиземноморской жемчужины. Место жемчужины заняли мечты морского конька о дерби, которое он тут же и выиграл, упиваясь восторгами устриц, хлопавших створками раковин.

Эфирный диоптр, направляемый пузатым ассистентом, по-прежнему плутал вокруг да около, но нащупать островок дриад не мог. Всё было точно так, как Пуп и говорил – его тайны звучали отлично от тайн чужого сердца.

Однако, случайности – это те же закономерности, только обделённые вниманием, и неожиданно случилось именно то, к чему он так стремился, но чего увидеть никак не ожидал.

В облаке пены, которую победителю гонки взбивали красавицы-каракатицы, промелькнула кокосовая скорлупа-защита знакомого моллюска, а следом выплыл и заветный островок, пустив сердце Пупа впереди любого головоногого безо всякого шлема. Желанная сказочная роща находилась в фокусе всего пару мгновений, но он успел разглядеть и знакомую лужайку, и родную сердцу ольху, и свою любимую… в объятиях красавца-юноши.

О, если бы Якоб знал, что смотрит на себя самого, сотканного из своих самых лучших качеств, на своё, как он это называл, «внутреннее тело»! Но в тот момент ему такое и в голову прийти не могло, да он и не поверил бы, если бы даже кто-то об этом сказал. К тому же, вычислить погрешность, с которой события тонкого мира воспроизводятся в мире вещей, было невозможно.

Шатёр находился всего в полукилометре от виллы, но на пути лежало ущелье, и несчастный влюблённый, качаясь в кабинке канатной дороги, чего только не передумал. Первой мыслью было – тотчас лететь к Мелии и получить от неё объяснения, но, глядя в пропасть и вспоминая сердца, таившие на тёмном дне жгучие позор и стыд, он побоялся уличить милую в обмане.

В душе царил переполох: решимость уступала покорности судьбе, и наоборот, пока раздираемый противоречиями Пуп не застыл перед входом в лабораторию. Он стоял гранитным изваянием, когда недавние видения нахлынули с новой, родственной силой минералов, будто нимфа-малахит и нимфа-агат, и нимфа-яшма, и нимфа-бирюза вышли к нему прямо из стен коридора. И, подчиняясь их холодным твёрдым голосам, профессор бросился к органу и сыграл мелодию живых камней, направившую гондолу в незнакомое царство кристаллов.

Дальше всё было, как в тумане. Он словно провалился в бездонную шахту и, странствуя по запутанным штольням, освещённым тусклым блеском сталактитов, угодил прямо в беломраморные объятия фей подземелий.

Красавицы повлекли гостя с необычайным проворством, и, не успевая глядеть под ноги, Якоб проколол ногу острым кристаллом.

В пятке тут же заныло, и откуда-то взялся, задребезжал шаманский варган. Он и опомниться не успел, как поясница, а следом всё туловище, зазвучали незнакомым, чужим голосом. Каменным девам, однако, такое звучание нравилось, они смеялись и всячески выражали свой восторг.

Вскоре зуд в теле поддержало чьё-то горловое пение, к которому присоединилась гулкая долбёжка – то ли гремели железные барабаны гномов, то ли били по наковальням их золотые молоты. И, утянутый в глубину горы неудержимой силой земного магнетизма, Пуп оказался в гроте с пылающим кузнечным горном.

– Решил развлечься, дружище? – донёсся из темноты низкий голос, показавшийся ему знакомым.

– Вы всё делаете правильно, профессор! – заблеял другой, тоненький голосок.

Он попытался разглядеть кузнецов, но нимфы уже подхватили, понесли – ещё стремительней, ещё глубже – к тайному озеру, пышущему жаром первородного, огненно-чёрного желания. И там, раскачав за руки и за ноги, бросили его в самую бурлящую середину.

Бултыхнувшись в оранжевый кипяток, Якоб стал таять, словно золотой слиток, но каменные девы нырнули следом, подоспели, и их холодные, твёрдые ладони стали собирать и лепить заново поплывшее драгоценными узорами, растёкшееся тело медузы.

Красным туманом заволокло всё кругом, а может, это был не туман, а речи красавиц с глазами, как рубины и как сапфиры, и как гранаты, и он сам стал туманом и поплыл – всё выше, и выше, и выше – сквозь жерло вулкана, к самому блеску горных вершин.

– Ещё! Ещё! – кричал, распугивая тихие грёзы ледников. – Сильнее! Сильнее! – своим отчаянным весельем отвергая всё, что мучило сердце, и уже ничего не замечая и не чувствуя, – таким стремительным было кружение танца, такими ослепительными были кристальные, самоцветные глаза, сиявшие со всех сторон.


Очнулся профессор в постели от липких, холодных прикосновений. Голова гудела, а в сердце, напротив, стояла непривычная тишина. Было ли всё это сном, и когда тот начался – в шатре на альпийском плато, в лаборатории или в его спальне, он понять не мог.

Горячая ванна сняла мигрень, но вопросы оставила, и точно так же не хотели исчезать невидимые пальцы, которые Пуп давно связал с присутствием мага.

Он отдёрнул портьеры и даже заглянул под кровать, но вполне естественно, Ногуса там не обнаружил.

– Маэстро у себя? – поинтересовался у стюарда, натиравшего в коридоре паркет.

– А кто их разберёт, – развязно ответил тот, вытанцовывая на платформах щёток. – Фигаро здесь, Фигаро там!

Пуп надел сюртук и направился к кабинету мага, когда пальцы вдруг сдавили горло. Это было не менее странным, чем ночные видения, а возможно, являлось их продолжением, и он решил сейчас же применить к пальцам-нарушителям свой так и не запатентованный метод.

Взяв «Атлас Пустоты» и сверившись с координатами собственного сердца, профессор сыграл формулу эфирного полёта.

Родные, в буквальном смысле, края он узнал издали, с удовлетворением отмечая их величину, и направил гондолу прямиком к своему эгоцентру. Там, на главной площади, возвышалась мемориальная колонна с именами родителей, а рядом – хрустальное здание Храма Любви, возведённого в честь Мелии.

Сходу навестить Храм у Якоба не хватило духу, и он полетел вдоль главного проспекта, где выстроились все его персональные душевные институции.

Самое большое здание, находящееся ближе всех к площади и похожее на «Воспитательный дом» флорентинца Филиппо Брунеллески, принадлежало министерству культуры и образования Я. Пупа. За ним устроились Дом советов и Служба помощи ближнему Я. Пупа. Далее шли одноимённые здания министерства внешних сношений и музея собственных историй Я. Пупа, за которыми примостились невзрачные конурки департаментов здравоохранения и безопасности. Оборонительное ведомство и министерство финансов в его сердце так и не были учреждены, являя собой пустыри, поросшие бурьяном. Совсем на отшибе примостилась эфирная тюрьма Я. Пупа, где томились его угрызения совести, а также рефлексии, самые ненужные и жалкие, от которых хозяину больше всего хотелось избавиться.

Остальную территорию сердца занимал пространный полигон, полный сооружений, о назначении которых собственное «я» учёного только могло догадываться. Часть из них напоминали элеваторы для сбора зерна, другие – гигантские аквариумы, третьи походили на ленты конвейеров и краны, уходящие стрелами в бесконечность. По границам полигона зеленели груши, к которым талант профессора приникал в перерывах между тяжким трудом.

В целом ничего подозрительного хозяин не заметил. Место недавнего душевного пожара покрывал чистый речной песочек, а уцелевшая солома хранилась в аккуратных скирдах. Правда, его внимание привлекли маленькие грязные облачка, повисшие над лесополосой, но он не придал этому значения. Посадив гондолу в грушевом саду, Якоб пошёл пешком в сторону главной площади.

Первой на его пути встретилась эфирная кутузка, входом в которую служил обычный водопроводный люк. Сейчас люк был сдвинут в сторону, открывая скобы ступеней, и Пуп подумал, что это дежурное эго, отводя под замок часть недавних терзаний, забыло вернуть крышку на место. Однако решил лично убедиться, что следов нарушителей внизу нет.

Шествуя мимо пыльных дверей, закрытых на ржавые замки, он старался не прислушиваться к болезненным голосам арестантов. Заткнув уши, прошёл мимо камеры с переживаниями о собственной никчемности, на дверь, что стерегла укоры об упущенной выгоде, даже не взглянул, но повздыхал у карцера с осколками надежд на счастливую семейную жизнь.

Так и не дойдя до новенького блестящего замочка, охранявшего сомнения в верности Мелии, он направился к выходу. И тут, на двери, за которой томились страсти по смуглой красотке Медине, ему в глаза бросилась странная надпись. Сделанная чем-то твёрдым и острым, явно не соответствующим его нраву, она гласила: «А не такой вы и гений, профессор!»

Пуп в замешательстве остановился. Отпирать замок и спрашивать собственные страсти, знакомы ли они с нарушителем, было глупо, да и сами страсти, наверняка, ничего путного ему бы не открыли, разве что опять заставили рвать волосы и лить слёзы.

Он спохватился и потрусил наверх, где обнаружил новые следы. Едва заметные бороздки скребли по тротуару в сторону главной площади. По дороге бороздки завернули в департамент собственной безопасности и, проехавшись по всем замкам, вскрыли ящики и разбросали секретные документы по полу. Время от времени следы меняли природу, превращаясь в грязные потёки, словно кто-то, ехавший на огромном гвозде, спрыгивал и топал башмаками, в которых раньше гулял по торфяной грядке.

Якоб стал гадать, не удобрял ли юношеские изыскания трудами чернокнижника по фамилии Торф, но ничего не припомнил.

Из министерства безопасности подошвы пришлёпали в музей собственных историй, где, истоптав солнечную лужайку и замарав пони, вломились в архив. И он с горечью увидел, как незнакомец обошёлся со светлыми картинами его юности, перевернув их вверх ногами и заляпав густой, желтовато-зелёной кашицей.

Но самое печальное открытие ждало впереди, когда он обнаружил, что талисман Мелии похищен из Храма Любви. К чему это могло привести, было известно: каждый, владея колокольчиком, в любое время мог вызвать нимфу из ольхи и сделать с ней всё, что угодно.

«А если это уже случилось?» – мелькнула мысль, и эфирная тюрьма выдала без расписки образ красавца-юноши, сжимавшего в объятьях милую дриаду.

Новый порыв – тотчас лететь к волшебному островку, был погашен образом «вне закона», и профессор для начала решил разобраться с нарушителем.

Вернувшись к гондоле, он взмыл над своим сердцем, меняя частоту наблюдения и фокусное расстояние. И совершенно неожиданно наткнулся на чёрную, как спина зулуса, чужую волю. Одним своим концом, похожим на клешню дальневосточного рукастого краба, она намертво впилась гению в загривок, а другим исчезала в неизвестности.

Застигнутый таким открытием врасплох, Пуп направил гондолу прямо в чёрную трубу клешни и, двигаясь по ней, как поезд по тоннелю, где разом выключили все лампы, оказался в очень странных местах. Что это за объект, он, несмотря на весь свой опыт, сразу определить так и не смог. При изменении фокуса тот становился вытянутым овалом – эдаким кабачком на грядке. Но, в отличие от солнцелюбивого овоща, в таинственный предмет не поступало ни капли света. Учёному даже показалось, что и его собственный свет – а в тонком мире лучатся все объекты – и тот стал исчезать.

Он сменил частоту созерцания и тут же оказался над первобытным, с нависающими свинцовыми тучами, мезозойским ландшафтом. Доисторическое болото с камышовыми островками простиралось во все стороны, отчасти объясняя, откуда взялись торфяные потёки. Тут и там из зыбких островков в грозовое небо поднимались гладкие шланги-кишки, которые подрагивали, перемещая что-то внутри себя.

Искать колокольчик в этих топях было бессмысленно, но профессор не привык отступать. Он поплыл над шевелящейся, бормочущей трясиной и вскоре наткнулся на островок крупнее других. Окружённое зарослями гигантского хвоща, в его центре стояло сооружение, напоминающее древнюю ацтекскую пирамиду. По её периметру возвышались изваяния человекоподобного бегемота, а крышу облепил клубок скользких вен, сливавшихся в толстую антрацитовую кишку, уходящую в тучи.

Привязав гондолу к бегемоту, Пуп, постоянно оглядываясь, вошёл в галерею с изваяниями того же пузатого божка. Лестница круто уходила вниз, и, идя почти на ощупь, он спустился в лабиринт, стены которого просвечивали тёмно-рубиновым. Мрачный коридор привёл в грот с кучами мерцающего хлама, среди которого он с удивлением узнал живописные полотна с осыпавшимися красками и обломки декоративного багета. Соседняя пещера была завалена усохшими каркасами скрипок, скелетами арф, позеленевшими тельцами труб, вперемежку с костями фортепианных клавиш.

Неожиданно среди этого печального мусора что-то блеснуло, и Якоб с надеждой бросился на блеск. Но находка оказалась бриллиантовой звездой-орденом незнакомого государства.

«Insula Patria» – прочитал он на платиновой подковке звезды. – «Родной Остров», – перевёл про себя.

В тот же момент наверху запиликало, зашелестело, свистнуло, и, прямо ему на голову, окружённая звуками оркестровой ямы, свалилась яркая, но сильно растрёпанная сюита. То, что это сюита, сомнений быть не могло: в её лодыжках профессор увидел аллеманду, в икрах – куранту, в бёдрах – сарабанду, а тонкая скрипичная талия поддерживала бюст, состоявший из жиги. Шевелюра сюиты торчала оборванными струнами арфы, а глаза от страха были огромными и круглыми, как литавры, и, хлопая ресницами, она оглашала пещеру громким боем. Было заметно, что сюита находится на враждебной территории.





Пригладив струны, барышня уставилась на Пупа, который тут же отступил к стене. Барабанные удары прекратились, и она с надеждой пошевелилась, наполняя пещеру разноголосыми инструментальными переливами. Но сдержанное пиано ничего поведать не успело, потому что из мрака вдруг выпрыгнул огромный бурдюк, размахивающий ладонями-блинами.

– Хряп! Хряп! – хряпал бурдюк то ли волнистым ртом, то ли ноздрями, скача вокруг беззащитной сюиты, от страха снова ударившей в литавры. – Какие мы живучие! – хряпанье перешло в жуткий, совершенно невообразимый вой, от которого эфирная шевелюра Пупа встала дыбом. – И куда же мы собрались, в типографию?

В одно мгновение бурдюк приклеил беглянку левым блином за голову, а правым за стройные танцевальные ноги и вздёрнул над оттопыренной нижней губой. Он вздулся, поднатужился, как штангист на «золотом» зачёте, и, скрутив бедняжку в бараний рог, выжал, словно мочалку.

В стороне булькнуло, и засветилась небольшая склянка, похожая на флакончик из-под одеколона. Профессор присмотрелся и увидел, что склянка, будто водой, наполняется перламутровым блеском, но, вопреки здравому смыслу, делает это не через горлышко, а со дна флакона, висящего в пустоте. Послышался глухой стук, и к его ногам подкатился лимон, источающий переливчатое, радужное сияние. Овальное солнышко лучилось всего мгновение и скукожилось, превращаясь в золотой самородок. Пуп взглянул на самородок и всё понял.

– О, Боже, Иеронимус! – невольно вырвалось у него.

Бурдюк уронил сюиту в груду мусора и настороженно обвёл пещеру ноздрями, а Якоб прилепился к стене и затаил дыхание. Так продолжалось некоторое время: бурдюк нехудожественно всасывал пустоту, а учёный не дышал, стараясь себя не выдавать. Впрочем, задохнуться здесь, в тонком мире, угрозы не было.

Не учуяв посторонних, ноздрястое чудище переключилось на флакончик.

– Сэ-сэ-сэ-сэ-сэ! – послышался тоненький свист, летящий из меховых ноздрей.

– Ве-ве-ве-ве-ве! – застрекотал другой голос, шедший из бурдючных внутренностей.

– Та-та-та-та-та! – затараторил ещё один, ниспадающий в тенор.

– Ма-а-а-а-а-а-а! – снова запищал фальцет.

– Ла-ла-ла-а-а-а! – подхватил баритон, кривляясь и сползая протяжным «а-а-а» всё ниже и ниже, пока не задрожали стены.

Когда флакончик наполнился под завязку, бурдюк закатал его в блин и, прижав к мохнатой ноздре, втянул в себя. Некоторое время в пещере стояла тишина, но потом из глубины бурдюка снова послышались барабанные удары. Бедная сюита, очнувшись в очередном тёмном мире, снова испугалась. Хлопанье её ресниц разбудило другие голоса, дремавшие на бурдючном дне.

– Свобо-о-о-о-о-о-о… – раздалось чьё-то далёкое завывание.

– Ненагля-я-я-я-я-я-я… – взывал кто-то ещё.

Голоса то появлялись, то исчезали, но тут чудище шлёпнуло себя по животу, и всё разом смолкло.

«О, ужас! Сколько же вас в этом проклятом чреве!» – подумал Якоб и опрометью кинулся вон. Одним махом он миновал лестницу и галерею, но, сев в гондолу, задумался.

Внутренний голос, принадлежавший Пупу-учёному, звал в лабораторию – исследовать образ лимона и подтвердить или опровергнуть подозрения насчёт мага. Голос Пупа-влюблённого требовал мчаться в рощу и убедиться, что с любимой всё в порядке. Второй голос был звонче и снова разбудил сомнения и обиды, направившие хозяина по третьему пути, и он полетел по чернильному следу.

След петлял вправо-влево, то набирая высоту, то спускаясь вниз, словно чьё-то нехорошее звучание скакало по эфиру голодной блохой. И удивлению Якоба не было предела, когда, пронзив восьмой и девятый слои «пустоты», пунктир привёл к штольням, где он накануне пировал в компании минеральных фей. Выходило, похититель колокольчика был с ним в одном месте и в одно время.

Устланные серебристыми шкурами горных козлов, уютные пещерки нимф оказались пусты, и Пупу пришлось идти в глубину горы одному. Следуя всё ниже, он с беспомощной тоской отмечал, как заново оживает в пятке подозрительный шаманский варган. И почти сразу из боковой галереи послышалось низкое горловое пение и дробный железный стук.

Заслоняя мастеров, вокруг наковальни стояли все вчерашние чаровницы – стройные силуэты были отчётливо видны в свете пылающего горна. Тут молот бить перестал, и в гроте воцарилась тишина.

– Ле-е-епта! – раздался низкий, дребезжащий голос, шедший то ли из кузнечных мехов, то ли из его пятки.

– Твоя-я-я-я ле-е-епта! – тонким писком потребовал другой голосок.

Нимфы обернулись, узнали гостя.

– Он уже внёс свою лепту, – нимфа-малахит приблизилась, строя профессору каменные глазки.

В темноте ухнуло, и гулкий удар разбросал по полу золотые, медленно гаснущие огни. Девы окружили Пупа со всех сторон, вывели из грота в просторную галерею.

– Нам было весело с тобой, – сказала чаровница-агат.

– Да, дружок, было очень недурно, – красавица-малахит обнимала его, как старого знакомого.

– Только вчера ты был красивее, – заметила сестрица-гранат.

Пуп не знал, как сказать, что его сердце ограблено, и это сделал кто-то из присутствующих здесь.

– Вы не видели серебряный колокольчик? – спросил он и страшно смутился.

– Ты шутишь? – красавицы удивлённо подняли брови.

– О, нет, это жизненно важно!

– Ну, а если и видели? – спросила нимфа-рубин.

– Но у кого, где?

– А зачем он тебе? – спросили они в один голос.

Якоб обвёл взглядом ангельские лица с каменными глазами.

– Тот, у кого этот колокольчик, – мой враг! – сказал, чувствуя, как его бросает то в жар, то в холод.

– Вот так-так! – девы переглянулись. – Ты не помнишь, что было вчера?

– Не-е-ет, – раззуделся в пятке железный крючок.

Нимфа-малахит сняла объятия, отступая к сёстрам.

– Прошу, скажите, кто это был! – взмолился Якоб. – Это жизненно важно!

– Если жизненно, так и быть, скажем, – красавицы встали полумесяцем. – Это был ты!

– Я? – он не верил своим ушам. – Я приходил сюда с колокольчиком?!

– Да, – подтвердила нимфа-сапфир.

– Но это невозможно! – дребезжание поднималось к голове, путая мысли.

– Всё возможно, – нимфы смотрели холодно, не мигая.

– И где же он?

– Там, куда ты его выбросил, – сказала красотка-агат.

– Мы даже не просили, – подтвердила сестрица-яшма.

– Выбросил? – Якоба затрясло. – Но я не мог этого сделать!

– Ещё как мог! Тебе ведь его тоже нимфа подарила, а чем мы хуже? – подбоченилась малахитовая дева.

– Безделица тебе мешала, – сообщила фея-бирюза. – Болталась туда-сюда.

– Или ты подумал, мы украли колокольчик? – загорелись вокруг самоцветные глаза.

– Нет, – его голос сломался. – Но где он?

– Посмотри там, – малахитовая дева махнула в сторону чёрного жерла, сдавленного плоскими, влажными камнями.

Пляшущей походкой Якоб поплёлся к жерлу, но едва наклонился, как получил толчок в спину и полетел вниз, шлёпаясь в тёплую, вязкую жижу.

Барахтаясь в грязи и слыша сверху весёлый смех, он постепенно узнавал своды, которые вчера озаряло пламя огненного озера. Только сейчас на его месте пузырился грязевой вулкан – липкие волдыри набухали и лопались, распространяя кругом запах серы.

– Нет, этого не может быть! – твердил он снова и снова. – Это не должно было случиться! Боже, какой я глупец…

Совершенно подавленный, Пуп добрался до гондолы и устремился прочь. Он летел по чернильному следу, не замечая, что чертит заново такой же, летел, отгоняя мысль, с каждым мигом становившуюся всё тяжелее. И когда серебристые стайки рыбьих грёз брызнули врассыпную, а щупальца знакомого моллюска стиснули половинки кокоса, мысль эта, набрякнув неимоверной тяжестью, остановила полёт гондолы.

Звучание внутреннего аккорда круто изменилось, всё кругом замелькало, закружилось, смешалось. Якоб почувствовал себя пилотом безнадёжно подбитой «этажерки», нарезающей круги в смертельном штопоре. Проваливалась всё ниже, гондола пронзала слои «пустоты», о которых он и представления не имел, и чьи обитатели даже не думали уступать дорогу.

Наталкиваясь на бесчисленные препятствия, лодка потеряла одно, потом другое крыло, а следом и светлую, мажорную тему. Она стала рассыпаться на отдельные звуки, которые дробились и глохли, заставляя молчаливых химер кивать всеми тремя головами. За свою долгую жизнь химеры ещё не видели падения с такой ослепительной высоты.





– Что происходит с миром, Амма! – Гракх отложил газету и снял очки. – В океане наткнулись на дрейфующий корабль, – обратился к пеликану, вышитому на спине жениного халатика. – На борту ни одной живой души, кроме левретки, а в клубе-ресторане – всё вверх дном!

– Точно как во «Вкусном Одеоне», – вошла в кухню Септима.

– Иди спать, дочка, уже поздно, – Гракх махнул газетой.

– А что за корабль, случайно не «Капитан Кук»? – девочка не двинулась с места.

– На военных судах ресторанов нет, только кают-компания и матросская столовая.

– А почему ты спрашиваешь? – Амма чистила фисташки.

– Вы, конечно, уже не помните того загорелого красавца-матроса из календаря? – Септима глядела загадочно.

– Из какого календаря? – Гракх вернул очки на нос.

– Ну, с этим предвыходным, дикарским именем? – она взяла горсть орехов и устроилась на табурете.

– Предположим, помним, – Амма обернулась. – Что с того?

– А то, что он сделал Квинте предложение, – сочинила, не моргнув глазом.

– Какое предложение? – Гракх забыл о таинственном корабле-скитальце.

– Когда мужчина предлагает то, – Септима повозила пальчиком в фисташках, – что отдать не может.

– Откуда тебе известно? – он сложил газету, снова снимая очки.

– Что не может или что сделал предложение?

– Что сделал пре… – отец поперхнулся.

– И когда свадьба? – без эмоций поинтересовалась Амма.

– Какая свадьба?! – Гракх нетерпеливо махнул газетой. – А ну, выкладывай!

Девочка щёлкнула фисташкой:

– Пятница заходил перед отплытием, и они в полном одиночестве танцевали танго!

Мать высыпала орехи в ступку и принялась их толочь.

– А потом – вальс, – Септима поймала ядрышко раскрытым ртом.

– Что, так всё и было – сначала танго, а потом вальс? – уточнила Амма, стуча пестиком.

– Так и было.

– Слышал, любимый? И эта глупышка ещё рассказывает о каком-то предложении!

– Да-а-а, – Гракх снова развернул газету.

Септима перестала жевать:

– Что-то не так?

– Конечно, – старик вспомнил, что читает без очков. – Кто, делая предложение, танцует сначала танго, а потом вальс? Так танцуют только перед разрывом помолвки.

– Да? – Септима слышала это впервые.

– Ну, ничего, – Амма потрясла ступку. – Школа взрослых танцев у тебя ещё впереди.

Девочка щёлкнула с подозрением:

– А по-моему, вы хотите меня запутать.

– Ты говоришь о родной сестре, – мать говорила серьёзным тоном. – Как мы можем тебя путать?

– Нет, – сказала Септима, медленно жуя, – именно этого вы и добиваетесь.

Родители продолжили заниматься каждый своим делом.

– Вам безразлична судьба ваших детей, – она встала с табурета, направляясь к выходу из комнаты. – Когда в следующий раз узнаете, что у вас будут внуки, на меня не пеняйте.

– Какие внуки? – Гракх снова опустил газету.

– Самые обыкновенные, – Септима, на которую снова обратили внимание, вернулась на место. – Такие смуглые и в полоску.

– Ну, в полоску, это уже что-то необычное, – заметила Амма. – И вообще, в нашей музыкальной семье обыкновенных внуков быть не может. Надеюсь только, их фантазия будет работать в другом направлении.

– Фантазия – штука такая, – Септима жонглировала орешками. – Сначала фантазируешь, а потом – бац! – и всё уже на самом деле.

– Кстати, по поводу фантазии, – Гракх перелистал газету. – Пишут, к нам едет мировая знаменитость, как его… – поискал в заголовке, – Фогус… Погус… нет, Ногус – с новой программой «Путешествие в Парадиз», на берегу строят гигантский цирк. Этот маг или большой фантазёр, или злой шутник, раз обещает показать рай там, где уже давно правят черти!

– Ерунда! – заключила Септима. – Его фантазии давно всем известны.

– Неужели? – Гракх махнул газетой, отгоняя муху.

– Да, он уже всё показал!

– Что «всё»?

– Ну, как дирижабль испаряется. И все в мире этот фокус видели, разве, кроме вас с мамой. Ну, ещё Терции.

– Дирижабль? – Гракх посмотрел на Амму. – Какой ещё дирижабль?

– Ну вот, я же говорила, – девочка вздохнула. – Ты даже не знаешь, о каком дирижабле речь!

– О каком, дочка? – Гракх встал. – Не о таком ли чёрном, с граммофонными трубами и буквой «N» на борту?

– А ты не такой отсталый, каким кажешься.

– И этот самый циркач снова сюда едет? – зачем-то спросил Гракх.

– Не едет, а летит, – поправила Септима. – Он ни на чём больше не передвигается, кроме своего дирижабля.

– А какой он из себя? Тьфу-ты, – вспомнил про газету, зашелестел, вгляделся в фотографию. – Ну нет, совсем не похож!

– На кого? – девочка взглянула с интересом. – Ты знаком с каким-то известным циркачом?

– Увы, увы… – Гракх вздохнул.

– Ой, папочка, а меня познакомь! – она подскочила, повисла на жилистой шее старого духовика.

Он с трудом вырвался из её цепких рук:

– С этим «циркачом», милая, я тебя знакомить не стану, даже не проси!

– Это почему? – Септима сделала обиженное личико. – Я ведь так обожаю разные фокусы!

– Его фокусы тебе не понравятся, – старик снова уткнулся в газету.

– А откуда ты знаешь, что мне понравится, а что нет? – не сдавалась она. – Я же этого ещё не видела!

– Я твой отец, и лучше знаю, что понравится моей дочери, а на что ей смотреть не следует!

Девочка повернулась к матери в поисках поддержки, но та продолжала колдовать у плиты.

– Так всегда, – Септима была готова расплакаться. – Вы всё знаете лучше, а о том, что мне нужно, представления не имеете!

– И что же тебе нужно? – Гракх перевернул страницу.

– Любви, любви и ещё раз любви! – она выбежала из кухни.

– Ясно, милый? – Амма высыпала орехи в кастрюлю.

Старик нахмурился:

– Ничего нового она не сказала.

– А что этот циркач собирается показывать, не пишут?

– Нет, – он вернулся к статье. – Но если это тот дирижабль, что висел над городом, как проклятье, ничего хорошего не жди.

В прихожей звякнул колокольчик, – из лавочки вернулась Терция.

– А что это младшая в слезах? – спросила, целуя по очереди отца и мать.

– Возраст такой, слёзный, – Амма попробовала бульон. – Кстати, тебе Квинта ничего не говорила?

– А что она должна была сказать?

– Например, что помолвлена, – бросил со стула Гракх.

– С чего вы взяли? – Терция зазвенела рукомойником.

– Твоя сестрица доложила, прежде чем расплакаться.

– И вы поверили?

– В общем, нет, – отец вздохнул. – Но дыма без огня не бывает.

– У младшей в голове всегда дым, и вечный огонь внутри, – Терция улыбнулась. – Странно, что вы ещё не привыкли.

– В том-то и дело, что привыкли, – Гракх сложил газету. – Но помолвка – это что-то новенькое.

– Ребёнок растёт, – девушка вытерла руки полотенцем с вышитым попугаем.

Из прихожей донеслись голоса старших дочерей, и в кухню вошли Прима с Секундой, а за ними Кварта и Квинта. Но сейчас они не были на себя похожи – лица бледные, в глазах слёзы.

– Что, что такое


убрать рекламу






? – Гракх поднялся навстречу дочерям. – Сегодня просто какое-то солёное царство!

– Лучше сядь, папа, – Прима обняла отца. – У нас плохие новости.

Амма скользнула взглядом по лицам детей.

– Один мой знакомый матрос… – Секунда всхлипнула, – сказал, что наш Октавиан плыл на «Протее»… домой.

– Так что же ты плачешь, наш мальчик наконец-то вернётся! – Гракх обнял дочь и тут же отстранился. – На «Протее»?

В кухне воцарилась тишина, только суп булькал под крышкой кастрюли.

– То, что брат был на корабле, не значит, что он попал в беду, – сказала Терция.

– Но «Протей» исчез две недели назад! – Гракх зашелестел газетой. – Неужели… они до него добрались?

– Кто «они», папа? – девушки обступили отца.

Старик опустился на табурет.

– Ваша мать решила, что мне всё привиделось, что я слишком много волновался за Октавиана, и на этой почве то чудище и выросло…

– Какое чудище? – Септима протиснулась ближе к отцу.

– О, это такая прорва, детки, что легко проглотит целое море слёз!

– А море с кораблями или без? – она примостилась у его ног.

– Если корабли умеют плакать, – Гракх воздохнул, – то и с кораблями.

– А с пассажирскими или военными? – не унималась Септима.

– В первую очередь с военными!

– Так что же произошло? – сёстры сплотились вокруг табурета. – Что ты от нас скрываешь? – спросили хором.

Гракх прикрыл уши, кивая Терции продолжать.

– Однажды в музыкальную лавочку зашёл покупатель, – девушка встала за спиной отца, – и сказал, что ему нужен тромбон…

– Не просто тромбон, – перебил её старик, – а тромбон «с историей»! О, я слишком поздно понял, какая история его интересует!

Терция выдержала паузу.

– Оказалось, ему нужна история папиных переживаний…

– А зачем ему переживания? – Септима всплеснула ладонями. – Своих что ли мало?

– Переживаний о вашем брате, – Гракх снова не дал Терции сказать. – Мне бы сразу понять, когда он наступил на «Травиату»!

– А откуда это чудище взялось? – спросила Секста.

– Папа разглядел его через тромбон, ну, вы знаете, – махнула рукой Терция. – Так вот, оно пряталось у посетителя внутри, как чёрт в табакерке. С руками-блинами, которыми везде без спроса шарило. А из ноздри у него рос железный волос, и папин тромбон был смертельно ранен.

Септима прижала ладони к щекам:

– Так вот почему ты больше не играешь, папочка!

– Может, мы его полечим? – предложила Секста.

– Это никому не под силу, – Гракх поднялся. – Верный друг заплатил жизнью за мою ошибку. Но как я мог быть таким близоруким? Вас учил, а сам устроил в лавочке закусочную для негодяя! Ведь всё было так явно, – он отошёл к окну, бормоча вполголоса, – все знаки на поверхности…

– Какие знаки, папа? – тут же вскочила Септима.

– Те самые, детки, те самые, – он прислонил палец к уху. – Вот, скрипнуло или прозвенело тихонько, и кажется – колесо телеги или звоночек, а на самом деле это мир заговаривает с нами, хочет сообщить что-то важное, предупредить о чём-то. И вы слушайте и отличайте эти звуки от тех, что издаёт человек или другая живая тварь. Кажется вам, что мышка пробежала, или дождь шумит, а вы понимайте, что это не дождь и не мышка, а волшебные друзья подают свой голос. И тут надо к себе обратиться, проверить, на правильном ли вы пути, не собираетесь ли сделать глупость.

– Какую глупость, папа? – личико Септимы было серьёзным.

– Любую, милая, любую, – Гракх погладил её по голове. – О, детки, вам кажется, этот мир огромен, а на самом деле он весь с грецкий орех, весь тут – на ваших ладонях, в мошке над лампой. Ткнешь его пальчиком, а с другого бока – выпуклость. А мы думаем, раз он так велик, то и не услышит нас, обойдёт вниманием, и заговаривать с ним толку нет. Но, мир всё слышит и всё видит, каждый наш шаг, каждую нашу мысль! Если вы дружны с собой, значит вы и с ним дружны. Если думаете о хорошем, и он радуется и, узнав вас, какие вы есть, никогда не подведёт, не бросит в беде – лишь будьте искренни, умейте слушать. Ясно, доченьки? Только не отвечайте хором, просто кивните!

Сёстры молча качнули головами.

– И не заблуждайтесь, – Гракх посмотрел в окно, – думая, что эти облака, это солнце вдали, этот ветер, этот океан, что они глухи и слепы. И песок на берегу, и камни – всё живое. Говорите с ветром, с океаном, с дорогой, с деревьями вдоль неё, как если бы вы говорили со мной. Мир – ваш настоящий, единственный друг, который, когда меня не будет, всегда выслушает, никогда не перебьёт, – он зашагал по комнате, дирижируя своей речи. – Если вы говорите от чистого сердца, и он сделает так, чтобы вам было счастье. А у счастья тоже свой голос, и вы его узнаете, просто умейте слушать, дети.

– А что это за голос? – Секунда комкала в кулачке сырой платочек.

– О, его ни с чем не перепутаешь, – старик посмотрел на жену. – Как запоёт в сердце Птица, значит, вот оно – счастье! Но вернётся ли теперь к нам…

Он умолк, и на кухне вновь воцарилась печальная тишина.

Септима уселась на табурет отца:

– А если мышка прошуршит или дождик, это мир о чём хочет сказать?

– Сестра, ну что ты сейчас о мышке! – одёрнула её Кварта.

– А что? – девочка подняла подбородок. – Папа не просто так говорит, он нас учит, и вот у меня возник вопрос.

– Мышка или дождик? – Гракх стал вспоминать, о чём говорил. – Ну, вероятно, мир говорит вам о тщетности намерения.

– А что такое «тщетность намерения», папочка? – Септима двинула плечиком, скидывая ладонь сестры.

– Тщетность намерения, – Амма, в отличие от Гракха, не выглядела подавленной. – Это старания некоторых наших чад ввести взрослых в заблуждение.

– Теперь ясно, – Септима подняла взгляд на Кварту. – А я уже подумала, это поползновения кое-кого найти себе принца в порту!

Кварта дала ей подзатыльник:

– У-у, бесстыдница! Как ты можешь острить в такой момент?

– В какой такой? – Септима смотрела с вызовом.

– Твой брат, – старшая сестра запнулась. – Может, он… а ты…

– С моим братом всё в порядке, – девочка вскочила с места. – Он скоро вернётся. Мне об этом сказал мир! – она пулей вылетела с кухни.

– Септима права, доченьки, – Амма улыбнулась. – Я слышу то же самое.

– Да, да, – покачал головой Гракх. – Нам остаётся только надеяться, что мир не даст Октавиана в обиду этой чёрной прорве. Ведь он добрый человек, к тому же только учится. Кстати, и нам с вами, детки, придётся позаниматься, – добавил серьёзным тоном.

– Чем, папа? – спросила Квинта.

– Провести репетицию хора.

– Ты хотел сказать – ора, – поправила Секста.

– Только не в нашем квартале, – Кварта посмотрела на сестёр.

– Да, уйдём подальше от людей, – кивнула Квинта.

– Но не слишком далеко от порта, – заметила Прима.

– Точно, – поддержала её Секунда.

– А я думаю, лучше петь в горах, – Секста краем глаза наблюдала за старшими сёстрами. – Там такое эхо!

– Пойдём на дикий пляж, – заключила Терция. – В горах может случиться обвал, а на пляже мы только поднимем волну.





«О-октавиа-а-а-ан!» – казалось, голос звучит со дна чудесного моря, где можно открывать рот и не захлёбываться, только слова расплываются и пенятся по краям. – «Октавиан!» – раздалось ближе и яснее, и пятно перед глазами обрело черты знакомого лица.

– Ай…ода, – он всмотрелся в золотистые блёстки её глаз. – Это ты?

– А здесь кроме нас никого нет, – она вздохнула с облегчением. – Думала, ты собрался выпить весь океан!

Октавиан сел, с удивлением оглядывая голый островок и одинокую пальму, тихо шелестевшую над их головами:

– А где же озеро, лес? Куда делись поле, холм, амфитеатр?! – воскликнул разочарованно.

– Амфитеатр? – Айода не сводила с друга глаз.

Словно о чём-то вспомнив, он бросился к воде и некоторое время ловил зыбкое отражение, потом вернулся под пальму, сел рядом с ней.

– Невероятно, ведь всё было, как наяву! Там, на корабле, я думал, мы поплывём вместе, но словно кто-то бросил меня в воду, – зачерпнул пригоршню песка. – Уже решил, стану рыбой или морской звездой…

– И что же было дальше? – она придвинулась.

– А потом появился голос, похожий на твой, такой невесомый, и вытолкнул меня на поверхность, но уже совсем другой воды…

– Другой?

Он задумался, глядя в волны прибоя:

– Это было удивительное и странное место. Вода там мерцала, как живая, только своего отражения я найти не мог. А когда осмотрелся, понял, что всё это уже видел. И знаешь, где?

– Где? – медные ресницы дрогнули.

– В твоей Песне! И страх за тебя сразу прошёл – тот голос будто всё мне объяснил. И когда цветы и деревья стали звать меня по имени, я не удивился. Странно только, как они говорили: «ваше высочество Октавиан» и «наш светлый принц Октавиан». Ну какой я принц?

– Вообще, цветам и деревьям лучше знать, ведь они смотрят на тебя со стороны, – девочка упёрла локти в колени. – И это совсем не та сторона, к которой ты привык.

Октавиан поднял голову к небу, где сквозь редкие листья пальмы светилась бледная предвечерняя луна.

– Меня разбудили их голоса, – он отряхнул ладони, встал, – звали так нежно и печально, просили спешить, твердили, что нужна помощь, что меня ждут. И я с первых слов понял, что всё так и есть, и надо сейчас же бежать, куда они зовут. Я это понял ещё и потому, что появилась такая… лишняя нотка!

– Лишняя?

– Ну да, не из твоей Песни. И я сделал, как они просили, поспешил. И ветви сами отгибались, пропуская меня, и трава стелилась, указывая путь, но, веришь, – он посмотрел на девочку, – я и сам хорошо знал, куда мне идти. Знал, что за лесом будет поле, за полем – холм, а на холме амфитеатр. И пока я бежал, цветы всё называли меня «долгожданным» и «светлым». Они говорили со мной так, будто давно меня знали и всегда ждали. И я вдруг понял, что всё так и есть, и я – через это поле, через это холм – связан с чем-то ещё – огромным, прекрасным, радостным! Я понял, что меня правда ждут, на меня надеются, и от того, как я поступлю, будет зависеть многое.

– И что же это многое? – Айода переплела пальчики у подбородка.

– Всё! И звёзды, и холм, и мерцающее озеро, – он поглядел вдаль. – Хотя, думаю, за его туманом берега вообще нет. Но, главное, я понял, что от меня зависит и сам голос!

– Сам голос? – золотистые искры в её глазах замерли.

– Да! И я не мог понять, откуда у меня такая уверенность, – он отошёл к прибою, заговорил громче, перебивая шум волн, – что я должен, и главное, могу помочь кому-то, кто гораздо сильнее меня! Я словно знал ответ на загадку, которую лучшие людские головы разгадать не в силах, а у меня он есть, здесь и сейчас. А цветы умоляли спешить, ведь главное должно было случиться там – на вершине холма, в амфитеатре!

– Тебе об этом тоже цветы сказали?

– Нет, просто знал и всё, – Октавиан вернулся под пальму.

– И что дальше?

– А когда поле кончилось, я попал в зелёный лабиринт и подумал, что могу заблудиться и опоздать. Но то чувство, лёгкое как ветер, вывело к тропинке, ведущей на вершину холма. И когда я поднялся, то не поверил глазам – стены амфитеатра терялись в высоте, словно… сами были небом! Но тут…

– Ну же, что? – подружка нетерпеливо задвигалась.

– Тут снова вмешалась та посторонняя, неустроенная нотка. Теперь она звучала громче, и в ней была такая… безысходность. Она словно говорила, что если я пойду дальше, то всё потеряю, всё-всё – голову, руки, ноги!

Айода тряхнула волосами, и по её губам пробежала снисходительная улыбка.

– И только я к этой нотке прислушался, – Октавиан ничего не заметил. – Воздух вокруг задрожал, а здание амфитеатра поколебалось и померкло…

– Но как же то чувство, что ты должен помочь, что ты нужен? – девочка пристально смотрела на друга. – Ты же сказал, что понял, для чего тебя разбудил лес!

Он обошёл вокруг пальмы, возвращаясь на прежнее место.

– В тот миг всё затихло: и цветы, и деревья, и камни, словно голос отступил в сторонку и наблюдал, что я буду делать, и стоит ли ему снова меня звать.

– И что же дальше?

Октавиан сел, захватил новую пригоршню песка.

– В том-то и дело, что я не помню! – вздохнул тяжело.

– Как это – не помнишь? – Айода отодвинулась. – Ты не вошёл или не помнишь?

– Всё как отрезало! – мальчик в сердцах швырнул песок в воду. – Может, дальше и не было ничего, как за тем туманом, может, голос просто проверял, готов ли я, смогу ли… Ты же знаешь, какие представления устраивались на таких аренах!

Он поднял взгляд к облачному каравану, растянувшемуся над бескрайней водной пустыней, и над островком надолго повисла тишина. Волны шелестели, неторопливо накатывая на берег. Пятнистый краб, выбравшись из воды, боком прополз мимо ребят, приоткрыв клешни.

Всё это время Айода внимательно смотрела на друга.

– Не страшно, что ты не помнишь, – сказала, наконец. – На «Протее» я поняла, что ты не трус.

Октавиан перевёл взгляд на доски, опутанные водорослями, хлопнул себя по коленям:

– Так ты на этом плоту меня сюда доставила?

– Ну, помогла самую капельку.

– Вот опять, – он нахмурился. – А ведь это я должен был тебя спасать!

– Не беспокойся, – Айода растянулась на песке, – у тебя всё впереди.

Совсем скоро небо усыпали звёзды, но Октавиан долго не мог уснуть, вспоминая сказочный небосвод над озером.

Ночью на горизонте вспыхивали зарницы и доносились раскаты грома, похожие на канонаду. Но ни капли дождя не упало.

Рассвет нового дня заставил его по-другому посмотреть на происходящее. Воды и еды не было совсем, океан вокруг оставался чист – ни дымка, ни паруса. Чувство тревоги, отодвинутое вчерашними разговорами за край островка, наплыло и не отступало, как пенная кромка прибоя.

Октавиан не находил себе места, разгуливая туда-сюда. Айода же, напротив, не выказывала никаких признаков тревоги – сидела под пальмой, наблюдая за играми крабов.

– Как у тебя это получается? – исходив островок вдоль и поперёк, он сел рядом. – Ты не просишь ни есть, ни пить, не жалуешься, не волнуешься, – встретил безмятежный взор подружки, – а ведь помощи нам ждать неоткуда. Пройдёт ещё несколько дней, и мы сойдём с ума от жажды и голода!

– Не беспокойся, – на её щеках появились ямочки. – Этого не случится.

– Вот опять, твоей выдержке позавидует любой мужчина! Нет, ты просто загадка для меня, – он развёл руками. – Кстати, кроме того, что ты волшебная певица, я о тебе так ничего и не знаю.

– И что же? – она наклонила голову, занавешиваясь волосами.

Октавиан заглянул ей в лицо:

– А то, что даже у лучшего в мире педагога по вокалу так научиться петь невозможно.

Айода отвернулась и некоторое время рассматривала облако в небе.

– Что я могу тебе сказать? – пожала плечиками.

– Скажи правду. Ведь ясно, что ты и без меня, где угодно могла иметь оглушительный успех!

– Вдвоём веселее.

– Айода, скажи, кто ты на самом деле! – взмолился Октавиан. – Откуда ты и почему мне помогаешь?

– Ладно, – она встретила его взгляд. – Рано или поздно ты бы всё равно узнал.

Встав, девочка одним прыжком перескочила песчаный берег, приземляясь на гребень волны и не тревожа пенной кромки.

– Я – Песня! – сказала, балансируя на бегущей волне.

– Что?! – Октавиан тоже вскочил на ноги. – Что ты имеешь в виду, «ты – Песня», это что, фигура речи?

– Никакая не фигура, – Айода засмеялась, и лучики радужного света заблестели в уголках губ. – Самая что ни на есть Песня!

– Песня? – он подошёл ближе, рассматривая подружку, парившую над водой, и различая сквозь её туловище туманную линию горизонта. – Ты не человек? Н-нет, не верю, не может быть!

– Мы с тобой как-то об этом говорили, – она легко перелетела обратно на островок. – Ты ещё утверждал, что ходить по земле, улыбаться и подмигивать могут только люди…

– Да, – Октавиан обошёл вокруг пальмы, но садиться не стал, глядя на неё с расстояния. – Я и сейчас так думаю.

– Как видишь, Песня тоже может путешествовать, говорить, улыбаться и даже спасать, когда нужно.

Он смотрел на подружку так, словно она была ожившей грампластинкой.

– Невероятно! – провёл ладонями по лицу. – И как же тебя называть – Айодой или прямо… Песней?

– Как тебе больше нравится, – она поправила волосы. – Айода и есть – Песнь. К тому же, кроме тебя меня никто не видит.

Октавиан вспомнил свои речи перед публикой и не удержался от смеха:

– Забавно, что думали обо мне все эти люди, когда я представлял тебя со сцены!

– Ну, на сцене это выглядело, как часть спектакля. Ведь никто так ничего и не понял.

– Ха! Только представлю, как кланялся дирижёрскому пульту! – он хлопнул себя по коленям.

– А в других случаях я предусмотрительно исчезала, – напомнила Айода.

– И руку тебе подавать поэтому не разрешала?

– Ты бы сразу догадался.

– Слушай, Песнь, – Октавиан коснулся её плеча, наблюдая, как краски смыкаются следом за его пальцами. – Теперь, когда я знаю, что ты, ну… не человек, я же могу говорить, что думаю?

Айода удивлённо подняла брови:

– А раньше ты говорил что-то другое?

– Ну, раньше, – он поглядел в сторону, – я стеснялся сказать, какая ты красивая.

– Я это и так знаю.

– А откуда, ты же Песня?

– Я не могу быть некрасивой, ведь я похожа на ту, в чьей душе появилась.

Октавиан прижал ладонь к губам.

– Что? Так вот, почему ты мне так знакома! Тебя послала ко мне она ?

Лучики в уголках губ радужно блеснули.

– И ты всё это время скрывала, что вы знакомы?

– А мы не знакомы.

– Но ты же сама сейчас сказала, что это она  отправила тебя ко мне!

– Да, но мы не знакомились, – Айода вздохнула. – Я улетела сразу после рождения, у нас не было времени на знакомство.

– А как ты узнала, куда тебе лететь и что делать?

– Я и не знала, просто полетела и всё.

– Чудеса! – он потёр лоб. – А почему ту музыку, которую сочинял я, видно не было? Я что, её без сердца сочинял?

Айода рассмеялась:

– Я вот её хорошо помню – очень симпатичные живчики носились. Девочки на улыбку похожи, а мальчики – на смех. Но они у тебя были сиюминутные – появлялись, радовали слух и исчезали.

– Фу, а я боялся, что тот живоглот съел моих детей! – Октавиан вдруг перестал улыбаться. – Слушай, Песня, а ты так и будешь со мной ходить, или тебе надо будет возвращаться?

– Куда возвращаться?

– Туда, откуда ты прилетела.

– Это как твоя девочка-улыбка решит, – Айода посмотрела в небо. – Решит, что я тебе нужна, буду ходить. Скажет, пора обратно, отправлюсь обратно.

Он вздохнул:

– А ты не помнишь, как было в её сердце?

– Конечно, помню. Только я всё это уже спела.

– Значит, то озеро и лес, и амфитеатр – всё оттуда?

– Да.

– И тревожная нотка тоже?

Айода молча кивнула.

– Значит ей нужна помощь, – Октавиан окинул взглядом островок. – А я тут застрял, и нет никакой надежды выбраться!

– Почему же нет? – она отошла на несколько шагов, словно хотела, чтобы друг её лучше рассмотрел.

Но мальчик разглядывал доски, опутанные водорослями.

– Если даже я и поплыву на этом жалком подобие плота, – сказал, разговаривая с самим собой, – то тогда что буду есть и пить? А впрочем, какая разница, где умирать с голоду, под этой пальмой или… – он вдруг умолк, уставившись на Айоду, в глазах которой вился целый рой золотистых искр. – Слушай, а ты можешь что-нибудь спеть? – спросил с надеждой.

– Сейчас?

– Да, да, сейчас!

Айода запела, даже не взяв воздуха, и островок стал преображаться прямо на глазах. Порхая на своих чудесных крыльях, мелодия выводила в пространстве сияющие линии, которые тут же обретали форму и цвет, рассаживаясь вокруг одинокой пальмы пышными фруктовыми деревцами и стелясь коврами густой зелени. В прохладной тени ожил, зазвенел освежающий источник, и Октавиан бросился к нему и стал пить, жадно зачёрпывая воду. А напившись, поспешил к ветвям, свесившимся под тяжестью плодов, и принялся срывать персики и груши, наслаждаясь их душистой, сочной мякотью. А музыка лилась и лилась, обгоняя океанские волны и создавая всё новые и новые просторы. Но дальше он идти не стал, а бегом вернулся обратно под пальму.

– И как же я сразу не догадался, милая Песня! – воскликнул, сталкивая плотик на воду. – Мне же теперь и море по колено. Ты только звучи, когда я захочу есть и пить!





Иеронимус Ногус прошёл мимо стражника в шлеме со страусовым плюмажем и остановился перед дверью царских покоев. Дверь была роскошной, фигурного литья, поверх которого золотыми буквами высекли имя главной опекунши.

– Ну, наконец-то, ваше чародейство пожаловало, – Медина приподнялась на кушетке, и снежное колье заиграло на смуглой шее.

Поражённо осматриваясь, маг поспешил к ручке, унизанной драгоценностями:

– Ждал, ждал этой встречи, – целуя, краем глаза продолжал изучать гобелены и шпалеры на стенах.

– Вот, хочу, чтобы всё осталось по-прежнему, ещё когда сама здесь горбатилась, – Медина откинулась на подушках. – Это как долг забирать.

Ногус подошёл к мраморному пастушку со свирелью.

– Да здесь просто музей! – сунул нос в дудочку.

– И будет музей, пока не покажешь свой главный в жизни фокус, – она достала крохотное зеркальце.

Маг обошёл вокруг пастушка.

– А принцесса в экспозиции или в хранилище?

– Шутишь? – Медина поскребла коготком белоснежную эмаль резцов. – Её нет давно.

– А куда же она делась?

Красотка нахмурилась:

– Я про неё и думать забыла, странно, что ты вспомнил!

Ногус поднял глаза к потолку, расписанному райскими миниатюрами:

– Гм, надеюсь, все экспонаты в сохранности?

– Да, Карафа воображал, что поселился здесь навеки, потому ничего не закопал у себя на огороде. Правда, жил в подсобке, как настоящий борец, – она похлопала по кушетке, приглашая гостя сесть.

Иеронимус приблизился, не спуская взгляда с радужных игл в широком разрезе воротника:

– Не предполагал, что тебе это так легко удастся!

– Что «это»?

– Прибрать всё к рукам.

– Ой, какие вы все смешные! – Медина расхохоталась.

– Мы?

– Вы, вы, «художники». И что бы я без вас делала!

По щекам мужчины пошли пятна.

– Гм… увы, увы, – он принялся щипать усики. – Похоже, на остров возвращается забытый матриархат.

– Кто-кто?

– Не важно.

– Так чего ты приуныл? – с силой шлёпнула по кушетке.

Ногус оставил усики в покое, сел на краешек:

– Значит, республика на полпути обратно к королевству?

– Ага, на нём, – Медина спустила стройные ноги на пол. – Осталось законы переписать, так что жду не дождусь твоего представления.

– Пока всё идёт по плану, – он снял бабочку, распахивая ворот крахмальной сорочки.

– Тогда поведай, как собираешься учинить мой триумф, – она вытянула ножку, покрутила туфелькой, любуясь бриллиантовой пряжкой.

– Не учинить, а устроить.

– Не придирайся!

Ногус поглядел на ножку, потом на пряжку, вздохнул, вставая.

– У меня есть координаты одного волшебного амфитеатра, – прошёлся вдоль ковра, разглядывая замысловатый восточный орнамент.

– Театра? – Медина вытянула вторую ногу, откидываясь, как на трапеции.

– Одного… сердца с такой божественной музыкой, что все поверят, будто ты преображённая Королева-Соловей!

– Какая-какая? Преобнажённая? – игриво коснулась воротника.

– Пре-об-ражённая! – Ногус потряс растопыренной пятернёй перед своим лицом. – Та, что стала ещё лучше.

– Так, стоит записать, – она взяла со столика книжицу в кожаном переплёте. – Полюбуйся, это я! – продемонстрировала пантеру с золотой коронкой, вытисненную на обложке.

– Недурно, гм… но не похоже: у тебя хвоста нет и… короны.

Женщина хохотнула:

– Тут ты поможешь. А хвоста и не должно быть, потому что это моё… – поискала в книжице, – моё… «аль-тер э-го»! – прочитала по складам.

– Ого, какие ты теперь знаешь слова! – он разгладил бабочку на ладони. – Готовишься к новой роли?

– А как же, – Медина вытащила из переплёта золотой карандашик. – Так, давай ещё раз и помедленнее.

– А в музее опись имущества имеется? – Ногус посмотрел, как она старательно водит карандашиком.

– Это зачем?

Он отошёл к гобелену с изображением древней баталии.

– Ценности требуют бережного хранения, и… мне бы всё-таки хотелось взглянуть на принцессу.

Медина вскочила, как ошпаренная:

– Это зачем тебе на неё глядеть?

– Её некоторые способности нам бы не помешали.

Она подошла, сверля мужчину взглядом:

– Не помешали? Я-то знаю, кто она на самом деле! Она только прикидывается слабой и несчастной! Или ты решил, она тебе советы будет давать?

– И в мыслях не было! – Иеронимус с удивлением смотрел на свою недавнюю протеже.

– А как я узнаю, было или нет? – наступала Медина. – Я этим вашим пускостопом  пользоваться не умею!

Он склонился, принялся ловить смуглую ручку:

– Я мчался через весь свет, ночами не спал, вёл переговоры, оплачивал счета, улаживал, устраивал – всё только ради тебя, ради нашей цели! Ты бы знала, скольких трудов стоило подготовить всё за такой короткий срок – сделать проект, собрать оркестр, найти органиста, настоящего кантора, смыслящего в алгебре, – покрыл ручку короткими, словно клевки, поцелуями. – И поверь, тут не только одно стремление помочь, но и огромное желание сделать тебя счастливой!

Красотка выдернула руку, но осталась на месте.

– Когда ты уехала, – мужчина ловил её взгляд, – я почувствовал себя странствующим рыцарем, который отправляется на поиски своей прекрасной дамы! Каждый день, пока я летел к твоему острову, я не переставал думать о тебе! Скажи, ты соскучилась хоть капельку? – спросил заискивающе.

Медина смотрела неподвижно, словно высчитывая длину аккуратных усиков.

– Ты говоришь не о том, Иероша! – в её голосе звучали ледяные нотки.

– Но как же, не о том? – крылья орлиного носа поднялись, словно тот собрался улететь с бледной, унылой физиономии и приземлиться на более загорелой и привлекательной. – Поверь, всё, что я делаю, я делаю ради…

– Своих плантаций, – она чиркнула карандашиком по воздуху.

– Нет, уверяю! – Ногус аккуратно встал на одно колено. – Ещё в Альпах я решил, что скажу тебе непременно… Вот представь человека, который стоит в чистом поле, собираясь прилечь отдохнуть, гм… или не собираясь отдыхать, неважно, и тут на него обрушивается бурный поток – вот так! Внезапно! Вдруг! И несёт и кружит с удивительной силой! Несёт и кружит, несёт и кружит! Этот поток не даёт возможности обернуться, посмотреть по сторонам, смазывает все картины в одно невообразимое пятно, заставляет забыть обо всём, сжимает в объятиях своих вихрей, вносит смятение в самое серд…

Красотка хлопнула книжицей по столику, и Иеронимус оборвал тираду, словно прогремел пистолетный выстрел. Дверь тут же приоткрылась, и в проёме появился шлем с перьями.

– Это я не тебе, олух! – опекунша махнула, и перья скрылись. – Кстати, буква «с» у нас до буквы «о» или после? – раскрыла свой требник.

– Какая… – мужчина смешался, – буква?!

– С-с-с, – бесстрастно повторила она. – До или после?

– Э-э… кажется, после.

– Ты уверен?

Маг прикрыл лоб дрожащей лапкой:

– Уверен.

– Сэ, сэ, сэ, – она поплевала на пальчики. – Так, «Савская царевна», ага! «с-концерт-тируйся», не, «скон-цен-три-руйся» на главном, Иероша!

Мужчина понуро поднялся, отряхнул брючину.

– Что именно тебя интересует?

– Твоя подготовка к учинению моего триумфа.

Он поглядел на золотой карандашик в ухоженных пальчиках, вздохнул.

– Амфитеатр возводят из готовых конструкций, – зашагал по комнате, глядя в пол. – Если Колизей Флавиев вмещал до семидесяти тысяч, сюда легко поместится весь твой остров.

– И как ты думаешь собрать столько народа? Я же по своему… – поискала на заложенной странице, – «о-блин-ку» не смогу загнать всех пинками.

– Это и не потребуется, – Ногус сунул бабочку в карман. – Я публично обещал показать людям рай!

– Только и всего?

– Твоих будущих подданных я приглашаю бесплатно! – сделал ударение на «я».

– Уже кое-что. Только как ты собрался это сделать, ты что, Господь Бог?

– Нет, но музыка, которая звучит в том волшебном сердце, куда ярче всего, что твои аборигены видели в своей серой жизни!

– Кто видели?

– Местные жители.

– Записать?

– Не стоит.

– Значит, ярче?

– Да.

– Железно ярче?

– Железно.

– Так-то лучше! А, кстати, где наш гений? – она царапнула коготками воздух, пародируя профессора Пупа, хватающего мысли. – Всё сидит в своём шкафу? Ты вообще взял его с собой?

– Нет, он в Альпах, – Ногус поморщился, пытаясь вспомнить, как они с профессором расстались, но не смог – в этом месте уселась жирная клякса. Несколько мгновений он стоял неподвижно, вперив взгляд в шерстяной померанец ковра, потом направился к саквояжу и тубусу, оставленным у входа.

– Театр Королевы-Соловья для наших целей мал, – раскрыл саквояж. – Новый амфитеатр будет состоять из девяти ярусов. Место рядом с дворцовой набережной я выбрал не случайно, так восторженной толпе будет проще отнести тебя к тронному залу.

– Восторженной толпе? – улыбнулась Медина. – Даже так?

– Всё продумано до мелочей, царица, – Ногус вытащил из папки чертёж, стал водить пальцем. – Для верхних ярусов круг полностью замкнут, в секциях двух первых – ложи для оркестра и органа, который я поместил над оркестром. Пустоскоп будет находиться за перегородкой, а чашу


убрать рекламу






проектора мы подвесим на гондолу дирижабля. Оттуда и пойдёт чудесный луч, который сделает тебя хозяйкой острова.

Медина покрутила лист в руках.

– Ну-у-у, не знаю. На этой картонке всё выглядит как-то небогато. Эти тощие чёрточки – ни тебе украшений, ни хоть какой-то пышности! И в таком месте ты собираешься учинить мой триумф?

Ногус почесал нос чертежом:

– Так всё будет выглядеть только до начала представления. Когда мы включим рефлектор, картина изменится. Чаша будет располагаться на такой высоте, что и амфитеатр, и весь холм из того сказочного сердца перенесутся сюда, накроют берег целиком, засверкают прямо перед глазами каждого! Да что там, перед глазами – сольются с их сердцами! – бас мага рокотал, набирая силу. – Люди тут же обо всём забудут, я уже не говорю, что им станет всё равно, сидят они или стоят, и как украшен зал. Они потонут в потоке волшебной красоты, в потоке, который подхватит их и понесёт! Всего несколько мгновений, несколько аккордов той божественной музыки, и зрители влюбятся в тебя на всю оставшуюся жизнь! Влюбятся ещё сильнее, чем любили ту королеву-певичку. И этот поток, о, этот поток… – он осёкся, взглянул затравленно, – …принесёт тебя к заветной цели!

– Всё будет, как ты расписал? – её глаза блестели.

– Да, так и будет, – маг отложил схему и взялся за тубус.

– Ну, ну, продолжай, это мне нравится.

Иеронимус вытряхнул тугой рулон бумаги:

– Но, первые вещи первыми, царица. Надо позаботиться о расклейке афиш, – развернул плакат с собственным изображением в сияющем звёздном ореоле. – Отпечатано в самом Майнце!

Медина уставилась на приукрашенную физиономию иллюзиониста, и блеск в её глазах потух.

– Не поняла юмора, Иероша!

– Что? – он встряхнул плакат.

– А где здесь я? – в её голосе опять появились ледяные нотки.

– Но, ми… Медина, мы анонсируем только моё шоу, и уже в финале являем тебя восхищённой публике. В этом весь эффект, сюрприз, главная «изюминка»! Ведь если открыть карты с самого начала, некоторые граждане, которые помнят ту певичку, обязательно усомнятся…

– Да пусть только посмеют!

– Дослушай, пожалуйста, – маг поспешно скатал плакат. – …Усомнятся в подлинности твоего звучания. Всё должно быть сделано гармонично, чтобы никто ничего не заподозрил. Петь будет божественный голос, лучи будут самые настоящие, и когда все окажутся потрясены и ослеплены, секретный лифт поднимет тебя на сцену. Тут все и увидят тебя, ту самую, что миг назад чаровала их своими песнями!

– И что, я всё это время буду сидеть под сценой?

– Я устроил специальную комнатку со всеми удобствами. А когда придёт время, ты предстанешь перед рукоплещущей толпой. Теперь ясно?

– Ещё как ясно! – красотка сощурила мохнатые ресницы. – Ты хотел, чтобы на афишах было только твоё имя?

– Боже! – Ногус вскочил с места. – Я же совершенно не об этом!

– Именно! А мне нужно, чтобы я, а не ты, была звездой, и не в конце шоу, а с первой секунды! Всё твоё представление должно работать только на меня одну! Я – будущая королева, а ты был и останешься циркачом, который морочит всем головы своими «музыкальными»… бананами!

Маг ссутулился, выставив локти и подперев щёку ладонью:

– Пойми, Медина, если мы напишем в афишах, что Королева-Соловей возвращается, мы обманем публику!

– Конечно, а как иначе?

– А это неверно, царица, нужно, чтобы люди обманулись сами. Вот – главное правило любого трюка! Поверь, стоит им только увидеть сияние того божественного сердца, услышать его музыку – и каждый по своей воле подумает так, как надо тебе!

– А с чего ты взял, что они будут думать, как надо мне?

– Да по-другому и быть не может! – Иеронимус вывернул ладошки. – Ты просто не слышала того голоса! В его лучах всё преображается, всё обретает новый смысл! Да если под занавес вывести обезьянку или ослика, люди увидят в них предмет своих обожаний, своего счастья!

– Кого-кого вывести? – красотка подняла бровь.

– Это я образно, царица, чтобы ты поняла, сколь велика сила той волшебной мелодии! И вообще, неужели ты считаешь, что я способен сделать что-то тебе во вред? – он шумно втянул носом воздух. – О, я не могу это объяснить, но здесь, сейчас, я стал чувствовать особенную, необыкновенную связь с тобой! Мне даже кажется, что мы – одно неделимое целое: если ты вдруг уколешься – я тоже почувствую боль, если обожжёшься – и я буду дуть на пальцы, буду страдать!

Медина перекатилась через кушетку и, соскочив, зашагала к двери.

– С какой стати мне укалываться или обжигаться? – обернулась на пороге. – Что ты мелешь?

– Это тоже – образно, об-раз-но, понимаешь? – он опустился на оба колена и закрыл глаза. – Разве я мог поверить в то, что сейчас происходит?

Женщина хмыкнула и, развернувшись, вошла в другую комнату.

– О, я не знаю, какими словами это описать! – Ногус, не открывая глаз, проворно поелозил следом. – Но я испытываю такой нечеловеческий прилив чувства! Необыкновенного, неземного чувства! – его ноздри трепетали. – Неужели, я все эти дни был слеп? Неужели прозрел лишь здесь, на пороге этой комнаты?!

Медина ушла в дальний угол огромного зала и села на диван, оторопело наблюдая, как маг с закрытыми глазами безошибочно обползает скульптуры, курильницы и вазы, расставленные там и сям.

– О! О! О, неужели! – он остановился прямо перед диваном, протягивая к ней руки, по бледному лицу пробежала судорога, и в следующий миг из рукавов вылетели два золотистых овала. Один прошуршал слева от головы красавицы, второй – справа, слегка задев её пышные локоны. Стукнувшись о драпированную стену, снаряды прикатились к туфелькам с драгоценными пряжками.

– Это что?! – она смотрела, то на пупырчатые плоды, то на мужчину.

– О, я заблуждался, я не верил! Неужели в тебе есть музыка! Божественная музыка! – он повёл носом слева направо. – Неужели, правда, есть?! – повёл справа налево, говоря тише и покорнее. – О, Медина, я научу тебя летать на волшебной ладье! Мы будем наслаждаться ароматом цветов под пение райских птиц! Мы изведаем неизведанное, достигнем недостижимого! Поднимемся до сияющих вершин, коснёмся неведомых глубин! – медленно, боясь спугнуть великолепие момента, Иеронимус разжимал веки. – Всего, что я так близоруко от тебя… – осёкся, глядя на полотно Рафаэля над её головой. – Не-е-ет! – пискнул дискантом.

– Что «не-е-ет»? – на её лице было неподдельное удивление.

– Не может быть!

– Что «не может быть»? – Медина проследила за его взглядом и поправила причёску. – Что, она прекраснее меня, что ты так вылупился?

Ногус продолжал смотреть на мадонну, улыбавшуюся с полотна кротко и печально.

Красотка подняла с пола сплюснутый плод, взвесила на ладони, покрутила в пальцах и, как делали все до неё, осторожно понюхала.

– Смотри-ка, правда, лимон! Только с чего ты взял, что он музыкальный? Я никакой музыки не слышала.

– Это… – Ногус кашлянул, возвращая голосу прежний тембр. – Просто я…

– Что?

– Понял…

– Что ты от меня без ума?

Маг сгорбился, крылья орлиного носа безвольно обвисли.

– Не ты один, Иероша! – она поднялась с места, оставив коленопреклонённого мужчину перед диваном, но тут же вернулась с книжицей. Полистав, нашла нужное место и с запинками продекламировала: «Не подобает… от любви страдать… Тому, кто миром… должен обладать»!

– «Шахнаме»? – Ногус невесело усмехнулся. – Перед этими строками я ещё постою на коленях. – Он выдержал паузу и поднялся, но брюки отряхивать не стал. – И кто же в этом дворце читает Абулькасима Небесного?

– Тристан, бывший камердинер. Слушай, а почему лимоны выжаты?

– Кто бы мне самому сказал, – Ногус достал из кармана бабочку, стал привязывать на место.

– Там на столике – соки, ты, часом, до этого на кухню не забегал?

– Увы, – маг отошёл, наполнил золотую чарку.

– Значит, не знаешь?

– Нет.

– А твой братец-переросток? Кстати, он не появлялся?

Ногус поперхнулся.

– Вижу, было дело, – она ловко закинула лимон в расписной пифос.

– Гм, теперь это будет значительно реже.

– Почему ты так решил?

– Думаю, он уже всё увидел, – маг обмахнул лацкан платком.

– Что увидел? Опять тайны?

– Да нет же, нет, – он заторопился, стараясь угодить, – я говорю о том сердце.

– О каком сердце? – Медина насторожилась.

– Где райская музыка.

Её зрачки расширились:

– Ты показал своему братцу-переростку то, что нужно мне в самом главном моём деле? Ты рехнулся!

Иеронимус, растерявшись от таких слов, принялся заново снимать бабочку и раскрывать воротник.

– Но, гм… я лично ничего не показывал, – его щека задрожала. – Я только допускаю, что он мог видеть тетрадь профессора.

Женщина всё больше распалялась:

– И ты говоришь, дело выгорит! – её глаза метали молнии. – А может, твой братец ещё больше подрос, может, вымахал в дядю или папашу? Или дедулю? И теперь он будет так командовать, что ты и рта не посмеешь раскрыть! И как ты собираешься учинить мой триумф, когда сам будешь пресмыкаться, как… – она поискала взглядом. – Фу, Карафа! – прикрикнула на игуану, под шумок расправлявшуюся с цилиндром гостя. – Ещё отравишься этими… сплющенными кроликами!

Иеронимус стоял, опустив голову, его ноздри глядели влажно, со слезой.

Главная опекунша умерила пыл:

– Ладно, Иероша, не хнычь, – взяла ящерицу на руки. – Сделаем так, как ты нарисовал. Только заруби на своём длинном носу: теперь везде и всегда командую только я!





Луна то ныряла в облака, то снова появлялась, и тогда дорога, бегущая между скал, озарялась её бледным светом. Двое солдат шли в сторону океана, где в сумерках маячила Зелёная башня. За плечами у них были пустые мешки и ранцы, также туго набитые пустыми мешками, на поясах – фонари, которые они не зажигали, чтобы не привлекать внимание. Усатый нёс на плече моток альпинистской верёвки с узлами, его хромой товарищ – пилу для резки металла.

– Думаешь, Ничто и есть та богиня? – Кот остановился, поджидая напарника.

– Конечно! – догнал его Стопа.

– Но зачем ей носили еду, если она статуя? – он всмотрелся в сумерки за плечами товарища, проверяя, не идёт ли кто следом.

– Наверно, тайный ритуал, – Стопа тоже оглянулся. – Вроде жертвоприношения.

– А, может, жертвы приносили не ей, а кому-то ещё?

– Кому?

– Ну, скажем, библиотеке?

Стопа отрицательно покрутил головой:

– Не-е-е, по-твоему, на столько книг давали всего один поднос с одной тарелкой, одной ложкой и одной кружкой?

– А почему нет? – Кот поправил моток верёвки на плече. – Может, они ели по очереди.

– И как, скажи, книги могли есть кукурузную кашу и рыбу, да ещё возвращать посуду обратно?

– Да запросто!

– Нет, это невозможно.

– Э-э-э, не будь таким простодушным! – солдат погрозил во тьму пальцем. – Я уверен, книги могут ещё и не такое. Это они с виду тихие – стоят себе или лежат, будто ни при чём, а в каждой, как в запечатанном кувшине, сидит свой джинн.

– Джин? – товарищ оживился.

– Да не, Стопка, чудище такое! – Кот скривил страшную физиономию, показывая злого духа. – И потом, недаром щель в стене аккурат, чтобы самая толстая книга могла пролезть и взять поднос.

– Ну, не знаю, – Стопа почесал выбритый подбородок. – Человек может проглотить книгу, но чтобы книга кушала человеческую пищу… И потом, для нас лучше, чтобы еду носили статуе – к чему столько лишних свидетелей?

Кот кивнул:

– Борода думал, мы – глупцы, но теперь ясно, почему он приказывал завязывать глаза. Просто не хотел, чтобы кто-то увидел клад!

– А ты уверен, что богиня была из серебра, а голова из золота? – Стопа старался не отставать.

– Да провалиться мне на месте, видел своими глазами! Думаешь, почему Борода запретил об этом рассказывать?

– А, может, она вся золотая – с маковки до пяток?

Солдат пожал плечами:

– Может, и вся, под покрывалом же не видно…

– А как ты думаешь, сколько в ней пудов?

– Когда один археолог нашёл гробницу, он тоже думал, что царь весь золотой. А оказалось, только маска золотая, а остальное – кости и марля.

– А вокруг ложа что-то было?

– Ага, пеликаны.

– Какие пеликаны? Я о чём толкую! – Стопа перекинул мешки с одного плеча на другое.

– Ах да, – Кот кивнул. – Там так всё сияло, будто комната до потолка набита сокровищами.

– Наверняка, в этой гробнице всего навалом – и камней, и золота! Недаром Борода приказал держать рты на замке, – повторил с надеждой.

– Борода приказал молчать, а сам уже ни словечка не скажет! – солдат дёрнул плечом, поправляя ношу. – У меня давно руки чесались посчитаться с этими бонзами, но ты же знаешь, акулам всё равно, хороший ты человек или плохой.

– И к бабке не ходи, – согласился Стопа. – При Бороде просто кидали со скалы: может, акула тебя съест, а может, нет. А теперь эта ведьма кормит их по расписанию. И знаешь, – он понизил голос, – если она пронюхает, что мы взяли клад, нам с тобой – о-о-о! – провёл пилой вдоль шеи.

– А как она пронюхает? Нас же только трое: ты, да я, да статуя. Мы эту богиню спустим на землю и распилим без шума. Камни, если есть, тоже поделим и – айда с острова! Я по крайней мере точно, а ты, Стопка, как знаешь.

– Не, я тут останусь, открою кабачок, – солдат сощурился на луну в молочном соусе облачка. – Или обзаведусь садиком и буду потихоньку поставлять апельсины в Европу.

– А зачем тебе апельсины, если уже будет золото?

– Как зачем? Для отвода глаз!

Не сговариваясь, оба сложили ранцы на землю, скрутили папиросы и закурили, пряча огоньки в ладонь.

– Не думал я, что Медина вернётся, – усатый сел на камень. – Только вздохнули свободно, а тут – на тебе, новая Борода! Ещё взяла моду наряжать нас в перья.

– А я был уверен, что вернётся, – Стопа устроился рядом. – Кто же станет отказываться от богатства, когда оно само плывёт в руки?

– Тот циркач, который за ней ухлёстывает, – Кот выпустил колечко дыма, – говорят, человек не бедный.

– Не, циркачи все бедные. На то они и циркачи, что умеют пустить пыль в глаза. А люди думают, у них денег куры не клюют.

– Но у него даже дирижабль личный есть! Скажи, разве у бедного человека будет свой дирижабль?

– А с чего ты взял, что это его дирижабль? И вообще, ты уверен, что этот дирижабль есть на самом деле? – солдат с сомнением покачал головой. – Разве стоящая вещь может вот так взять да исчезнуть!

– Но она же не просто исчезает, а за деньги, – заметил Кот. – А это совсем другое дело. Дирижабль исчезает – деньги появляются.

– Тогда что, по-твоему, – Стопа тоже выпустил колечко, – дирижабль появляется – деньги исчезают?

– Слушай, что мы всё о чужих деньгах! – Кот поморщился. – Давай поговорим о наших. Вот мы эту статую с тобой спустим, а как будем делить?

Стопа задумался, глядя на алую пирамидку в ковшике ладони.

– Ты придумал, ты забирай голову, – наконец, предложил он.

– А ты?

– А я возьму ноги, может, хромать перестану.

– А руки?

– Возьмём по руке – на удачу, тебе правая, мне левая, – Стопа стряхнул пепел мизинцем. – Туловище тоже разделим на две части.

– Слушай, может, на всякий пожарный, на три?

– Это зачем?

– А вдруг наша бестия прознает? А так, мы ей тут же – магарыч!

Стопа отрицательно покрутил головой.

– Не, у неё своего золота навалом, – он погасил папиросу о каблук. – Ест на золоте, пьёт из золота, ходит в золоте, ходит в золото. А о нас с тобой кто позаботится?

– Тут ты прав, – Кот тоже погасил папиросу. – Кроме нас самих, никто о нас не позаботится.

Они встали и, подобрав вещи, направились дальше.

Облака совсем рассеялись, и тени среди камней шевелились, то и дело заставляя путников замирать и озираться по сторонам. Но скоро дорога вильнула последний раз, скатилась с пригорка на песчаный берег, и они оказались у подножия башни.

– Ну, кто лезет в этот раз? – Кот оглядел разбросанные по земле балки и камни. Он зажёг фонарь, освещая кирпичную кладку под слоем свежего цемента. Какой-то шутник, пока цемент сох, нацарапал зубастую акулью голову.

Стопа поглядел на голову и вздохнул:

– Ты уже знаешь дорогу.

– Сейчас лезть труднее, – заметил товарищ, – луна неполная.

– Что делать, не днём же светить золотом, со всеми этими тётками!

Кот спорить не стал и, привязав фонарь к поясу, полез наверх. Передохнув на знакомой оливе, он завершил восхождение и уставился на развороченную крышу.

– Слушай, Стопка! – зашипел сверху. – Тут, похоже, уже побывали расхитители гробниц!

– А ты внутрь заглядывал? – пятно света внизу задвигалось и остановилось.

– И так видно, кто-то здорово похозяйничал. Пальму, и ту уволокли!

– Да ты слезь внутрь, погляди получше! – посоветовал Стопа.

Солдат скинул в брешь верёвку и стал молиться:

– Боженька, сделай так, чтобы мы нашли настоящее сокровище!

Стопе, который стоял в стороне от башни, было хорошо видно, как в бойницах мелькнул свет, и показалось, что свет этот с золотыми отблесками. Оглядевшись по сторонам, он поспешил следом.

Кот повторяя тихие мольбы, обводил стены фонарём. Разочарование всё больше охватывало сердце, как вдруг перед глазами вспыхнуло, и с потолка пролился ручей живого золота. Он посветил выше и, как в прошлый раз, замер с открытым ртом.

Ручей лился оттуда, где кровля осталась нетронутой. Там, у самой стены, лицом вверх парила та самая драгоценная статуя, наряженная в бальное платье. Серебряные отсветы невидимых щёк дрожали на закопчённой балке, а длинные локоны, свешиваясь вниз, переливались в луче водопадом золотых струй.

Солдат так и стоял, задрав голову и выставив руку с фонарём, когда в проломе показалось потное лицо товарища.

– Э… эй… – позвал тот, тяжело дыша и ещё не видя принцессу. – Ты что… там застыл?

Кот пришёл в себя:

– Слушай, сунь-ка руку в пролом, прямо под потолком!

– А зачем… её… – Стопа всё никак не мог перевести дух, – туда… совать?

– Ну, сунь!

Товарищ несколько раз схватил пустоту.

– Не… нет ничего, – сообщил, вытирая пот рукавом.

– Да ты ляг на живот и пошарь поглубже! – Кот махнул фонарём, указывая, где нужно искать.

Стопа вытянул руку, насколько мог, и наткнулся на каблук туфельки.

– Что это, клад? – прижался щекой к балке.

– Пока не знаю, – Кот нервно крутил ус. – Если клад, то почему такой лёгкий?

Солдат потянул за каблук и скоро нащупал мягкую ткань, прикрывавшую ногу. Он ухватил за лодыжку и осторожно дёрнул, привстав и наблюдая, как подол платья переходит в схваченную поясом талию, та – в лиф, а следом выплывает серебряная шея с прелестным, мерцающим лицом.

От неожиданности Стопа отпрянул и чуть было не скатился с крыши. А драгоценная статуя, которой взлететь мешал потолок, стала медленно подниматься сквозь пролом, вытягивая за собой столб золотого струистого света.

– Хватай, не то улетит! – завопил снизу Кот. – Что ты застыл, как истукан?!

Напарник встал на колени и ухватил за кончики золотых волос, одновременно пытаясь удержать равновесие.

– Она тащит меня вверх! – закричал, поднимаясь с колен, а потом и вовсе вытягиваясь и балансируя на цыпочках с поднятой рукой.

– Держи крепче! – Кот продолжал светить сквозь пролом.

– Не могу! – Стопа чуть не плакал.

– Думай о фруктовом садике!

– У-у-у!

– Ладно, отпускай! Не ровён час, разобьёшься…

Солдат распластался на крыше, а богиня, подхваченная порывом ветра, поплыла в сторону города.

– Ну вот, ты оставил нас без заработка! – Кот опустил фонарь. – Теперь наш клад поймает какой-нибудь негодный штатский!

Стопа не знал, что на это ответить и уселся на балке, свесив ноги в пролом.

– Слушай, – он поглядел вниз, на фонарь и люк в пятне света. – А может, главный клад там, где книжная гора? Если бы я его прятал, точно бы зарыл в книгах!

Кот подцепил носком башмака ржавое кольцо:

– Раз уж пришли, давай глянем. Но стоило тогда карабкаться по стене? Можно было просто раздолбить внизу кирпичи…





Профессор вывалился из плюющего искрами шкафа и замер на полу. Ему было больно двигаться – больно и стыдно. Как бы Мелия не поступила, ему следовало до конца оставаться верным своему чувству.

Он сел, замечая, что рубашка на животе сгорела, и на теле глубокий ожог, но совесть жгла куда сильнее.

Пуп попытался настроиться на прежний мажорный лад, взывая к своей счастливой повадке, но молчание внутри было оглушительным и полным. И, сидя у чадящего пустоскопа, он вдруг понял, что привычный светлый настрой и был звуком заветного колокольчика. В самом начале, задолго до встречи с Мелией, так звучала надежда на эту встречу, а потом серебристый звоночек перешёл в звучание любви. Теперь же, с исчезновением его светлой нотки, не осталось ни любви, ни надежды.

Превозмогая тошноту и головокружение, профессор поднялся и направился к кабинету мага. Он не знал, что скажет и о чём будет спрашивать, – никаких доказательств вины Иеронимуса не осталось: единственная улика, образ лимона-самородка, рассеялась по эфиру, как и нотный пепел крылатой лодки.

В кабинете Пупа встретил Жабон. Циркач подписывал бумаги, по обыкновению, прилепляя их пятернёй к щеке.

– Профессор! – воскликнул он, полоща листок в воздухе. – Примите поздравления!

– Поздравления? – опешил Пуп.

– А вы ничего не знаете? Вся мировая общественность уже выражает свой восторг! – толстяк пошарил на кресле и, ухватив тросточку, встал навстречу.

– Мировая общественность? – учёный запахнул полы сюртука, но Жабон успел заметить прожженную рубаху и ухмыльнулся.

– Горячие поздравления! – выставил пухлую ладошку.

Пуп машинально протянутую руку пожал:

– Но с чем?

– Как же, дорогой вы наш гений! Амальгама не только получена, но и нанесена на чашу, – он сделал многозначительную паузу. – И проектор-рефлектор уже фунциклирует!

– Фунцик… что? – Пуп забыл, зачем пришёл, просто оторопело моргал.

Жабон освободил руку из каменной ладони изобретателя и сел обратно за стол.

– Но как же такое может быть? – к Якобу вернулся дар речи. – Впереди ещё поле непаханое!

– Было поле, было, а теперь – нет! – ассистент поёрзал на тросточке и взял новый документ. – Впрочем, сегодня после обеда у нас генеральная репетиция.

– Репетиция?

– Да, нашего с вами общего представления.

Пуп нахмурился:

– Это что, опять какие-то фокусы?

– О нет, дорогой профессор, – Жабон хитро прищурился. – То, что вы увидите, будет на самом деле.

В голове учёного всё смешалось: и колокольчик, и лимон-самородок, и несчастная сюита, и бурдюк, и проектор-рефлектор.

– Но как вы получили состав? Как нанесли его на чашу? – он попытался собраться мыслями. – Ведь надо владеть навыками, технологией, да просто знать нужную формулу!

– Я вас умоляю, – толстяк обмахнул щёку ладошкой. – Это же не главное!

– А что главное? – растерялся профессор.

– А что главное, вы чудесно знаете сами, – Жабон подмигнул учёному. – Но, если вдруг забыли… А, впрочем, ну её, эту бумажную волокиту! – отодвинул стопку бумаг. – Давайте приступим прямо сейчас, пока вы себе ещё что-нибудь не сожгли.

Пуп, как сомнамбула, поплёлся следом за циркачом, наблюдая за полётами его тросточки. В глубине души он всё ещё считал, что происходящее – какой-то очередной каламбур.

– Ждите моего сигнала, – напутствовал его Жабон у канатной дороги. – И ни в коем случае не кладите трубку!

Войдя в шатёр, Пуп тут же принялся разглядывать чашу проектора-рефлектора. Он поднялся по трапу, изучая аппарат вблизи, но, касаясь пальцами тончайших зеркальных пластин, каких-либо изменений не обнаружил. Сомнения в серьёзности слов ассистента становились всё сильнее, но тут зазвонил телефон.

– Включайте вашу посудину и готовьтесь к представлению, – пискнула гарнитура.

Профессор повернул рубильники и опустился в кресло. Излучатель заработал, посылая на арену конус бледно-голубого света, но изображение отсутствовало. При других обстоятельствах Якоб, возможно, улыбнулся очередной проделке циркача, но тяжёлое предчувствие повисло над головой, как объёмная чаша излучателя.

Прошло ещё несколько минут, и луч, падающий из-под купола шатра, начал мутнеть. Он постепенно напитывался красками, и по телу учёного побежали мурашки. В мерцающем конусе, с удивительной отчётливостью проступили верхушки деревьев. Они наплывали, расходясь в стороны, трогая щёки, будто Пуп сам летел над лесом. Изображение было совершенно живым, кристально чистым, без каких-либо помех и замутнений. Он мог не только видеть каждый из самых мелких листиков и слышать их шелест и аромат, но и ощущать настроение растений. То, что происходило в шатре, превосходило все самые смелые ожидания.

В трубке затрещало, пискнуло, и послышался голос Жабона:

– Ну, что скажете?

– Невероятно, какое удивительное качество сигнала! – воскликнул Пуп. – Какая плотность передачи чувства!

На другом конце провода удовлетворённо чмокнули:

– Вы, как всегда, были правы, профессор!

– В чём прав? – он вслушался в шипение гарнитуры.

– Ключик, который… теоремы… – то пропадал, то появлялся далёкий фальцет.

– Как вам это удалось? Я думал, вы шутите!

– О, нет, нет, профессор, всё на полном серьёзе! – голос Жабона прорезался сквозь треск. – Вы сами давно нашли ответ, но продолжали… – его вновь окутали помехи, – не там… надо…

Тоненькое хихиканье совсем утонуло в электрических шуршаниях, и Пуп не расслышал слов собеседника.

– Повторите, что вы сказали! – крикнул в трубку, продолжая наблюдать за происходящим.

– Субстрат лучисто… – донеслось сквозь шум, – в действии…

– Вы получили чудесные лучи? – в пятке Пупа вновь заныл проклятый железный крюк. – Но как вам самому это удалось?

Снова послышалось хихиканье, и голос Жабона приблизился, зазвучал со всех сторон, словно шёл из чаши рефлектора:

– Ну почему же, самому? А как удалось, сейчас узнаете!

Профессор продолжал прижимать трубку к уху, ощущая, как несутся к его сердцу чувства леса, зеленеющего в конусе луча. Импульсы аппарата передавали настроения и мысли деревьев – они текли прямиком от корней, стволов и крон, сплетаясь с его нервными волокнами. Всё было в точности, как Якоб и предполагал, и даже ярче. Но волны эти несли смешанный сигнал тревоги, растения явно чего-то боялись. Он понял это одновременно с тем, что перед ним – та самая, волшебная роща дриад.

Ветви разошлись, пропуская эфирный диоптр на их с Мелией опушку. Но сейчас знакомые места будто вымерли: деревья вытянулись и замерли, листья не шептались, трава напряглась, а цветы прятались, свесив головки и сжав лепестки. Удивительное безмолвие царило во всём: не пели птицы, не слышался весёлый говор ручейка. Казалось, лесные нимфы покинули свой чудесный уголок. И тут, среди настороженной тишины леса, Якоб с особой отчётливостью уловил сны милой подруги, дремавшей в своей матери-ольхе.

В первый миг он испугался, что проникает в недозволенное, делая это тайком. Но родные, тёплые волны, плывшие из глубины ствола, моментально развеяли все сомнения.

Мелия представляла, как они вдвоём путешествуют на крылатой лодке, как садятся в незнакомом лесу с водопадом, и наяды, новые её сёстры, такие гостеприимные и ласковые, окружают их. И сразу начинаются знакомства, обмен сияющими знаками, а следом – забавы, весёлые танцы, и всюду радость, всюду свет, ведь её любовь здесь, рядом с ней! Это Якоб услышал особенно отчётливо – дриада с такой теплотой ласкала его образ в своём сне, что у него выступили слёзы. Ни о ком другом она не думала и не мечтала. Но каким контрастом к этим светлым переливам было звучание бодрствующих деревьев! Они посылали всё более ясный сигнал тревоги, и Пуп невольно ощутил, как волнение растений передаётся ему самому. Кто-то, находящийся здесь же, но невидимый за границами лучевого конуса, вселял в округу страх. И он вздрогнул вместе с лесом, когда на опушку шагнули фигуры в чёрных плащах. Острые, опущенные на лица, капюшоны напомнили ему монахов-инквизиторов. Фигуры со всех сторон обступили ольху, и профессор невольно дёрнулся вперёд, но телефонный провод его остановил.

– Что происходит? Ответьте, Жабон! – он вслушался в треск гарнитуры. – Это что, ваши фантазии?

– Не мои, профессор, не мои, – послышалось сквозь шипение. – А ваши!

– Но я не понимаю, – пролепетал Пуп. – Это же…

– Терпение, – фальцет вновь зазвучал необыкновенно отчётливо. – Скоро всё узнаете!

Якоб трепетными пальцами нащупал регулятор диапазона, до предела расширяя радиус луча, и стала видна крылатая лодка, стоящая недалеко от ольхи. Но это была не его прогулочная венецианская гондола! В сказочной роще бросила якорь ладья с хищной, драконьей головой.

Одна из тёмных фигур скинула плащ, и он с ужасом узнал отвратительного ноздрястого бурдюка из катакомб. Тот сжимал что-то в блинной ладони, скатанной трубочкой.

– Эй, что вам надо? Кто вы?! – закричал профессор, обращаясь к тёмным фигурам, словно забыв, что те, кого он сейчас видит и слышит, его самого ни слышать, ни видеть не могут.

Ольха проснулась, зашелестела, предупреждая нимфу об опасности, но Мелия всё ещё была во власти сладкой дрёмы. Её окружало сияние грёз, в блеске которых все другие звуки меркли. Дриада улыбалась во сне – нет, она больше не будет таиться от сестёр и всё им расскажет! Пусть знают, что она влюблена в человека, что их зелёный островок не одинок во Вселенной, и есть другие острова и океаны, где живут родственные им души. И вместе с любимым они полетят над горами и над морями, ра


убрать рекламу






зыскивая всё новых и новых сестёр и братьев. О, сколько радости обещают эти путешествия, эти новые, нескончаемые встречи!

– Отзовитесь, Жабон! – взывал Пуп снова и снова. – Немедленно объясните, что происходит!

В трубке, кроме шипения и треска, ничего слышно не было, и скрепя сердце, он стал наблюдать дальше.

Фигура рядом с бурдюком сняла капюшон, и Якоб похолодел, увидев каменные глаза малахитовой красавицы. Нимфа совсем скинула плащ, обнажая безупречное тело античной статуи. Другие жрицы подземного царства также освободились от плащей – кроме золотых ожерелий и браслетов на руках и ногах на них ничего не было.

Бурдюк разлепил блин, подавая что-то малахитовой деве, и та пошла вокруг ольхи, пританцовывая и звеня украшениями.

Пуп потерянно всматривался в происходящее, и трубка потрескивала и шипела в его поднятой руке.

Каменные нимфы, встав цепочкой, повели хоровод вокруг ольхи, и к звону их ожерелий и браслетов вдруг присоединился знакомый голос серебряного колокольчика. Нотка Мелии ожила, наполняя округу своим прозрачным голоском.

Ольха затрепетала сильнее, её ветви задвигались, как от налетевшего вихря. А бурдюк подошёл к дереву и раздул ноздри, пытаясь учуять под корой спящую дриаду.

Танец каменных нимф становился всё более порывистым, а звон колокольчика – настойчивей. Неожиданно листья ольхи замерли, и несколько мгновений она не подавала признаков жизни. Но вот, шероховатая кора начала просвечивать и наполняться глубиной.

То появляясь, то вновь исчезая, сквозь неё проступили контуры девичьего лица. Сверкнул один широко открытый глаз, за ним другой. Полупрозрачное, оно вышло вперёд всеми чертами, качаясь из стороны в сторону, словно лист на ветру. С лёгким шелестом упала на лоб прядка волос, глаза моргнули, и дриада, сидящая на корточках, стала видна целиком.

Радость на её лице сменилась недоумением, а следом испугом. Быстро оглядевшись, она сжала кулачки и попыталась снова стать невидимой, но тщетно, – звон колокольчика лишал её волшебных сил.

Бурдюк обнял полупрозрачный ствол ольхи, нависая над кудрявой головой девушки.

«Милая, – услышал профессор неровный, скачущий голос. – Разве ты меня не узнала? Это же я, твой Якоб-тру-же-ник!»

Застыв, он смотрел, то на нимфу, то на бурдюка, невольно отмечая в его рыхлом теле сходство с медузой, растаявшей в огненном озере.

«Разве ты забыла, как мы с тобой слушали ту волшебную… пташку?» – волнистый рот затрепетал, растягиваясь в подобие улыбки.

Мелия вздрогнула – исковерканное имя божества прозвучало как гром среди ясного неба.

Бурдюк наклонился ниже, к самому уху, прикрытому колечками кудряшек.

«Этот колокольчик, – его голос вибрировал, стараясь удержаться на достоверной ноте, – ты сама мне его дала. И сейчас он играет очень важную нотку. Важную для тебя, меня и… одного дельца!»

Послышалось тоненькое хихиканье, шедшее то ли из бурдючного чрева, то ли из телефонной трубки.

«У тебя есть что-то, что очень нужно мне. Не спрашивай, для чего мне это нужно, ведь влюблённые не спрашивают, а просто всё отдают!»

Мелия молчала, но Якоб продолжал принимать все её мысли. И сейчас, в этот страшный момент она думала не о себе, а о нём. Нимфа была готова отдать всё, что у неё есть, но никак не могла взять в толк, почему тот, у кого серебряный колокольчик, совсем не похож на её любимого.

Ещё одна фигура в капюшоне подошла и сложила под деревом какие-то чёрные мешки.

Якоб не сводил с Мелии глаз и всё нажимал и нажимал кнопку вызова в надежде упросить Жабона прекратить происходящее. Он не знал, что прибор транслирует события уже свершившиеся и хранящиеся на одной из бесчисленных полочек тонкого мира.

– Ах, это вы, профессор, – как ни в чём не бывало, отозвался циркач. – Как вам представление?

– Немедленно оставьте мою невесту в покое! – закричал Пуп, не помня себя. – Покиньте рощу! Зачем вы заставляете меня верить, что это я там, около дерева? Неужели страдания людей могут быть смешными? Что у вас за цирк такой! – он исступлённо тряс гарнитуру. – И верните колокольчик, это вы похитили его!





– Ой-ой, какие страшные обвинения! – уколол и удалился фальцет. – А может, вы забыли танцы с самоцветными феями? Но я вас не виню, с ними забудешь всё на свете, не так ли, ювелир вы наш?

– Это видения… сон… – бормотал Якоб, с ужасом наблюдая, как бурдюк раскачивает дерево.

– Видения… сон… – повторил голос под куполом шатра. – Ничего, найдёте себе другую!

Словно услышав Жабона, Мелия убрала ладони от лица. А Якоб вдруг понял, почему дриады не брали младшую сестру с собой. Когда-то в студенческие годы, на лекциях по легендам и мифам древности, им рассказывали, что лесные нимфы могли видеть будущее, лишаясь за это дара любви. Мелия своего будущего не знала – она была единственной из сестёр, способной на человеческое чувство.

«Ну же, милочка, мне надо совсем чуть-чуть, – дребезжал ненавистный голос. – Всего пара ноток той песенки!»

Нимфа собрала все силы и предприняла ещё одну отчаянную попытку спрятаться. Она уменьшилась в несколько раз, но стать невидимой у неё не получилось. Бурдюк перестал трясти ольху и хлопнул блинами.

Каменные танцовщицы отступили, продолжая хоровод за границами светового конуса. Вместо них дерево окружили тёмные фигуры в плащах. Одна из них совсем приблизилась к стволу и показала дриаде блестящее полотно пилы.

Мелия ничего подобного прежде не видела и не знала, для чего эти наточенные зубья. Но ей стало ясно, что незнакомцы не оставят её в покое.

Страх, пронзивший сердце возлюбленной, отозвался мучительной болью в душе Якоба, не спускавшего с неё глаз.

«Почему ты мне не веришь? – бурдюк продолжал свои ноющие укоры. – Разве ты меня не узнаёшь? Где же твой игривый прутик?»

Услышав о прутике, профессор замер, как громом поражённый. А чудовище с новой силой затрясло ольху, внутри которой, словно кораблик в стеклянной бутыли, колыхалась маленькая девичья фигурка.

Не выдержав, Пуп бросил трубку и на негнущихся ногах вошёл в конус луча. Раздался треск электрических разрядов, полетели искры.

– Оставь её в покое, негодяй! – он впился в ненавистный чёрный куль. – Мелия, не верь, это не я! – кричал, хватая воздух скрюченными пальцами.

Бурдюк, которому удары, тычки и пинки Пупа не наносили ровным счётом никакого вреда, хлопнул блинами, и пила впилась в дерево.

Запертая в прозрачном цилиндре ствола, Мелия с ужасом смотрела на мелькающие зубья, а Якоб в бессильном гневе пытался остановить полотно пилы. Чудище снова хлопнуло, и пытка прервалась.

«Ты не передумала?» – дыры ноздрей уставились на бледно-фисташковое, блестящее от слёз лицо.

Мелия молча помотала головой, и профессор, не в силах помешать происходящему, бросился к рубильнику, выключая проектор-рефлектор.

Луч погас, и он остался стоять в тусклом, дежурном свете ламп.

– Нет, там не я… – слёзы, скатываясь с трясущегося подбородка, капали на переплетённые у груди пальцы. – Там не я!

Он не видел, как пила прошла остаток пути, но дерево продолжало стоять, и Мелия тоже встала, в последний раз окидывая взглядом свой сказочный лес. Не видел, как чёрные плащи навалились, и вокруг поваленной ольхи вспыхнуло, заколебалось прозрачное радужное свечение, а чёрные фигуры с мешками уступили место другим, со столярными инструментами. Ничего этого Пуп не видел. Когда тишину шатра расколол оглушительный телефонный зуммер, он снова и снова мысленно останавливал мелькающие зубья пилы. Аппарат трезвонил без перерыва, и прошло несколько минут, прежде чем он взял трубку.

– Эй, рыцарь света! – Жабон злорадно хихикал. – Никуда не уходите, это ещё не всё!

В гарнитуре кликнуло и затихло, а чаша проектора-рефлектора засветилась сама по себе.

В конусе луча зеленела всё та же знакомая поляна. Драконьей ладьи уже не было, а на месте ольхи, в куче опилок, стоял шкаф – точная копия гардероба, в котором изобретатель разместил первую компактную модель пустоскопа.

Не чувствуя под собой ног, Якоб побрёл по мерцающей траве к отполированному ящику. Он обошёл вокруг, не решаясь подойти ближе, а, когда всё же подошёл, тут же в ужасе отпрянул: в узорах древесины, крошечная, как эльф, застыла Мелия. Её черты слились с извивами волокон на доске, а слёзы выступили на поверхности капельками янтарной смолы.

Содрогаясь, он протянул к милой нимфе руку, но лишь гладил пустоту, раскрашенную своим гениальным изобретением.

Незримая за границами луча, волшебная роща смотрела на него с безмолвным осуждением, и все до единой сёстры Мелии тихо стояли за его спиной.

– О, я погубил эту светлую, детскую душу! – повторял Пуп сквозь слёзы. – Мне не будет прощения ни на Земле, ни во всём Млечном Пути!

Он уже не сомневался, что увиденное – не трюк, и его любовь больше никогда не вернётся в мир человеческих легенд. Но, бредя к канатной дороге, то и дело оглядывался, словно ждал, что Мелия окликнет его, беззаботной пташкой выпорхнув следом.

Не помня как, профессор дотащился до площадки фуникулёра и увидел, что башенки и альпийский сад на другой стороне ущелья скрыты чёрным туманом. Он протёр очки и присмотрелся, различая в клубящейся мгле очертания продолговатого овала. Поражённый внезапной догадкой, Пуп бросился к ограждению, грозя дьявольскому облаку кулаком. А то, вобрав в себя рваные чернильные края, оформилось в корпус дирижабля, который поплыл прочь над вершинами гор.





Гракх уже в сотый раз чистил тромбон, когда в комнату вбежала Септима. Не говоря ни слова, она схватила его за руку и потянула во двор.

Всё так же молча, девочка ткнула пальцем в верхушку дерева, где полоскался на ветру воздушный змей с золотой кистью. Очевидно, змей зацепился за ветку краем своего нарядного, шёлкового крыла.

– Я уже стар лазить по деревьям, детка. Если тебе так хочется, лезь сама, – он развернулся, собираясь уйти.

– Ты не понял, – Септима улыбалась. – Это не змей, а девочка!

Старик покачал головой:

– Если б это сказал Октавиан, я бы, может, и поверил. Он хоть и фантазёр, а не такой врун, как мои дочери.

Но Септима была непреклонна.

– Говорю тебе, это девочка! Хочешь, поспорим, что это девочка?

– Не буду я с тобой спорить, – Гракх нахмурился. – Я знаю, на что ты будешь спорить. Твоя очередь после сестёр.

– Ладно, я тебя пожалею, – Септима отправилась за лестницей. – Но только потому, что ты старенький.

Она забралась наверх ловко, как обезьяна, и, держа шёлкового змея за рукав, спустила на землю.

Гракх присел на корточки, убирая золотую кисть, и застыл над серебряным лицом, не в силах вымолвить ни слова.

– Ну, – торжествовала Септима, – и кто из нас врун?

Старый музыкант с трудом отвёл взгляд от мерцающих щёк и посмотрел на дочь.

– Этого не может быть! – прошептал он.

– Как видишь, может, – Септима присела рядом. – Какое красивое платье! – потрогала расшитую переливчатыми стразами парчу.

– Такие платья носили много лет назад, – Гракх вздохнул.

– Может, она из театра? – предположила Септима.

– Из какого! Ни один театр не работает, и потом, как она попала на дерево?

– А помнишь, ты рассказывал о летающей принцессе, – она поправила локон на лбу незнакомки. – Может, это принцесса и есть?

– Нет, это не она, – Гракх задумчиво посмотрел на дочь. – Унция покинула нашу землю, как и её мать, ставшая пти… – он снова взглянул вниз, где тихо лежала девочка с серебряным лицом и золотыми волосами.

– Вот что, детка, – старик настороженно огляделся. – Давай-ка занесём её в дом.

Подняв девочку, они внесли её в комнату Октавиана и положили на кровать.

– Как ты думаешь, что с ней? – спросила Септима, расправляя спутанные золотые пряди. – Может, она упала с неба – и прямо в обморок?

– Думаю, она спит, – Гракх продолжал рассматривать удивительное, мерцающее лицо.

– А когда проснётся?

– Не знаю, – старик пошевелил бровями. – У нас в оркестре служил один трубач. Много лет ходил на репетиции, ездил на гастроли, а на самом деле всё это время спал.

– И как же вы узнали? – удивилась Септима.

– Во время «Лондонской симфонии» он вдруг перестал играть, потянулся и говорит: «Господи, как же долго я спал!»

– А потом?

– Ушёл за кулисы, и больше мы его не видели. Говорят, он собрал вещи и уехал на Таити, рисовать фрукты на головах женщин. Да, и оттуда прислал жене уведомление о разводе.

– А дети у них были?

– Нет, детей не было.

– Вот поэтому он и спал. Будь у него дети, они бы ему спать не дали.

Отец покачал головой.

– Знаешь что, Септима, – сказал он. – Ты пока не рассказывай о том, что видела. Сейчас такое время, сама знаешь.

– Ладно, папа, – она взяла гребень и стала расчёсывать волосы девочки, будто играла с куклой.

Гракх вышел из комнаты и задумался. Небесная гостья вполне могла быть принцессой Унцией. Но если принцесса никуда не улетала, а осталась дома, то наверняка с какой-то целью.

«Но если у неё есть цель, почему она спит? – размышлял Гракх. – Может, это цель – выспаться хорошенько, прежде чем изгнать злую опекуншу и вернуть старую добрую монархию?» О том, что девочка могла быть ангелом из «райского шоу» мага Ногуса, ему думать не хотелось.

Всё следовало немедленно рассказать жене, но Амма работала на другом конце города, и Гракх отправился к Терции, замещавшей его в лавочке, потому что была среда.

Септима, водя гребёнкой, тихо напевала и настолько увлеклась, что не заметила, как незнакомка открыла глаза.

– Где я? – послышался тихий шёпот.

От неожиданности сестра Октавиана едва не выдернула прядь золотых волос.

– У нас дома, – вскочила с места.

Гостья приподнялась на локтях и осмотрелась.

– Это не башня? – она по-прежнему шептала.

– Может, когда-то это и была башня, здесь повсюду древнеримские развалины. Но сейчас это обычный дом, и живут тут мои родители и мои сёстры, и мой брат, но сейчас его нет.

Девочка села, подогнув колени.

– А ты тоже живёшь в моём сердце? – посмотрела на Септиму сонным взглядом.

– Что?

– Тебя кто сочинил? – уточнила вопрос незнакомка. – Французы или англичане?

– Меня сочинили папа Гракх и мама Амма, и они граждане Родного острова, который не стал ни колонией Испании, ни Португалии, ни даже Англии, потому что всегда был суверенным королевством.

– Так ты настоящая?

– А какая же ещё!

– Странно, – девочка зевнула, прикрыв рот ладошкой.

– Во мне как раз ничего странного нет, – заметила Септима. – Я-то хожу по земле, как это делают все люди.

Гостья не обратила на эти слова никакого внимания. Её длинные золотые ресницы то и дело слипались, словно она раздумывала, уйти обратно в свои грёзы или остаться в этом новом мире.

Септима продолжала стоять в сторонке, с интересом её разглядывая.

– А ты красивая! – сказала она.

Девочка вздрогнула от её голоса и повернула голову.

– Знаешь, – Септима приблизилась. – Сказать по правде, я ещё никогда в жизни не видела такого светлого личика!

Незнакомка улыбнулась, и в уголках её губ блеснули разноцветные лучики.

– Боже! – Септима присела на корточки перед кроватью. – Ты что, проглотила радугу?

– Меня уже об этом спрашивали, – прошептала гостья. – Только это был мальчик. Его звали Октавиан.





– А я думала, на свете только один Октавиан, – Септима встала, махая гребешком.

Морской бриз поднял занавески, принося из залива крики чаек.

– Совершенно невозможно, – вздохнула девочка. – Потому что уже был один – внучатый племянник Гая Юлия Цезаря, Октавиан Август. Его Цезарь ещё усыновил в завещании.

– Это не мой родственник, – призналась Септима.

– Знаю, – незнакомка спустила ноги с кровати.

– Ты что, собралась лететь дальше?

– Лететь?

– Ну да, мы же тебя с дерева сняли. Ты там болталась, как спелый апельсин.

Было видно, что эта новость гостью озадачила.

– А разве меня принёс сюда не отважный принц? – спросила она.

Септима похлопала гребешком по ладони:

– Нет, отважного принца я не видела, а наглых чаек вокруг полно летало. Того и гляди, разодрали бы твоё нарядное платье!

Девочка сидела, свесив ноги.

– А тебя как зовут? – поинтересовалась Септима.

– Меня? – гостья думала о чём-то своём. – Ничто…

– Не хочешь, не говори, я так спросила, – Септима принялась расчёсывать свои чёрные кудри.

Незнакомка глядела в одну точку.

– А какой сегодня день? – спросила, сонно хлопая ресницами.

– Воскресение.

– А число?

– Двадцать пятое.

– А месяц?

– Июнь.

– А год?

– А зачем тебе год? – Септима перекинула волосы за спину. – Он тот же, что был вчера.

Девочка встала.

– Думаю, мне надо идти, – сказала, закрывая глаза.

Септима пожала плечами:

– Это, конечно, твоё дело. Но лучше дождись моего папу, он старый и мудрый. И вообще, мне кажется, тебе лучше ещё отдохнуть. Наверно, это тяжело, летать?

Незнакомка продолжала стоять с закрытыми глазами, покачиваясь из стороны в сторону, словно цветок на ветру.

– Может, ты хочешь воды? – спохватилась Септима и, не дожидаясь ответа, выбежала из комнаты.

Унция никак не могла понять, как очутилась в этом доме, и почему именно в нём. Но здесь ей было удивительно спокойно и тепло. Дом звучал так же, как её волшебная страна. Казалось, сделай несколько шагов и окажешься на вершине холма, с которого видно и лавандовое поле, и лес, и сияние над озером тайных слёз.

Зевнув, она легла обратно. Тут же в комнату вбежала Септима, но, заметив, что гостья снова спит, прошла на цыпочках к табурету и села с чашкой в руках.


В музыкальной лавочке ни одного покупателя не было. Терция, стоя на табуретке, в десятый раз стирала пыль с инструментов, развешенных по стенам.

– Как успехи? – Гракх прикрыл дверь, раздумывая с чего начать.

– Всё в порядке, – Терция обмахнула тряпкой дутар. – Продала медиатор из слоновой кости.

– А к нам во двор прилетела девочка…

– Что за девочка? – Терция повесила дутар и сняла с гвоздя мандолину.

Старик пожал плечами:

– Девочка как девочка, младше Септимы на тон… тьфу, на год.

– А на чём прилетела, на воздушном шаре? – принялась обмахивать круглые бока мандолины.

– В том-то и дело, что сама по себе.

– Чудеса! – она повесила мандолину обратно. – И что дальше? – сняла со стены балалайку.

– Я и хотел посоветоваться, что дальше, потому что она сошла с неба во сне, – сказал Гракх. – Может, ты тоже спустишься?

Терция соскочила с табурета и села с балалайкой в руках.

– Хорошо, что во сне, – сказала, проводя пальцем по струнам. – Если бы она спустилась наяву, у нас были бы крупные неприятности. Ведь летать здесь умеет только принцесса Унция, а это кое-кому очень не понравится.

– Об этом я и толкую! – Гракх отобрал у дочери балалайку. – Похоже, принцесса и лежит сейчас на кровати твоего единственного брата.

Терция задумалась, но на её лице не появилось и тени тревоги.

– Если к нам, и правда, прилетела дочь Королевы-Соловья, то это большая честь для нашего дома, – сказала спокойным голосом. – Но принцесса – круглая сирота, и нам придётся о ней позаботиться, – взяла балалайку обратно. – Кстати, Унция ровесница Октавиана. Ты же хотел чистую октаву для нашего хора, вот у тебя и будет Октава!

– А если за ней придут? – в глазах старика мелькнуло беспокойство.

– Вы скажете, что она – ваша дочь, – Терция подпрыгнула, вешая балалайку на место.

– А если её захотят увести силой?

– Тогда мы закричим все вместе, и ты знаешь, что тогда случится.

– Только прошу, не делайте этого в доме, – Гракх снова заволновался. – Но как нам к ней обращаться?

– Как обычно, – Терция направилась к выходу. – По-доброму.

– Я не об этом, дочка, – он вышёл следом. – Неужели ты не волнуешься, ведь она из королевской семьи!

– А что мне волноваться, я ничего не украла.

Гракх затряс указательным пальцем:

– Это фамилия небесных музыкантов! Если к нам прилетела принцесса Унция, то сегодня исторический день для всего города, если не сказать больше!

– Не беспокойся, – девушка улыбнулась. – Если нам, правда, так повезло, всё будет легко и просто, как до-мажор.

– До-мажор? Легко и просто? – старик покачал головой. – Как мало ты ещё знаешь о жизни, детка.

Когда Терция повернула ключ в замке, принцесса в их доме открыла глаза.

– Ты уже выспалась? – Септима сидела у кровати с чашкой в руках.

– Кажется.

– А почему ты шепчешь, – она протянула воду, – боишься, что нас услышат?

Унция медленно поднесла чашку к губам.

– А-а, поняла, – Септима пересела на кровать. – Чайки так галдели в небе, что ты соскучилась по тишине?

Принцесса пила молча.

– Так как твоё настоящее имя? – не отставала Септима.

– Ничто, – Унция вернула чашку. – Пока не узнаю, что другое подходит больше.

– А ты забавная, – Септима вытряхнула капельки воды. – Ладно, можешь оставить своё имя при себе, а я не скажу своё. Ужасно скучно, когда люди всё друг о друге знают. Но всё-таки, почему ты шепчешь?

Унция подошла к стене, где в деревянной рамочке висела вышивка – земной шар, выдуваемый из тромбона.

– Я отослала свой голос, – провела пальчиком по нитям меридиан.

– Разве голос – письмо или посылка, чтобы его отсылать?

– Я отослала Песню, а голос отправился за компанию.

– Так полети, догони и верни обратно, тебе же это ничего не стоит. Уже вечером сможешь петь с нами.

– С вами? – Унция потрогала извив вышитой кулисы и повернулась к собеседнице.

Лицо юной хозяйки было ей хорошо знакомо, но, помня уроки Птицы, она не стала думать о внешности, а закрыла глаза и прислушалась. Девочка звучала чистой септимой, следом за которой шёл заветный интервал.

– Ты звучишь, как чистая септима, – сказала она.

– Было б странно, если бы я звучала иначе, – Септима не договорила, увидев, как гостья прикладывает пальчик к губам.

– Весь ваш дом звучит чисто, но там, – принцесса указала на стену, – какая-то неправильная нотка. У вас в семье все здоровы? – она открыла глаза.

– Вроде все, – Септима задумалась. – Хотя нет, папин тромбон болен. Но ему уже ничем не помочь…


Гракх с Терцией повернули на улицу, которая вела прямиком к дому.

– Ты тоже видишь это? – девушка смотрела в небо.

– Что? – Гракх огляделся.

– Не здесь, там! – она указала на золотистое свечение над крышами домов. – Что-то горит как раз в нашем квартале!

Старик прищурился и сердито покачал головой:

– Ах, ясно! Это Секста устроила фейерверк, хоть я и говорил ей не поджигать петарды во дворе. Вчера они с мальчишками притащили целую кучу петард, – он смотрел, как свечение гаснет. – Надеюсь, эти сорванцы не спалят соседские дома!

– Петарды не светятся, они дымят и издают треск, папа, – заметила Терция. – Такой сухой, как сломанные сучья, а я ничего похожего не слышу.

– Я тоже, – старый музыкант замер, а потом неожиданно сорвался с места и побежал к дому.

– Эй, куда ты? – Терция бросилась следом.

– Это он! – Гракх нёсся со всех ног.

– Кто? – девушка едва успевала за отцом.

– Мой друг! – старик бежал, не оборачиваясь. – Я его голос и с того света узнаю!

Сейчас и Терция услышала далёкое звучание, и это был тот самый звук, к которому она привыкла с детства. Тромбон отца не просто играл, он веселился во весь голос.


Унция держала инструмент в руках, словно взвешивала, сколько хвори в нём осталось, а Септима во все глаза глядела, как над головой новой подружки тает радужная корона. За миг до этого солнечная медь тромбона обменялась сиянием с её золотыми волосами.

В дом вбежала Секста с подолом, полным апельсинов, за ней запыхавшийся Гракх, а через миг и Терция. Они замерли, разглядывая девочку в старинном платье, с тромбоном в руках.

В комнате воцарилась полная тишина, и даже лёгкая фальшь сорванных в чужом саду апельсинов не помешала Унции расслышать чистую сексту, чистую терцию и ещё нечто большее в окружившей её гармонии. И когда старый музыкант, онемев от радости, принял тромбон из её рук и заиграл, принцесса уже знала, почему оказалась именно в этом доме.

– Как тебе это удалось? – Септима почти кричала ей на ухо. – Если честно, я не верила, что ты его оживишь!

Унция пожала плечами, с улыбкой глядя на отца Октавиана.

– Пойдём в другую комнату, а то я сорву последний голос! – Септима, пытаясь перекричать тромбон, уткнулась в золотые локоны.

Внезапно в комнате стало тихо – Гракх играть перестал.

– Нет, это невозможно! – воскликнул он, переворачивая инструмент и заглядывая в медный раструб. – Боже, это просто невероятно! – повторил, делая шаг к принцессе и вытягивая шею, словно искал веснушки на её серебряном личике. – Спасибо, Господи!

– У папы так бывает, – пояснила Септима вполголоса. – Когда он играет, всегда что-то себе придумывает. К тому же, мы ставим в апельсиновом саду Шекспира и, наверно, он вспомнил на радостях отрывок из «Сна в летнюю ночь» или «Макбета», – она не договорила, потому что из глаз старого музыканта вдруг выскочили слезы, сверкнувшие так ярко, словно в каждой горела пасхальная свечка. Девочка уставилась на капли, продолжавшие светиться на досках пола.

Гракх по-прежнему не обращал внимания на окружающих. Он сделал ещё шаг в сторону Унции и, прочертив тромбоном, словно шпагой, преклонил перед ней колено.

– Ну, что я говорила! – Септима тряхнула волосами. – Сейчас мы услышим какой-нибудь патетический монолог.

– Ваше высочество! Ваше истинное, настоящее высочество! – голос старика дрожал от волнения. – Девочка моя! Как же вы… как же в вас одной может быть всё это? Все планеты, все звёзды, все кометы! – он что-то забормотал, придвигаясь ближе, и его лицо озарилось, словно он заглянул в пылающую печку. И голос, и тело старого музыканта были охвачены необыкновенным трепетом, который тут же передался всем в комнате. И Амма, и пришедшие следом старшие дочери, все застыли, глядя на эту картину.

– В такой крошечной, в такой детке… – Гракх проглотил комок, вставший в горле. В ту минуту он любовался чем-то, что видел один.

– Я прожил целую жизнь, был уверен, ничто меня больше не удивит… Но выходит – нет – я ещё ничего не знаю о мире, – он обвёл взглядом домашних, кольцом сомкнувшихся вокруг. – О, дети, слушайте мои слова! На свете есть то, о чём мы всю жизнь мечтаем и во что не в силах поверить! Есть эта бесконечная, – он поискал в радужных лучиках перед собой, – сказочная дорога, есть верные друзья, которые знают о нас всё, когда мы только догадываемся о них. Эти друзья – мы сами, но уже совсем другие – лучше прежних, там – в сиянии новых звёзд! Поверьте, я видел всё это сейчас так ясно, – он вытер щёку ладонью. – Так будьте же справедливы в ваших мыслях и поступках! Не подведите нас с Аммой, ведь мы воспитывали вас правильно!

– Па! – Секста подтянула подол. – Ты что, на тот свет собрался?

– А? – Гракх глядел отсутствующим взором.

– Ваше высочество, – Терция вышла вперёд. – Это действительно вы? – спросила с надеждой.

Амма и дочери, не дожидаясь ответа, сделали реверанс, только Септима стояла неподвижно.

– Высочество? – она смерила принцессу взглядом. – Это потому что я сняла тебя с верхушки дерева?

– Прошу вас, – прошептала Унция, приседая в ответ. – Не надо церемоний.

– Но как же, не надо? – страшно волнуясь, воскликнул Гракх. – Вы же наша властительница, наша принцесса!

Она опустила глаза:

– В своей  стране, да, а здесь…

– Но это и есть ваша страна! – старик прижал ладонь к сердцу. – Пусть только на территории этого небольшого дома, этого двора, но она целиком ваша!

– Последнее время, – Унция печально улыбнулась, – я даже не знаю, есть ли я на самом деле…

– Но как же, вы не знаете? – Гракх с мольбой протянул руки. – Конечно есть, обязательно есть!

– Ведь вы здесь, с нами! – горячо воскликнула Терция.

– Это правда, я с вами.

– Слава Богу, – Амма глядела на радужные лучи вокруг её лица. – Это для нас великое счастье!

Унция почувствовала волну тепла, нахлынувшую изнутри вместе с голосом этой женщины. Волна несла знакомые ароматы специй, и сквозь окутавшую её уютную перламутровую шаль проступил образ Октавиана. К привычной корице и перечной мяте присоединились нотки морской соли и водорослей, а в голосе ветра, треплющего волосы её единственного друга, слышались краски семи морей.

– Ваш сын скоро вернётся, – она протянула Амме руку.

– Как вы это узнали, ваше высочество? – женщина с нежностью заключила её в свои ладони.

– Моя Песня, – Унция улыбнулась, – она ведёт его домой.





За время, пока Октавиан путешествовал с Айодой по океану, ни голода, ни жажды он не испытывал. Песня не только поила, кормила и отгоняла акул, но и выполняла обязанности вперёдсмотрящего, сидя на ветерке, как на мачте. Она первой и заметила два странных островка, дрейфующих с Гольфстримом.





Через некоторое время взгляду Октавиана открылось скопление спасательных плотов, шлюпок и других плавучих предметов, на которых сидели усталые и измученные пережитым люди. Он подгрёб поближе и, разглядывая закопчённые лица моряков, узнал своего недавнего друга-почтальона Пя


убрать рекламу






тницу. Но всегда весёлый и жизнерадостный, сейчас Пятница был хмур и суров.

– Никогда не думал, что на свете есть люди, как наш адмирал, – сказал он вместо приветствия. – Даже ребёнку ясно, что не стоит палить по туче. Может, если бы мы её не тревожили, она проплыла мимо. А теперь, пожалуйста, – кивнул в сторону печального каравана, – нашего крейсера больше нет!

– И что это была за туча? – Октавиан переглянулся с Айодой, спустившейся вниз.

– Это такая чертовщина, малыш, – ответил за Пятницу матрос-великан с чёрным от мазута лицом, – о которой в Адмиралтействе принято помалкивать.

– Так что же произошло? – мальчик посмотрел на слипшиеся в рога волосы здоровяка – тот был похож на чёрта, бросившего свой пост у адских котлов.

– А что ты хочешь знать, юнга? – чёрт-здоровяк зачерпнул морской воды и прополоскал горло. – Как именно наш красавец отправился на дно? – так все корабли делают это примерно одинаково.

– Нам навстречу шёл линкор под другим флагом, – заговорил Пятница. – Мы могли разойтись, ведь океан велик – это не тропинка в горах и не дощечка через ручей. Но их капитан, верно, такой же бравый малый, тоже приказал открыть огонь. Они дали залп, мы дали залп, и эта туча, больше похожая на огромную медузу, стала расти, как на дрожжах, и накрыла оба корабля разом. Вот, здесь все, кто уцелел, – он умолк, заново переживая происшедшее.

– И что же стало с медузой? – Октавиан поглядел на матросов, зашевелившихся, услышав мальчишеский голос.

– С ней-то как раз всё в порядке, – снова заговорил рогатый сосед Пятницы. – Сейчас она совершенно сытая… гм, в отличие от нас, плывёт себе дальше в сторону Гибралтара. А куда держишь путь ты, юнга? – он с восхищением оглядел хлипкий плотик, сквозь доски которого плескались волны. – Нужно быть очень отважным или безрассудным, чтобы в одиночку идти на таком корабле!

Октавиан поднял подбородок:

– Я не один, я с Песней!

– Вот это дух! – хохотнул дьявольский матрос, хлопая Пятницу по плечу. – Пришло время нам всем поучиться у ребёнка.

– Похоже на то, Бальба, – Пятница невесело усмехнулся.

Великан зачерпнул ещё пригоршню воды, освежая угольную шею.

– Только голод от этого меньше не станет, – добавил вполголоса.

Айода легко поднялась в воздух, осматривая караван с высоты птичьего полёта.

– Давай угостим этих несчастных, – предложила, спускаясь обратно.

Тем временем плотик друзей уже окружали другие плоты и шлюпки, моряки на которых переговаривались между собой и удивлённо качали головами.

– Ну что же, – Октавиан встал, ловя равновесие, – пора сообщить всем этим отважным людям, что пришло время обеда.

Бальба коротко на него взглянул и наклонился к другу.

– Похоже, бедняга перегрелся на солнце, – зашептал Пятнице на ухо, – или, чего доброго, подвинулся умом. Неизвестно, сколько он плывёт вот так, один, у него даже фляги с водой нет!

– Нет, малыш не бредит, – матрос поднял голову. – Просто ты ни разу не слышал «Живую Сказку», – он встал и замахал руками, делая знаки другим приблизиться.

– Ты действительно думаешь, он тут всех накормит? – Бальба в растерянности огляделся. – Может, следом за мальцом идёт длинная и тяжёлая, как наш поход, субмарина, с носа до кормы набитая бифштексами и макаронами «по-флотски»? Или у него получится, как в той библейской байке, когда одну рыбину делили на тысячу человек, и все остались сыты?

– Я верю этому малышу, – Пятница был спокоен. – Он как-то устроил банкет прямо за пакгаузом в порту, что в междуречье Бесос и Льобрегат. И я тогда был не один, со мной была дюжина братьев. Ты же знаешь, какой аппетит у моих братьев?

– Конечно знаю, ведь я тоже твой брат, – Бальба всё ещё сомневался. – У нас всегда зверский аппетит!

– Ну так вот, все мы остались сыты и довольны, – Пятница продолжал созывать остальных. – Не переживай, и ты голодным не останешься.

Матрос снова наклонился к уху товарища:

– Но здесь половина моряков с вражеского линкора. Что, наш малыш будет кормить их тоже?

– Конечно, братишка! – Пятница обнял Бальбу. – Разве океан за эти дни не промыл тебе мозги, и ты так ничего не понял?

– А что я должен был понять? – здоровяк нахмурился.

– Что на самом деле наш враг.

Бальба задумчиво почесал рог.

– Надеюсь, мальчуган не подведёт, – сказал он, – и нас не утопят, как котят.

Друзья принялись махать руками, пока два островка не стали одним, в центре которого качалась их шлюпка.

– Господа, – Октавиан поднялся на бочку, оглядывая сосредоточенные лица людей. – Обычно, я говорю «дамы и господа», но полагаю, среди вас дам нет?

– К великому сожалению! – раздался чей-то голос.

– Тысяча чертей! – пробасил кто-то ещё.

– Тогда должен попросить отказаться на время от солёных выражений, – он повернулся на реплику, – потому что с нами в компании барышня.

– И кто же она? – послышались голоса.

– Это Песня!

– О, Боже, мы спасены! – прозвучал радостный возглас.

Октавиан учтиво поклонился и продолжил:

– Мы с Песней знаем, в какую переделку вы попали и как сильно проголодались!

– О, мы чертовски проголодались! – крикнул кто-то, но его одёрнули.

– Вы, вероятно, наслышаны о волшебной Айоде, – Октавиан взглянул вверх. – А кого-то мы успели угостить. Но еда в помещении никогда не сравнится с трапезой на открытом воздухе, особенно если…

– Громче, если можно! – попросили с дальнего края островка. – А то мы не услышим главное блюдо!

– И десерт! – донеслось с другой стороны.

– …Этот воздух совершил океанский перелёт, – продолжил он. – Не беспокойтесь, моя Песня настолько учтива, что сама подойдёт к каждому из вас. И сейчас, когда вы счастливо избежали смертельных опасностей, «Живая Сказка» будет как нельзя кстати!

Тремя первыми тактами Айода скрепила шлюпки и плоты так, чтобы моряков во время приёма пищи не тревожила болтанка. Когда же островок достаточно сплотился, и мореходы ощутили комфортную твёрдость суши, она послала всем воздушные салфетки, после чего дело дошло и до самого угощения. И пусть в волшебном саду, который вырос прямо на влажных, нагретых солнцем лодках и плотах, не было жареных отбивных, а только фрукты и родниковая вода, но душистая мякоть и прохладная влага превосходно утоляли голод и жажду. Усталые сердца моряков открывались мирному буйству зелени и благоуханию цветов, и птицы соединяли свои весёлые голоса с надеждами на сохранное и скорое возвращение домой. И все, кто были на островке, наелись и напились до отвала и, не в силах подняться на ноги, аплодировали лёжа и сидя.

– На крейсере нас так не кормили, – Бальба наконец-то справился с узлом невидимой салфетки. – И похоже, я стал вегетарианцем.

Лодки и плоты теперь все держались вместе, – команда одного корабля жестами делились впечатлениями с экипажем другого.

– А знаешь, что я подумал? – он аккуратно сложил салфетку на коленке. – Вот наш крейсер назывался «Капитан Кук».

– Я знаю, – после трапезы Пятница заметно повеселел.

– А говорят, капитана съела туча туземцев.

– И что с того?

– То, что нашего «Капитана» тоже съела туча.

Матрос задумался.

– В этом ты прав, братишка, – сказал он. – Но что ты хочешь сказать?

– Не знаю, скорее всего это всё ерунда, – Бальба запихнул салфетку в карман штанов и хлопнул сверху. – Но тебе не кажется странным, что одного капитана съели и другого тоже съели?

– Ты думаешь, у корабля та же судьба, что и у человека? Ну, тогда я тебе скажу, что настоящего капитана никто не ел. Просто те дикари гавайцы, после того как метнуть в него дротик, разобрали героя по косточкам. У них такой обычай, вроде почестей смелому неприятелю. И вообще, капитан-человек сделал много полезного для людей. Два раза обошёл вокруг земного шара, составил уйму точных карт, цингу лечил. А вот капитан-крейсер ничего подобного не сделал, да и не мог, даже если бы захотел.

– Почему ты так неуважительно говоришь об усопшем? – Бальба по привычке ковырял в зубах щепкой.

– А ты позабыл, какой у нас был главный калибр?

– К чему сыпать соль на раны, – великан повернулся к мальчику. – Ты идёшь с нами, малыш?

– Нет, – Октавиан уже готовился пересесть обратно на свой плотик. – Вы дрейфуете, а мне надо спешить.

– И куда ты так торопишься? – Бальба посмотрел на обломок доски, которым он грёб. – Уж не на свидание?

– Угадали, – Октавиан был серьёзен. – И оно назначено на Родном острове.

Пятница зашевелился:

– Вообще-то, у меня там тоже назначено свидание. А Родной остров – нейтральная территория, – он со значением поглядел на Бальбу.

– Нейтральная территория? – переспросил Октавиан.

– Да, под каким флагом будет первый корабль… – Бальба не стал продолжать. – Но как же присяга?

– Знаешь, брат, обещание жениться – та же присяга, – Пятница послюнявил палец, определяя направление ветра. – Кстати, с этого Родина и начинается.

Не говоря ни слова, Бальба сел за левое весло, Пятница за правое, и шлюпка отделилась от каравана, рассекая волны, словно шла под парусом.

Октавиан поднял голову к Айоде:

– Как думаешь, они ещё не скоро проголодаются? – кивнул на вереницу быстро удаляющихся лодок и плотов.

– Не беспокойся, я им ещё с собой завернула.

– Так всё-таки, – Бальба грёб, держа весло тремя пальцами, – отчего такая спешка?

– Моей подруге угрожает опасность, – Октавиан откинулся на корму.

– А почему ты так решил? – спросил Пятница.

– У неё в сердце тревожные голоса.

– И ты сам слышал?

– Да.

– Ну, знаешь! Угодить в сердце красавицы не так просто, – усмехнулся Бальба.

– А ты уверен, что попал к ней в сердце, малыш? – Пятница трудился с большим усердием, но едва успевал за товарищем. – Может, это была голова?

– Меня привела её Песня, а настоящая Песня выходит не из головы, а из сердца. И ведёт в сердце!

– Уж не та ли это Песня, – великан хлопнул по карману, – что утолила наш голод райскими плодами?

– Да, это она.

– Тогда не беспокойся, – моряк убрал с весла ещё один палец. – С твоей подружкой всё в порядке.

– С тех пор много воды утекло, – Октавиан устало зевнул, прикрывая глаза.

– Точно, – кивнул Пятница. – Песня как луч звезды: когда тот улетает, звезда ещё целёхонька, а когда ты его заметил, от неё давно один пепел. Так что стоит поторопиться.

– Красиво это ты про звезду, – Бальба вздохнул. – Только лучше сравнивать со звездой не песню красавицы, а её саму. Кому, как не моряку, знать, что все девушки – звёзды. Сколько не тяни к ним с палубы руки, а всё без толку.

– Братишка, – Пятница укоризненно кивнул в сторону кормы, но Октавиан, утомлённый дневным походом, уже спал.

Матрос тоже прикрыл глаза:

– А знаешь, когда я впервые встретил сестру этого малыша, Квинту, мне показалось, что тогда в кухне я увидел все пять её лучей!

– Ещё бы, – усмехнулся Бальба, – она одна угостила тебя кофе.

– Нет, истинная правда, – Пятница повернулся к другу, – в ней есть что-то небесное, она как пятиконечная звезда!

– Пятиконечная звезда? – товарищ присвистнул. – Ты говорил, у Квинты ещё полно сестёр, есть и младшие – Септима, Секста. Тогда что же, Секста – звезда Давида, а у Септимы и вовсе семь лучей?

– Их я особо не разглядывал, – Пятница крепче ухватил весло. – Думаю, мужчинам ещё рано считать их лучи. Но, Квинта! – он принялся грести с новым азартом.

Айода парила над одинокой лодкой, прислушиваясь к грёзам моряков, и золотистые блёстки роились в её глазах.


Квинта тоже не спала, думала о Пятнице, и о том, что уже столько времени от него нет вестей. Её всё ещё мучило, как она обошлась с другом сердца или с сердцем друга, – девушка сама не могла разобраться. Но богатая от природы фантазия рисовала картины одну ужасней другой: как Пятница прогуливается по набережной с какой-нибудь белокурой красавицей, как улыбается своей ослепительной улыбкой и обещает вывести её имя выше и громче имени Квинты.

Она посмотрела на луну, близкую в открытом окне. Только бы её избранник поскорее вернулся, обнял так же горячо, как на кухне, полной дыма от сгоревшего кофе! Но что если он затаил в душе обиду? Что если говорил о любви, обнимал и целовал не от чистого сердца, а из вежливости или праздного любопытства?

Если бы только она могла заглянуть в заветное сердце и своими глазами увидеть, на каком месте его размышления о ней, на каком – о друзьях, на каком – о корабле. Квинта подумала о чудесном приборе, который изобрёл доктор магии Иеронимус Ногус, – об этом писали все газеты. Что если обратиться к нему с просьбой – доктор не должен отказать в столь жизненном деле. И сразу бы стало ясно, какую часть души Пятницы она занимает. О нет, только не пятую!

Девушка погрузила лицо в подушку, осторожно, словно в неведомое будущее. В её душе царил переполох, в голове – неразбериха, мысли сталкивались друг с другом и разлетались в стороны, чтобы столкнуться с чем-то ещё, твёрдокаменным и совершенно непонятным юному уму и сердечку.

Допустим, ей позволят посмотреть в чудесный прибор. Но вдруг она увидит совсем не то, что ожидала? Вдруг всё пространство сердца юноши-моряка займёт один исполинский крейсер? Или океан? Если с крейсером она как-нибудь справится, то с океаном…

Квинта почувствовала, как сжатые веки начинает жечь, и тут же услышала нежный, мелодичный голосок, казалось, шедший из её серёжек-ракушек, которые забыла снять перед сном.

– С вашей любовью всё будет хорошо, – ласково пропел голосок.

Она вскинулась, оглядываясь и замечая в полумраке спальни белесый силуэт девочки с медными волосами. Та сидела на краешке кровати, и сквозь её фигурку просвечивала ваза с засушенной розой. Девочка улыбнулась, и радужная косичка, вспыхнув на её щеке, поплыла по воздуху к ладоням Квинты, сложенным на груди.

– Взгляните на своего любимого, если хотите, – голосок по-прежнему звучал ближе самой прозрачной гостьи. – Вы же хотите?

– Хочу, – пролепетала Квинта, рассеянно кивая.

Косичка расплелась на семь тоненьких ленточек, которые прошли сквозь её ладони и медальон, проследовав дальше к окну, а оттуда – к заливу. Послышался шум прибоя, настолько близкий, словно она сама сидела на берегу океана. Плеск волн стал медленнее и тяжелее, уходя с мелководья на глубину, где не видно дна, и полно морских звёзд, тех самых, чьи пять лучей так хорошо сообщаются с её, Квинты, пятиконечными мыслями о Пятнице. А потом она увидела себя, переливающуюся, словно перламутр, на широкой груди матроса. Услышав собственное звучание, не смятённое, а чистое и спокойное, девушка и сама тут же успокоилась.

Когда Квинта открыла глаза, на том месте, где сидела незнакомка, отдыхал лунный луч. И, опустив голову на подушку, она задумалась, было ли происшедшее знаком мира, а птичий голосок призрачной гостьи – голосом скорого счастья, о котором говорил отец.

– Так о чём это мы? – Пятница очнулся от видения, в котором миг назад обнимал свою любимую.

– Мы? – Бальба с удивлением взглянул на друга. – Последние полчаса ты не отзывался, только что-то бормотал и напевал. Я уже подумал, ты гребёшь во сне!

Матрос окончательно вернулся на лодку и огляделся. Октавиан крепко спал, а Бальба держал весло одним пальцем и особо не усердствовал.

– Что-то ты ленишься, – пожурил он его. – Греби-ка по-нашему, не сачкуй!





Извозчик доставил Ногуса на тихую улочку с двумя рядами высоких стройных кипарисов. Сквозь покосившуюся ограду и зелень сада виднелся дом Тристана, камердинера Королевы-Соловья.

Представляя старого слугу, маг невольно подумал о профессоре. Он снова попытался вспомнить момент их расставания, но, как и предыдущий раз, наткнулся на глухой чёрный занавес. Что-то шевельнулось под его тяжёлым пологом – слабое чувство вины или досада – но, напомнив о себе, сразу исчезло.

«А славно, что есть такие чудаки, как Пуп, – подумал он, разглядывая трещины на обветшалом фасаде дома. – На них ездишь, они молчат, их надуваешь, а им самим перед тобой стыдно. Неужели им известно что-то, что неведомо всем нормальным людям?»

Дверь открыл седой старик с суровым, обветренным лицом шкипера.

– Господин Тристан? – Ногус снял цилиндр. – Мне сказали, вы служили камердинером при бывшей королеве.

– Не при бывшей, – старик постарался не горбиться. – Просто, при королеве.

Маг настороженно посмотрел в сторону дороги:

– Я слышал, у вашей новой госпожи та же привычка, что была у председателя – переодеваться и разгуливать по городу инкогнито?

– Медина не моя госпожа, – Тристан пропустил посетителя в дом. – Я лишь пытаюсь вложить хоть один огонёк в мешок, что она несёт за плечами.

– Мешок? – Ногус быстро оглядел спартанскую обстановку жилища. – Какой ещё мешок?

– Который каждому когда-то придётся развязать, – Тристан сел, опираясь на трость. – Вы пришли из-за опекунши? – указал тростью на табурет.

– Нет-нет, – маг торопливо сел. – Вы знали принцессу с самого рождения?

Бывший придворный взглянул внимательнее, кивнул.

– И что вы можете о ней сказать?

Тристан ещё несколько мгновений изучал лицо гостя.

– Унция была обычным ребёнком, – начал размеренно, – разве что читать научилась раньше своих невидимых сверстников.

– А почему невидимых?

– Унция была единственным ребёнком во дворце, – старик потянулся, взял со стола лист бумаги. – Наблюдать за играми детей рыбаков и ловцов жемчуга ей мешали стены крепости.

– Выходит, у неё совсем не было друзей?

– Наоборот, – он положил лист на колени. – Её друзьями было всё, что она видела и к чему прикасалась.

– А ещё каких-нибудь странностей вы за ней не замечали?

– Странностей? Дети все немного странные. Для нас, взрослых.

– Да, да, – маг встал и отошёл к окну. – Но все те её чудеса, – отодвинул штору, оглядывая улицу и дворик. – У меня не было возможности убедиться лично.

– Вы хотите знать, правда ли, что о ней писали и говорили?

– Именно так.

– Чистая правда, – Тристан с лёгкой улыбкой наблюдал за предосторожностями гостя. – Свидетелями «волшебного полёта» были все, кто находились на площади. То, что она осталась невредимой, засвидетельствовали трое наиболее уважаемых европейских учёных.

– А «волшебная улыбка»? – Ногус вернулся на место.

– О, тут ещё больше свидетелей.

– А вы сами когда последний раз её видели?

– Кого, принцессу или её улыбку?

– Улыбку.

– Незадолго до того, как вы первый раз прилетели, – старик пристально смотрел на собеседника. – Только кланялся ей по собственному желанию.

– А потом?

– Потом на трон посадили куклу.

– А принцесса?

– Её перевели в башню с арестованной библиотекой.

– А улыбку?

– Улыбку она взяла с собой, – Тристан сложил край листа. – Для музея та оказалась слишком живой.

– И больше она её никому не демонстрировала?

– Только одному человеку.

– И кто он?

– Этого я вам сообщить не могу, – он сложил листок с другого края.

– Но для чего она это сделала?

– Чтобы стало светлее.

– В башне?

Старый слуга невесело усмехнулся и ничего не ответил.

– Ну а что было дальше?

– Вход замуровали, оставив небольшое отверстие для еды и воды.

– А принцесса? – Ногус смотрел, как его собеседник делает из бумаги фигурку птицы. – Я слышал, она исчезла!

– Почему бы нет…

– Но это невозможно! – маг нахмурился. – Ещё никому в мире не удавалось повторить мой трюк!

– Знаете, когда председатель Карафа решил продать Унцию одному состоятельному господину, то тоже думал, что главный фокусник – он сам.

– Продать? – Ногус вскочил с места.

– Да, обменять на слиток, равный весу девочки.

– И что же?

– А то, что он перепутал, что продаёт и кому.

– Перепутал? – маг согнулся в вопросительный знак.

– Вы знаете, что было дальше.

Иеронимус хлопнул в ладоши и принялся ходить взад-вперёд по комнате.

– Замечательно, – остановился, потирая руки. – Значит, принцесса на месте?

– Этого я утверждать не могу, – Тристан продолжил свои манипуляции.

– Так всё-таки вам известно, в башне она или нет?

– Видите ли, – старик сложил птице хвостик, – до того, как стать темницей для книг, башня пять веков была дозорной. Она самая высокая в нашем, некогда, королевстве. Как, по-вашему, ребёнок может спокойно смотреть на то, что происходит вокруг, да ещё с высоты?

Ногус впился взглядом в кипарис на другой стороне улицы.

– Разумеется, никто не захочет, чтобы у детей была подобная судьба, – пробасил он. – Но только с одной стороны, без испытания нет и воспитания!

Бывший камердинер молча пожал плечами.

– А что вы там говорили насчёт фокусников? Какую ошибку сделал Карафа?

– Ту же, что сейчас делаете вы, – Тристан покачал незаконченную фигурку на ладони. – Только Карафа, в отличие от вас, не планировал использовать Унцию в своём спектакле дальше.

– Но… – маг прочистил горло, – вы же понимаете, в этом мире каждый выживает по мере способностей. Я мотаюсь туда-сюда по всякому захолустью, вроде вашего островка. Из раза в раз одно и то же: «Вот дирижабль есть! Бим-бом-бон! Извольте, уже нет…» Но эти фокусы, – он одёрнул манжеты, – мой хлеб!

– О, мы все заняты своими фокусами, – старик стал складывать птице голову, – только потом оказывается, сами себя и обманываем. Вот вы помогаете главной опекунше вернуть королевство, но принцесса не сможет в нём жить.

– Почему вы так уверены?

– Я служил Королеве-Соловью и слушал, когда она пела.

Ногус взглянул на старого слугу новыми ноздрями.

– Неужели вы и до сих пор ей служите? – воскликнул пораженно.

– Конечно.

– Но королевы больше нет!

– Ничего подобного, – Тристан говорил сухо, глядя собеседнику прямо в глаза. – Тереза ещё при жизни была музыкой, а потом просто ею и осталась.

– Просто ею и осталась, – как эхо повторил маг. – По-вашему, если человек – музыка, то он не умирает?

– Конечно, нет.

– А что же с ним случается, переходит в другую тональность? – он пренебрежительно фыркнул.

– Нет, исполняется другим инструментом.

– И каким же?

– Зависит от масштаба фигуры. Кого-то можно исполнить на губах или на коленке.

Иеронимус посмотрел на граммофон с инкрустированной медной трубой.

– Значит, по-вашему, музыка бессмертна, – произнёс покровительственным тоном.

– Смотря какая, – Тристан вернулся к рукоделию, и некоторое время оба молчали.

– Но я так и не понял, принцесса умеет исчезать или нет? – спросил Ногус после паузы.

Старик погладил бумажную птицу кончиками пальцев.

– Человек, в первую очередь, то, что нельзя увидеть. Ведь его сердце и есть музыка. И знаете, что мне странно? – взглянул исподлобья. – Вы привезли огромный по составу оркестр, возводите грандиозный амфитеатр, устанавливаете соборный орган, а о музыке не имеете ни малейшего представления.

– Но как же, ни малейшего? – обиделся маг. – Мне приходилось слышать мелодии совершенно божественные!

– Ничего подобного, – Тристан смотрел пронзительно, словно целясь. – Их слышали не вы, а аппарат профессора Пупа, которого вы обвели вокруг пальца!

– Что?! – Ногус вытаращил ноздри. – Откуда вам известно?

– Кстати, – старик, казалось, не слышал вопроса, – вы уверены, что ваши музыканты вообще умеют играть?

– Какие музыканты? Ах, да… это те виртуозы из «Вкусного Одеона», – маг озабоченно тёр переносицу. – Бедолаги очень кстати лишились работы. Но как вы узнали?

– Очень просто, – Тристан подправил птице крылышко. – Пока я объяснял вашей пассии, как правильно ставить ударения, приходилось слушать и её болтовню.

– Ах, вот оно что! – Иеронимус облегчённо вздохнул.

– Так зачем вам принцесса?

– Думаю, она обладает волшебным голосом, – маг сделал театральный жест. – Может приманивать песнями фортуну, посылать богатый урожай! У меня есть все основания полагать, что амфитеатр, который показывает аппарат профессора, и принцесса – одно и то же!

– В этом нет ничего удивительного, – старик откинулся на спинку стула. – Вы бы знали, сколько провела на сцене её мать!

– Увы, увы… А как, по-вашему, мне бы удалось договориться с принцессой об участии в моём мировом турне?

Тристан усмехнулся:

– Не знаю, имели ли вы дело с детьми.

– А что?

– Они не каждому подпоют.

– Но это же цирк, безобидное дело… гм, а почему так происходит?

– Их звучание.

– Что «их звучание»?

– Оно ещё подлинное, от природы.

– Но я бы… – Ногус переставил табурет ближе к собеседнику, сел, наклоняясь вперёд. – Я бы подошёл к ней без камня за пазухой. Может, она простила бы мне ту встречу с председателем, я же понятия не имел, как этот изверг обошёлся с её семьёй! Клянусь, я просто хотел освободить крошку из-под мнимого опекунства, вы мне верите?

– Верю? – Тристан полюбовался своей поделкой. – Я уже сказал, что слушал её мать.

– Не верите, – Ногус усмехнулся. – Не больно и хотелось. Но что нужно, чтобы поверила принцесса?

– Да ничего особенного. Звучите, как дитя, и всё.

Маг несколько мгновений колебался, потом снова подался вперёд:

– Сколько? – спросил приглушённым голосом.

– Что сколько?

– Ну, вы знаете, – принялся теребить усики.

– Знаю? – Тристан был невозмутим.

– Сколько я буду должен за протекцию? Просто скажите, что предпочитаете: швейцарские франки, английские фунты, американские доллары, российские империалы. Лично я – швейцарские франки.

Старый слуга вдруг рассмеялся, и Иеронимус, не умевший шутить на тему денег, удивлённо вскинул брови.

– А может, вы меня взвесите и заплатите слитком, как предложил господин Жабон?

– Жаб… – щека мага задрожала, – …он?

– А я разве не упомянул имя того покупателя?

– Не-е-ет, – он прикрылся ладошкой.

– Понимаю, почему вы так разволновались, – Тристан ткнул бумажной птичкой в сторону графина с водой. – Мне приходилось видеть господина Жабона с глазу на глаз.

– Тогда странно, что я с вами беседую, – Ногус залпом осушил стакан. – Тех, с кем он видится, потом долго ищут… и не находят.

– А вы уже прятались? – старик водрузил птичку на стол. – Кстати, по поводу вашего представления. Не думали, кто на самом деле его устраивает?

– Странный вопрос! – маг налил ещё воды.

– Ничего странного. До тех пор, пока вы будете работать лимонным деревом, режиссёром ваших спектаклей неизменно будет господин Жабон.

– Лимонным… боже, вам и об этом известно! – Ногус поморщился. – А с чего вы взяли, что так будет?

– Нет Жабона – нет лимона, – старик охнул, сгибая колено. – И ещё, смотрите, как бы ваше «райское шоу» не стало адским. Наших граждан вам уже не напугать, но подумайте о пожилых туристах из Европы, – он встал со стула, давая понять, что аудиенция окончена.

Иеронимус направился к двери.

– А вы сами поучаствовать не желаете? – поинтересовался походя.

– Это зачем?

– Ваша жизненная опытность оказала бы большую услугу иллюзионному искусству.

– Знаю, к чему вы клоните, – старый камердинер говорил ледяным тоном. – Давать публике слово, что Медина – «феникс» Королевы-Соловья, я не стану.

– Я так и думал, – маг надел цилиндр. – Тогда хоть подскажите, где в ваших джунглях найти приличного тромбониста. Бедолага ушёл на пляж и не вернулся.

– А на острове только один стоящий тромбонист, – Тристан распахнул дверь на улицу. – И вы его сами без труда найдёте.





До виллы циркачей профессор добрался лишь поздним вечером. Электричество, питавшее моторы канатной дороги, оказалось отключено, и кабину пришлось двигать вручную. Главное здание, как и домик прислуги, было мертво: двери заперты, в окнах темнота. На долгие крики никто не отозвался, и он поступил так же, как хозяева виллы с Храмом его Любви, – взял камень и вошёл через хрустальную витрину парадного.

Первым делом Пуп направился в лабораторию, но огромный зал оказался пуст: церковный орган, фисгармония, шкаф-пустоскоп и все другие приборы исчезли без следа. Это открытие его совсем не расстроило, напротив, вызвало чувство холодного удовлетворения.

Двери кабинетов и комнат были заперты, мебель, скульптуры и картины в холлах и коридорах убраны белой холстиной, словно обитатели дома съехали до следующего сезона. От своей комнаты у профессора имелся ключ, и он обнаружил, что в вещах копались, и все самые важные записи и дневники, хранимые в чемодане под кроватью, исчезли вместе с чемоданом. Но и к этой новости он отнёсся с полным равнодушием.

Лишённый душевных и физических сил, Якоб рухнул на постель и сразу уснул. Во сне он погружался в пучину зелёных крон, которые всё не кончались, держа его в подвешенном состоянии. И это было кстати – так он не боялся опуститься ниже и, ненароком, коснуться ужасного шкафа-гробницы.

Листва, приникая со всех сторон, шептала о том, что путешествовать легко – надо только дождаться попутного ветра и отпустить себя. И, чем дольше так продолжалось, тем отчётливей в её шелесте проступали знакомые серебристые нотки. Но сама Мелия не появлялась – только её голос звал, увлекая за собой в глубину леса. И он нёсся следом, как в день их первой встречи, с надеждой распахивая объятия. Но едва смутная тень милой беглянки оказывалась вблизи, и Якоб её касался, как тут же пальцы резало безжалостное полотно пилы.

Под утро со стороны ущелья донёсся шум моторов, но у него не было сил даже пошевелиться – такими тяжкими, словно цепи с ядрами, были видения.

Встал он, когда за окнами далеко был день, и часы в безлюдном холле играли полвторого.

Пуп спустился в п


убрать рекламу






одвал и долго стоял перед канистрами с авиационным керосином, то снимая, то надевая очки, но так и не тронул, вышел из дома, как был, в прожжённой рубахе и сюртуке.

Следуя мимо площадки фуникулёра, он с прежним безразличием отметил, что и шатра на другой стороне ущелья нет, и побрёл по горной тропке, куда глядят глаза.

Профессор карабкался по склонам, продираясь сквозь лесные заросли. Он шёл в местах, где до него не ступала нога человека, а однажды чуть не погиб в лапах барса. Питался путник тем, что давал лес, и только когда падал от изнеможения и голода. Его лицо осунулось и заросло совершенно белой бородой, руки покрылись ссадинами, а одежда превратились в лохмотья.

В сердце Якоба тоже царила разруха: некогда аккуратные аллеи и газоны были погребены под грудами мусора и щебня, здания всех персональных министерств и музея Собственных историй лежали в руинах. Кое-как сохранился павильон Службы помощи ближнему и мемориальная колонна с именами родителей, верхушка которой отвалилась, раскатившись на цилиндры и напоминая останки древнегреческого храма.

Островки грушевых деревьев были сметены ударной волной, однако полигон со всеми его сооружениями почти полностью уцелел. Вероятно, если бы в душе Пупа случился вселенский потоп или ещё более страшное землетрясение, он бы всё равно трудился. Эти странные транспортёры и краны, торчащие стрелами вверх – им всё было нипочём – слегка погнутые, они торчали в прежнем направлении.

Вполне возможно, эти загадочные механизмы и были виновны в том, что произошло. Не будь их, разве Якоб смог бы тащить на своих плечах весь груз научных открытий? Ведь он без посторонней помощи сделал то, что было не под силу целым академическим лабораториям. Хотя нет, к главному открытию учёного привела Мелия – его любовь, его боль, его божественное исцеление и незаживающая рана.

Он не мог и не хотел прощать себе того, что случилось с милой дриадой, и чувство вины постоянно усиливалось. Ему было недосуг дать себе отчёт – чем шире человеческая душа, чем больше сердце, тем сильнее разгоняются на его просторах такие сёстры совести, как сомнение и терзание, тем страшнее бьют изнутри, переворачивая всё с ног на голову и доводя порядочного человека до крайности. А в другом, тесном и глухом сердечке – даже шевельнуться не смеют! Но разве он мог сейчас думать об этом, разве хотел себя оправдать?

В формулах с неизвестными величинами гениальный математик не допускал просчётов и ошибок, но с неизвестной, тёмной личностью Жабона совершил величайшую из возможных. Между этой ошибкой и его эпохальным открытием можно было поставить знак равенства.

Кто такой Жабон, для Пупа уже не было откровением. Увиденное в лабиринтах души «ассистента» яснее слов выдавало его природу. А вот Иеронимус Ногус был понятен ему не до конца.

Иллюзионист находился на грани между дозволенным и недозволенным, словно ширма, скрывающая от публики настоящего трюкача, способного вырасти во много раз больше толпы зрителей, поглотить её целиком или самому превратиться в тьму людей, отдавая доверчивым душам весь мрак своих катакомб, туман болот и изощрённую путаницу подземелий. Ну кто бы ещё мог заставить Якоба, светлую голову, добряка и душку, заниматься самым бесполезным в мире делом, питанием ненависти? А Жабон смог!

Но нет, мстить он не станет, как бы того не хотел. Всё хорошее, чем его сверх всякой меры одарили родители, никогда бы не позволило причинить зло даже самому злу. Да и без своей любви он уже не способен на битву. Оставалось верить, что певучее, волшебное крыло и дальше будет осенять то безымянное сердце. Ведь оно наверняка не одиноко, раз так сияет!

В памяти вновь всплыло гигантское алоэ, и уютные домики счастливых детей Шекспира, и дорога к холму, рассыпавшаяся мириадами звёзд в глазах его любви. Что бы сказала Мелия, встреть его сейчас в этом лесу – измождённого, потерянного и лишённого надежды?

Громкие голоса, зазвучавшие неподалёку, отвлекли профессора от горестных раздумий. Люди за стеной зелени перекликались друг с другом, занятые каким-то делом.

Шатаясь, он направился в их сторону и выбрел на лужайку, где были незнакомцы. Но ему, много дней не видевшему ни одной живой души, эта встреча не принесла радости. Более того, она привела его в ярость. На мужчинах были робы лесорубов, а в руках они держали пилы и топоры, собираясь валить гигантскую реликтовую лиственницу.

– Не сметь! Бегите прочь, несчастные! – взмахивая руками, словно птица, Пуп на нетвёрдых ногах бросился на дровосеков. – Ведь это девушка! Живая душа! – восклицал, пытаясь преградить путь к дереву.

Рабочие сначала просто отмахивались от полоумного старика, спустившегося с горы, но потом один из них оттолкнул его в сторону. Но и этого несильного толчка хватило, чтобы свалить ослабевшего учёного с ног, и он, лёжа на земле, беспомощно наблюдал, как дерево начинает шататься и тоже падает на землю.

Лесорубы принялись распиливать ствол на части, и Якоб с содроганием смотрел, как они слаженно трудились. Закончив работу, мужчины собрали свои орудия и ушли, оглядываясь и говоря вполголоса.

Он был готов насовсем остаться рядом с изуродованным телом растения – истинного друга, безропотно отдающего и свою тень, и плоды, и жизнь человеку, но лесной мотылёк, порхая над головой, словно призывал его встать на ноги.

Собравшись силами, Пуп поднялся и, обходя опилки, словно лужицы крови, направился в сторону, куда ушли безжалостные люди. Через полчаса тропинка вывела к дороге, а та привела в город, раскинувшийся у подножия гор.

Профессор очень ослабел и нуждался в лечении. Заявить о себе было сейчас его единственной надеждой – Иеронимус неоднократно уверял, что фотографии изобретателя будут во всех европейских газетах.

Кутаясь в полы рваного сюртука и ужасно стыдясь своей вероятной знаменитости, он остановил какого-то прохожего и назвался, но тот только пожал плечами и пошёл дальше.

– Вы не узнали меня из-за бороды! – крикнул учёный ему вслед. – Я прежде никогда не носил такую бороду! Но это я, профессор Пуп, создатель пустоскопа!





Более ни с кем заговорить не удалось, – встречные шарахались от измождённого пожилого оборванца, и он только крутил головой, наблюдая, как тот или иной горожанин меняет сторону улицы.

Через полчаса бесплодных попыток найти сострадание, профессор оказался на городской площади и, бредя мимо тумбы с театральными афишами, увидел знакомое лицо с орлиным носом и аккуратными усиками.

«Путешествие в Парадиз», как гласил плакат, обещало затмить легендарный трюк маэстро с дирижаблем. Премьера «реалистичного шоу экстравагантной знаменитости» должна была состояться на острове в Атлантическом океане.

– А какое сегодня число? – потерянно простонал Пуп, бросаясь к мальчишке, слоняющемуся неподалёку.

– Опоздали, – паренёк наизусть знал, где какая афиша. – Представление завтра, а до острова ещё – ого-го! – он оглядел костюм незнакомца. – Но не переживайте, бесплатно вас пустят только в церковь.

– В церковь? – учёный пошатнулся, опираясь о тумбу. – А как туда пройти?

Мальчуган ткнул большим пальцем за спину, и он, подняв голову, увидел потемневшее от времени здание собора на другом конце площади.

Проследовав мимо нищих, встретивших его подозрительными взглядами, Якоб оказался в торжественном полумраке, озарённом блеском свечей.

– Я у-у-у… – нахлынувшие рыдания не давали сказать ни слова. – Я у-убил! – наконец, выдавил он, и был незамедлительно препровождён в исповедальню.

– То, что вы совершили, большой грех, – падре впервые за время службы в этом приходе сказал «вы», словно устанавливал дистанцию с исповедуемым. – Скажите, вы отняли невинную душу или погубили взрослого человека?

Пуп глубоко вдохнул, собираясь силами:

– Я убил ту, кого любил больше всех на свете!

Падре тоже вздохнул.

– Вы сделали это своими руками?

– О-о, – только и смог вымолвить Якоб.

– В вашем преступлении была пролита кровь, или вы совершили убийство другим, бескровным способом? – священник посмотрел на колючки и сухие веточки, запутавшиеся в спутанной, седой бороде прихожанина. – Для веры это принципиальный вопрос.

– Нет, – профессор сжал зубы. – Ни то, ни другое…

Падре зашевелился, приближая лицо к резной перегородке:

– Однако вы дали понять, что убили своими руками.

– Да, – выдохнул Пуп. – Но не в буквальном смысле.

– Значит, вы не убивали лично?

– Нет, не убивал.

– Выходит, вы подговорили кого-то на это злодеяние?

Якоб только пожал плечами.

– Но кто она, ваша несчастная жертва? Вы хорошо её знали?

– О, она мне была и как мать, и как жена, и как сестра… Я никого ещё так не любил!

Священник выпрямился на скамье:

– Прошу вас, говорите яснее, от этого зависит помощь, которую вам окажут!

Пуп сжал голову и принялся раскачиваться взад-вперёд и стонать.

– Я не знаю… – промычал он, – не знаю, как сказать!

– Назовите хотя бы возраст вашей жертвы, – падре вздохнул. – Сколько ей было лет?

Исповедуемый тут о чём-то вспомнил, и слёзы хлынули из его глаз с новой силой.

– О, я об этом так и не спросил! – прорыдал он. – Но, судя по дереву, в котором она жила, ей было больше ста лет.

В исповедальне на время воцарилась тишина, слышалось только недоумённое сопение на одной её половине и жалобные всхлипы на другой.

– Гм, я не совсем понимаю, о ком речь, – нарушил молчание падре. – И при чём тут дерево?

– Речь о дриаде, – Пуп справился с комом в горле. – Вот при чём тут дерево.

– Погоди, сын мой, – служитель вернулся на «ты», – дриады не живут в нашем мире, а лишь в легендах и мифах! Как же можно убить миф?

– Увы, святой отец, – всхлипнул профессор, – человеку и такое под силу!

– Если я тебя правильно понял, – кончик носа в синих прожилках пронзил ажурное плетение, – твоя жертва не из плоти и крови, так?

– Да, но это не меняет дела, – Якоб провёл ладонями по заросшим щекам. – Я – преступник, святой отец!

– Но дриада не могла жить в реальности, значит, и убить её ты не мог, – возразил священник. – Это всё плод твоей фантазии.

– Да, дриады живут в сказочном мире, – Пуп вздохнул и сложил руки на груди. – Но фантазия – единственное, что делает людей людьми. Мы с ней – одной крови, и я совершил смертоубийство! Умоляю, святой отец, отпустите мне этот грех!

– За тобой нет греха, сын мой, – голос служителя звенел, как на проповеди. – Ты погубил вымысел, иллюзию, но это не преступление, такое случается сплошь и рядом.

– Да как же вы не понимаете! – весь содрогаясь, отчаянно воскликнул учёный. – Убить фантазию, убить чувство – это всё равно… всё равно что убить!

Священник встал, стягивая с шеи шёлковую столу:

– Для людей это не грех, сын мой. Прочти десять раз «Аве, Мария!», это примирит тебя с твоей выдуманной болью.

– Но ведь человек и есть чувство! Скажите, святой отец, разве я не прав? – Пуп впился пальцами в решётку. – Поверьте, я знал много сердец! Если мы думаем о ком-то, если любим кого-то, мы тянемся к человеку мечтой, чувством. Мы – то самое чувство, которое нами сейчас овладело, ему всецело мы подчинены! Кто человек без грёз, без иллюзий? Глиняный болванчик, голем?!

Его снова начали душить рыдания.

– Ты ни в чём не виноват, сын мой, – голос падре звучал уже снаружи исповедальни. – Таинство окончено, ступай с миром.

– О, как же нам просто убить невидимое! – роняя слёзы, Якоб вышел из собора на дневной свет.

Не скрывая гримас, искажавших лицо, бормоча и жестикулируя, он побрёл теми же улочками прочь из города.

– Лес, лес, милый лес, – шептал, уходя всё дальше от людей. – Прими меня в свои зелёные, верные объятья!

Чем ближе становилась лиственничная роща, тем меньше текли слёзы, а вскоре его лицо совсем разгладилось. Остановившись среди деревьев, Якоб поймал что-то в воздухе и, приоткрыв ладонь, улыбнулся. Прижимая кулак к груди, он шагнул в густые зелёные заросли, и больше никто из людей не видел гениального учёного и первооткрывателя «пустоты» профессора Якоба Пупа.





В кассах цирка ещё накануне вывесили аншлаг, а на рейде вереницей стояли корабли, пассажиры которых ещё надеялись успеть в рай.

В небе кружили чайки, у бортов танцевали дельфины – и те и другие с рождения жили в раю. Но люди глядели не на них, а на зеркальную полусферу, божественно сияющую в лучах заката. Она казалась частью обещанного эдема, появившегося чуть раньше заявленного времени.

Ногус подогревал энтузиазм публики, оттягивая начало представления, и оркестр одну за другой играл мелодии, наполнявшие амфитеатр ароматами еды, но оставлявшие слушателей голодными.

Музыку то и дело заглушали нетерпеливые овации – приезжие из Европы и Америки, предвкушая чудо, скандировали имя знаменитости. Они с недоумением смотрели на местных жителей, сопровождаемых в цирк под конвоем опекунской гвардии. Поместившись на своих местах, граждане Родного острова вели себя сдержанно, совсем не хлопали и настороженно поглядывали на дирижабль.

Но вот прожектора вспыхнули, оркестр ударил торжественное тутти, и маг в белоснежном фраке поднялся на подиум, украшенный гирляндами орхидей и ветвями лимонного дерева с плодами.

– Дамы и господа, вы первые из смертных, кому выпало счастье увидеть то, что скрывают от нас судьба и время! – патетический бас, умноженный репродукторами, разнёсся по всему побережью. – Но сегодня все вы окажетесь в настоящем раю!

Он поднял руку, и грянуло очередное бравурное интермеццо.

– А на что нам туда раньше времени? – выкрикнул кто-то с трибуны островитян, воспользовавшись секундной паузой.

Зрители зашумели, послышался смех.

– Раньше времени? – Ногус повернулся, высматривая говоруна в пёстрой толпе. – А вы уверены, что когда-нибудь ещё туда попадёте?

– А чего же ради я терпел все эти муки! – ответил тот же голос.

Заявление самонадеянного зрителя многих развеселило, кто-то даже захлопал. Но тут с трибуны туристов донёсся сиплый баритон:

– Пусть убирается, если не хочет в рай сейчас! А я хочу – потом он мне точно не светит!

– И мне! И я! – раздались голоса с того же яруса.

Артист махнул перчаткой, вызывая новый оркестровый налёт.

– Дамы и господа! – продолжил, когда музыка стихла. – Шутки в сторону! Всё, что вы сейчас увидите, самое настоящее, никаких иллюзионных трюков!

Над заливом разнеслось дробное громыхание литавр, завершившееся ударом гонга.

– Бим! Бом! Бон! – торжественно провозгласил маг, кланяясь и отступая к пульту проектора-рефлектора.

Берег огласился зычным пением органа – кантор-математик воспроизводил формулу профессора Пупа, нацеливая пустоскоп на сердце принцессы. Одновременно Ногус повернул рубильник, и чаша в небе коротко сверкнула, заработала ровно, выпуская широкий световой конус.

Трибуны вдохнули дружно и так же дружно, единой грудной клеткой, выдохнули. Луч проектора-рефлектора, затмевая закат над заливом, наполнил пространство невесомыми, парящими блёстками.

Качаясь в воздухе, они медленно опускались в ладони людей, а коснувшись, таяли – каждая со своим, неповторимым звучанием. Блёсток было бесчисленное множество, и трогательная, ускользающая музыка послышалась вокруг, словно на небесах заиграл ансамбль, чудным облаком проливший серебряный певучий дождь.

Люди смотрели, не отрываясь, всякие возгласы и шёпот стихли, потому что в конусе луча, напитываясь бирюзой, забрезжило озеро, тоже звучавшее самым проникновенным образом. Музыка становилась всё ближе, неся в своих переливах и тайную грусть, и светлую надежду, она ласкала самую душу, и жители острова невольно вспомнили песни Королевы-Соловья.

Озеро начало менять цвет, становясь лиловым и превращаясь в цветочное поле, колеблющееся на ветру. И по амфитеатру пронёсся новый восторженный вздох – волны лаванды расплылись, нахлынули и, пройдя сквозь ярусы цирка, потекли по берегу, охватывая всё вокруг своим звучанием.

Этот вздох поддержали все, кто были в заливе: и ловцы жемчуга, и рыбаки, и пассажиры и матросы судов, стоящих на рейде, потому что прямо над полем, из пустоты, проступил призрачный холм, обсыпанный золотым звездопадом. На его вершине, будто сложенный из сияющих кирпичиков самого неба, возвышался ещё один амфитеатр – копия древнеримского Колизея – но несравненно более величественный и прекрасный.

И холм, и Колизей, и поле звучали светло и спокойно. Казалось, сам Космос всей своей безграничной властью присутствует на берегу – в гигантском цирке и вокруг него. Но представление не было цирковым – все это понимали и смотрели, затаив дыхание.

Луна, огромная на близком расстоянии, висела тихим серебряным шаром тут же, рядом с венцом Колизея. Она не была ни холодной, ни потёртой, ни пыльной, а светилась ясно и по-доброму, словно детская игрушка на первом в жизни каждого из зрителей празднике. И поле, и озеро, и звёзды, падавшие вокруг, пели, соединяя свои голоса со светлой гармонией происходящего, а та – со всеми, кто находился рядом.

Ногус повернул рычаг, и дирижабль начал подниматься, и чаша поплыла в высоту, увеличивая диапазон луча. Холм разросся, проглатывая здание на берегу, и уже не только зрители в цирке, но и на кораблях и в рыбачьих лодках оказались на трибунах сказочного Колизея, слились с его ярусами и арками. И луна стала ещё ближе, неимоверно ближе, просвечивая насквозь и являя публике витую раковину, усыпанную сиреневыми, изумрудными и рубиновыми блёстками. Уходя спиралью в небо, раковина играла и переливалась, и казалось, её огни мерцают на расстоянии вытянутой руки.





Никто из зрителей ничего подобного прежде не испытывал, разве что в давно забытом, чудесном сне, и по берегу пронёсся счастливый гул. Каждый понял, что звёзды падают с неба только для него одного. И ещё каким-то странным образом люди поняли, что это они сами так переливаются и играют, и там, за мерцающими стенами амфитеатра, сказка только начинается, и бояться нечего, ведь ясно, что есть мир более таинственный и прекрасный, чем тот, к которому все так привыкли.

– Рай! – заворожено шептали одни.

– Чудеса! – облегчённо вздыхали другие.

Но главное чудо только начиналось. По раковине пробежала радужная волна, и на тропинку между цветов выкатилась блестящая жемчужина. Она, эта жемчужина, сейчас солировала, выводя главный мотив, аккомпанементом которому стали и луна, и поле, и холм. Её музыка касалась самых потаённых уголков в сердцах людей, и желания, спрятанные там, вышли на свет и тоже стали светлыми. (Хотя миг назад, сидя по своим укромным местам, некоторые таковыми не являлись.) И люди увидели всё затемнённое и скрытое от них временем и обстоятельствами.

Гракх, находясь среди музыкантов «Вкусного Одеона», перенёсся в свой старый оркестр – на танцевальную площадку парка, к которой только направлялась его будущая жена. И Амма, сидя на противоположной трибуне, услышала призывную мелодию вальса. И они оба оказались под звёздным июньским небом тридцатилетней давности.

Квинта увидела Пятницу, плывущего к ней, и услышала своё звучание под его тельняшкой. Пять лучей в сердце моряка без зазоров совпадали с её именем и пятиконечными мыслями о нём.

Близнецы-музыканты Бебио и Пепио, один, сжимая дирижёрскую палочку, а другой – смычок, застыли, наблюдая, как мастер Джованни Маджини колдует над тельцем скрипки, той самой, которую они передавали друг другу, меняясь за пультом первой скрипки оркестра. И сердце маэстро, и сердце инструмента – оба стали отчётливо видны, потому что звучали в унисон с живой музыкой сотворения.

Кот и Стопа, караулившие выходы по приказу главной опекунши, почувствовали удивительное облегчение от того, что статуя от них уплыла, и они не успели изуродовать неизвестную богиню. Они даже решили позаботиться о её разорённой обители и, если статуя вернётся, залатать дыру в крыше, и посадить на ней новую пальму.

Унция, сидя в одном ряду с сёстрами Октавиана, испытала сильное и немного тревожное чувство дежавю. Она определённо всё это уже видела, но никак не могла вспомнить, где и когда.

Люди заворожено слушали, заново переживая светлые минуты жизни, и Ногус потянулся к рычагу секретного лифтового механизма. Но едва его коснулся, как чаша на животе дирижабля замигала, погасла и, вспыхнув с новой силой, воспроизвела ослепительную золотую молнию. Громовой раскат, пронёсшийся над берегом, заставил зрителей вздрогнуть. Молния вонзилась в лавандовое поле, поколебав холм и осыпав со стен Колизея искрящуюся пыль.

Чаша вновь засветилась ровно, и все увидели, что певучая жемчужина катится прямо к молнии, которая так и не погасла, продолжая торчать из земли. Пришлая молния издавала настороженное дребезжание, и зрители с абсолютным слухом отметили, что звучит она в фа-диез миноре, так пугающем начинающих пианистов.

Словно уступая блеску гостьи, учтивая жемчужина стала меркнуть. Она всё больше сжимала свой радужный ореол, пока в нём, как косточка в прозрачной мякоти плода, не проступила фигурка девочки. Её лица было не разобрать – черты переливались перламутром, но старинное бальное платье и заступ в руках были отчётливо видны. На черенке лопаты, покачивая клювом, сидел красивый, как с картинки, тукан. Шествуя по тропинке среди цветов, девочка и тукан о чём-то беседовали, и в какой-то миг их голоса стали слышны всем.

«Это не моя молния, – говорила незнакомка. – И гроза не моя…»

«Странно, – заметил говорящий тукан. – Очень, очень странно. Может, позовём рыцарей?»

«Не надо никого беспокоить, – отвечала она. – Бедные рыцари довольно понервничали в своих романах!»

Чем ближе девочка подходила к молнии, тем публике, читавшей её мысли, становилось ясно, что это не молния, а изогнутый золотой прут. Прут подрагивал и трясся, словно хотел высвободиться из земли, и его вибрации рассылали вокруг комья серой пыли.

Несколько комков упали на пути девочки, и она замедлила шаг, с растерянностью наблюдая, как те слепляются в чешуйчатую крокодилью лапу. Побарахтавшись на месте, лапа перевернулась жёлтой ладонью вниз и, перебирая когтями, уползла в цветы. Что с лапой было дальше – никто не видел – лаванда здесь росла чрезвычайно высоко и густо. Но то, что произошло в следующий миг, заставило всех вздрогнуть, а незнакомку выронить от ужаса лопату.

В нескольких шагах от неё из цветов вынырнула хищная голова ящера. Малахитовые костяшки черепа ещё двигались, рассаживаясь по местам, а между чешуйчатых губ влажно скользила вилочка языка. На чудище было великолепное, с кружевными воланами платье, и сильный хвост задирал пышный подол, то свиваясь в полукольцо, то ударяя по земле.

«Вот и ты, сияние!» – прошипела игуана-дама, направляясь к девочке, которая застыла, опустив руки.

Дребезжание прута загипнотизировало публику, и в какой-то момент зрители оказались в детских воспоминаниях незнакомки, глядя, как маска ящерицы сползает с лица смуглой красотки со страшной улыбкой.

И тут, возвращая трибуны обратно на поле, чудище издало воинственный клич и двинулось вперёд.

«Паладины, к оружию!» – ответно воззвал тукан. Он попытался преградить неприятелю дорогу, но едва увернулся от когтей, полоснувших перед цветастым клювом.

– Что происходит? – заволновались зрители. – Куда делась райская идиллия?!

Игуана-дама была совсем близко, когда лаванда, до этого стоявшая неподвижно, закричала пронзительным криком и впилась ей в лапы и хвост.

«Бегите, ваше высочество!» – кричали цветы, связывая и опрокидывая врага на землю.

– Да! Беги, девочка! – подхватили люди на трибунах.

Но бедняжка только смотрела, как из травы поднимаются всё новые и новые прямоходящие ящеры. Эти были одеты в форму грязного песочного цвета, поверх которой блестела кольчуга. В лапах игуаны-воины держали серпы и кривые, янычарские сабли. Заметив девочку, они вперялись в неё своими змеиными глазками и вздымали оружие.

«Спасайтесь, госпожа!» – лаванда букетами бросалась наперерез врагу. Девочка стала пятиться, пока не побежала прочь от прута, зудевшего, как железное лыко.

«Куда же ты, сияние?» – чудище в платье елозило на спине, вскидываясь и вертя хвостом.

Сражение постепенно охватило всё поле. Ящеры, которым удавалось вырваться из объятий растений, делали несколько шагов и снова увязали в зелени. А камни, прятавшиеся в траве, атаковали неприятеля, подскакивая в воздух и обрушиваясь на черепашьи черепушки. Но прут ныл, плодя неприятеля, и лаванда снопами падала под ударами серпов и сабель.

На трибунах тут и там послышался негодующий свист.

– Куда делась музыка? Где сказка?! Верните рай! – кричали и топали ногами люди.

Ногус, белее фрака, озирался по сторонам, не зная, что предпринять. Он сжимал рубильник, но что-то до боли родное в дребезжании прута не давало прервать трансляцию.





Беглянка уже поднималась по склону холма, когда несколько чудовищ вырвались с лавандового поля. Они двигались длинными прыжками, обгоняя друг друга, словно соревнуясь, кому первому она достанется. Но когда, казалось, девочка будет схвачена, раковина в небе размазалась перламутром, посылая ей часть своего блеска, и хрупкая фигурка скрылась в лучистом ореоле.

– Так, так! – одобрительно загудели трибуны, и по берегу прокатилась волна рукоплесканий.

Радужные протуберанцы крыльев в несколько взмахов вознесли её на вершину холма и опустили на арену Колизея.

– Пой, сияние! Пой, девочка! – раздались голоса. – Пой, верни сказку!

Публика вновь начала аплодировать, но радость была преждевременной. Словно потратив все силы на перелёт, ореол вновь потускнел. А прут напротив начал зудеть сильнее, загоняя мысли зрителей обратно по тайным, тенистым закутам. Светлая гармония повредилась и стала глохнуть, будто комья пыли забили ей горло.

Аллеи парка, по которым бродили, взявшись за руки, Гракх и Амма, задрожали, ушли в прошлое, и время всей тяжестью лет легло на плечи старого музыканта и его жены.

Квинта увидела, как корабль Пятницы накрывает гигантская чернильная медуза, и залпы, которыми отвечает крейсер, только делают её больше и чернее.

Бебио и Пепио, прильнувшие в мечтах к сердцу скрипки, оказались в полной темноте, потому что драгоценный инструмент на сто с лишним лет заперли в сундуке ломбарда.

А Кот и Стопа подумали, что охрана памятников – занятие такое же пустое, как гробница, в которой они побывали, и пора идти в поход за новыми кладами.

И Ногус уже не стремился выключить луч, облегчённо потирая ладошки, – шоу определённо вызывало интерес. При этом он напрочь забыл о смуглой красотке Медине, запертой в крошечной комнатке под землёй.

Всё это время девочка стояла одна на арене, оглядываясь по сторонам, и её губы беззвучно шевелились.

– Пой! Что же ты молчишь?! – недоумевали все.

– Пой! – крикнули вместе Секста и Септима, и зеркальная полусфера заполучила первую трещину.

Волна света, прикатив изнутри бледного ореола, утопила арену в лучистом мареве, и уже нельзя было разобрать – то ли это девочка, то ли птица – серебряные пальчики мерцали, становясь резными краями крыльев, а перламутровый блеск щёк выдавал стрелку птичьего клюва.

Чудесная певунья по-прежнему всматривалась в трибуны, словно искала кого-то, и тут её голос вновь стал слышен всем вокруг.

«Октавиан! – звал голос. – Принц мой! Где ты?»

Не отрывая взгляда от арены, Унция встала и сняла платок с золотых волос.

– Октавиан! – произнесла шёпотом, слышным далеко за пределами амфитеатра. – Принц мой! Где ты?


Октавиан очнулся от вечерней дрёмы. Лодка двигалась размеренными толчками, – Пятница и Бальба гребли исправно.

– Это ты звала меня, Песня? – мальчик взглянул вверх, где, словно вымпел, реяла Айода.

– Мы обе звали тебя! – сейчас Айода была полупрозрачной, как тогда на острове, и баснословно близкая луна светила сквозь её лицо.

– Обе? – Октавиан сел, осматриваясь и замечая, что лодка скользит по лавандовому полю, а впереди маячит холм с мерцающим Колизеем. Он дотронулся до цветов и намочил руку.

– Я, – Айода всё больше сливалась с небом, – и твоя девочка-улыбка!

– Ты бросаешь меня? – он в замешательстве смотрел, как верная спутница тает прямо на глазах.

– Я всегда… тобой!.. – прозвучало уже из пустоты.

В тот же миг со стороны холма донеслось знакомое сопрано, а следом одобрительный гул множества людских голосов, и на глазах Октавиана и матросов голый бок волшебной луны начал покрываться пёстрым цветочным ковром.

Пятница и Бальба ещё гребли, когда лодка ткнулась в берег, занавешенный фантастическим пейзажем. Картина лавандового поля и холма подрагивала, и в такие моменты становились видны силуэты Скалистых гор и торчащей в стороне Зелёной башни.

Солнце ещё не ушло в море, но в воздухе сгущались неестественные сумерки. Ещё выше луны и раковины по небу расплывалось огромное чернильное пятно с прилипшей к нему зеркальной полусферой.

– А вот и она, – сквозь зубы заметил Пятница, – чертовщина, сожравшая наш крейсер!

Бальба выдернул весло из уключины, глядя вверх, словно метясь.

– Не смотрите на неё так, – Октавиан положил руку на весло. – А то она ещё больше набухнет!

Друзья выпрыгнули из лодки и поспешили в сторону холма, сквозь дрожащие склоны которого проступали конструкции гигантского стадиона.

Лиловая нива вокруг была изрыта упавшими цветами, среди которых барахтались игуаны с саблями и серпами.

– Ха! Это похоже на кинематограф, где вместо простыни – раскрашенный па


убрать рекламу






р, – заметил Бальба, угощая веслом игуану-воина. Но тот как ни в чём не бывало побежал дальше, махая саблей.

Порыв ветра донёс новые возгласы одобрения и аплодисменты – на луне среди полей заблестели озерца живой воды.

Октавиану показалось, что настороженное звучание сумерек отступает перед голосом Айоды. Но тут меж свинцовых бугров, которыми пучилась туча, прорезалась чёрная, волнистая трещина рта. Один из его краёв расширился, затрепетал от напряжения, и поверхность серебряного шара вновь стала голой.

Туча медленно потекла вниз, всё отчётливей являя неимоверно раздутую физиономию человека-бегемота. Грянул гром.

– Спасайтесь, дети мои! – из нарисованных кустов выскочил бледный седой человек в мантии кантора. – Я всегда знал, что не скрипка, не альт, а орган, орган! – истинный инструмент дьявола!

Заметив рогатого и чумазого Бальбу, он побледнел ещё больше, осенил себя крестным знамением и понёсся прочь.

Следом из тех же кустов вынырнули взлохмаченные близнецы Бебио и Пепио.

– Шеф-маэстро! – Бебио ненароком пронзил ящерицу с серпом и замахал руками, словно отгонял осу.

– Спасайтесь! – Пепио был так напуган, что не выказал удивления от встречи.

Октавиан бросился к скрипачам.

– Вы здесь, мои добрые друзья! – он радостно их обнял. – Вот так удача! Теперь мы легко спасём Песню!

Но близнецы его энтузиазма не разделили.

– Забудьте об этом, маэстро, – Бебио освободился из объятий.

– Даже не думайте туда ходить! – Пепио била нервная дрожь.

Внутри тучи заклокотало, и чёрный потёк пополз к яркому поплавку солнца, окунувшегося в залив.

– Без нас Песня погибнет, – Октавиан с надеждой смотрел на скрипачей, – а я знаю мелодию, которая поможет! – он огляделся, на чём бы записать ноты.

– О, на свете миллион песен! – в глазах Бебио блеснули слёзы. – Одной больше, одной меньше, от этого ничего не изменится!

– Да, уйдёмте вместе, маэстро, – взмолился Пепио. – Без вас мы играли одну пустую посуду!

Октавиан отступил в сторону:

– Да, всё так и было… – произнёс задумчиво. – Голос звал на помощь, но слышалась такая сомнительная нотка… Не думал, что это будут голоса моих братьев-музыкантов!

Он развернулся и быстро зашагал в сторону холма – с каждой минутой Айода звучала всё глуше и глуше.

– Может, вы поплывёте с нами? – Бебио с надеждой кинулся к матросам.

– Песня этого малыша спасла нам в океане жизнь, – Бальба вручил ему весло. – Нельзя платить ей такой чёрной неблагодарностью.

Неожиданный порыв ветра пронёсся по берегу, едва не свалив людей с ног, и в тот же миг Октавиан узнал голоса сестёр. Прима, Секунда, Терция, Кварта, Квинта, Секста и Септима кричали во весь голос.

– Берегись! – махнул он друзьям, пригибаясь к земле и зажимая уши ладонями.

Последовал ещё более мощный порыв, а чаша на подбородке тучи задрожала и взорвалась облаком зеркальных осколков.

Осыпав берег залива блестящим звездопадом, осколки унесли с собой и луну, и холм, и хрустальный Колизей. Пространство как-то сразу прояснилось – лавандовое поле с ящерами уступило место исконному природному ландшафту с конструкцией гигантского стадиона.

Акустическая атака дочерей Гракха только поколебала громоздкую махину тучи, и та, с громким чмоканьем всосав зеркальную розочку, ещё больше насупилась.

Октавиан со всей прыти устремился к стадиону, Пятница и Бальба – за ним.

– Слушай, мне это не кажется? – Бебио смотрел, как между двух широких спин с горизонтальными полосками загораются, вытягиваясь в высоту, полосы вертикальные – разноцветные и прозрачные.

– Нет, не кажется, – Пепио замер, присматриваясь к странному явлению. Сейчас, когда сумерки стали стремительно сгущаться, свечение было отчётливо заметно.

Бебио бросил весло и пустился догонять друзей, Пепио побежал за братом.

– Шеф-маэстро, а шеф-маэстро, но как мы спасём Песню? – Бебио пристроился сбоку, немного позади. – Нам что, надо будет петь хором?

– Да, как мы будем петь хором, у нас же нет голоса! – Пепио пристал с другой стороны, на таком же расстоянии.

– Достаточно того, что вы меня услышали, – обернулся Октавиан.

Радужное сияние над его головой вытянулось сияющей аркадой, круто забирая к стадиону и далеко обгоняя пятерых товарищей. Сейчас все двигались по дорожке разноцветных отсветов, дрожащих под ногами.

Люди, бежавшие им навстречу, прочь от амфитеатра, завидев странную процессию, нёсшую один из концов радуги, останавливались и шли следом.

На стадионе тем временем творилось нечто невообразимое. Часть зрителей смотрела на чёрную тучу, поглотившую останки зеркальной полусферы, часть – на одну из трибун, откуда в воздух неслись стрелы живого, разноцветного огня.

Радуга, вспыхнувшая в полутьме, явно была не капризом природы. Жители острова тут же сочли её знаком сил, бросивших вызов ночи, правившей здесь последние пять лет. Кто – в театральные бинокли, кто – в подзорные трубы, люди смотрели на принцессу. Солнечная корона над её головой разгоралась всё ярче. До Ногуса, барахтающегося в море выжатых лимонов, никому не было дела.

– Пой, девочка! Пой ещё! – умоляли люди. – Подари солнце!

Унция закрыла глаза – заветное звучание становилось ближе с каждой секундой.

– Да, девочка, пой! Спаси моё шоу! – магу удалось пробраться к микрофону. – Дай свет! – возопил он отчаянно. – Св-е-е-е-е-е… – его голос вдруг поплыл, поднимаясь выше и отрываясь от горла, пока не загремел из чёрной дыры, разверзнутой над стадионом.

– Та-а-а-а! – загудело басом. – Ма-а-а-а… – продолжилось баритоном. – …Ла-а-а-а! – подхватил тенор. – …А-а-а-а-а-а-а! – запищал фальцет, пикируя в начало субконтроктавы. – Све-е-е-е-е… – вновь принял эстафету бас, страшно кривляясь и заново карабкаясь вверх в неимоверной расхлябанности тембра.

Лицо иллюзиониста исказила гримаса отвращения, а следом и ужаса, щёки запрыгали, губы задрожали, и вся его тонкая и длинная фигура затряслась, превращаясь в веер мутных колебаний. Веер смёл микрофонную стойку, и из его створа вылезла трость с фрачным галстуком кис-кис под набалдашником. Поплясав на конце, трость потеряла равновесие и шлёпнулась в кучу лимонов.

Люди на трибунах застыли, глядя, как лучи прожекторов, меняя траекторию, устремляются к чёрному нёбу гигантской пасти.

– Све-е-е-е-та-а-а ма-а-а-ало-о-о-о! – дьявольской сиреной завывал голос.

В тот же момент радуга перехлестнула стену амфитеатра, целиком перемещаясь внутрь. Она волшебной шапочкой повисла над головами людей, отодвигая страшный голос от трибун.

Встав с мест, все смотрели на арену, по которой в эскорте двух тельняшек и двух фраков двигалась невысокая мальчишеская фигурка. Именно эта фигурка заставляла яркую разноцветную дугу гнуть спину.

Второй конец радуги тоже зашевелился, спускаясь по проходам, пока не оказался с противоположной стороны огромного стадиона.

Словно не замечая тьмы, разверзшейся над их головами, мальчик и девочка шли навстречу друг другу, и с каждым их шагом радуга становилась всё ярче, а её цвета сочнее.

Унция шла с закрытыми глазами, и ей стоило немало сил идти, а не лететь. Краски семи волшебных морей сливались одна с другой, быстрыми штрихами восстанавливая черты Октавиана, одну за другой, отчётливо и ясно. И когда его образ был завершён окончательно, она остановилась и разжала ресницы.

– Песня? – Октавиан, не отрываясь, смотрел на лучики, мерцающие в уголках её губ. – Это ты?

– Нет, – принцесса сделала ещё шаг. – Ты не узнаёшь меня? – сейчас она могла дотянуться до него рукой.

Он вглядывался в лицо, как две капли воды похожее на лицо Айоды.

– «Это музыка для пастушьей свирели», – Унция улыбнулась шире, и лучики стали ещё ярче.

Бугры над ареной набрякли чернилами, провисли ниже, а зев разинулся до отказа. Сейчас он был безмолвен и от этого ещё более страшен.

– Я знала, что ты найдёшь меня, – голос принцессы отзывался эхом в каждом уголке гигантского цирка. – Я ждала тебя каждый день, каждый час, я искала твоё лицо даже там, где не могла его увидеть!

– Это ты ?! – Октавиан протянул руку, чувствуя живое тепло её ладоней.

Они стояли неподвижно друг напротив друга, и радуга коротенькой, донельзя натянутой струной вибрировала между ними.

Верхние ярусы амфитеатра исчезли в клубящемся, торфяном мраке. Чёрный купол раскрылся над ареной, заставляя публику затаить дыхание и закрыть глаза. И это было как раз вовремя.

– Помнишь, какой у неба вкус? – спросила Унция.

И радуга исчезла совсем. А вместо неё сверкнула, высекая из пустоты сноп искр, небывалая, белоснежная звезда. Вспышка была настолько сильной, что люди увидели её сквозь стиснутые веки и прижатые к лицу ладони.

В этот миг сказка началась заново, и уже не волшебная луна, а солнце зажглось над землёй. Музыка этого солнца была неизбывной и бесконечно доброй, и чёрный купол поколебался, отпрянул, не в силах ни заслонить, ни поглотить её. И бурдюк с разинутым ртом стал виден на просвет весь, словно головастик с прозрачным брюшком, и извивы тёмных лабиринтов выглядели теперь не страшнее нежных лягушачьих кишок.

Стало светло, как днём, хотя был поздний вечер, и должна была прийти ночь. Но и вечер, и ночь промчались за один миг, забирая всё тёмное, что было. Таким стало желание чудесного, поющего солнца.

И в его ясных лучах каждый увидел своё прошлое как одну длинную мелодию, растянувшуюся от первого младенческого писка до этой самой минуты. Всю, как есть, со всеми её паузами, крещендо, тёмными ямами и светлыми пригорками. И, сравнивая её со звучанием солнца, люди узнавали, что сделали не так, и что нужно, чтобы сохранить тонкую ткань мира чистой и светлой.

И нити-струны стали видны всем. Словно явленные надежды, они бежали прямиком в безоблачное будущее каждого. И не было ни страха, ни боли, ни стыда, а только вера в жизнь, вера в бесконечное, доброе и счастливое путешествие.

– Мы и есть эти струны! – с облегчением переглядывались люди. – И здесь, и в неведомой дали это тоже мы!

– И под лучами далёких звёзд нам тоже есть приют! – не сдерживали они слёз радости. – Нам везде есть приют! Ура!

Публика потекла с трибун на арену, окружая Унцию и Октавиана и устремляясь следом за ними и их спутниками к выходу. И Пятница шёл с Квинтой, Гракх с Аммой, а Бебио и Пепио – в окружении их дочерей, всех, кроме Септимы. Она осталась стоять, с восхищением разглядывая огромного чёрта в тельняшке. И Бальба стоял, не в силах отвести взгляда от юной красавицы, и ветер гнул рога на его голове. А когда улыбка озарила негритянское лицо великана, Септима доверчиво взяла его за руку и повела следом за всеми.

Шумное веселье постепенно охватило все набережные и кварталы города, распространяясь повсюду. Люди пели и плясали, и такой радости Родной остров не помнил со времён Королевы-Соловья.

– К нам вернулась Музыка! К нам вернулась наша принцесса! – смеялись и плакали жители острова. – Пусть же они царствуют вечно!

Заполонив главную площадь, толпа расступалась, пропуская Унцию и Октавиана, идущих к колоннаде дворца. Они шли, постепенно замедляя шаг, пока не остановились в двух шагах от беломраморной лестницы.

– Знаешь, – Унция повернулась к другу. – Я сама не хочу указывать людям, как жить. Я бы лучше летала где-нибудь – свободная, лёгкая!

Она умолкла, о чём-то раздумывая.

– А хочешь узнать, что сказал мне папа в тот последний вечер? – спросила, заглядывая ему в лицо.

– Да, – Октавиан наблюдал за вихрем искр в её глазах.

– Если Голос и Взгляд будут со мной и никогда не оставят, – искры вспыхнули ярче, – я стану счастливой!

1997, 2003, 2009-2011, 2014 гг. 





убрать рекламу












На главную » Морсин Андрей » Унция или Драгоценное Ничто .

Close