Название книги в оригинале: Бине Лоран. HHhH

A- A A+ White background Book background Black background

На главную » Бине Лоран » HHhH.



убрать рекламу



Читать онлайн HHhH. Бине Лоран.

Лоран Бине

HHhH

 Сделать закладку на этом месте книги

© Наталья Василькова, перевод, 2015

© «Фантом Пресс», 2016


* * *

Часть 1

 Сделать закладку на этом месте книги

Снова мысль прозаика векшей растекается по древу истории, и не нам заманить эту векшу в ручную клетку.

О. Мандельштам. Конец романа

1

Человек по фамилии Габчик существовал на самом деле. Слышал ли он, лежа на узкой железной кровати, один в погруженной во тьму квартире, слушал ли он, как за закрытыми ставнями знакомо стучат колесами и звонят пражские трамваи? Хочется в это верить. Я хорошо знаю Прагу, и мне легко назвать номер трамвая (впрочем, он мог с тех пор измениться), представить себе его маршрут и то место, где Габчик лежит за закрытыми ставнями, ждет, слушает и думает. Мы в Праге, на углу Вышеградской и Троицкой. Восемнадцатый (а может быть, двадцать второй) трамвай остановился у Ботанического сада. На дворе 1942 год. Милан Кундера в «Книге смеха и забвения» дает читателю понять, что теряется и немного стыдится, когда придумывает имена персонажам. И хотя в это трудно поверить, читая его романы, густо населенные Томашами, Таминами и всякими там Терезами, здесь и без рассуждений очевидно: что может быть пошлее, чем в наивном стремлении к правдоподобию или, в лучшем случае, просто ради удобства наградить вымышленным именем вымышленного персонажа? По-моему, Кундере следовало пойти дальше: действительно, что может быть пошлее вымышленного персонажа?

А вот Габчик — он не только существовал на самом деле, но и откликался (хотя и не всегда) как раз на это имя. И его необыкновенная история правдива. Он и его друзья совершили, на мой взгляд, один из величайших актов сопротивления в истории человечества и, бесспорно, один из величайших подвигов в истории Сопротивления времен Второй мировой войны. Я давно мечтал воздать ему должное. Я давно представляю себе: вот он лежит на железной кровати в маленькой комнатке с закрытыми ставнями, но с открытым окном, и слушает, как трамвай со скрежетом останавливается у входа в Ботанический сад (в ту или в другую сторону трамвай движется? — этого я не знаю). Но стоит мне сделать попытку описать всю картину — так, как тайком ото всех делаю сейчас, — уверенность, что воздаю ему должное, испаряется. Тем самым я низвожу Габчика до уровня обыкновенного персонажа, а его деяния превращаю в литературу, — недостойная его и его деяний алхимия, но тут уж ничего не поделаешь. Я не хочу до конца своих дней жить с этим образом в душе, даже не попытавшись воссоздать его. И попросту надеюсь, что под толстым отражающим слоем идеализации, который я нанесу на эту невероятную историю, сохранится зеркало без амальгамы — прозрачное стекло исторической правды.


2

Когда именно отец впервые заговорил со мной об этом — не помню, но так и вижу его в комнате, которую я занимал в скромном муниципальном доме, так и слышу слова «партизаны», «чехословаки», кажется — «покушение», совершенно точно — «уничтожить». И еще он назвал дату: 1942 год. Я нашел тогда в отцовском книжном шкафу «Историю гестапо» Жака Деларю и стал читать, а отец, проходя мимо, увидел книгу у меня в руках и кое-что рассказал. О рейхсфюрере СС Гиммлере, о его правой руке, протекторе Богемии и Моравии Гейдрихе и, наконец, — о присланных Лондоном парашютистах-диверсантах и о самом покушении. Отец не знал подробностей (да и мне тогда незачем было расспрашивать его о подробностях, ведь это историческое событие еще не заняло в моем воображении того места, какое занимает сейчас), но я заметил легкое возбуждение, какое охватывает его, стоит ему (обычно в сотый раз — то ли это у него профессиональная деформация, то ли природная склонность, но отец обожает повторяться)… стоит ему начать рассказывать о чем-то, что по той или иной причине задело его за живое. Мне кажется, отец так и не осознал, насколько вся эта история важна для него самого, потому что недавно, когда я поделился с ним намерением написать книгу об убийстве Гейдриха, мои слова нисколько его не взволновали, он проявил вежливое любопытство — и только. Но пусть даже эта история подействовала на отца не так сильно, как на меня самого, но она всегда его притягивала, и я берусь за эту книгу отчасти и затем, чтобы отблагодарить его. Моя книга вырастет из нескольких слов, брошенных мимоходом подростку его отцом, тогда еще даже и не учителем истории, а просто человеком, умевшим в нескольких неловких фразах рассказать о событии.

Не история — История.


3

Еще ребенком, задолго до «бархатного развода», когда эта страна распалась на две, я — благодаря теннису — уже различал чехов и словаков. Мне, например, было известно, что Иван Лендл — чех, а Мирослав Мечирж — словак. И еще — что чех Лендл, трудолюбивый, хладнокровный и малоприятный (правда, удерживавший при этом титул первой ракетки мира в течение двухсот семидесяти недель — рекорд удалось побить только Питу Сампрасу, продержавшемуся в этом звании двести восемьдесят шесть недель), был игроком куда менее изобретательным, талантливым и симпатичным, чем словак Мечирж. А вот о чехах и словаках вообще я узнал от отца: во время войны, рассказал он, словаки сотрудничали с немцами, а чехи сопротивлялись.

Для меня, чья способность оценить удивительную сложность мира была в то время весьма ограниченной, это означало, что все чехи были участниками Сопротивления, а все словаки — коллаборационистами, будто сама природа сделала их такими. Я тогда ни на секунду не задумался о том, что история Франции делает подобную упрощенность мышления несостоятельной: разве у нас, у французов, не существовали одновременно Сопротивление и коллаборационизм? Правду сказать, только узнав, что Тито — хорват (стало быть, не все хорваты были коллаборационистами, тогда, может быть, и не все сербы участвовали в Сопротивлении?), я смог увидеть яснее ситуацию в Чехословакии во время войны. С одной стороны, там были Богемия и Моравия, иными словами, современная Чехия, которую немцы оккупировали и присоединили к рейху (и которая получила не слишком-то завидный статус Протектората Богемии и Моравии, входившего в состав великой Германии), а с другой — Словацкая республика, теоретически независимая, но полностью находившаяся под контролем нацистов. Но это, разумеется, никоим образом не предрешало поведения отдельных личностей.


4

Прибыв в 1996 году в Братиславу, чтобы преподавать французский язык в военной академии Восточной Словакии, я почти сразу же (после того как поинтересовался своим багажом, почему-то отправленным в Стамбул) стал расспрашивать помощника атташе по вопросам обороны об этой самой истории с покушением. От него-то, милого человека, некогда специализировавшегося на прослушивании в Чехословакии телефонных разговоров и перешедшего после окончания холодной войны на дипломатическую службу, я и узнал первые подробности. В том числе и главную: операция поручалась двоим — чеху и словаку. Участие в ней выходца из страны, куда я приехал работать (стало быть, и в Словакии существовало Сопротивление!), меня обрадовало, но о самой операции помощник атташе рассказал немногое, кажется, даже вообще только то, что у одного из диверсантов в момент, когда машина с Гейдрихом проезжала мимо них, заклинило пистолет-пулемет (так я заодно узнал, что Гейдрих в момент покушения ехал в автомобиле). Нет, было и продолжение рассказа, которое оказалось куда интереснее: как парашютистам, покушавшимся на протектора, удалось вместе с товарищами скрыться в крипте православного собора и как гестаповцы пытались в этом подземелье их утопить… Теперь всё. Удивительная история! Мне хотелось еще, еще и еще деталей. Но помощник атташе больше ничего не знал.


5

Вскоре после приезда я познакомился с молодой и очень красивой словачкой, безумно в нее влюбился, и наша любовь, я бы даже сказал — страсть, продлилась почти пять лет. Именно благодаря моей возлюбленной я смог получить дополнительные сведения. Для начала узнал имена главных действующих лиц: Йозеф Габчик и Ян Кубиш. Габчик был словаком, Кубиш — чехом, похоже, об этом можно было безошибочно догадаться по фамилиям. В любом случае эти люди составляли, казалось, не просто важную, но неотъемлемую часть исторического пейзажа — Аурелия (так звали молодую женщину, которую я полюбил тогда без памяти) выучила их имена еще школьницей, как, думаю, все маленькие чехи и все маленькие словаки ее поколения. Конечно, ей все было известно только в самых общих чертах, то есть знала она нисколько не больше помощника военного атташе, поэтому мне понадобилось еще два или три года, чтобы по-настоящему осознать то, о чем всегда подозревал, — истинно романной мощью эта реальная история превосходила любую, самую невероятную, выдумку. Да и то, благодаря чему осознал, пришло ко мне почти случайно.

Я снимал для Аурелии квартиру в центре Праги, между Вышеградом и Карловой площадью. От этой площади к реке уходит улица, на ее пересечении с набережной находится диковинное, как бы струящееся в воздухе здание из стекла, прозванное чехами «Танцующий дом», а на самой этой Рессловой улице, на правой ее стороне, если идти к мосту, есть церковь, в боковой стене которой прорезано прямоугольное окошко. Вокруг этого подвального окошка многочисленные следы пуль, над ним — мемориальная доска, где среди прочих упоминаются имена Габчика, Кубиша и… Гейдриха — их судьбы оказались навсегда связаны. Я десятки раз проходил мимо православного храма на Рессловой, мимо окошка — и не видел ни следов пуль, ни доски. Но однажды застыл перед ним: вот же эта церковь, в подвале которой скрывались после покушения парашютисты, я же нашел ее!

Мы с Аурелией вернулись на Ресслову в те часы, когда церковь была открыта, и смогли спуститься в крипту.

И в этом подземелье было всё.


6

Там до сих пор сохранились ужасающе свежие следы трагедии, завершившейся в крипте шестьдесят лет назад: внутренняя сторона окошка, которое я видел с улицы, прорытый туннель длиной в несколько метров, выбоины от пуль на стенах и сводах потолка, две маленькие деревянные дверки. А кроме того, там были лица парашютистов на фотографиях и их имена в текстах — на чешском и на английском, там было имя предателя, там были застегнутый на все пуговицы непромокаемый плащ на плечиках, два портфеля и дамский велосипед между плащом и плакатом, там был тот самый Sten, английский пистолет-пулемет со складным прикладом, — это его заклинило в самый неподходящий момент; там были женщины и опрометчивые поступки, о которых парашютисты вспоминали и упоминали, там был Лондон, там была Франция, там были легионеры, там было правительство в изгнании, там была деревня под названием Лидице, там был Вальчик, подавший сигнал о приближении машины, там был трамвай — он шел мимо, и тоже в самый неудачный момент; там была посмертная маска, там было вознаграждение в десять миллионов крон тому или той, кто выдаст, там были капсулы с цианистым калием, там были гранаты и гранатометчики, там были радиопередатчики и зашифрованные послания, там был вывих лодыжки, там был пенициллин, который тогда доставали только в Англии, там был целый город, находившийся во власти чудовища, которое прозвали Пражским палачом, там были знамена со свастикой и знаки отличия с черепами[1], там были немецкие шпионы, работавшие на Англию, там был черный «мерседес» со спущенной шиной, там был шофер, там был мясник, там был почетный караул у гроба, там были полицейские, склонившиеся над трупами, там были чудовищные репрессии, там были величие и безумие, слабость и предательство, мужество и страх, надежда и скорбь, там были все страсти человеческие, уместившиеся на нескольких квадратных метрах, там была война и там была смерть, там были евреи в концлагерях, там были истребленные семьи, там были принесенные в жертву солдаты, там были месть и политический расчет, там был человек, который, кроме всего прочего, играл на скрипке и фехтовал, там был слесарь, который так никогда и не смог заняться своим делом, там был дух Сопротивления, навеки запечатлевшийся на этих стенах, там были следы борьбы между силами жизни и силами смерти, там были Богемия, Моравия, Словакия, там — в нескольких камнях — была вся история человечества…

Семьсот эсэсовцев были снаружи.


7

Пошарив по интернету, я обнаружил, что есть такой фильм — «Заговор»[2], и Гейдриха в этом фильме сыграл Кеннет Брана[3]. Пять евро, включая стоимость пересылки, — и три дня спустя мне уже доставили заказанный DVD.

В фильме воспроизводилась Ванзейская конференция, состоявшаяся 20 января 1942 года. Организовал конференцию Гейдрих, протоколировал Эйхман[4]. За полтора часа один из главных архитекторов Холокоста успел изложить собравшимся варианты мер, необходимых для «окончательного решения еврейского вопроса», после чего были обсуждены вопросы чисто технические.

К этому времени уже начались массовые убийства евреев в Польше и в СССР, и совершать эти убийства поручалось Einsatzgruppen , айнзатцгруппам, эсэсовским эскадронам смерти, действовавшим на оккупированных территориях[5]. Довольно долго эсэсовцы попросту сгоняли сотни, если не тысячи своих жертв в поле или в лес, где и расстреливали, однако у этого способа был крупный недостаток: он подвергал серьезному испытанию нервы палачей и снижал боевой дух войск, даже таких закаленных, как служба безопасности (СД) или гестапо. Сам Гиммлер однажды чуть не упал в обморок, присутствуя при массовой казни. Поэтому позже обреченных на гибель людей стали загонять в специально оборудованные грузовики-душегубки и через трубу закачивать внутрь герметичного кузова выхлопные газы. Но в общем технология убийства оставалась довольно кустарной, и только после Ванзейской конференции Гейдрих с помощью своего верного Эйхмана начал воплощать в жизнь весьма широкомасштабный проект, всецело обеспечивая ему материально-техническую, общественную и экономическую поддержку.

Кеннет Брана играет Гейдриха очень тонко. Актер ухитрился наделить своего персонажа не только спесью и властолюбием — фашистский палач в его исполнении улыбчив, мало того — бывает весьма приветлив и любезен, что несколько смущает зрителя. Сам я нигде не нашел сведений о том, что реальный Гейдрих при каких бы то ни было обстоятельствах, пусть даже притворяясь, выказывал себя приветливым и любезным. Надо еще рассказать о такой находке авторов фильма: один из эпизодов, совсем коротенький, показывает нам героя Браны в полном историческом и психологическом масштабе. Имею в виду тихий-тихий разговор двух участников конференции. Один говорит другому, что, дескать, слышал, будто у Гейдриха «есть немного еврейской крови», и интересуется, неужели это правда. «А вы спросите у него сами!» — не без ехидства предлагает собеседник, и тот, кто задал вопрос, бледнеет от одной только мысли о подобной возможности. На самом деле упорные слухи о том, что отец Гейдриха еврей, преследовали высокопоставленного функционера нацистской Германии очень долго и, можно сказать, отравили ему молодость. Вроде бы никаких оснований для подобных сплетен не существовало, но, с другой стороны, Гейдрих, будучи начальником Главного управления имперской безопасности (РСХА), мог запросто замести все следы, уничтожить навсегда любые подозрительные детали своей родословной.

Кстати, вскоре я выяснил, что в «Заговоре» Гейдрих появился на экране не впервые: не минуло и года после покушения, а Фриц Ланг уже снял в 1943-м по сценарию Бертольта Брехта пропагандистскую ленту «Палачи тоже умирают»[6]. Все, что мы видим на экране, — плод фантазии создателей (они, конечно же, не могли в то время знать, что происходило в Праге в действительности, а если бы и знали, то, естественно, не захотели бы обнародовать информацию), но сюжет выстроен мастерски, и происходящее захватывает. Чешский врач, участник Сопротивления, убивает Гейдриха, после чего находит убежище у молодой девушки, дочери университетского профессора, которого вместе с другими берут в заложники оккупанты, угрожая им казнью, если не объявится убийца. Перелом в событиях, показанный как трагедия высокого накала (это же Брехт!), наступает тогда, когда Сопротивлению удается найти в своих рядах предателя-коллаборациониста и выдать его властям. Его смертью завершаются и «дело о покушении» в фильме, и сам фильм. В действительности ни заговорщики, ни чешское население так легко не отделались.

Фриц Ланг — видимо, для того, чтобы подчеркнуть разом и жестокость Гейдриха, и его порочность, — решил изобразить протектора достаточно грубо и сделал его в фильме женоподобным извращенцем, совершенным дегенератом, то и дело поигрывающим стеком. В реальности Гейдрих и впрямь слыл сексуальным извращенцем, он действительно говорил фальцетом, который совсем не вязался с его обликом, но чванство этого человека, его жесткость, его безупречно арийский облик не имели ничего общего с тем, что показано на экране. По правде говоря, если читатель хочет увидеть куда более близкого к реальности персонажа, лучше всего пересмотреть чаплинского «Диктатора». У диктатора Хинкеля там двое подручных — заплывший жиром щеголь, моделью для которого явно послужил Геринг, и тощий верзила, куда более хладнокровный, коварный и непреклонный. Это не Гиммлер, который был низкорослым, тщедушным, усатым и неотесанным, — это, скорее всего, Гейдрих, правая рука Гитлера, человек более чем опасный.


8

Я в сотый раз вернулся в Прагу. Теперь со мной была другая молодая женщина, ослепительная Наташа (француженка, несмотря на имя, и дочь коммунистов, как мы все), и вместе с ней я снова отправился в крипту. Музей оказался закрыт по случаю национального праздника, но я вдруг заметил напротив то, чего никогда не замечал раньше, — бар под названием «У парашютистов». Внутри, на стенах, — фотографии, документы, рисунки и плакаты, относящиеся к истории покушения на Гейдриха; в глубине зала большая, во всю стену, роспись — карта Великобритании, на которой помечены разные военные базы или места расположения боевых диверсионных групп, — места, где бойцов диверсионных отрядов чехословацкой армии в изгнании готовили к порученной им миссии.

Мы с Наташей выпили пива и ушли, а назавтра вернулись к открытию музея, я показал ей подземелье, и она сделала по моей просьбе несколько снимков. В холле крутили короткометражный фильм о покушении, я попытался запомнить, где разыгрывалась драма, чтобы пойти туда и посмотреть, но выяснилось, что это далеко от центра, в предместье чешской столицы. Названия улиц изменились. Я и сейчас, плохо ориентируясь в окраинах, толком не понимаю, куда податься, а тогда, выходя из крипты, я взял буклет на двух языках с анонсом выставки, которая по-чешски называлась Atentát , а по-английски — Assassination . Между двумя этими названиями на обложке — фотография Гейдриха, окруженного немецкими офицерами в парадной форме. Рядом с Гейдрихом — судетский немец Карл Герман Франк, его правая рука[7]. Вся компания поднимается по лестнице, устланной ковровой дорожкой. На лице Гейдриха напечатан красный кружок — мишень. Выставка открыта в пражском Музее армии[8], неподалеку от автовокзала Флоренц, рядом с метро — так было написано в буклете, но я нигде не смог найти никаких дат, только часы работы музея. И мы поехали туда в тот же день.

В музее нас встретила и сразу окружила заботой пожилая дама. Обрадованная появлением посетителей, она предложила нам осмотреть все залы, однако меня интересовал лишь один, и я не откладывая дела в долгий ящик показал даме, какой именно — тот, где у входа красуется громадный плакат, очень похожий на афишу голливудского фильма ужасов, тот, где разместили выставку, посвященную Гейдриху. Я не понял, была ли эта выставка частью постоянной экспозиции, но в любом случае пускали туда бесплатно, как и вообще в музей, мало того, пожилая дама, спросив, откуда мы приехали, выдала нам брошюрки на английском (и огорченно сказала, что выбор невелик: кроме этих, только немецкие). Увиденное превзошло все мои ожидания. И впрямь — чего только не было в этом зале! Помимо писем, снимков, плакатов и разных документов здесь оказались выставлены оружие и личные вещи парашютистов; их составленные англичанами досье с заметками и оценками деловых способностей и умений; «мерседес» Гейдриха со спущенной шиной и дыркой от пули в задней правой двери; роковое любовное письмо, ставшее причиной бойни в деревне Лидице, а рядом — паспорта адресата и адресанта с фотографиями и множество других подлинных вещей и документов, волнующих следов того, что произошло. Понимая, что имен, дат и подробностей слишком много, я лихорадочно записывал, а выйдя из зала, спросил у пожилой дамы, можно ли купить путеводитель по выставке, которым она меня снабдила для осмотра. В нем кроме комментариев имелись подписи ко всем экспонатам. Дама с сокрушенным видом ответила «нет». Эта очень хорошо сделанная, сшитая вручную книжечка совершенно точно не предназначалась для продажи. Я не знал, как теперь быть, и дама, увидев мою растерянность, а может быть, и растрогавшись моими стараниями объясняться по-чешски, в конце концов взяла у меня брошюрку, весьма решительно запихала ее в Наташину сумку и показала жестом, что нам надо молчать и уходить. Мы очень тепло с ней распрощались. Думаю, при полном отсутствии на выставке посетителей путеводитель этот вряд ли кому понадобился бы, но все-таки поступок был ужасно милый. Через день, за час до отхода автобуса на Париж, я вернулся в музей с коробкой шоколада для симпатичной дамы, она смущенно отказывалась. Но содержание подаренного ею издания оказалось настолько богатым, что без него — а стало быть, и без моей музейной благодетельницы — эта книга, скорее всего, не смогла бы стать такой, какой обещает быть. Единственное, о чем жалею: из-за того, что я не решился спросить, как зовут даму, у меня нет возможности поблагодарить ее и здесь тоже — более официально, как полагается в книгах.


9

Когда Наташа училась в лицее, она два года подряд участвовала в конкурсе, посвященном Сопротивлению, и оба раза победила, — такого, насколько я помню, не было никогда ни до, ни после. По случаю этой двойной победы Наташа среди прочих наград получила право нести знамя на торжественной церемонии и поехать на экскурсию в эльзасский мемориальный центр Нацвейлер-Штрутгоф, на месте которого во время войны был концентрационный лагерь. В автобусе она сидела рядом с бывшим участником Сопротивления, тот сразу к юной лауреатке проникся, наодалживал ей разных книг, бумаг, и… и больше они не виделись. Рассказывая мне эту историю десять лет спустя, Наташа говорила, что чувствует себя виноватой, и это понятно: ведь у нее так и остались полученные на время книги и документы, а она даже не знает, жив ли еще их владелец. Я уговорил ее возобновить знакомство и, хотя ветеран перебрался на другой конец Франции, нашел его.

Нашел — и мы поехали к старику в гости. Теперь он жил с женой в маленьком белом домике неподалеку от Перпиньяна.

Попивая мускат, мы слушали рассказ ветерана о том, как он помогал Сопротивлению, как вступил в ячейку маки, что делал в партизанском отряде. В 1943 году ему было девятнадцать лет, он работал на молочной ферме своего дяди. Швейцарец по происхождению, дядя так хорошо говорил по-немецки, что солдаты, приходя за продуктами, задерживались поболтать с человеком, владеющим их родным языком. Ну и сначала партизаны попросили парня выцедить из разговоров оккупантов с его дядей какую-нибудь интересную информацию — например, о передвижениях войск. Потом привлекли к работе с парашютами — он помогал найти ящики с оружием и боеприпасами, сброшенные ночью с самолетов союзников. И наконец, когда его по возрасту уже могли призвать в вишистский[9] трудовой отряд и принудительно отправить в Германию, он сбежал в горы, надел баскский берет[10], воевал, принимал участие в освобождении Бургундии — наверняка весьма активное, если судить по количеству убитых им немцев.

Конечно, история Наташиного ветерана была мне очень интересна и сама по себе, но я надеялся заодно узнать хоть что-то, что могло бы оказаться полезным для книги о Гейдрихе. Что именно узнать, не имел понятия.

Я спросил, как насчет военного образования — учили ли его чему-нибудь в партизанском отряде? Никакого образования, ответил старик. Научили обращению с тяжелым пулеметом, дали возможность немножко потренироваться в сборке-разборке с завязанными глазами, ну и в стрельбе, конечно, — но это было потом. А когда пришел, дали в руки автомат, и все. Вернее, английский пистолет-пулемет Sten. Между прочим, никуда не годное оружие: достаточно ударить прикладом о землю, чтобы вылетели в воздух все патроны. Черт знает что! «Этот Sten — полнейшее дерьмо, иначе и не скажешь…»

Вот оно как: полнейшее дерьмо…


10

Я сказал раньше, что серый кардинал Хинкеля-Гитлера в чаплинском «Великом диктаторе» скорее всего Гейдрих. Нет, это не так. И дело не в том, что я не сообразил тогда: в сороковом году Гейдрих был теневой фигурой, его мало кто знал, а уж тем более в Америке, — Чаплин вполне мог бы догадаться  о существовании такого человека и попасть в яблочко. Главное тут в другом. Конечно, приспешник диктатора в кино — змея, умом и ловкостью которой подчеркивается смехотворность персонажа, пародирующего толстяка Геринга, но и сам он не обходится без шутовства, и самому ему присущи мягкотелость и бесхарактерность, каких было не найти в будущем Пражском мяснике.

Да, кстати, о кинематографических воплощениях Гейдриха… Я только что посмотрел по телевизору старую картину Дугласа Сёрка[11] «Безумец Гитлера» («Hitler’s Madman»). Это опять-таки американский пропагандистский фильм, снятый всего за неделю и показанный в сорок третьем совсем незадолго до картины Ланга «Палачи тоже умирают». Сюжет, как и у Ланга, выдуман от начала до конца, и центром чешского Сопротивления в «Безумце Гитлера» стала деревня Лидице, деревня-мученица, деревня-жертва, разделившая судьбу Орадура[12]. Главное, вокруг чего вертится сюжет, — отношение местных жителей к прибывшему из Лондона парашютисту: захотят ли сельчане ему помочь или останутся в сторонке, а может быть, даже и предадут. А проблема с этим фильмом в том, что организация покушения выглядит в нем как местная инициатива, основанная на цепи совпадений и случайностей (Гейдрих случайно  проезжает через Лидице, где в это время скрывается случайно  попавший в Лидице парашютист, случайно  становится известно, в котором часу машина протектора окажется в деревне, и так далее). Иными словами, интрига тут закручена куда слабее, чем в фильме Ланга и Брехта, сюжет которого благодаря драматургической своей мощи разворачивается в настоящую национальную эпопею.

Зато роль Гейдриха у Сёрка исполняет великолепный актер. Для начала, он попросту похож внешне на «гитлеровского безумца», но кроме того, артисту удалось воссоздать жестокость своего персонажа, не слишком преувеличивая его мании и причуды, тогда как Ланг легко шел на подобные преувеличения, мотивируя эти преувеличения существующей якобы необходимостью подчеркнуть вырождение души этого человека. Гейдрих между тем был, безусловно, злобной и безжалостной свиньей, но никак не Ричардом III. Актера, о котором идет речь, звали Джон Кэррадайн, он отец Дэвида Кэррадайна, исполнителя роли Билла у Тарантино[13]. Лучше всего получилась сцена агонии. Умирающий, прикованный к постели, истерзанный лихорадкой Гейдрих произносит, обращаясь к Гиммлеру, весьма циничную речь, в которой, конечно, можно при желании расслышать шекспировские интонации, но которая, как мне кажется, при этом вполне правдоподобна. Не будучи ни трусом, ни героем, Пражский палач умирает без раскаяния, но и без фанатизма, сожалея только об одном: он расстается с жизнью, к которой привязан, с собственной жизнью.

Я сказал — «правдоподобна».


11

Идут месяцы, они складываются в годы, а эта история все прорастает и прорастает во мне. Жизнь моя течет как и у всех, она состоит из радостей и драм, надежд и разочарований, а тем временем полки в квартире заполняются книгами по истории Второй мировой войны. Я с жадностью проглатываю все, что попадает в руки, читаю на любом мало-мальски доступном мне языке, я смотрю в кино все фильмы «по теме», какие только выходят, — «Пианист», «Бункер», «Фальшивомонетчики», «Черная книга»[14] и так далее, — а телевизор и вовсе не переключаю с кабельного канала «История». Я узнаю кучу разных вещей, некоторые, ясное дело, имеют весьма отдаленное отношение к Гейдриху, но тогда я говорю себе: все может пригодиться, надо с головой окунуться в эпоху, чтобы понять ее дух, ну и потом, стоит потянуть за ниточку, клубок Истории начнет разматываться сам по себе. В результате спустя какое-то время объем моих знаний в этой области начинает пугать меня самого. Для того чтобы написать две страницы, я прочитываю тысячу, и, работая в подобном темпе, я так и умру, не дойдя д


убрать рекламу




убрать рекламу



аже до приготовлений к убийству Гейдриха. Чувствую, что нормальное, здоровое в своей основе стремление собрать и изучить всю документацию по интересующей меня проблеме несет в себе погибель: продолжая и продолжая поиск документов, я только оттягиваю момент, когда придется сесть за книгу вплотную.

Ко всему еще, мне стало казаться, что любая мелочь в моей повседневной жизни имеет отношение к этой истории. Снимает Наташа студию на Монмартре — код домофона «4206» сразу же напоминает мне об июне сорок второго. Объявляет она мне о свадьбе своей сестры, а я весело восклицаю в ответ: «27 мая? Невероятно! Это же день покушения!» (Наташа, естественно, потрясена.) Возвращаемся мы прошлым летом из Будапешта через Мюнхен, вижу на главной площади старого города сборище неонацистов — ну прямо невероятное сходство с теми, что известны с давних времен! — а жители города стыдливо говорят, что раньше на их памяти такого не бывало (ох, не знаю, можно им верить или нет). Смотрю первый раз в жизни фильм Эрика Ромера на DVD[15] — а там главный герой, тройной агент 30-х годов, рассказывает о своей встрече с Гейдрихом. У Ромера! Вот уж действительно: стоит внедриться в какую-то тему, начинает казаться, что всё вокруг тебя к ней приводит.

Еще я читаю один за другим исторические романы — чтобы понять, как другие справляются с непременными правилами жанра. Некоторые вроде бы строго следуют за исторической правдой, другие слегка на нее поплевывают, третьи ухитряются ловко обойти воздвигаемые ею стены, при этом не особенно привирая. Но тем не менее во всех случаях выдумка преобладает над Историей — поразительно! В этом есть логика, но мне самому трудно решиться на такое.

На мой взгляд, успешнее всех справился с задачей Владимир Познер[16], который рассказал в романе «Кровавый барон» о бароне Унгерне (это с ним встречается Корто Мальтезе на страницах комикса «Корто Мальтезе в Сибири»)[17]. Книга Познера делится на две части. Действие первой разворачивается в Париже, и писатель еще только собирает материал о своем персонаже, а во второй автор лихо переправляет читателя в самое сердце Монголии, где и начинается собственно роман. Прием удался, все это захватывает, и я время от времени перечитываю место перехода. Если быть совершенно точным, переход там не резкий, одна часть отделена от другой маленькой главкой под названием «Три страницы Истории», и главка эта заканчивается фразой: «Только что начался 1920 год».

Мне такое решение кажется гениальным.


12

К тому времени, когда возвращаются родители, Мария, наверное, уже не меньше часа сидит за пианино, пытаясь справиться с заданной ей пьеской, но выходит пока не слишком-то хорошо. Отец, Бруно, распахивает дверь, чтобы его жене Элизабет, которая держит на руках младенца, было удобнее пройти в квартиру. Они зовут девочку: «Иди-ка сюда, Мария, глянь! Ну посмотри, посмотри, это твой братик. Он совсем крошечный, и с ним надо обращаться очень нежно. Его зовут Рейнхардт»[18]. Мария неопределенно кивает. Бруно осторожно склоняется над новорожденным. «Какой хорошенький мальчик!» — говорит он. «И какой беленький! — подхватывает мать. — Он станет музыкантом».


13

Конечно, я мог бы (а может, и должен был), по примеру, скажем, Виктора Гюго, предложить читателю в качестве вступления длинное, страниц на десять, знакомство со славным городом Галле, где в 1904 году родился Гейдрих. Я перечислил бы его улицы, памятники, магазины, описал бы все достопримечательности, оценил бы местную кухню, рассказал бы, как там велось хозяйство, познакомил с его жителями, с их манерами, умонастроениями, политическими взглядами и вкусами, остановился бы на том, как они проводят свободное время… Потом перевел бы объектив на дом Гейдриха и увеличил крупность — не забыл бы упомянуть ни о цвете ставен, ни об оттенках занавесей, ни о расположении комнат, ни о породе дерева, из которого сделан стол посреди гостиной. За этим последовало бы подробное описание пианино, сопровождающееся рассуждениями о немецкой музыке начала ХХ века, о ее месте в обществе, о композиторах и о том, как воспринимались их творения, о значимости Вагнера… И только тут, когда все эти сведения исчерпались, начался бы мой настоящий рассказ. Припоминаю бесконечно длинный, страниц самое меньшее на восемьдесят, экскурс с изложением методов работы средневековых судебных учреждений в начале романа «Собор Парижской Богоматери». Я нашел этот экскурс весьма основательным, но читать его не стал.

А что, если несколько стилизовать свою историю, подумал я, и это была удачная мысль. Наверняка, когда дело дойдет до некоторых более поздних эпизодов, возникнет искушение выложить все мне известное, излишне углубиться в детали той или иной сцены, для которой собрано документов явно больше нужного, и, видимо, нелегко будет сопротивляться соблазну, но в данном случае, не стану скрывать, представления о родном городе Гейдриха у меня довольно смутные. В Германии два города под названием Галле, и я даже не знаю, о каком сейчас идет речь. «Ну значит, пока это не так уж важно, — решаю я. — А дальше посмотрим».


14

Учитель, делая перекличку, доходит до него: «Рейнхардт Гейдрих!» Рейнхардт встает, а один из его одноклассников сразу же тянет руку: «Господин учитель! Почему вы не называете его настоящей фамилии? (Класс в восторге.) Он ведь Зюсс, кто же этого не знает!» Взрыв смеха, школьники орут и визжат. А Рейнхардт сжимает кулаки. Молча. Он всегда молчит. Он лучший ученик в классе. И прямо на следующем уроке, на физкультуре, он покажет самые высокие результаты. И он не еврей. По крайней мере, он надеется, что не еврей. Правда, второй муж бабушки, кажется, еврей, но его семья тут ни при чем. Он пришел к такому выводу, сопоставляя ходившие по городу слухи и яростные отрицания отца, хотя, правду сказать, сам он не очень-то в этом уверен. Так что пока он всем заткнет рты своими спортивными успехами. И сегодня вечером, когда вернется домой, сможет перед очередным уроком игры на скрипке сказать отцу, что он опять первый, и отец будет им гордиться и его похвалит.

Однако в тот вечер урок музыки не состоится и Рейнхардт не успеет рассказать отцу о своих достижениях. Вернувшись домой, он узнает, что началась война.

— Почему началась война, папа?

— Потому что Франция и Англия завидуют Германии, сынок.

— А почему они завидуют?

— Потому что мы, немцы, сильнее их.


15

Нет в историческом повествовании ничего более искусственного, чем такие вот диалоги, восстановленные по свидетельствам из более или менее первых уст ради того, чтобы вдохнуть жизнь в мертвые страницы прошлого. В стилистике этот прием относят к особой фигуре, которая называется гипотипозой и цель которой — создать у читателя ощущение, будто он видит предмет или явление своими глазами. Когда речь идет о воссоздании разговоров, диалог на бумаге чаще всего получается неестественным, а эффект — обратным желаемому: автор пытается говорить голосами персонажей, исторических лиц, но слышен при этом лишь его собственный голос, и я отлично понимаю, что все тут шито белыми нитками.

Есть только три возможности для верного воспроизведения диалогов: использовать аудио-, видео- или стенографическую запись. Хотя последняя все-таки не гарантирует абсолютной, до последней запятой, точности, ведь стенографистка может что-то по ходу дела сократить, что-то обобщить, что-то слегка переформулировать. Правда, в целом дух и тон разговора и здесь воспроизводятся вполне удовлетворительно.

Ну и поэтому, когда я не смогу опереться на достоверные источники, чтобы пересказать каждое предложение слово в слово, мне придется диалоги придумывать. В этом случае им будет отведена роль… нет, не гипотипозы, а, напротив, параболы. Либо предельная точность, либо самый подходящий пример из того же ряда. А для того чтобы читатель не запутался, где правда, а где вымысел, вымышленные диалоги (их все-таки будет не так уж много) я намерен представить как сценки из театральной постановки. Капля стилизации в океане реальности…


16

Маленький Гейдрих — хорошенький, беленький, прилежный ученик, отличник, любимчик родителей, скрипач, пианист, юный химик, обладатель высокого пронзительного голоса, из-за которого получил первое в жизни прозвище (потом список будет длинным): однокашники именовали его «козлом».

Пока над ним еще можно смеяться, не рискуя жизнью, но это ведь одновременно и самый сложный период детства — период, когда мы учимся быть злопамятными.


17

Робер Мерль в романе «Смерть — мое ремесло» изложил в беллетризованной форме биографию коменданта Освенцима Рудольфа Хёсса[19]. Основой этого романа стали как свидетельства современников, так и записи, которые Хёсс делал в тюрьме вплоть до самой казни, а повесили его в 1947 году. Первая часть целиком посвящена детству главного героя: мальчика воспитывал отец — ультраконсервативный католик, человек, психически совершенно ригидный[20], и воспитание это оказалось для ребенка поистине гибельным. Намерение автора очевидно: он надеялся найти причины жизненного пути Хёсса. Робер Мерль пытался догадаться — я говорю «догадаться», а не «понять», — как человек становится комендантом концлагеря.

У меня такого намерения — я говорю «намерения», а не «стремления» — нет. Я не считаю, что Гейдрих стал ответственным за «окончательное решение еврейского вопроса» потому, что его, десятилетнего, дразнили и обзывали «козлом» одноклассники. Я не думаю, что насмешки и издевательства, жертвой которых он стал из-за того, что его принимали за еврея, непременно должны служить объяснением чего бы то ни было. Я говорю об этих фактах только в связи с той иронической окраской, какую они придают его судьбе: «козел» станет тем, кого на вершине его всемогущества назовут «самым опасным человеком Третьего рейха». А еврей Зюсс превратится в главного планировщика Холокоста. Кто мог такое предвидеть?


18

Представляю себе сценку.

Рейнхардт с отцом, склонившись над большим столом в гостиной, передвигают флажки на карте Европы. Оба — и подросток, и взрослый — очень серьезны, ведь время трудное, положение стало крайне тяжелым. Прославленная армия Вильгельма II ослаблена мятежами и восстаниями (правда, аналогичные мятежи и восстания погубили одновременно с этим и французскую армию), а Россия — вся в огне большевистской революции. К счастью, Германия — не Россия, Германия не настолько отсталая, германская цивилизация покоится на таких прочных основах, что коммунистам никогда их не разрушить. Ни коммунистам, ни французам, ни, разумеется, евреям… В Киле, Мюнхене, Гамбурге, Бремене, Берлине немецкая дисциплина вот-вот возьмет верх, снова будет править здравый смысл…

Тут дверь внезапно распахивается, в комнату врывается мать Рейнхардта. Елизавета совершенно потеряла голову. Кайзер отрекся от престола. Провозглашена республика. Рейхсканцлер передал свои полномочия какому-то социал-демократу. Они хотят подписать перемирие.

Рейнхардт, онемев и вытаращив глаза от изумления, поворачивается к отцу. Но тот — после долгого молчания — оказывается в силах выдавить одну-единственную фразу: «Этого не может быть!» На дворе 9 ноября 1918 года.


19

Не знаю, почему Бруно Гейдрих, отец Рейнхардта, стал антисемитом. Зато знаю, что его считали большим забавником. Похоже, он был весельчаком, настоящим заводилой, душой общества, — впрочем, говорили в городе, шутки его какие-то слишком смешные для нееврея, немцу подобного не придумать. Вот только этот аргумент нельзя использовать против его сына, который никогда в жизни не отличался выдающимся чувством юмора.


20

Война проиграна, страну охватил хаос, и все чаще слышатся утверждения, что к гибели ее ведут евреи и коммунисты. Юный Гейдрих, как и все, постепенно ввязывается в драку. Пятнадцатилетним он вступает в добровольческий корпус («фрайкор»), целью которого, как и других аналогичных образований, было заменить собой армию, сражаясь со всеми, кто левее крайне правых. Теперь существование этих полувоенных отрядов для борьбы с большевизмом официально признано социал-демократическим правительством.

Мой отец сказал бы: ничего удивительного, ведь социалисты всегда были предателями, их вторая натура — сделки с врагами. Есть куча примеров в подтверждение, считает отец. Разве не социалист разбил в пух и прах спартаковцев и привел к убийству Розы Люксембург?[21] Между прочим, силами «фрайкоровцев».

Насчет вступления Гейдриха в добровольческий корпус можно было бы кое-что рассказать, но мне это не кажется необходимым. Достаточно знать, что, примкнув к «фрайкору», подросток стал членом одного из «отрядов технической помощи», созданных, чтобы препятствовать захвату заводов и фабрик и обеспечивать нормальную работу коммунального хозяйства в случае всеобщей забастовки. В таком нежном возрасте — и такое обостренное государственное чутье!

Приятная сторона историй из жизни — то, что не надо беспокоиться об эффекте реальности. Мне нет нужды выводить на сцену юного Гейдриха в этот период: в 1919–1922 годах он по-прежнему жил в Галле (вот теперь, проверив, уточню: Галле-ан-дер-Заале), в родительском доме. «Фрайкоры» тогда возникали почти везде. Один из отрядов вел свое происхождение от знаменитой военно-морской бригады капитана Эрхардта[22]. Своей эмблемой этот отряд избрал свастику, его военный марш назывался Hakenkreuz am Stahlhelm  («Свастика на стальном шлеме»), что, по-моему, показывает, какова была атмосфера, куда лучше самых подробных описаний.


21

Тяжелые времена — в Германии кризис, безработица. Юный Гейдрих хотел стать химиком, родители видели его музыкантом, но в период кризиса единственным местом, сулящим надежные ценности, становится армия. Вдохновленный приключениями легендарного графа Люкнера[23], морского офицера и друга семьи Гейдрихов, который сам себя прозвал «Морским чертом» и описал свои подвиги в одноименной книге, Гейдрих решил идти во флот. Однажды ранним утром на пороге военно-морского училища в Киле появляется высокий светловолосый юноша со скрипкой в черном футляре — подарком отца. На исходе март 1922 года.


22

«Берлин» — немецкий учебный крейсер, где старший помощник капитана — герой Первой мировой войны, бывший секретный агент и будущий начальник абвера (службы военной разведки и контрразведки) Вильгельм Канарис[24]. Жена Канариса, скрипачка, устраивает по воскресеньям музыкальные вечера. Когда в ее домашнем струнном квартете освобождается место, занять его приглашают молодого Гейдриха, который тоже служит на «Берлине». Похоже, играет Рейнхардт превосходно, и хозяева дома, в отличие от товарищей по учебе и службе, ценят его общество. Гейдрих становится завсегдатаем музыкальных вечеров фрау Канарис; бывая у Канарисов, он слушает истории из жизни своего начальника, и истории эти чрезвычайно его волнуют. «Шпионаж!» — повторяет он про себя. И вероятно, предается мечтам…


23

Гейдрих, молодцеватый офицер немецкого военно-морского флота, проявляет себя на фехтовальных турнирах грозным противником и завоевывает репутацию опасного бретера. У него нет друзей, товарищи его не любят, но не могут не уважать.

В Дрездене решают организовать турнир для немецких офицеров. Гейдрих принимает участие в соревнованиях саблистов: он как фехтовальщик одинаково хорошо владеет всеми видами спортивного оружия, при этом явно предпочитая саблю рапире, ведь саблей можно наносить не только колющие, но и рубящие удары — куда более сильные и жестокие. И бои саблистов намного более зрелищны. Все это отлично подходит юному Гейдриху. Однако на этот раз его начинают теснить в первом же поединке. Кто его соперник? Сколько я ни искал, не нашел имени. Мне он представляется темноволосым левшой, быстрым, ловким, коварным, — может быть, и не чистокровным евреем, это было бы уже слишком, но хотя бы на четверть. Истинный спортсмен, хладнокровный, умеющий уклоняться от ударов, уходить от боя, он предпринимает одно обманное движение за другим, то и дело использует мелкие провокации. Гейдрих, в отличие от него, фаворит турнира, вот только он все больше нервничает, его удары не достигают цели, он рубит саблей воздух… Правда, он уже побеждает по очкам, но вдруг — в последнюю минуту — ловушка! Ему не удается рассчитать силы выпада, и, проворонив ответный удар в голову, он слышит, как зазвенела под этим ударом его маска. Гейдрих выбывает после первого тура, в бешенстве ломает свою саблю — и получает за это выговор от судей.


24

Первого мая в Германии, как и во Франции, отмечают День труда. Традиция этого праздника восходит к давнему решению Парижского конгресса II Интернационала, принятому в память о грандиозной забастовке рабочих Чикаго 1 мая 1886 года[25].

Но 1 мая — еще и годовщина события, значение которого было невозможно оценить сразу, а последствия оказались непредсказуемыми и явно не вызывающими желания праздновать эту годовщину в какой бы то ни было стране. 1 мая 1925 года Гитлер создал элитный отряд. Первоначально — для обеспечения собственной безопасности, этакую лейб-гвардию из отлично тренированных фанатиков, отвечающих самым строгим критериям с точки зрения расовой принадлежности. Его личный «охранный отряд», Schutzstaffel , сокращенно SS .

В 1929 году, когда «имперским руководителем охранных отрядов» стал Гиммлер, личная гвардия фюрера стала превращаться в настоящую политическую полицию[26].

А в 1933-м, после завоевания Гитлером власти, новый рейхсфюрер СС заявил в Мюнхене на приеме, куда были приглашены ученые, промышленники, офицеры и землевладельцы:

«Каждое государство нуждается в элите. В национал-социалистическом государстве такая элита — СС, основанная на расовом отборе организация, которая, в полном соответствии требованиям нашего времени, несет в себе немецкую военную традицию, обладает свойственными немецкой аристократии достоинством и благородством и творчески активна, как немецкие предприниматели».


25

Так до сих пор и не раздобыл книжку, написанную после войны женой Гейдриха. Называется книжка Leben mit einem Kriegsverbrecher , то есть «Жизнь с военным преступником», ни на французский, ни на английский не переводилась. Мне кажется, она должна быть просто кладезем информации для моей книги, но достать ее никак не удается. Похоже, это очень редкое издание, во всяком случае, цена его в интернете колеблется от 350 до 700 евро. Наверное, за эту безумную цену ответственны немецкие неонацисты, очарованные Гейдрихом, нацистом из нацистов, лидером, о каком они и мечтать не могли бы. Однажды мне попался в сети экземпляр за 250 евро, и я — вот ненормальный! — собрался уже его заказать. Но, к счастью для моего кошелька, немецкий книжный магазин, который выставил мемуары фрау Гейдрих на продажу, не принимал оплаты банковскими карточками. Для того чтобы получить драгоценный томик, мне следовало дать указание своему банку перечислить деньги на счет в Германии. Операция подразумевала громадное количество букв и цифр, мало того — ее нельзя было осуществить через интернет, требовалось посетить свое отделение банка. Одна только эта перспектива, включающая массу действий, способных ввести среднего индивида в состояние глубокой депрессии, заставила меня бросить заказ на полпути. В любом случае, учитывая, что немецкий у меня так и остался на уровне пятого класса (хоть и учил его в школе восемь лет), смысл вложения был весьма сомнителен.

Значит, придется обойтись без этого важного документа. А ведь я как раз добрался до того места, где надо рассказать о встрече Гейдриха с его будущей женой, и наверняка для работы именно над этой главой редчайшее и дорогущее издание очень бы пригодилось.

Когда я говорю «надо рассказать», это, естественно, не означает абсолютной необходимости. Можно было бы изложить всю историю операции «Антропоид», вообще ни разу не упомянув имени Лины Гейдрих. Но с другой стороны, если уж я решил обрисовать характер Гейдриха так, как мне очень хочется это сделать, трудно игнорировать роль, которую сыграла супруга в его восхождении по иерархической лестнице нацистской Германии.

В то же время я отнюдь не против пренебречь романтической версией их идиллии, которую фрау Гейдрих, надо полагать, живописала в своих мемуарах. Избежать искушения и не впасть в слащавость, сентиментальность. Нет, я не то чтобы отказываюсь видеть какие-то человеческие черты в таком существе, как Гейдрих, я не из тех, кого оскорбил фильм «Бункер», где Гитлер (помимо всего прочего) приветлив с кандидатками в секретарши и души не чает в своей собаке. Я, само собой разумеется, допускаю, что Гитлер вполне мог время от времени быть приветливым. И ни минуты не сомневаюсь, что, судя по факсимиле писем Гейдриха невесте, он чуть ли не при первой же встрече искренне в нее влюбился. В то время это была молоденькая девушка с прелестной улыбкой, девушка, которую можно даже назвать красивой, совсем не похожая на тетку с лицом злобной мачехи, какой она станет потом.

Встреча же их в изложении биографа, явно опиравшегося на мемуары Лины, выглядит образцом безвкусицы. Настоящий кич! На одном из балов, где молодых людей было очень мало и Лина боялась умереть от скуки, с ней и ее подругой заговорил темноволосый офицер, рядом с которым стоял застенчивый блондинчик. Любовь с первого взгляда к блондинчику. Свидание через день в кильском Гогенцоллерн-парке (там очень красиво, я видел фотографии), романтическая прогулка по берегу озера. Назавтра — театр, после театра — комнатка, где, думаю, они переспали, хотя биограф об этом стыдливо умалчивает. Официальная версия такова: Гейдрих идет на спектакль в роскошном парадном мундире, когда спектакль заканчивается, парочка отправляется чего-нибудь выпить, они молча сидят перед бокалами, и тут Рейнхардт внезапно, просто-таки с бухты-барахты, предлагает Лине стать его женой. «Mein Gott [27], господин Гейдрих, вы же совсем не знаете ни меня, ни моей семьи! Вы даже не знаете, кто мой отец, а флотским офицерам не разрешают жениться на ком попало!» Но поскольку вместе с тем биограф упомянул, что Лина запаслась ключами от комнаты, я предполагаю, что до или после предложения руки и сердца они в тот вечер постелью в этой комнате воспользовались. Лина была родом из аристократической, пусть и слегка опустившейся, семьи, партия оказалась вполне подходящей, — в общем, через год они поженились.

История не хуже всякой другой. Я не имел ни малейшего желания описывать бал, еще меньше — прогулку в парке, стало быть, даже лучше, что детали были мне неизвестны — не было и соблазна их пересказать. Когда мне в руки попадают документы, позволяющие восстановить какую-то сцену из жизни Гейдриха во всех подробностях, отказаться от этого чаще всего очень трудно, даже если эпизод, взятый в отдельности, не представляет особого интереса и ничем, в общем-то, не волнует. Думаю, мемуары Лины битком набиты именно такими подробностями.

В конце концов, вполне возможно, я и смогу обойтись без этой безумно дорогой книжки.

Однако нашлась в истории знакомства двух голубков одна деталь, которая сильно меня заинтриговала. Фамилия темноволосого спутника Гейдриха была фон Манштейн. Сначала я подумал: а не тот ли это Манштейн, который предложил идею основного удара танковыми частями через Арденны во время французской кампании?[28] Не тот ли это воевавший на русском фронте генерал, что взял Севастополь, командовал войсками под Ленинградом, Курском, Сталинградом, руководил в сорок третьем операцией «Цитадель», когда ударные группировки вермахта сдерживали, как могли, контрнаступление войск Красной армии? Не тот ли самый, кто, оправдывая действия айнзатцгрупп Гейдриха на русском фронте[29], заявит в сорок первом: «Солдат должен понимать необходимость жестокого наказания еврейства — носителя самого духа большевистского террора. Это также необходимо для того, чтобы пресечь в зародыше все попытки восстаний, которые в большинстве случаев организованы евреями»?[30] Наконец, не тот ли это человек, который умер в 1973 году, то есть я целый год прожил с ним на одной планете? Правду сказать, вряд ли это мог быть он: о темноволосом офицере говорили «молодой человек», а Манштейну в 1930 году было уже сорок три… Может быть, с Гейдрихом на балу был его племянник или какой-нибудь еще младший родственник.

Лина стала убежденной нацисткой, насколько мне известно, уже к восемнадцати годам. Именно она, как сама же утверждала, обратила в свою веру Рейнхардта. Некоторые детали позволяют в это поверить, хотя еще до начала 1930 года Гейдрих придерживался куда более правых взглядов в политике, чем другие военные, и его уже сильно привлекал национал-социализм. И все равно версия, при которой за-всем-этим-стоит-женщина, его жена, всегда содержит в себе нечто очень притягательное…


26

Наверное, для попытки определить поворотные моменты в жизни человека требуется известная отвага. Я даже не уверен, что такие моменты существуют. Эрик-Эмманюэль Шмитт написал книгу «Часть другого»[31], в которой представляет себе, что Гитлер поступил в Академию художеств и из-за этого полностью поменялась не только его судьба, но в равной степени судьба всего мира. Адольф бросается из приключения в приключение, становится половым гигантом, женится на еврейке и делает ей двух или трех детей, присоединяется в Париже к сюрреалистам, обретает известность как художник. А Германия параллельно довольствуется маленькой войной с Польшей, не более того. Никакой мировой войны, никакого геноцида, и Гитлер, ничуть не похожий на реального…

Когда я пробую оставить в стороне завихрения писательской фантазии, мне кажется сомнительным, что судьба нации, а тем более — судьба целого мира зависят от одного-единственного человека. Правда, не могу не признать, что было бы трудно найти второго такого законченного злодея, как Гитлер. И возможно, провал на экзаменах в Академии художеств был решающим моментом в его личной судьбе, потому что именно после этого провала Гитлер впал в депрессию, некоторое время едва ли не бродяжничал, то и дело меняя адреса, и именно в этот период в нем сформировалась стойкая враждебность к обществу.

Если попытаться найти такой ключевой момент в жизни Гейдриха, нисколько не сомневаюсь, что им окажется тот день 1931 года, когда он привел к себе девушку, которая была для него просто еще одной девушкой, еще одной среди прочих. Только ведь без нее все сложилось бы иначе и для самого Гейдриха, и для Габчика, Кубиша и Вальчика, и для тысяч чехов, и, может быть, для сотен тысяч евреев. Нет, я вовсе не считаю, что без Гейдриха евреи избежали бы своей участи. Но он был настолько деятельным и востребованным в течение всего времени своего служения нацизму, что можно предполагать: Гитлер и Гиммлер обошлись бы без него с большим трудом.

В 1931 году Гейдрих всего-навсего морской офицер, лейтенант флота, но ему предсказывают блестящую карьеру на этом поприще, он становится женихом молодой аристократки, и будущее его рисуется в самых радужных красках. Правда, одновременно это завсегдатай борделей, заядлый бабник, множивший и множивший свои победы. Однажды вечером он привел к себе девушку, с которой познакомился на балу в Потсдаме и которая не преминула сразу же заявиться к нему в Киль с визитом. Не знаю наверняка, забеременела ли девушка, известно только, что ее родители потребовали, чтобы Гейдрих на ней женился. Между тем он вовсе не жаждал продолжения связи, тем более что уже состоялась помолвка с Линой фон Остен, родословная которой вроде бы больше его устраивала, не говоря о том, что он, похоже, был искренне влюблен в эту девушку, а не в ту, другую. К несчастью для Рейнхардта, отец обесчещенной девицы числился в друзьях не у кого-нибудь, а у самого адмирала Редера, главы германского военно-морского флота. Кодекс чести морского офицера запрещал два романа сразу, случился грандиозный скандал, Гейдрих погряз в мутных объяснениях, выгораживая себя, он пытался очернить девушку и в результате смог кое-как оправдаться перед невестой, но не перед начальством. Его вызвали на суд чести, признали его поведение недостойным — и отправили в отставку.

Итак, в 1931 году, в разгар экономического кризиса, разоряющего Германию, молодого офицера, надеявшегося на блестящую карьеру во флоте, выбрасывают на улицу и ему вроде бы ничего не остается, кроме как влиться в армию безработных, которых тогда насчитывалось не меньше пяти миллионов.

К счастью, невеста его не бросает. Ярая антисемитка, Лина фон Остен убеждена, что Гейдриху следует делать карьеру в Национал-социалистической партии. И она поддерживает жениха, когда у того появляется возможность встретиться с более или менее высокопоставленным нацистом из набиравшей тогда силу новой элитной организации — СС.

Был ли день 30 апреля 1931 года, когда Гейдриха с позором изгнали из флота, ключевым моментом в его личной судьбе и в судьбе его будущих жертв? Мы не можем сказать этого с уверенностью, особенно вспомнив, что еще в 1930-м, во время выборов, Гейдрих заявил: «Теперь старине Гинденбургу остается только назначить Гитлера канцлером, а там придет и наш час». Ошибка на три года тут значения не имеет, имеет значение, что политические взгляды «белокурой бестии» к тридцатому году уже сложились, и даже останься Гей


убрать рекламу




убрать рекламу



дрих морским офицером, он все равно сумел бы подняться среди нацистов достаточно высоко. Хотя… как знать, может быть, карьера его была бы в этом случае не такой чудовищной.


27

Но пока он возвращается в родительский дом и, похоже, плачет там как дитя не один день.

А потом вступает в ряды эсэсовцев[32]. Однако в 1931 году мелким сошкам в СС не платили и служить надо было почти, так сказать, на добровольных началах. Если не случится повышений по службе.


28

Эта парочка на первый взгляд могла бы, наверное, даже и улыбку вызвать, если бы то, что они сошлись, не предвещало гибели миллионов людей. Один — долговязый, светловолосый, с лошадиным лицом, высоким пронзительным голосом, в черном мундире и начищенных до блеска сапогах; другой — хомячок в очках, низкорослый усатый брюнет, меньше всего похожий на арийца. Связь Генриха Гиммлера с нацизмом внешне выражалась именно в смехотворном желании походить на своего «господина», Адольфа Гитлера, хотя бы наличием усов — без них об этой связи было сразу и не догадаться, если не принимать в расчет облачений, которыми он уже тогда располагал.

Вопреки всякой расовой логике главный в этом дуэте — хомячок с усиками. Его положение в партии, которая вот-вот победит на выборах, незыблемо, и потому высокий блондин Гейдрих, стоя перед забавным человечком с мордочкой грызуна, но постоянно возрастающим влиянием, старается всем своим видом выразить почтительность и уверенность в себе — причем то и другое сразу. Эта первая его встреча с главой «черного ордена», к которому он отныне принадлежал, должна была решить все. Став благодаря одному из друзей матери эсэсовским офицером, Гейдрих добивается теперь высокой должности в разведывательной службе, к созданию которой в лоне СС намерен приступить Гиммлер. Рейхс-фюрер СС колеблется. Ему больше нравится другой кандидат на тот же пост. Он не знает, что полюбившийся ему соискатель — агент Республики[33], которому поручено внедриться в эсэсовский аппарат. Он настолько убежден, что именно другой человек ему и нужен, что собирается отложить sine die [34] встречу с Гейдрихом. Но Лина, стоило ей об этом прослышать, посадила мужа в первый же поезд на Мюнхен, чтобы Рейнхардт прямо с поезда отправился домой, на птицеферму, к бывшему куроводу, будущему верховному руководителю всех служб германской полиции, тому, кого Гитлер вскоре будет именовать исключительно «моим верным Генрихом».


Стало быть, Гейдрих практически навязывает встречу мало к тому расположенному Гиммлеру. И при этом если он не намерен до конца своих дней оставаться инструктором кильского яхт-клуба для богатых бездельников, то непременно должен не отходя, как говорится, от кассы произвести самое благоприятное впечатление.

Но с другой стороны, у Гейдриха на руках козырь: Гиммлер совершенно не разбирается в том, что такое на самом деле разведывательная служба.

По-немецки «офицер связи» — Nachrichtenoffizier , а «офицер разведки» — Nachrichtendienstoffizier . И именно потому, что Гиммлер ни черта не понимает в военной терминологии, бывший флотский офицер связи Гейдрих и сидит сейчас перед ним. На самом-то деле в разведке у Гейдриха практического опыта нет, а Гиммлеру требуется ни больше ни меньше как создать внутри СС службу шпионажа, способную конкурировать с абвером адмирала Канариса, — кстати, бывшего начальника «белокурой бестии». И теперь, когда Гейдрих явился, ему предлагается набросать в основных чертах проект такой службы: «У вас есть на это двадцать минут».

Нет, Рейнхардт не хочет оставаться до конца своих дней яхтенным инструктором! Поэтому он, хорошенько сосредоточившись, принимается вспоминать всё, что знает по теме. Знания эти ведут свое происхождение главным образом из английских шпионских романов, которые он годами проглатывал в огромных количествах. Ладно, какая разница, откуда знания! Сообразив, что Гиммлер понимает в том, о чем предлагает ему высказаться, еще меньше, чем он сам, Гейдрих решает пойти ва-банк. Он набрасывает несколько диаграмм, стараясь использовать в пояснениях как можно больше военных терминов. И всё получается! На Гиммлера его проект производит настолько сильное впечатление, что руководитель СС тут же забывает своего главного кандидата, двойного агента Веймара. Он предлагает сидящему перед ним молодому человеку жалованье 1800 марок в месяц (в шесть раз больше, чем тот в среднем зарабатывал после того, как его уволили из флота) и переезд в Мюнхен. Фундамент страшной СД заложен.

29 июля 1931 года Гейдрих получает должность начальника отдела 1с, информационной службы.


29

СД, SD — Sicherheitsdienst , служба безопасности. Наименее известная и самая ужасная из всех нацистских организаций, включая гестапо.

Правда, поначалу это всего лишь небольшой отдел в составе Управления СС, первые картотеки Гейдриха размещаются в коробках из-под обуви, и в его распоряжение выделено всего полдюжины агентов. Но уже в то время он усвоил, что главное в разведке — знать всё обо всех. Без исключений. По мере роста и расширения СД у ее руководителя будут развиваться поистине выдающиеся способности бюрократа, а это едва ли не определяющее качество для руководителя хорошо налаженной шпионской сети. Если бы он выбирал себе девиз, скорее всего, девиз этот был бы таким: «досье! досье! как можно больше досье!» Самых разных. В самых разных областях. Гейдрих очень быстро входит во вкус. Добыча информации, манипулирование людьми, шантаж, шпионаж становятся для него наркотиками.

А ко всему этому добавляется еще и почти ребяческая мания величия. Узнав, что шеф английской Секретной разведывательной службы, Secret Intelligence Service , именует себя «М» (да-да, как в «Джеймсе Бонде»), он решает стать «Н»[35]. В каком-то смысле это первое из его прозвищ, в будущем довольно многочисленных: «палач», «мясник», «белокурая бестия». Но главное — данное ему самим Адольфом Гитлером — «человек с железным сердцем».

Не думаю, чтобы так — «H» — называли Гейдриха его люди (они, пожалуй, должны были предпочесть более удобное в разговоре прозвище «белокурая бестия»). Наверное, обилие прописных «Н» вокруг могло привести к досадной путанице (Heydrich, Himmler, Hitler…), и, должно быть из осторожности, он сам отказался от этого ребячества, хотя «Н как Holokost» вполне могло бы стать довольно безвкусным заголовком для его биографии.


30

Наташа рассеянно листает купленный ею для меня литературный журнал и останавливается на критической статье, посвященной книге о жизни Баха — того, который музыкант. Рецензия начинается с цитаты: «Существует ли биограф, которому не хотелось бы написать с полным на то основанием: у Иисуса из Назарета была такая привычка — задумавшись, Он приподнимал левую бровь». Наташа, улыбаясь, читает мне эту фразу вслух.

Я не сразу осознаю, насколько хороша и всеобъемлюща формулировка, и, храня верность давнему своему отвращению к реалистическим романам, думаю поначалу: фу, гадость какая! Но потом беру у Наташи журнал и перечитываю фразу. Хм, я вынужден признать, что мне и впрямь хотелось бы знать подобные детали, описывая Гейдриха. А Наташа хохочет: «Прямо так и вижу, как ты пишешь: “У Гейдриха была такая привычка — задумавшись, он приподнимал левую бровь”!»


31

Льстецам из Третьего рейха Гейдрих всегда представлялся идеальным арийцем, потому что был высоким блондином с довольно тонкими чертами лица. Угодливые биографы обычно говорили о нем как о красивом мужчине, на удивление обаятельном соблазнителе. Если бы они были честны — или хотя бы не так очарованы нацизмом, не так ослеплены волнением, охватывавшим их, едва о нацизме заходила речь, — они бы вгляделись в снимки получше и непременно заметили, что Гейдрих не только не мог служить эталоном, а, напротив, обладал кое-какими чертами, трудно совместимыми с требованиями арийской классификации. Так, у него были толстые губы, не лишенные, конечно, некоторой чувственности, но приближавшие его внешность к негроидному типу, и у него был длинный нос с горбинкой, который, будь этот персонаж евреем, сию же секунду назвали бы крючковатым. Добавим к этому большие, несколько оттопыренные уши и длинное лицо (ох, как хочется назвать это лицо лошадиным!) и получим результат: перед нами, разумеется, не урод, но человек, чья внешность довольно далека от стандартов Гобино[36].


32

Чета Гейдрих только что обосновалась в прекрасной мюнхенской квартире, которая очень нравится Лине. (Признаюсь, я в конце концов купил-таки ту самую книгу, и, более того, выросшая в Германии русская студентка сделала мне из нее выписки. Я мог бы найти для этого дела немку, но и так получилось прекрасно.) М-да, лучше начать сначала. Стало быть, Рейнхардт и Лина Гейдрих, только что обосновавшиеся в своей прекрасной мюнхенской квартире, устраивают пир горой. Сегодня у них кроме Гиммлера еще один очень важный гость — сам Эрнст Рём, создатель и руководитель штурмовых отрядов нацистской партии, СА[37]. Внешне Рём, надо сказать, свинья свиньей: большой живот, круглая голова, короткая толстая шея, украшенная жировой складкой, пятачок вместо носа, кусок которого был оторван пулей в 1914 году, во время Первой мировой. Рём обычно и ведет себя по-свински, чрезвычайно гордясь своими солдафонскими манерами, но за ним стоит армия из четырехсот тысяч «коричневорубашечников», ходят слухи, что он на «ты» с Гитлером, — и все это делает его в глазах Гейдриха персоной, в высшей степени достойной уважения.

Вечер проходит, как говорится, в теплой дружеской обстановке, то и дело раздается смех, а после обильной трапезы, приготовленной собственноручно хозяйкой дома, мужчины решают пропустить по рюмочке, чтобы как следует переварить ужин, и покурить. Лина приносит им спички, спускается в подвал за коньяком и вдруг слышит взрыв. Она мчится наверх и только там понимает, что, стараясь услужить высоким гостям, перепутала в спешке обычные спички с новогодними. Все просто помирают со смеху. Не хватает только звукозаписи хохота.


33

Старый соратник Гитлера, член НСДАП со дня ее основания Грегор Штрассер, выйдя в 1925 году из тюрьмы, создал газету Berliner Arbeiterzeitung  («Берлинская рабочая газета») и теперь руководит ею. Видимо, то, что к нему обращаются с некоторыми проблемами, объясняется его положением и авторитетом. И вот, например, такая проблема (она и впрямь выходит за рамки дела, которое можно было бы разрешить на уровне местной партийной организации). Разбираться с одним из высших чинов СС в 1932 году рискованно даже для высокопоставленного нациста, здесь требуется большая осторожность, потому-то гауляйтер[38] провинции Галле-Мерзебург, получив от своих подчиненных некие сведения, предпочитает передать их в более высокие инстанции. И прикладывает к своему письму в адрес рейхсляйтера по организационным вопросам Грегора Штрассера копию статьи из старого издания музыкальной энциклопедии, где черным по белому значится следующее: «ГЕЙДРИХ, Бруно (наст. фамилия — Зюсс), род. 23 февраля 1865 г. в г. Лойбен (Саксония)».

Стало быть, новый ставленник Гиммлера — сын еврея?! Грегор Штрассер, желая, вероятно, доказать, что с ним по-прежнему надо считаться, приказывает начать расследование. Чего он хочет? Помешать карьере молодого да раннего? Добавить на небе НСДАП нового сияния своей потускневшей звезде? А может, он действительно боится проникновения еврейской заразы в нацистский государственный аппарат? Как бы там ни было, написанный им рапорт послан в Мюнхен и получен секретариатом Гиммлера.

Рейхсфюрер СС потрясен и подавлен. Ему уже приходилось петь дифирамбы своему новому молодому сотруднику перед фюрером, он сильно опасается за собственную шкуру, если обвинение подтвердится, и потому очень внимательно следит за партийным расследованием. Подозрения, связанные с отцовской линией, рассеялись довольно быстро: фамилию Зюсс носил второй муж бабушки Гейдриха, ее детей он не усыновлял, да и сам, несмотря на фамилию, евреем не был. Правда, в ходе расследования появились, кажется, некоторые сомнения в чистоте материнской линии, однако и тут не нашлось никаких доказательств. Гейдрих в результате официально оправдан, но Гиммлер, тем не менее, задумывается, а не лучше ли все-таки от такого помощника отделаться, ведь теперь его всегда будут преследовать слухи и домыслы. С другой стороны, молодой человек успел уже так проявить себя в СС, что воспринимается если не как незаменимый, то, по крайней мере, как весьма многообещающий работник… Так ни к чему и не придя, Гиммлер решает положиться на мудрость фюрера.

Гитлер вызывает к себе Гейдриха и долго беседует с ним наедине. Что Гейдрих мог сказать фюреру во время встречи, я не знаю, но знаю, что мнение о нем после этой продолжительной беседы у Гитлера сложилось. «Это человек чрезвычайно одаренный и столь же опасный. Было бы глупо отказываться от его услуг. Партия нуждается в таких людях, как он, и все его таланты в будущем окажутся нам весьма полезными. К тому же теперь он будет вечно нам благодарен, это умерит его амбиции и приведет к слепому повиновению с его стороны», — слышит от своего вождя Гиммлер. Слышит, однако слегка тревожится — не очень-то приятно иметь в своем подчинении юнца, которым настолько восхищен фюрер, — но тем не менее кивает, потому что не привык оспаривать мнение хозяина.

Стало быть, Гейдрих, вновь переживший главный кошмар своего детства, спасен. Только что ж у него за странная судьба: его, столь явно воплощающего в себе абсолютную чистоту арийской расы, то и дело обвиняют в еврейском происхождении! Ненависть Гейдриха к проклятому народу растет. А еще он накрепко запоминает имя: Грегор Штрассер.


34

Не знаю, когда это произошло в действительности, но склоняюсь к мысли, что решение немножко изменить свое имя приходит к нему именно в эти годы. Просто убрать конечное «т». Рейнхардт становится Рейнхардом. Так звучит тверже.


35

Это надо же, какую я сморозил глупость! Виной всему ошибка памяти и чересчур разыгравшееся воображение. На самом деле шеф английской Секретной службы вовсе не именовал себя «М», как в «Джеймсе Бонде», — нет, он именовал себя «С». И Гейдрих тоже велел именовать себя «С», а не «Н». Но вряд ли с целью копировать англичан, вполне возможно, это была первая буква слова Chef .

А проверяя свои источники, я наткнулся на вот это вот его признание, понятия не имею, кому сделанное, но явственно показывающее, что у Гейдриха в ту пору было совершенно четкое, сложившееся представление о своей работе, своих задачах: «При современной тоталитарной форме правления государственная безопасность превыше всего, следовательно, тому, кто берет на себя обязанность ее обеспечивать, следует добиться, чтобы власть его была почти безграничной».

Гейдриха много в чем можно упрекнуть, но только не в том, что он не выполнял своих обещаний.


36

В истории гитлеровского режима 20 апреля 1934 года — день, который стоило бы отметить особо: в этот день Геринг, создавший гестапо, уступает свое детище двум эсэсовским начальникам. Гиммлер и Гейдрих завладевают великолепным зданием на берлинской Принц-Альбертштрассе[39]. Гейдрих выбирает себе кабинет. Устраивается в нем. Садится за стол. И тут же принимается за работу. Он кладет перед собой бумагу. Берет ручку. И начинает составлять списки.

Разумеется, Геринг не от хорошей жизни передает руководство своей тайной полицией, лучшим из всего, что есть у нацистского режима, другим людям, на сердце у него тяжесть, но только такой ценой и можно заплатить за поддержку Гиммлера в соперничестве с Рёмом. Мещанин из СС беспокоит толстяка куда меньше, чем агитатор-социалист из СА. Рёму нравится провозглашать, что национал-социалистическая революция еще не закончилась, а Геринг видит все это совершенно иначе: им принадлежит власть, стало быть, единственная их задача отныне — власть эту удерживать. И Гейдрих — даже при том, что Рём крестный его сына, — наверняка подписался бы под этими словами.


37

Берлин полон слухов, в Берлине царит атмосфера заговора — и все из-за одного переходящего из рук в руки документа. Это напечатанный на машинке список. Нейтральные наблюдатели поражены тем, с какой смелостью люди передают эту бумажку друг другу в кафе, на глазах у официантов, которые — кто ж этого не знает! — все на жалованье у Гейдриха.

В машинописном документе содержится — ни больше ни меньше — состав гипотетического кабинета министров. Гитлер в будущем правительстве остается канцлером, но фамилий Геринга и Папена в списке не значится. Зато в нем есть имена Рёма и его друзей — Шлейхера, Штрассера, Брюнинга[40].

Гейдрих показывает этот список Гитлеру. А тому только дай случай укрепиться в своих параноидальных наклонностях — он просто-таки задыхается от бешенства. Правда, фюрера озадачивает разнородность коалиции: Шлейхер, к примеру, никогда не числился в друзьях Рёма, напротив, сильно его презирал. Гейдрих на это возражает, что генерал фон Шлейхер был замечен за беседой с послом Франции, вот и доказательство, что он заговорщик.

На самом деле разнородность странной коалиции доказывает в первую очередь то, что Гейдриху надо бы получше вникнуть в проблемы внутренней политики, ведь составил и пустил в оборот этот список именно он. А принцип был очень простым: он вписал туда имена врагов двух своих начальников, Гиммлера и Геринга, равно как и своих собственных.


38

Глядя на солидное здание из серого камня снаружи, ни о чем не догадаться, разве что входят и выходят из него сегодня чаще обычного. Но внутри эсэсовского улья творится бог знает что: люди бегают взад-вперед, на всех этажах хлопают двери, в большом белом зале звучат громкие голоса, во всех кабинетах непрестанно звонят телефоны… А в самом центре здания, посреди суматохи, — Гейдрих, который уже играет ту роль, что станет лучшей в его репертуаре, — роль бюрократа-убийцы. Вокруг него столы, телефоны, люди в черном берут трубки, вешают трубки, он отвечает на все звонки.

— Алло! Он мертв?.. Оставьте тело там, где оно есть. Официально это самоубийство. Вложите ему в руку ваше оружие… Что? Вы стреляли в затылок?.. Ладно, не имеет значения. Самоубийство.

— Алло? Все в порядке?.. Очень хорошо… И жену? Отлично, скажете, что они сопротивлялись при аресте. Да, жена тоже!.. Вот! Она вмешалась и не давала его арестовать, так будет лучше!.. Прислуга?.. Сколько?.. Перепишите имена, мы займемся этим потом.

— Алло! Закончили?.. Хорошо, выкиньте все это в Одер.

— Алло?.. Что?.. В теннисном клубе? Он играл в теннис?.. Перепрыгнул через ограду и сбежал в лес?.. Вы что, издеваетесь надо мной?! Прочешите все вокруг и найдите его!

— Алло!.. Как это «другой»?.. Как это «фамилия такая же»?.. И имя такое же. Везите сюда, отправим его в Дахау и будем дальше искать, пока не найдем того, кого надо.

— Алло!.. А где его видели в последний раз? В отеле «Адлон»? Да все же знают, что обслуга там работает на нас, маразм какой-то! Он сказал, что хочет сдаться?.. Отлично, идите к нему, дождитесь и пришлите сюда, к нам.

— Алло!.. Соедините меня с рейхсфюрером! Алло? Да, дело сделано… Да, и это… Это на мази… Это сделано… А что у вас с номером первым?.. Фюрер отказывается? Но почему?.. Необходимо, чтобы вы убедили фюрера! Напирайте на его нравственность, да, да! А все эти скандалы, которые нам приходилось гасить… Напомните ему о чемоданчике, забытом в борделе!.. Хорошо, я сейчас же позвоню Герингу.

— Алло? Это Гейдрих. Рейхсфюрер мне сказал, что фюрер хочет пощадить руководителя СА!.. Естественно, ни в коем случае! Надо ему сказать, что армия никогда не согласится! Мы казнили офицеров рейсхвера, и, если Рём останется в живых, Бломберг откажется поддержать операцию! Да, да, речь идет о справедливости, вот именно!.. Хорошо, я жду вашего звонка.

Входит эсэсовец. Вид у него встревоженный. Он приближается к Гейдриху, склоняется к нему и что-то шепчет прямо в ухо. Оба выходят. Минут через пять Гейдрих возвращается один. По лицу его ничего не прочтешь. Он снова берется за телефон.

— Алло!.. Труп сожгите!.. Пепел отправите вдове.

— Алло!.. Нет, Геринг не хочет, чтобы его трогали… Оставьте там, у дома, шестерых. Никто не входит, никто не выходит!

— Алло!..

И так далее.

И все это время Гейдрих аккуратно заполняет маленькие белые карточки.

И так продолжается весь уик-энд.

Наконец приходит новость, сообщение, которого он так ждал: фюрер уступил. Он вот-вот отдаст приказ казнить Рёма, главу Sturmabteilung [41], самого давнего своего сообщника. Рём, конечно, крестный старшего сына Гейдриха, но прежде всего — прямой начальник Гиммлера, и, обезглавив руководство СА, Гиммлер и Гейдрих делают СС автономной организацией, которая отчитывается теперь только перед Гитлером. Гейдрих получает звание группенфюрера СС — это все равно что генерал-лейтенант. Ему тридцать лет.


39

Суббота, 30 июня 1934 года. Грегор Штрассер завтракает с семьей у себя в столовой. Звонят в дверь. Это восемь вооруженных мужчин — они явились сюда, чтобы арестовать хозяина дома. Не дав Штрассеру времени даже на то, чтобы попрощаться с женой, его увозят в гестапо, а там, без какого бы то ни было допроса, помещают вместе с группой штурмовиков в камеру. Товарищи по несчастью обступают его, забрасывают вопросами. Конечно, он уже несколько месяцев не занимает никакой высокой должности, но всем известно, что Штрассер издавна сотрудничал с Гитлером, и это успокаивает. Сам он не понимает, почему оказался здесь, но ему достаточно хорошо известно, как все в партии происходит, чтобы опасаться произвола и некоторого отсутствия логики.

В пять часов вечера за Штрассером приходит эсэсовец, который отводит его в одиночную камеру с большим окном. Находясь в изоляции, он не подозревает о начале Ночи длинных ножей, хотя в общих чертах и догадывается, что такое может случиться. Не понимает он и того, надо ли ему бояться за собственную жизнь. Разумеется, Штрассер для партии фигура историческая, разумеется, он связан с Гитлером воспоминаниями об общих сражениях, и, в конце-то концов, после «пивного путча» они и в тюрьме сидели вместе[42], но он ведь помнит, что Адольф отнюдь не сентиментален. И пусть он пока не способен уловить, чем бы могло угрожать фюреру его существование, — хотя бы так же, как существование Рёма и Шлейхера, — следует принимать в расчет тяжелейшую паранойю Гитлера. Довольно скоро Штрассер соображает: если хочешь спасти свою шкуру, действовать надо предельно осторожно.

Добравшись в своих размышлениях до этого места, он чувствует, что за его спиной промелькнула какая-то тень. Инстинкт привыкшего к подполью старого бойца подсказывает ему: там опасность, и он успевает пригнуться точно в момент выстрела. Кто-то просунул руку в окно и стреляет в упор. Да, он пригнулся, но сделал это недостаточно быстро. Он валится на пол.

Лежа ничком на полу камеры, Штрассер слышит, как поворачивается в замке ключ, как топают к нему тяжелые сапоги. Его окружают. Он ощущает затылком дыхание наклонившегося к нему человека, и сразу же раздаются голоса:

— Он еще жив.

— Что будем делать? Прикончим его?

Кто-то передергивает затвор автомата.

— Погодите, я доложу.

Пара сапог удаляется. Проходит несколько минут. Сапоги возвращаются, но не в одиночестве. Щелкают каблуки — это приветствуют новоприбывшего. Хлюпает какая-то жидкость. Тишина. И внезапно — голос, фальцет, который он узнал бы из тысячи. И слова, от которых холод бежит по позвоночнику:

— Он еще жив? Да бросьте его, не трогайте — пусть лежит тут, свинья недорезанная, пока не сдохнет.

Голос Гейдриха — это последний человеческий голос, который Штрассер услышит перед смертью. Впрочем, слово «человеческий» здесь можно употребить разве что условно…


40

У меня в гостях Фабрис, и мы разговариваем о моей будущей книге. Мы вместе учились в университете, Фабрис так же, как я, страстно увлекается историей и хорош еще и тем, что ему интересна моя писанина. В этот летний вечер мы располагаемся с тарелками на воздухе и он с вдохновляющей меня горячностью делится впечатлениями о начале моего романа. Останавливается на композиции главы, посвященной Ночи длинных ножей. По его словам, эта бесконечная цепь телефонных звонков превосходно отражает и масштаб эсэсовской бюрократии, и то, как было поставлено на поток действие, которое сделается фирменной маркой нацизма, — убийство. Я польщен, но у меня возникает одно подозрение, и хочется уточнить: «А ты понимаешь, что каждый телефонный звонок соответствует реальному случаю? Если бы понадобилось, я мог бы назвать тебе почти все имена». Фабрис удивляется и простодушно признается: он был уверен, что я все это сочинил. Услышанное смутно меня тревожит, и я задаю еще один вопрос: «А смерть Штрассера?» А Гейдрих, который сам является в камеру гестаповской тюрьмы и приказывает оставить умирающего истекать кровью? И это тоже! Фабрис считает, что я и это выдумал. Я, несколько уязвленный, восклицаю: «Да нет же! Все это действительно было так, все это правда!» И думаю про себя: «Черт побери! Не получилось!» Если уж создаю новый тип отношений с читателем, надо говорить яснее.

В тот же вечер по телевизору показывают документальную ленту, посвященную старому голливудскому фильму о генерале Паттоне[43], так скромно и называвшемуся — «Паттон». Документалисты включили в свою ленту фрагменты этого фильма и интервью свидетелей, которые дружно опровергают увиденное: «На самом деле было не так…» Нет, он не вступал всего-навсего с кольтом в руке в поединок с двумя «мессершмиттами», прилетевшими обстрелять базу (однако, по словам свидетеля, нет никаких сомнений, что он поступил бы именно так, дай ему тогда «мессера» время). Нет, он не говорил этого перед всей армией, только в какой-то частной беседе, впрочем, он вообще этого не говорил. Нет, он не в последний момент узнал, что его посылают во Францию, его об этом уведомили за несколько недель до отъезда. Нет, он не ослушался приказа, взяв Палермо, наоборот — он совершил это с санкции союзного командования и своего прямого начальства. Нет, он не посылал русского генерала куда подальше, пусть даже и не любил русских. И так далее и тому подобное. Короче, в фильме действовал вымышленный персонаж, биографию которого большей частью списали с биографии Паттона, но сам он никаким Паттоном явно не был. Тем не менее фильм называется «Паттон». И никого это особенно не удивляет, все находят это нормальным — сфабриковать во имя выигрышного сценария другую реальность, сделать связным и последовательным путь персонажа, чей жизненный маршрут в действительности, скорее всего, был полон трудностей и опасностей отнюдь не таких многозначительных, как в фильме. Именно из-за подобных людей — людей, которые испокон веков ради своей выгоды искажают историческую правду, мой старый приятель, искушенный во всем, что основано на вымысле, а значит, привыкший спокойно воспринимать любые фальсификации, способен простодушно удивиться и спросить: «Как, разве ты все это не придумал?»

Нет, я этого не придумывал! Да и с какой такой радости я стал бы «придумывать» нацизм?


41

То, чем я занимаюсь, понятное дело, сильно меня увлекает, но, похоже, с не меньшей силой действует мне на нервы.

Видел я однажды ночью сон. В этом сне я был немецким солдатом, одетым в серо-зеленую форму вермахта, и мне было поручено охранять какую-то огороженную колючей проволокой заснеженную территорию… что за территорию, я так и не понял. Думаю, пейзаж был навеян одной из многочисленных видеоигр, содержание которых основано на событиях Второй мировой войны. Время от времени я, проявляя слабость, часами не вылезал из таких стрелялок: Call of Duty, Medal of Honor, Red Orchestra  и других.

Ну так вот. Обхожу я, стало быть, свою территорию — и вдруг появляется Гейдрих собственной персоной: пришел, значит, с инспекцией. Я сразу же встал по стойке «смирно» и затаил дыхание, а он двинулся вокруг меня, пристально разглядывая. Прямо как инквизитор. Не могу передать своего при этом ужаса: а вдруг он найдет к чему придраться! Но я проснулся, так и не узнав, что было дальше.

Наташа, подтрунивая надо мной, часто притворяется встревоженной: трудов, посвященных нацизму, в моем доме становится все больше и больше, как бы они на меня не повлияли, не изменили моих взглядов. Поддакивая ей, — вместе смеяться веселее — я не упускаю случая перечислить еще и «тенденциозные» — а проще говоря, неонацистские — сайты, которые мне пришлось посетить в поисках материалов. Но конечно же, я, сын еврейки и коммуниста, впитавший с молоком матери республиканские идеалы самой прогрессивной части французской буржуазии, ощутивший, пока учился на филологическом, мощное воздействие и гуманизма Монтеня, и философии эпохи Просвещения, и мятежей сюрреалистов, и экзистенциалистской мысли, — конечно же, я не мог и никогда бы не смог «прельститься» чем бы то ни было, даже и отдаленно напоминающим нацизм.

Однако не могу не подчиниться — не подчиняться снова и снова — безграничной и пагубной власти литературы. Ведь на самом деле мой сон доказывает, что фигура Гейдриха, несущая в себе, вне всяких сомнений, изрядный запас романтизма, меня волнует. 


42

Энтони Иден, в то время британский министр иностранных дел, слушает


убрать рекламу




убрать рекламу



в изумлении. Новый президент Чехословакии, Бенеш[44], с потрясающей уверенностью говорит о том, что способен решить вопрос с Судетами. Что может не просто сдержать экспансионистские поползновения немцев, но сделать это самостоятельно, не прибегая к помощи Франции и Великобритании. Иден не знает, как отнестись к этой речи. «Наверное, быть чехом в наше время означает быть ох каким оптимистом…» — думает англичанин. На дворе еще только 1935 год.


43

В 1936 году глава чехословацкой разведывательной службы майор Франтишек Моравец[45] сдает экзамен на звание полковника. Среди других заданий ему предложена такая гипотеза: «Случилось так, что на Чехословакию напала Германия. Венгрия и Австрия также настроены враждебно. Во Франции не проведена мобилизация, а Малая Антанта[46] вот-вот распадется. Какие могут быть у Чехословакии военные решения?»

Если встать на место майора и проанализировать предложенную ему тему, получится вот что. Австро-Венгерская империя в 1918 году распалась, и, естественно, Вена и Будапешт поглядывают с вожделением на свои бывшие провинции, а именно Богемию и Моравию, которые входили прежде в состав земель австрийской короны, и Словакию, которая была «полуколониальным» владением Венгрии. Кроме того, Венгрией правит регент, а точнее — фашистский диктатор и союзник Гитлера адмирал Хорти, Австрия же, ставшая совсем слабой, с грехом пополам сопротивляется давлению тех, кто — по ту или другую сторону немецкой границы — требует присоединения «младшей сестры» к великой Германии. Подписанный в 1936 году договор с Гитлером, который признал, конечно, суверенитет Австрии и пообещал не вмешиваться в ее дела, — просто бумажка, она и гроша ломаного не стоит. Следовательно, в случае конфликта с Германией Чехословакии придется противостоять еще и обеим частям развалившейся империи. Малая Антанта, коалиция Чехословакии с Румынией и Югославией, окончательно сложившаяся к 1922 году, когда был подписан договор об экономическом и финансовом сотрудничестве, а главное — о согласованных мерах для охраны общих интересов от посягательств бывших «хозяев», Австрии и Венгрии, так, честно говоря, и не стала стратегическим союзом, способным хоть кого-нибудь устрашить. А колебания Франции, отнюдь не стремившейся в случае конфликта выполнять взятые на себя в отношении своего чехословацкого союзника обязательства[47], были уже не раз продемонстрированы. Стало быть, предложенная в качестве гипотезы расстановка сил выглядит вполне реалистичной.

В ответе майора Моравца всего четыре слова: «Ситуация военным путем неразрешима». Он успешно сдает экзамен и получает звание полковника.


44

Если бы я поставил себе задачей рассказать обо всех заговорах, в которых был замешан Гейдрих, этому не было бы конца. Собирая материалы, я наталкиваюсь на некоторые факты, которые решаю обойти — либо потому, что они кажутся чересчур анекдотическими, либо потому, что в них не хватает подробностей, чтобы заполнить все пустые места в пазле, либо потому, что сама история представляется мне сомнительной. Иной раз мне попадается несколько версий одного и того же события, и версии эти явно противоречат друг другу. Иногда я позволяю себе выбрать одну из них, в других случаях — делаю вид, что ничего подобного не читал.

Так, к примеру, я предпочел не упоминать о роли Гейдриха в крахе Тухачевского[48], и не без оснований. Во-первых, роль его виделась мне второстепенной, если не иллюзорной. Вторая причина состояла в том, что советская политика тридцатых годов все-таки выходила за рамки моего рассказа. И наконец, вполне возможно, я попросту побаивался ступать на новую для меня территорию: сталинские «чистки», карьера маршала Тухачевского, корни его противоречий со Сталиным — для того чтобы писать обо всем этом, требовалась большая эрудиция вкупе с отдельной кропотливой работой историка, и это могло завести меня слишком далеко.

Но все-таки я ради собственного удовольствия сочинил такой эпизод: молодой генерал Тухачевский смотрит на разгром большевистской армии под Варшавой[49]. Дело происходит в 1920 году. Россия воюет с Польшей. «На Западе решается судьба мировой революции. Через труп белопанской Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесем счастье и мир трудящемуся человечеству!» — восклицает Троцкий[50]. Надо сказать, что, вступая в союз с Украиной, мечтая о конфедерации, куда вошли бы еще и Литва с Белоруссией, Польша сильно угрожала хрупкой целостности зарождающейся Советской России. А с другой стороны, если большевики намеревались помочь торжеству революции в Германии, им в любом случае пришлось бы пройти через этот регион.

Контрнаступление Красной армии в августе 1920 года привело ее к Варшаве, и, казалось, участь поляков была этим окончательно решена, однако юная нация оставалась независимой еще долгих девятнадцать лет. В те августовские дни Польша сделала по отношению к русским то, что ей не удалось сделать в 1939-м по отношению к немцам, — остановила наступление Красной армии и достигла перелома в ходе войны. Это было «Чудо над Вислой». Над Тухачевским одержал тогда верх несравненный стратег, герой независимости, полководец старше его почти на тридцать лет — Юзеф Пилсудский[51].

Силы примерно равны: 113 000 поляков против 114 000 русских. Однако Тухачевский уверен, что одержит победу, он проявляет инициативу и бросает большую часть своих войск на север. Пилсудский завлек его туда, сделав вид, что там-то и сосредоточена польская армия, между тем как сам в это время атакует русских с тыла — с юга. Именно в этот момент и началось втягивание в воронку «Антропоида». Тухачевский зовет на помощь Первую конную во главе с ничуть не менее легендарным, чем он сам, генералом Буденным[52], который в это время сражается на Юго-Западном фронте, собираясь взять Львов. Конница Буденного слывет весьма грозной, и Пилсудский знает, что с ее участием положение может резко измениться. Однако не тут-то было! Случается нечто невероятное! Генерал Буденный отказывается подчиняться, и его армия остается под Львовом. Для поляков это, вероятно, и становится истинным чудом над Вислой. Но не для Тухачевского, который, вкусив горечь поражения, пытается понять его причину. Впрочем, за пониманием не надо было далеко ходить: ответственный за Юго-Западный фронт политкомиссар, авторитет которого был для Буденного непререкаем, считал взятие Львова делом чести, следовательно, не могло быть и речи о том, чтобы отправить лучшие свои войсковые соединения в другое место, лишиться их ради того, чтобы избежать поражения там, куда не простиралась зона его ответственности. Именно там решался исход советско-польской войны? Ну и что? Не имеет значения! Личные амбиции этого комиссара часто оказывались превыше всего. Комиссара звали Иосифом Джугашвили, партийная кличка его была — Сталин[53].

Прошло пятнадцать лет. Тухачевский уже принял вместо Троцкого командование Красной армией[54], а Сталин, сменив Ленина, стал главой страны. Эти двое друг друга ненавидят, оба к этому времени достигли вершины славы и могущества, а политико-стратегические позиции их прямо противоположны: Сталин стремится оттянуть конфликт с нацистской Германией, Тухачевский же ратует за безотлагательное наступление.

Я еще не знал всего этого, когда смотрел фильм Эрика Ромера «Тройной агент», но решил заняться проблемой серьезно, услышав, как главный герой ленты, эмигрант, видный белый генерал Скоблин[55], спрашивает жену: «Помнишь, я говорил тебе о встрече в Берлине с главным начальником немецкой сети шпионажа, неким Гейдрихом? Так вот… знаешь, о чем я не захотел ему рассказать? О встрече с моим приятелем Тухачевским — мы с ним тайно виделись в Париже, когда Михаил приезжал на Запад по случаю похорон английского короля. Да, конечно, Тухачевский особо тогда не откровенничал, но и из его весьма сдержанных речей я смог сделать кое-какие выводы. Гестапо, должно быть, пронюхало о нашей встрече, Гейдрих спросил о ней с безразличным видом, я ответил уклончиво, он наградил меня ледяным взглядом, и мы расстались».

Гейдрих в фильме Ромера — до сих пор не могу опомниться!

Между тем разговор Скоблина с женой продолжается, и она спрашивает: «Да зачем же господину Гейдриху эти сведения нужны-то были?»

А генерал отвечает так: «Ну… было бы логично предположить очень сильную заинтересованность немцев в том, чтобы окончательно скомпрометировать маршала Красной армии, который, как им, наверное, было известно, и без того уже в немилости у Сталина… Так мне кажется».

Дальше Скоблин всячески открещивается от каких бы то ни было связей с нацистами, и это вроде бы мнение Ромера, хотя режиссер делает все возможное, чтобы подчеркнуть неопределенность своего персонажа (кто он — белый? красный? коричневый?). Но мне с трудом верится, что этот самый Скоблин, отправившись в Берлин специально для беседы с Гейдрихом, ничего ему не сказал.

Я склонен думать, что, хотя Скоблин и отправился к Гейдриху, чтобы сообщить об антисталинском заговоре, подготовленном Тухачевским, на самом деле он работал на НКВД, то есть на самого Сталина. А с какой тогда целью его послали в Берлин? Скорее всего, распространить слухи о заговоре и сделать тем самым правдоподобным готовящееся обвинение Тухачевского в государственной измене (обвинение, которое, похоже, лишено было всяких оснований).

Поверил ли Гейдрих Скоблину? Не знаю. Во всяком случае, он увидел возможность устранить опасного противника рейха: в 1937 году избавиться от Тухачевского означало обезглавить Красную армию. И Гейдрих решает еще подпитать слухи. Он знает, что поскольку речь о проблемах военных, то дело должно находиться в ведении абвера, то есть Канариса, но ему — опьяненному масштабом своего проекта — удается убедить и Гиммлера, и самого Гитлера в необходимости доверить столь тонкую операцию гестапо, и, конечно же, в его лице. Для начала он призывает к себе лучшего из своих подручных, специалиста по всякой грязной работе Альфреда Науйокса[56], и дает тому задание в течение трех месяцев изготовить серию фальшивок, способных скомпрометировать русского маршала. Раздобыть подпись Тухачевского проще простого: в то время, когда Россия и Германия поддерживали между собой дипломатические отношения на более дружеской основе, маршал визировал многие официальные документы.

И вот досье готово. Гейдрих поручает одному из своих людей продать его агенту НКВД. Следствием встречи Скоблина с Гейдрихом становится сделка, совершенно поразительная даже для истории шпионажа: русские покупают у немцев фальшивое досье и платят за него фальшивыми деньгами. Каждый считает, что надул другого, все обманывают всех.

А Сталин в конечном счете получает желаемое — доказательства того, что самый серьезный его соперник готовит государственный переворот. Историкам неизвестно, стоит ли придавать такое уж большое значение участию в этом деле Гейдриха, но ведь досье было передано по назначению в мае 1937 года, а Тухачевский расстрелян в июне, и эта близость дат наводит меня на мысль о причинно-следственной связи.

Кто же кого все-таки обвел вокруг пальца? Думаю, Гейдрих, помогая Сталину отделаться от единственного человека, способного тогда затмить советского вождя, действовал в его интересах. Но с другой стороны, человек этот еще и мог как никто другой вести успешную войну с Германией. Полнейшая дезорганизация Красной армии, застигнутой врасплох вторжением немецких войск на территорию Советского Союза в июне 1941 года, безусловно, станет следствием всей этой темной истории.

Да, в итоге мастерский удар был нанесен не самолично Гейдрихом, это Сталин подрубил сук, на котором сидел, но пока Сталин проводит у себя грандиозные, беспрецедентные чистки, Гейдрих ликует. И — без всяких колебаний — приписывает именно себе все заслуги в этом деле.

Ход получился ловким — и, осмелюсь сказать, он соответствовал правилам игры.


45

Мне 33 года, и я уже заметно старше, чем был Тухачевский в 1920 году. Сегодня 27 мая 2006-го — годовщина покушения на Гейдриха. Сестра Наташи сегодня выходит замуж. Меня на свадьбу не пригласили: Наташа обозвала меня «дерьмецом», и мне кажется, она меня просто не выносит. Вся жизнь развалилась, кругом одни руины. Интересно, неужели Тухачевскому, когда он понял, что битва проиграна, его армия разгромлена, все пошло прахом… могло ли ему в то время быть еще хуже, чем мне сейчас? Интересно, осознал ли он, поверил ли, что влип, что наголову разбит, что все кончено, интересно, проклинал ли он судьбу, противника, тех, кто его предал, или — самого себя? Как бы там ни было, я знаю, что тогда он воспрянул, загорелся с новой силой. Это бодрит, пусть даже спустя пятнадцать лет заклятый враг сокрушил его окончательно. Колесо Фортуны поворачивается, говорю я себе. Колесо поворачивается, ситуация меняется. Наташа не звонит. Я в 1920 году, у содрогающихся стен Варшавы, у моих ног течет безразличная ко всему Висла…


46

Сегодня ночью мне снилось, что я пишу главу о покушении, и начиналась она так: «Черный “мерседес” полз по дороге, как змея…» Вот тут-то я и остановился, поняв, что сначала надо рассказать обо всем остальном, ибо к этому главному эпизоду должно подвести нас с читателем именно все остальное. К тому же, разматывая до бесконечности ленту причинно-следственных связей, я сумею оттянуть момент, когда надо будет подступиться к главному, к самой яркой сцене романа, к той, которую предстоит сделать ударной…


47

Надо представить себе географическую карту, а на ней — концентрические круги, внутри которых Германия. Под вечер 5 ноября 1937 года Гитлер разворачивает свои планы перед военачальниками — Бломбергом, Фричем, Редером, Герингом — и своим министром иностранных дел Нейратом.[57] Суть немецкой политики, напоминает он (хотя, мне кажется, всем и так это понятно), в том, чтобы обеспечивать безопасность людей единой арийской расы, беречь и приумножать расу, а решение этой задачи упирается прежде всего в проблему жизненного пространства  (пресловутое Lebensraum ), — и вот тут-то мы и можем приступить к вычерчиванию на карте концентрических кругов. Только станем двигаться не от самого маленького круга до самого большого, чтобы охватить взглядом все экспансионистские намерения Третьего рейха, а наоборот — пойдем от самого большого к самому маленькому, потому как это поможет сфокусироваться на тех странах, на которые прежде других нацелился людоед.

Не считая нужным хоть как-то это обосновать, Гитлер объявляет, что немцы имеют право на большее жизненное пространство, чем другие народы, и будущее Германии прямо зависит от решения проблем, поставленных именно потребностью в расширении пространства. Но где же его, это пространство, взять? Нет, не за морями, не в каких-то далеких африканских или азиатских колониях, а непосредственно здесь, по соседству с рейхом, в самом центре Европы. И вот сейчас мы чертим по границам Старого континента окружность, внутри которой оказываются Франция, Бельгия, Голландия, Польша, Чехословакия, Австрия, Италия, Швейцария, а затем и Литва (вспомним, что Германия того времени дотягивалась до Данцига и Мемеля[58] и соседствовала со странами Балтии). Отсюда и первый вопрос Гитлера к собравшимся: где Германия может достичь наибольшего успеха наименьшей ценой, куда следует устремиться в первую очередь? Предполагаемое военное могущество Франции, равно как ее связи с Великобританией, исключают ее из круга, а с нею вместе — Бельгию и Голландию, которые находятся в сфере стратегических интересов французского Генерального штаба. Муссолиниевская Италия также не годится в качестве цели — тут причины совершенно понятны. Экспансия в сторону Польши и стран Балтии может затронуть чувствительные струны России, а это преждевременно. Швейцарию, как всегда, стоит приберечь куда в большей степени как сейф, чем как нейтральную территорию. Ну и что остается? Круг сужается и перемещается к зоне, в которую входят всего-навсего две страны. «Первым делом мы должны нанести удары одновременно по Чехословакии и Австрии — так мы избежим опасности фланговой атаки в случае возможной операции, направленной против западных государств». Из одной этой фразы видно, что, едва назначив первые «мишени», Гитлер уже думал о расширении круга.

Если оставить в стороне реакцию Геринга и Редера — нацистов, как говорится, до кончиков ногтей, — можно сказать, что планы Гитлера ввели его собеседников в ступор. Кое-кого даже и в буквальном смысле: у Нейрата, к примеру, в дни, последовавшие за оглашением этого блестящего проекта, случилось несколько сердечных приступов подряд. Бломберг и Фрич (первый был военным министром и главнокомандующим вооруженными силами, второй — главнокомандующим сухопутными войсками немецкой армии) попытались протестовать, причем с горячностью, абсолютно неприемлемой при царящих в Третьем рейхе нравах. Старая гвардия тогда, в тридцать седьмом, еще верила, что может быть той силой, которая в глазах диктатора, столь неосторожно приведенного ею к власти, кое-что значит.

Она ничего не понимала в Гитлере, эта старая гвардия, а за понимание (в частности — Бломбергу и Фришу) предстояло заплатить очень дорого.

Не так уж много времени спустя после вышеупомянутого бурного заседания Бломберг, который в январе 1938 года женился вторым браком на своей юной секретарше, с ужасом узнал, что открылось (вполне возможно, и ему самому) прошлое его молодой, на двадцать три года моложе его самого, жены. Ева Грун, как выяснилось, была профессиональной проституткой. А поскольку скандал требовался максимально громкий, по министерствам запустили открытки с обнаженной Евой в самых что ни на есть непристойных позах. Бломбергу предложили развестись с Евой, он проявил мужество, отказался — и был немедленно отправлен в отставку: ему было запрещено надевать военную форму и появляться в канцелярии. Но он дожил свой век верным второй жене и умер в Нюрнберге в 1946 году, ожидая начала процесса.

А Фрич стал жертвой еще более скабрезных махинаций, умело проведенных не кем иным, как Гейдрихом. Ну а кем же еще…


48

Гейдрих, подобно Шерлоку Холмсу, играл на скрипке (только лучше британца). И, подобно Шерлоку Холмсу, занимался расследованиями уголовных преступлений. Разница между ним и знаменитым английским сыщиком состояла в том, что в отличие от Шерлока Холмса он не доискивался истины — он фабриковал «истину». Совсем другое дело.

Вот, например, поручили ему скомпрометировать командующего сухопутными войсками, генерал-полковника вермахта Вернера фон Фрича. Для того чтобы узнать об антинацистских настроениях Фрича, не надо было стоять во главе СД: тот никогда своих взглядов не скрывал. Еще в 1935 году, во время парада в Саарбрюккене, любой, кто находился неподалеку от Фрича на трибуне, мог услышать его саркастические замечания в адрес СС, партии и многих видных членов НСДАП. И нет ничего проще, чем придумать заговор, который тот якобы замышляет.

Но Гейдрих находит другой путь — куда более унизительный для старого барона. Он знает, насколько спесива, насколько чувствительна старая прусская аристократия к вопросам нравственности, как чванится она своей высокой моралью. Вот почему он решает, используя опыт с Бломбергом, завести на Фрича дело по обвинению в безнравственности.

Фрич — убежденный старый холостяк, к этому Гейдрих и намерен придраться. В делах такого рода угол атаки понятен, и, для того чтобы сварганить досье, группенфюрер СС прибегает к помощи специальной службы гестапо, 11-го отдела, задача которого — борьба с гомосексуализмом.

И вот что ему удается обнаружить. В показаниях некоего Ганса Шмидта, сидевшего в это время в тюрьме и известного тем, что он выслеживал гомосексуалистов и вымогал у них деньги, есть сведения о том, что Шмидт видел  в каком-то темном проулке близ Потсдамского вокзала, как Фрич предавался разврату с гомосексуалистом по кличке Джо-баварец, продававшим свои услуги за деньги, после чего стал Фрича шантажировать, и тот платил ему за молчание. Невероятно, но история выглядела правдивой… расхождения были в одной мелочи, но Гейдрих такую «мелочь» (Фрич, о котором шла речь в доносе, всего лишь полуграмотный однофамилец генерала) решает не брать в расчет, какое это имеет значение!

Кавалерист в отставке — подумаешь, военные же оба, легко спутать, тем более что под давлением гестапо шантажист готов опознать кого угодно.

Гейдриху хватает воображения (без этого в его деле не обойтись), но чтобы махинации такого рода оказывались успешными, требуется еще и перфекционизм, а группен-фюрер на этот раз им не озаботился. Тем не менее дело почти выгорело.

На очной ставке, проводившейся в одном из кабинетов имперской канцелярии в присутствии Геринга и Гитлера, шантажист, выглядевший, по слухам, абсолютным дегенератом, увидев Фрича, закричал: «Это он!» — а надменный барон даже не удостоил его ответом… Однако в высших сферах Третьего рейха принимать неприступный вид было бесполезно. Гитлер потребовал, чтобы главнокомандующий сухопутными войсками немедленно подал в отставку.

До этого момента события разворачивались в точности по сценарию Гейдриха. Но теперь происходит неожиданное: Фрич отказывается уйти со своего поста. Причем не просто отказывается, а требует, чтобы дело было передано военному трибуналу. И позиция Гейдриха внезапно становится ох какой шаткой: если начнется новое предварительное расследование, то проводиться оно будет уже не силами гестапо — силами самой армии. А Гитлер колеблется. Ему не больше, чем Гейдриху, хочется честного, без сучка без задоринки процесса, но он пока еще немножко опасается реакции старой гвардии.

За несколько дней ситуация полностью меняется: военные не только открывают правду, но им к тому же удается вырвать из когтей гестапо двух главных свидетелей по делу — шантажиста и отставного кавалерийского ротмистра. Стало быть, от плана Гейдриха при таком раскладе не остается камня на камне и…

В этот момент карьера Гейдриха висит на волоске: если Гитлер согласится на военный трибунал, его мошенничество рано или поздно будет раскрыто, и это приведет как минимум к увольнению. Конец всем амбициям! Он окажется примерно в том же положении, как в 31-м, после того как его вышвырнули из флота.

Ох, как же ему не нравится такая перспектива! Хладнокровный убийца просто-таки сходит с ума. Его правая рука, Шелленберг[59], вспоминал позже, что в те дни Гейдрих даже попросил как-то, чтобы ему принесли оружие. Шефа СД приперли к стенке.

Только зря он сомневался в Гитлере: Фрича в конце концов отправили в отставку по причине слабого здоровья. Никакого разжалования, никакого процесса, так было проще решить все проблемы. У Гейдриха все же был козырной туз в рукаве: его интересы совпадали с интересами Гитлера, который как раз в это время решил  взять на себя командование армией, а это означало, что от Фрича надо избавиться любой ценой — такова уж нерушимая воля фюрера.

5 февраля 1938 года газета Völkischer Beobachter  напечатала крупно — чтобы сразу бросалось в глаза:

«ВСЯ ВЛАСТЬ СОСРЕДОТОЧЕНА ОТНЫНЕ В РУКАХ ФЮРЕРА».

Гейдриху уже не о чем было беспокоиться.

Состоявшийся все-таки офицерский суд чести признает все обвинения против генерал-полковника Фрича ложными, но расстановка сил к тому времени радикально переменится. Все будут в экстазе по причине аншлюса, армия склонится перед гением фюрера — ну и зачем же ей тогда делать из случившегося проблему? Фрича оправдают, Гитлер, отказавшись от публичного заявления, объявит о решении трибунала на встрече с высшим командным составом… Все в порядке, ликвидируем шантажиста — и забудем об этом.


49

Гитлер никогда не шутил с вопросами морали. С 1935 года, в соответствии с принятыми в сентябре Нюрнбергскими законами[60], евреям было официально запрещено вступать в сексуальные отношения с арийскими женщинами, равно как и арийцам с еврейками. Нарушение каралось тюрьмой[61].

Но — удивительное дело! — юридическую ответственность несли только мужчины. Женщина — не имеет значения, еврейская или арийская, — вероятно, по воле фюрера, никаким преследованиям в аналогичных случаях не подвергалась.

Гейдрих, больший роялист, чем сам король, не может с этим согласиться. Похоже, подобное «неравноправие» мужчин и женщин оскорбительно для его чувства справедливости (правда, только в том случае, если женщина еврейка). И потому в 1937 году он направляет в полицию и в гестапо секретные инструкции, в соответствии с которыми за каждым приговором, вынесенным немцу за связь с еврейкой, автоматически должен следовать арест его партнерши, которую следует немедленно — и тайно — отправить в концентрационный лагерь.

Получается, что в тех случаях, когда от нацистских начальников в виде исключения требовались умеренность и сдержанность, они не боялись пойти наперекор приказам фюрера. Если вспомнить, что после войны единственным аргументом в свою защиту они выдвигали необходимость подчиняться приказу во имя офицерской чести и принесенной в свое время присяги, факт этот покажется особенно интересным.


50

Взрыв бомбы: аншлюс! Австрия в конечном счете «решает присоединиться к Германии». Это первый этап создания Третьего рейха. И одновременно ловкий маневр, который Гитлер вскоре предпримет снова, — завоевание страны без единого выстрела.

Новость для Европы — как гром среди ясного неба. Полковник Моравец, естественно, хочет немедленно вернуться из Лондона в Прагу, но вот беда — нет подходящего рейса. Тем не менее ему удается вылететь во Францию, где, очутившись на мысе Аг[62], он решает проехать остаток пути по железной дороге. Поезд — это, конечно, прекрасный вид транспорта, только есть тут небольшая проблемка: путь из Франции в Чехословакию лежит… через Германию.

Невероятно, но Моравец осмеливается рискнуть.

Так складывается оригинальная ситуация: 13 марта 1938 года глава чехословацкой тайной разведки в течение нескольких часов путешествует в поезде по нацистской Германии.

Попытаюсь-ка я вообразить это путешествие… Моравец, со своей стороны, конечно же, старается привлекать к себе как можно меньше внимания, он, разумеется, говорит по-немецки, но я не уверен, что его акцент вне всяких подозрений. Однако для Германии война тогда еще не началась, и немцы, пусть даже и возбужденные речами фюрера о мировом еврействе и внутренних врагах, пока не настолько бдительны, насколько могли бы. И все-таки из чистой предусмотрительности Моравец, должно быть, выбирает при покупке билета либо самого, как ему кажется, приветливого кассира, либо самого на вид тупого.

Но вот он уже в вагоне. Тут он, скорее всего, находит пустое купе и садится…

…либо у окна, чтобы иметь возможность повернуться спиной к будущим попутчикам и, сделав вид, что любуется мелькающими за окном пейзажами, лишить соседей охоты завязать с ним разговор, но одновременно наблюдать за ними и всем, что происходит в купе, благодаря отражению;

…либо у двери, чтобы видеть, кто куда движется по коридору.

Ладно, пусть сядет у двери.

Сел. Сидит. Глядит, что там за дверью.

И думает прекрасно осознающий свою значимость, а может, и гордый ею Моравец, насколько я понимаю, вот о чем: а ведь гестапо дорого заплатило бы за информацию о некоем пассажире, которого перевозит сейчас немецкая железная дорога.

Каждое передвижение по вагону наверняка сильно действует ему на нервы.

Каждая остановка поезда.

Время от времени к нему подсаживается новый пассажир, и вскоре вагон оказывается заполнен весьма подозрительными личностями. Нет, конечно, там могли быть и бедняки, вероятно и целыми семьями, и тут нечего особо тревожиться, но могли быть и хорошо одетые мужчины.

Вот по коридору проходит какой-то человек без головного убора, и Моравец размышляет, кем он может быть. Вспоминает, что во время учебы в СССР ему приходилось слышать: здесь, в Советском Союзе, человек в шляпе — наверняка или иностранец, или работник НКВД… Так… а кем тогда может быть в Германии человек без шляпы?

Предполагаю, что полковник то и дело меняет маршруты, пересаживается с поезда на поезд, что ему приходится часами ждать на вокзалах, и всякий раз это дополнительный стресс. Моравец слышит, с каким — едва ли не до истерики — ликованием продавцы газет выкрикивают заголовки свежих новостей. Предполагаю, что он вынужден не раз проделать маневр с кассами, чтобы иметь возможность скрывать истинное свое направление максимально долго.

А потом — таможенники. Скорее всего, он обзавелся фальшивыми документами, вот только понятия не имею, какое там могло быть названо гражданство. Хотя… хотя тут совсем уж наверняка не скажешь, потому что миссия его в Лондоне была согласована с английскими властями. А до Лондона он несколько дней провел в балтийских странах, где, как мне кажется, встречался с местными коллегами, так что ему, в общем-то, не было нужды ни в каком прикрытии, и — это вполне допустимо — он ничего такого и не предусмотрел.

Быть может, все прошло как по маслу: таможенник внимательно изучил паспорт, оказавшийся в полном порядке, и вернул его пассажиру без каких-либо комментариев. Однако ведь даже и в этом случае время для нашего пассажира на несколько совершенно особенных секунд остановилось…

Ла


убрать рекламу




убрать рекламу



дно, как бы там ни было, он приехал.

И когда вышел из вагона, когда ступил на родную землю и осознал, что опасности больше нет, испытал огромное облегчение.

Много времени спустя Моравец признается, что после этого ему очень долго не приходилось испытывать никакого приятного чувства.


51

Австрия — первая добыча Третьего рейха. Страна в одночасье превращается в германскую провинцию, и 150 000 австрийских евреев внезапно оказываются во власти Гитлера.

В 1938 году еще не предполагалось всех их истребить, речь шла скорее о том, чтобы побудить их к эмиграции.

Для того чтобы организовать массовую эмиграцию австрийских евреев, в Вену командируют молодого гаупт-штурмфюрера (или оберштурмфюрера; в общем, младшего лейтенанта), руководителя подотдела «по делам евреев» берлинского гестапо. Он быстро прикидывает, каково положение вещей, и в голове его начинают роиться идеи. Та, которой он больше всего гордится (если верить его заявлениям, сделанным двадцать два года спустя во время процесса), — идея «ленточного конвейера»: надо создать систему принудительной эмиграции, при которой оформление бумаг на выезд, ускорившись, превратилось бы в конвейер. Для того чтобы получить разрешение на выезд, евреи должны собрать солидное досье из самых разных документов. После этого, прихватив с собой все эти документы, можно отправляться в открытое в конфискованном нацистами у прежних владельцев дворце Ротшильдов Центральное бюро еврейской эмиграции, сдать свое досье, которое сразу же поступит на конвейер, и в конце процесса будущий эмигрант вынет из корзинки готовый паспорт. Цель у задуманного процесса единственная: не выпускать евреев из страны, хорошенько не ощипав, причем ощипав в предельно короткий срок, а как только они лишатся законным образом всего имущества, от них избавиться.

Пятьдесят тысяч австрийских евреев смогут благодаря такой системе избежать гитлеровской западни, прежде чем капкан захлопнется. А сейчас это решение, похоже, устраивает всех: евреям может казаться, что им повезло, раз сумели столь дешево отделаться, нацисты же рады, что смогли завладеть весьма внушительными суммами. Гейдрих из Берлина рассматривает операцию как успешную, и в течение некоторого времени эмиграция всех проживающих на территории рейха евреев будет считаться оптимальным решением проблемы, лучшим ответом на «еврейский вопрос».

И Гейдрих запомнит имя лейтенанта, так славно потрудившегося на еврейской ниве. Адольф Эйхман.


52

Метод, изобретенный Эйхманом в Вене, ляжет потом в основу всей политики депортации и уничтожения людей: от жертвы следует потребовать активного сотрудничества. И в самом деле — евреев, скажем, всегда будут приглашать явиться к германским властям самим, и в большинстве случаев — будь то для эмиграции в 1938-м или для отправки в Треблинку и Освенцим в 1943-м — они станут откликаться на приглашение своих врагов. Без этого невозможно было бы проводить политику массового истребления, ибо нацисты немедленно столкнулись бы с неразрешимыми трудностями учета. Иными словами, если бы евреи не являлись на зов сами, совершались бы, наверное, бесчисленные убийства, но о геноциде речь бы не шла.

Интуиция сразу же подсказала Гейдриху, что Эйхман — талантливый бюрократ, а значит, можно сделать его ценнейшим помощником. Тогда ни один из них еще не догадывался, что 1938 год — подготовка к 1943-му. Но все взгляды уже начинают обращаться к Праге. Вот только опять-таки ни один из двоих пока не знает, какую роль предстоит ему там сыграть.


53

Тем не менее даже и раньше наблюдались уже некоторые симптомы… Требуя в течение нескольких лет от своих начальников отделов тщательной разработки еврейского вопроса, Гейдрих получал в том числе и подобные предложения:

«Следует лишить евреев средств к существованию — и не только в экономической сфере. Германия должна стать для них страной без будущего. Если старшему поколению еще можно дать разрешение упокоиться здесь с миром, то молодым людям — нет, их следует побуждать к эмиграции. Что касается средств, то надлежит окончательно и бесповоротно отбросить драчливый антисемитизм, револьвер — не оружие против крыс, их уничтожают с помощью яда или газа».

Метафора, фантазм, вырвавшееся наружу подсознание? В любом случае чувствуется, что у автора, начальника некоей подчиненной Гейдриху службы, есть уже какие-никакие мысли на этот счет. Доклад датирован маем 1934 года: мечты, мечты…


54

В самом центре исторической области, что прежде называлась Богемией, к востоку от Праги, на дороге в Оломоуц находится город, уникальность которого позволила ему войти в список мирового культурного наследия ЮНЕСКО. Кутна Гора[63] — это старинные живописные улочки, это великолепный кафедральный собор в готическом стиле, это, наконец, главная местная достопримечательность — совершенно фантастическая Костница, оссуарий со сводами и стрельчатыми арками, выложенными из человеческих костей мертвенной белизны.

В 1237 году Кутна Гора и заподозрить не могла, что носит в себе бациллу Истории, которая еще только готовится начать одну из тех своих долгих, жестоких и ироничных глав, на какие она непревзойденный мастер. Главу, которая растянется на семь веков.

В те времена королем Богемии и Моравии был Вацлав I, сын Пршемысла Отакара I, и принадлежал он к первой славной династии Пршемысловичей, получившей название по имени ее легендарного основателя Пршемысла, крестьянина из села Стадице. Король был женат на немецкой принцессе Кунигунде, дочери Филиппа Швабского, короля Германии (римского короля), гибеллина из грозного рода Гогенштауфенов. Стало быть, в борьбе между сторонниками папы гвельфами и приверженцами императора гибеллинами Вацлав держал сторону короны, и если той наносились удары папской курией, то власть короны всякий раз подкреплялась этим союзом. Черный орел на белом щите среди языков пламени на гербе королевства уступил место белому двухвостому льву. Страна ощетинилась донжонами. Повеяло рыцарским духом.

Прага вскоре получит свою Староновую синагогу[64].

Кутна Гора пока еще не один из крупнейших городов Европы, а всего лишь горняцкий поселок.

И в нем разворачивается сцена, достойная средневекового вестерна. В таверне, где мог бы пьянствовать сам Фальстаф, кроме местных жителей присутствуют и несколько путешественников. Завсегдатаи пьют и заигрывают со служанками, шлепая их по заднице или хватая за что придется, усталые путники молча едят, затесавшиеся сюда воры, сидя перед почти нетронутыми стаканами и наблюдая за происходящим, обдумывают свои темные делишки. За окнами дождь, из соседней конюшни доносится конское ржание. И тут на пороге вырастает седой бородатый старик. Жалкая его одежонка промокла насквозь, башмаки в грязи, с матерчатой шапки струится вода. Новоприбывшего все знают, это местный безумец, живущий в горах, и потому никто не обращает на него внимания. Он садится за стол, велит принести ему выпить, поесть, потом снова выпить. Требует, чтобы забили свинью. За соседними столиками смеются, трактирщик недоверчиво спрашивает, найдется ли у старика чем заплатить. Посетитель не отвечает, но в глазах его вспыхивает огонек торжества. Старик молча достает из-за пазухи потертый кожаный мешочек, кладет его на стол и принимается медленно развязывать шнурки. Развязав, вынимает из своего «кошелька» небольшой серый камешек и притворно небрежным жестом передает трактирщику для осмотра. Тот хмурит брови, вертит камешек между пальцами, подносит ближе к свету горящего на стене факела. Внезапно на лице его вспыхивает изумление, и он пятится — явно под впечатлением от увиденного. Хозяин таверны понял, что у него в руках. Просто-напросто самородок серебра.


55

Пршемыслу Отакару II, сыну Вацлава I, как и его дедушке, дали имя предка — Пршемысла-пахаря[65], которого в незапамятные времена сделала своим мужем легендарная основательница Праги княжна Либуше. Из-за этого Пршемысл Отакар II в большей степени, чем любой другой государь, исключая разве что его деда, чувствовал себя хранителем величия королевства. И никто не может обвинить его в том, что он не сберег этого величия: благодаря серебряным рудникам Богемия с начала царствования Пршемысла Отакара II получала в среднем сто тысяч серебряных марок годового дохода, что и сделало ее в XIII веке одним из самых богатых государств Европы — впятеро богаче, к примеру, Баварии.

Однако тот, кого прозвали «королем железным и золотым» (отмечу-ка здесь в скобках несправедливость по отношению к металлу, который помог ему сделаться великим государем), как и всякий государь, вовсе не хочет довольствоваться тем, что имеет. Он понимает, насколько тесно связано процветание его королевства с серебряными рудниками, и стремится ускорить их разработку. Его лишают сна все еще схороненные под землей сокровища, ему требуется все больше рабочей силы. А чехи-то ведь крестьяне — не шахтеры.

Отакар задумчиво вглядывается в свой город — Прагу. С высоты холма, на котором расположен замок, ему видны рынки, раскинувшиеся вокруг грандиозного моста Юдифи[66], одного из первых каменных сооружений, призванных заменить деревянные мосты. Потом на этом месте возведут Карлов мост, и он свяжет Старый город с Пражским градом — пока еще не с Малой Страной[67]. Разноцветные точки мельтешат вокруг прилавков, где чего только не выложено: тут и ткани, и мясо, и овощи-фрукты, и украшения, и изделия из виртуозно обработанного металла… Отакар знает: торгуют на рынках только немцы, чехи — народ землепашцев, их не тянет в города. Размышления монарха, наверное, окрашены грустью, если не презрением, потому что ему известно и другое. Ему известно, что о государстве судят исключительно по городам и что знать, достойная называться знатью, не сидит на своих землях, а образует то, что французы называют королевским двором. В те времена вся Европа старалась внедрить у себя эту новинку, и Отакар, подобно другим, не избежал французского влияния, но все-таки Франция оставалась для него реальностью далекой и в силу этого довольно абстрактной. И сейчас, когда Отакар представляет себе рыцарство, ему видятся тевтонцы, которых он хорошо знает, потому что, едва взойдя на престол, участвовал вместе с ними в крестовом походе против язычников Пруссии в 1254 году… а в 1255-м — разве не он вместе с великим магистром Тевтонского ордена Поппо фон Остерной заложил в нижнем течении реки Преголи орденскую крепость Кенигсберг? Отакар был целиком сориентирован на Германию, и именно все немецкое представлялось ему самым благородным и самым современным. Потому, желая добиться для своего королевства процветания, он — наперекор мнению своего придворного советника, а главное, мнению своего канцлера, главы Вышеградского капитула, — решил прибегнуть к политике широкой немецкой иммиграции в Богемию и выбрал себе в качестве оправдания нехватку рабочей силы на серебряных рудниках. Побуждая сотни тысяч немцев к переселению в свою прекрасную страну, создавая для них самые благоприятные условия, даруя им налоговые льготы, награждая их землями, он рассчитывал заодно найти в них союзников, которые ослабили бы позиции местной знати. Всех этих постоянно несущих угрозу и чересчур алчных Ризмбурков, Витковичей, Фанкельштейнов, к которым он не мог относиться иначе как с недоверием и свысока. История — с ростом могущества немецкой знати в любом городе, будь то Прага, Йиглава или Кутна Гора, а потом и по всей Богемии и Моравии, — покажет, что стратегия оказалась совершенно правильной, пусть даже Отакар не проживет столько, сколько надо было, чтобы ею воспользоваться.

Но если посмотреть в будущее, выяснится, что идея была все-таки хуже некуда.


56

Сразу же после аншлюса Германия — с осмотрительностью и благоразумием, каких прежде за ней не знали, — буквально заваливает Чехословакию официальными документами, цель которых — успокоить страну. Нет у чехов и словаков, дескать, никаких оснований бояться в ближайшее время нападения, пусть даже аннексия Австрии и порожденное этим чувство, будто тебя окружили, способны вызывать у них законную тревогу.

Был к тому же еще и отдан приказ, предписывавший немецким войскам, расквартированным теперь в Австрии, ни в коем случае не подходить к чехословацкой границе ближе чем на пятнадцать-двадцать километров, дабы не создавать ненужного напряжения.

Но в это же самое время известие об аншлюсе возбуждает невероятный энтузиазм внутри самой страны — в Судетах[68]. Отныне здесь только и разговоров, что о заветной мечте: присоединиться к Германии. Демонстрации множатся, дня не проходит без провокаций. Устанавливается атмосфера всеобщего заговора. Из рук в руки передаются листовки и брошюры. Судетские немцы, чиновники и служащие, постоянно саботируют указы чехословацкого правительства, направленные на то, чтобы сдержать сепаратистские настроения, и, более того, готовы на борьбу за отделение от Чехословакии. Бойкот чешского меньшинства в районах с преобладанием немецкоязычного населения достигает беспрецедентных масштабов. Бенеш напишет потом в своих мемуарах, что был поражен мистическим романтизмом, который, как ему показалось, внезапно охватил всех богемских немцев.


57

«Церковный собор в Констанце[69] виновен в том, что призвал наших природных врагов, всех немцев, которые нас окружают, к несправедливой борьбе с нами, хотя у них нет никаких причин выступать против нас, кроме их неутолимой ненависти к нашему языку».

(Гуситский манифест, около 1420 года )

58

Франция и Англия за все время чехословацкого кризиса сказали Гитлеру «нет» всего один раз. Один-единственный! Да к тому же Англия процедила это «нет» сквозь зубы, так что его было едва слышно…

19 мая 1938 года замечено движение немецких войск близ чехословацкой границы. 20-го в Чехословакии проходит частичная мобилизация, и тем самым очень четко дается понять: если на страну нападут, она будет защищаться[70].

Франция, с твердостью и оперативностью, каких никто от нее уже и не ждал, немедленно заявляет, что останется «верна всем пактам и договорам, которые заключила», то есть, по сути дела, обещает в случае немецкой агрессии оказать Чехословакии военную помощь.

Неприятно удивленная поведением французов Англия, тем не менее, поддерживает позицию своего союзника, правда, с одним небольшим уточнением, тоже вполне недвусмысленным: даже в случае вооруженного конфликта о введении частей британской армии на территорию Чехословакии не может быть и речи. Чемберлен[71] бдительно следит за тем, чтобы его дипломаты не выходили за рамки такой весьма неясной формулировки: «В случае европейского конфликта трудно сказать, будет ли вовлечена в него Англия». Раньше его знали более решительным.

Гитлер еще припомнит эти уловки, но сейчас он вдруг пугается и отступает. 23 мая он приказывает своему Министерству иностранных дел довести до сведения чехословацкого посла следующее: у Германии нет никаких агрессивных намерений в отношении Чехословакии, а сообщения о концентрации войск на границе ничем не обоснованы. Официальная версия гласит: передвижения войск близ границы — всего-навсего обычные маневры.

Но на самом деле фюрер вне себя от ярости. Гитлера преследует чувство, что Бенеш смешал его с грязью, он испытывает пока неосознанное, но явно усиливающееся стремление развязать войну. И 28 мая он собирает высших офицеров вермахта, чтобы рявкнуть, едва они войдут: «Мое непоколебимое решение — стереть Чехию с карты!»


59

Обеспокоенный вялой реакцией Англии на происходящее и явным ее нежеланием выполнять свои обязательства, Бенеш звонит чехословацкому послу в Лондоне и спрашивает, какие новости. Их разговор, записанный германской разведкой, не оставляет ни малейших сомнений, что у чехов полностью отсутствовали иллюзии в отношении английских коллег, начиная с Чемберлена, которому досталось больше всего.

— Чертов ублюдок только к одному и стремится — полизать задницу Гитлеру!

— Ну так вправьте ему мозги!

— Какие там мозги у этого старого осла, их же ни на что, кроме как учуять, где какой нацистский кобель ногу задрал, и вертеться вокруг этого места, не хватает!

— Поговорите в таком случае с Горацием Вильсоном[72]. Скажите, чтобы он предупредил премьер-министра: если мы все не проявим должной решимости, Англии тоже грозит большая опасность. Сумеете заставить его это понять?

— Да как можно говорить с Вильсоном! Он же настоящий шакал!

Немцы поспешили передать пленку с записью разговора англичанам, Чемберлен, похоже, сильно обиделся, разгневался и никогда уже не смог простить чехам оскорблений.

Тем не менее именно советник Чемберлена по особым делам Вильсон сделает попытку уладить отношения между Германией и Чехословакией с помощью английского третейского суда, вернее — предложит фюреру такую возможность. Но Гитлер сразу же — причем грубо — отмахнется от предложения:

«Только мне и не хватало британского представительства! Старый вонючий пес окончательно рехнулся, если надеется обвести меня вокруг пальца таким образом!»

Вильсон удивится:

«Если господин Гитлер имеет в виду нашего премьер-министра, то могу заверить, что премьер-министр отнюдь не безумен, его заботит исключительно, что будет с миром, и…»

А Гитлер разъярится еще больше:

«Замечания его жополизов мне неинтересны. Единственное, что меня интересует, — мой народ, живущий в Чехии, мой измученный надругательствами и пытками народ, об уничтожении которого размечтался гнусный педераст Бенеш! Я больше этого терпеть не стану. Ни один порядочный немец этого не потерпит. Слышите, вы, тупой боров?»

Стало быть, по крайней мере в одном чехи и немцы вроде как оказались едины: Чемберлен и его клика, считали те и другие, не более чем мерзкие жополизы.

Интересно, что Чемберлен куда меньше придирался к оскорблениям со стороны немцев, чем со стороны чехов, и впоследствии мы увидим, что зря.


60

А вот фрагмент назидательной речи нашего доблестного премьер-министра Эдуара Даладье[73], произнесенной им по радио 21 августа 1938 года:

«Застрянет ли Франция, которая все больше беднеет в самое опасное для нее время, на разногласиях, способных погубить ее будущее, когда авторитарные государства экипируются и вооружаются, нимало не заботясь о продолжительности рабочего времени, а государства демократические стараются добиться процветания и безопасности на основе 48-часовой рабочей недели? Пока международная обстановка остается столь напряженной, нам нужна возможность работать на предприятиях, обеспечивающих интересы национальной обороны, больше сорока часов — вплоть до сорока восьми».

Читая стенограмму его речи, я думал о том, что вечной мечтой французских правых было получше запрячь соотечественников. Меня возмущала реакционная элита, которая, ни черта не понимая, что происходит, мечтала только об одном — о возможности использовать судетский кризис, чтобы свести счеты с Народным фронтом[74]. Надо сказать, в 1938 году авторы редакционных статей в буржуазной прессе без зазрения совести клеймили тружеников, которые якобы не думали ни о чем, кроме возможности отгулять свой двухнедельный оплаченный отпуск.

Но отец очень вовремя напомнил мне, что Даладье как радикал-социалист должен был входить в Народный фронт, я только что проверил — и надо же! — в правительстве Леона Блюма[75] он возглавлял Министерство национальной обороны! У меня просто-таки дыхание перехватило, и я с трудом могу резюмировать: Даладье, бывший министр национальной обороны в правительстве Народного фронта, обращается к вопросам национальной обороны не для того, чтобы помешать Гитлеру расчленить Чехословакию, а чтобы изменить отношение к 40-часовой рабочей неделе, одному из главных завоеваний Народного фронта. На такой стадии политического маразма предательство становится едва ли не произведением искусства…


61

26 сентября 1938 года. Гитлеру предстоит выступление на массовом митинге в берлинском Дворце спорта. С утра он потренировался на британской делегации, которая явилась к нему с письмом Чемберлена об отказе чехов немедленно очистить Судеты. После слов «чехословацкое правительство считает предложение совершенно неприемлемым» Гитлер вскочил и направился к двери, затем вернулся, дослушал, а после этого начал браниться и вопить так, как сроду не случалось слышать переводчику дипломатических переговоров. «С нами, немцами, обращаются как с неграми! — надрывался фюрер. — Первого октября я получу от чехов все, чего хочу, а если Франции и Англии будет угодно нанести удар, мне плевать на это! Бесполезно продолжать болтовню, она ни к чему не ведет!»

Прокричав это все, он удалился, а потом, уже с трибуны, стоя перед толпой своих фанатов, продолжил:

«Двадцать лет травили немцев в Чехословакии, и немцы вынуждены были терпеть. Двадцать лет немцы рейха наблюдали за этим зрелищем. Они делали это не потому, что принимают такое положение вещей. Нет, они делали это потому, что были бессильны и беспомощны перед лицом своих мучителей, брошенные в этом мире демократий. Да, если здесь взят под стражу предатель или взят под надзор кто-то, рассыпающий проклятья со своей кафедры, то Англия в ярости и Америка разгневана. Это — те образцовые мировые демократии, что не произносят ни слова, когда сотни и тысячи изгнаны из своих домов, когда десятки тысяч брошены в тюрьмы или тысячи убиты. Мы получили великий урок за последние годы. Мы лишь презираем их за это. Мы видим в Европе лишь одну великую державу, возглавляемую человеком, который понимает отчаяние Немецкого Народа. Это мой большой друг, я верю, что могу называть его так, это — Бенито Муссолини… (Крики в зале: “Хайль дуче!”)  У меня не осталось сомнений, что хотя характерной чертой немцев является способность выносить что-либо долгое время с большим терпением, однажды этому терпению приходит конец… Перед лицом объявленных Англией и Францией намерений устраниться от судьбы Чехословакии в случае, если судьба этих народов не будет изменена и эти территории не будут переданы, герр Бенеш нашел другой выход из положения. Он отдал приказ о передаче этих территорий. Он заявил об этом! Но что же он сделал? Он не передал территории, он просто сгоняет с них немцев… Мы видим ужасающие числа: в первый день было 10 000 беженцев, на следующий день — 20 000, ‹…› потом 90 000, 107 000, 137 000, и сегодня мы насчитали 214 000. Целые области обезлюдели, деревни сожжены дотла, и немцы изгоняются газом и гранатами. Бенеш же сидит в Праге и думает: “Со мной ничего не случится, Англия и Франция всегда помогут мне”. И сейчас, мои Volksgenossen[76], я считаю, что пришло время сказать, что к чему, так, чтобы он услышал… В конце концов, у герра Бенеша семь миллионов чехов, но здесь — народ в семьдесят пять миллионов. Я предоставил правительству Британии меморандум, содержащий последние и окончательные предложения со стороны Германии… Содержание этого меморандума вполне скромное: территории, немецкие в соответствии с их населением, и те, которые хотят перейти к Германии, принадлежат Германии. И мы не можем ждать, пока герр Бенеш получит шанс удалить с них один или два миллиона немцев; они должны перейти Германии немедленно!.. Я немного могу добавить к этому. Я благодарен мистеру Чемберлену за его услуги. Я заверил его, что немецкий народ не желает ничего, кроме мира. Однако я также сказал ему, что не могу отступить за границы своего терпения. Я также заверил его и повторяю это перед вами, что как только этот вопрос будет решен, у Германии в Европе больше не будет территориальных проблем! Я также заверил его, что у меня больше не будет интереса к чехословацкому государству, как только страна разрешит свои внутренние проблемы, то есть чехи разберутся с национальными меньшинствами мирным способом, а не посредством притеснения. Я гарантирую ему это! Нам вообще не нужны чехи. Тем не менее я заявляю перед немецким народом, что мое терпение в отношении проблемы судетских немцев на исходе! Я сделал герру Бенешу предложение, которое представляет собой не что иное, как предложение выполнить его обещания. Решение — за ним! Свобода или война! Он может либо принять мое предложение и дать немцам свободу, либо мы, немцы, добудем ее сами! Пусть мир хорошенько это усвоит».


62

Именно судетскому кризису мы обязаны появлением первых неопровержимых доказательств безумия Гитлера. В то время любое упоминание Бенеша и чехов приводило фюрера в такое бешенство, что он мог полностью потерять самоконтроль. Сохранились свидетельства людей, видевших, как у него выступала пена у рта, как он катался по полу и кусал ковер. Из-за подобных припадков он довольно быстро заполучил в кругах, еще враждебных нацизму, прозвище Ковроед (Teppichfresser ). Не знаю, сохранилась ли у него привычка в приступе ярости грызть ковры надолго или симптом после Мюнхена исчез[77].


63

28 сентября 1938 года. До Мюнхенского соглашения остается три дня. Мир затаил дыхание. Поведение Гитлера становится все более угрожающим. Чехи понимают, что, отдав Германии естественную преграду, которую представляют собой Судеты, они погибнут. Чемберлен заявляет: «Сколь ужасной, фантастичной и неправдоподобной представляется сама мысль о том, что мы должны здесь, у себя, рыть траншеи и примерять противогазы лишь потому, что в одной далекой стране поссорились между собой люди, о которых нам ничего не известно. Еще более невозможным представляется то, что уже принципиально улаженная ссора может стать предметом войны».


64

Сен-Жон Перс[78] принадлежит к той же плеяде писателей-дипломатов, что Клодель или Жироду, — плеяде, для меня отвратительной. В его случае это инстинктивное отвращение кажется мне наиболее оправданным: достаточно вспомнить, как он вел себя в сентябре 1938 года.

Алексис Леже (таково настоящее имя Сен-Жона Перса, и оно ему очень подходит[79]) сопровождал Даладье в Мюнхен в качестве генерального секретаря Министерства иностранных дел, и этот пацифист, а одновременно сторонник войны до победного конца, неустанно трудился, убеждая французского премьера в необходимости принять все требования немцев. При нем явились узнать судьбу своей страны представители Чехословакии, просидевшие двенадцать часов в соседней комнате, потому что соглашение решили подписывать без них.


Гитлер и Муссолини уже ушли, Чемберлен демонстративно зевает, Даладье с трудом притворяется надменным, чтобы скрыть, как нервничает. Когда убитые известием чехи спрашивают, требуется ли от их правительства ответ или заявление, Даладье лишается голоса — возможно, от стыда (лучше б их всех там удушил этот стыд!), и за него высказывается Леже. Высказывается с таким высокомерием и такой развязностью, что тогдашний его собеседник, министр иностранных дел Чехословакии, впоследствии не смог удержаться от короткого замечания, над которым нам всем стоит поразмышлять: «Это же француз!»

Сговор состоялся, никакого ответа никто не ждет, но правительству Чехословакии следует прислать в тот же день, не позднее 15.00 (а было три часа ночи), своего представителя, чтобы тот присутствовал на заседании комиссии, которой поручена реализация соглашения. А в субботу в Берлин должен прибыть еще один делегат из Чехословакии — окончательно договориться обо всех деталях освобождения Судет. По мере произнесения всех этих распоряжений голос дипломата крепчал, тон становился все тверже. Один из двух стоявших перед ним чехов разрыдался. Тогда, словно желая оправдать свою жесткость, он поспешно добавил, что обстановка становится опасной для всего мира. Кроме шуток!

Получается, смертный приговор Чехословакии, самой любимой моей стране, произнес — и произнес почти перформативно[80] — французский поэт.


65

У дверей мюнхенского отеля, где остановился Алексис Леже, его встречает журналист:

— А скажите-ка, господин посланник, вы ведь, наверное, испытываете сейчас, когда договор подписан, некоторое облегчение?

Генеральный секретарь Министерства иностранных дел Французской республики, помолчав, вздыхает:

— Ну да, облегчение… как когда наделаешь в штаны.

Этого запоздалого, сдобренного остротой признания недостаточно, чтобы компенсировать низость, которую он себе позволил. Сен-Жон Перс показал себя полным дерьмом. Сам бы он со смехотворной жеманностью чопорного дипломата сказал «экскрементами».


66

Газета «Таймс» о Чемберлене: «Ни один завоеватель, возвратившийся с победой с поля брани, не был увенчан столь благородными лаврами».


67

Из речи Чемберлена в Лондонском аэропорту. «Дорогие друзья, второй раз в истории британский премьер-министр возвращается из Германии и с честью привозит мир, — объявил он восторженной толпе, размахивая подписанным в Мюнхене соглашением. — Уверен, что это мир до конца наших дней. Идите домой и спите спокойно».


68

Министр иностранных дел Чехословакии Крофта[81] — послам Англии, Франции и Италии в Праге: «От имени президента республики и правительства я заявляю, что мы подчиняемся решению, принятому в Мюнхене без нас и против нас. Мне н


убрать рекламу




убрать рекламу



ечего добавить… Все кончено. Сегодня наша очередь — завтра настанет очередь других!»[82]


69

В силу какого-то ребяческого буквоедства мне казалось неудобным приводить тут самое знаменитое французское высказывание об этом темном деле, но я не могу не процитировать Даладье. «В военном министерстве собрались все министры. Они поздравляют Даладье и увлекают его к окну. Толпа требует его! Овации.

— Глупцы, — бормочет Даладье вполголоса, — если бы они знали, чему аплодируют»[83].

Некоторые, впрочем, подозревают, что Даладье никогда не произносил ничего подобного, сомневаются в такой его прозорливости и в том, что в нем еще сохранилось хоть сколько-то бравады. Эти слова приписал ему Сартр в своем романе «Отсрочка»[84].


70

В любом случае речь Черчилля, произнесенная им в палате общин 5 октября, отличалась куда большей прозорливостью и, как всегда, большим величием.

«Мы потерпели полное и сокрушительное поражение… (Здесь Черчиллю пришлось надолго прерваться — пока утихнут свист и крики протестующих парламентариев .) Мы находимся в центре грандиозной катастрофы. Путь вниз по Дунаю… дорога к Черному морю открыты… Все государства Центральной Европы и бассейна Дуная одно за другим будут попадать в орбиту широкой системы нацистской политики… которая диктуется из Берлина… И не надо думать, что этим все кончится. Это только начало…»[85]

Некоторое время спустя Черчилль обобщает все сказанное им в те дни в своем бессмертном хиазме[86]: «У вас был выбор между войной и бесчестьем. Вы выбрали бесчестье, теперь вы получите войну».


71

Слышен измены звон измены звон
Чьи руки колокол раскачали?
Славная Франция и Альбион!
А мы им так доверяли!

(Франтишек Галас )[87]


72

«От полутрупа преданной ею нации Франция вернулась к белоту и Тино Росси».

(Монтерлан )[88]

73

Две великие западные демократии сдались, отступили перед наглыми притязаниями немцев, Гитлер мог торжествовать. Мог, но вопреки всему вернулся в Берлин недовольным, обозленным, проклинающим Чемберлена. «Этот тип лишил меня возможности войти в Прагу!» — пожаловался он Шахту[89]. Ну а что ему, действительно, еще несколько гор? Вынудив чехословацкое правительство пойти на уступки, слабые, трусливые Франция и Англия лишили тем самым нацистского диктатора возможности сразу же достичь своей истинной цели: не просто урезать территорию Чехословакии, но «стереть ее с карты», иными словами — превратить в провинцию рейха. Семь миллионов чехов… Семьдесят пять миллионов немцев… Вопрос времени…


74

В 1946 году, на Нюрнбергском процессе, представитель Чехословакии спросит начальника штаба Верховного командования вермахта Кейтеля[90]: «А напал бы рейх на Чехословакию, если бы могущественные западные державы в тридцать восьмом поддержали Прагу?» И Кейтель ответит: «Конечно же, нет. Мы были тогда недостаточно сильны в военном отношении».

Гитлеру и впрямь есть из-за чего бесноваться. Франция и Англия распахнули перед ним дверь, от которой у него не было ключа, и, проявляя подобную услужливость, совершенно очевидно, побуждали его к действиям.


75

Начиналось все именно здесь, в мюнхенской пивной «Бюргербраукеллер», ровно пятнадцать лет назад. Но на сей раз около трех тысяч человек собрались в огромном зале не затем, чтобы отметить очередную годовщину Пивного путча[91]. Ораторы друг за другом поднимались на трибуну и все как один требовали возмездия: за день до того семнадцатилетний польский еврей, родители которого были высланы из Германии, смертельно ранил секретаря германского посольства в Париже. Гейдрих в силу своего положения прекрасно знает, что потеря невелика: этот самый секретарь посольства не стеснялся своих антифашистских взглядов и давно был под колпаком у гестапо как неблагонадежный, но грех не воспользоваться случаем! Тем более что Геббельс[92] доверил ох какое масштабное задание…

Вечер в пивной идет полным ходом, а Гейдрих между тем рассылает срочные депеши, касающиеся стихийных манифестаций, которые пройдут этой ночью. Всем подразделениям СД и полиции предписывается поддерживать связь с лидерами партии и СС, ни в коем случае демонстраций не подавлять и единственное, о чем позаботиться, — чтобы не подвергались риску жизни и не пострадало имущество немцев (так, например, нельзя поджигать те синагоги, огонь с которых может переметнуться на соседние, принадлежащие немцам или заселенные немцами, здания). Частные дома и торговые предприятия евреев, указывает Гейдрих, позволено разрушать, но не грабить. Следует арестовать столько евреев, особенно богатых, сколько смогут вместить тюрьмы. Задерживать надо только здоровых мужчин, немедленно связываться с соответствующими концлагерями и отправлять их туда как можно скорее. Распоряжения были разосланы в час двадцать.

Штурмовые отряды уже в пути, за ними — след в след — идут эсэсовцы. На улицах Берлина и всех больших городов Германии вдребезги разбиты витрины принадлежащих евреям магазинов; из окон квартир, где живут евреи, выбрасывают мебель; хозяев, если не арестовывают, — избивают, порой убивают. На мостовых валяются покореженные пишущие и швейные машинки, а кое-где даже и пианино. Погромы продолжаются всю ночь. Порядочные люди сидят по норам, любопытные наблюдают за происходящим, не решаясь вмешиваться, они маячат, как безмолвные призраки, и поди пойми природу их молчания: одобряют они эти погромы, не одобряют, глазам своим не верят или втайне радуются…

В одном из немецких городов штурмовики стучат в дверь женщины восьмидесяти одного года от роду. Открыв и увидев их, она усмехается: «Надо же, какие у меня с утра знатные гости!» Когда «знатные гости» командуют: «Одевайтесь, сейчас пойдете с нами», усаживается поплотнее и объявляет: «Не стану одеваться и никуда не пойду. Делайте со мной что хотите». Потом еще раз повторяет свое: «Делайте со мной что хотите». Командир погромщиков вытаскивает оружие и стреляет ей в грудь. Женщина падает на диван. Штурмовик всаживает ей в голову вторую пулю. Она валится с дивана, катится по полу, но она еще жива. Повернув голову к окну, она тихонько хрипит. И получает третью пулю — в лоб, с расстояния в десять сантиметров.

В другом городе штурмовик влезает на крышу разгромленной синагоги и, стоя там, размахивает свитком Торы с криком: «Подотритесь этим, жиды!» — а потом бросает свиток так, будто у него в руках карнавальный серпантин. Да… вот он уже — этот неподражаемый стиль…

В отчете мэра еще одного городка, маленького, можно прочесть: «Акция, направленная против евреев, прошла быстро и без особых проблем. В результате принятых мер одна еврейская чета бросилась в Дунай».

Синагоги горят, но Гейдрих, который хорошо знает свое дело, заранее отдал приказ отправлять все найденные там архивы в штаб-квартиру штурмовиков. Ящики с документами свозят на Вильгельмштрассе. Нацисты обожают жечь книги — но не бумаги. Немецкая деловитость, хозяйственность? Как знать, не подтирались ли коричневорубашечники документами из драгоценных архивов…

Назавтра Гейдрих передал Герингу первое секретное донесение: уничтожено 815 магазинов, 171 жилой дом сожжен или разгромлен, — но, видимо, не все еще учтено, ибо сообщается, что убыток от разрушения еврейских магазинов и домов пока невозможно выразить в цифрах. 119 синагог сгорели, еще 76 полностью разрушены. 20 000 евреев арестованы. Известно о тридцати шести убитых, тяжелораненых тоже тридцать шесть. Все убитые и раненые — евреи. Кроме того, Гейдриха проинформировали о ряде случаев изнасилования — и здесь речь идет о явном нарушении Нюрнбергских расовых законов, так что виновные будут арестованы, изгнаны из партии и отданы под суд.

Зато те, кто убивал, могли за свою судьбу не тревожиться.

Два дня спустя Геринг, который курировал в это время германскую экономику, провел в помещении Министерства воздушного транспорта совещание с главами нацистских карательных органов, Министерства пропаганды, германской промышленности и банков, где обозначил важнейшую на сегодня цель: свалить на евреев вину за причиненный ущерб. Ведь по сообщениям официальных представителей страховых компаний, стоимость одних только разбитых витрин составляет пять миллионов марок (вот почему первую на территории Третьего рейха массовую акцию прямого физического насилия по отношению к евреям окрестят «Хрустальной ночью»). Выяснилось, что во многих случаях владельцами домов, где евреи открывали свои лавки, были арийцы, и теперь следовало возместить им убытки. Геринг разбушевался. Никто даже и не подумал о том, во что обойдется эта операция, и, судя по всему, меньше всех об этом думал министр экономики. Вместо того чтобы уничтожать столько ценных предметов, кричит он Гейдриху, лучше было отправить на тот свет пару сотен евреев. Задетый за живое Гейдрих отвечает, что евреев убито тридцать пять.

По мере того как отыскиваются способы заставить евреев самих заплатить за всё, Геринг успокаивается и атмосфера становится менее накаленной. Гейдрих слышит даже, как уполномоченный по четырехлетнему плану в разговоре с Геббельсом отпускает шуточку: неплохо бы устроить резервации евреев в лесу. Геббельс подхватывает удачную мысль, предлагает поместить там заодно и некоторых животных, чертовски смахивающих на евреев, — например, лосей с их горбатыми носами. Все от души смеются… кроме представителей страховых компаний, которых не убедил рекомендованный фельдмаршалом план финансирования. И кроме Гейдриха.

В конце совещания, когда было решено, полностью конфисковав имущество евреев, быстро и повсеместно вытеснить их из всех сфер немецкой экономики, Гейдрих берет слово. Он считает необходимым уточнить стоящие перед собравшимися задачи:

— Если даже полностью удалить евреев из сферы хозяйства, все равно главная проблема останется: они должны уехать из Германии, следует провести операцию по их выдворению из всех земель рейха… А пока они тут еще есть, предлагаю ввести для каждого еврея личный опознавательный знак…

— Ввести для них униформу! — воскликнул Геринг, всегда охочий до всяких одежек.

— Нет, все-таки знак, — ответил Гейдрих.


76

На этой пророческой ноте совещание, однако, не заканчивается. Принимается решение запретить еврейским детям учиться в государственных школах (а потом и в университетах), кроме того, евреев лишают доступа в государственные больницы, на пляжи и на курорты, а покупки в магазинах они отныне могут делать только в определенные часы. Зато — тут постарался Геббельс — не проходит идея выделить для евреев особые вагоны или купе: что тогда будет во время большого наплыва пассажиров? Немцам тогда придется тесниться, в то время как евреи с комфортом расположатся в собственном вагоне? Короче, всё строжайшим образом уточняется, придирчиво обсуждается любая техническая подробность.

Гейдрих дополняет сказанное и другими мерами по ограничению прав евреев — в частности, это касается перемещений. И тут Геринг, мимолетный приступ ярости у которого давно прошел, задает с самым невинным видом основополагающий вопрос: «Но, Гейдрих, дорогой мой, если так, то как ты обойдешься без создания гетто во всех больших городах? Они ведь неизбежно должны будут возникнуть, причем создавать их придется массово, в самом широком масштабе…»

А Гейдрих отвечает — и, похоже, отвечает тоном, не допускающим возражений:

«Сейчас изложу свою позицию по данному вопросу. Создание гетто, если подразумевать под “гетто” полностью изолированную часть города, в которой проживают одни евреи, по моему мнению, неразумно с административной точки зрения, ибо место, где евреи общаются только друг с другом, выпадает из-под контроля…» Помимо этого, говорит он дальше, такое гетто станет постоянным убежищем для преступников, источником эпидемий и так далее; мы не хотим, чтобы евреи жили в тех же домах, что немцы, но сегодня ситуация именно такова, и немцы, живущие в доме или квартале рядом с евреями, заставляют их вести себя прилично, а значит, контролировать их, держа под бдительным оком всего народа; для нас это куда предпочтительнее, чем переселять тысячи, буквально тысячи евреев в отдельные части городов, где я окажусь не в силах осуществлять за ними контроль пусть даже и с помощью всех подчиненных мне служб охраны порядка.

Рауль Хильберг[93] видит в этой «полицейской точке зрения» концепцию, которая выработалась у Гейдриха и в силу рода его занятий, и в результате его представлений о немецком обществе: он воспринимал все население как дополнительную, вспомогательную полицию. Пусть, стало быть, народ наблюдает за евреями и сигнализирует обо всем, что ему покажется пусть даже и минимально подозрительным. Восстание в Варшавском гетто, на подавление которого в 1943 году у немецкой армии уйдет три недели, подтвердит справедливость этого вывода: к евреям стоит относиться с недоверием, их стоит остерегаться. Впрочем, Гейдриху было известно и другое: для микробов нет расовых различий.


77

Монсеньор Тисо[94] был низеньким толстячком — это внешне. А исторически Тисо следует числить среди самых ярых коллаборационистов. Его судьбу определила ненависть к чешской центральной власти: он стал словацким Петеном[95].

Будучи архиепископом Братиславы, Тисо сделал целью своей жизни независимость родины, и вот благодаря Гитлеру цель уже близка. 13 марта 1939 года, в то самое время, когда дивизии вермахта готовы хлынуть на территорию Чехословакии, рейхсканцлер приглашает к себе будущего словацкого президента.

Все происходит как обычно: Гитлер говорит, а его собеседник слушает. Слушает, не понимая, радоваться ему или трястись от страха. Почему то, о чем он всегда так мечтал, должно происходить с помощью ультиматума и шантажа?

Но Гитлер сразу же и объясняет. Тем, что Чехословакия не изувечена еще больше, она обязана только Германии. Удовольствовавшись аннексией Судет, рейх доказал свою благожелательность, свою снисходительность. А вот чехи не выказали ни малейшей благодарности. За последние недели ситуация стала совершенно невыносимой. Огромное количество провокаций. Оставшихся еще там немцев угнетают и преследуют. Возрождается дух правительства Бенеша (при упоминании этого имени Гитлер особенно возбуждается).

Словаки его разочаровали. После Мюнхена он поссорился со своими венгерскими друзьями, потому что не разрешил Венгрии захватить Словакию. Тогда он думал, что словаки хотят независимости. Ну так хочет Словакия независимости или нет? Это уже не вопрос дней, это вопрос часов. Если Словакия хочет независимости, он ей поможет и возьмет ее под свою защиту. Но если Словакия откажется отделиться от Праги и даже если просто начнет колебаться, он снимает с себя ответственность — он бросит страну на произвол судьбы, и Словакия станет игрушкой в руках обстоятельств.

Именно в этот момент (так было задумано) Риббентроп[96] принес Гитлеру якобы только что поступившее сообщение о том, что замечено движение венгерских войск в районе словацкой границы. Маленький розыгрыш заставил Тисо (если, конечно, была необходимость в том, чтобы его заставить) немедленно принять решение. Он ясно осознал альтернативу: либо Словакия в знак верности Германии заявляет о своей независимости — либо она отдается на волю венгерских захватчиков.

Тисо отвечает: словаки покажут себя достойными благосклонности фюрера.


78

Согласно Мюнхенскому сговору в обмен на передачу Судет Германии Франция и Англия гарантировали Чехословакии целостность ее новых границ. Однако независимость Словакии все переменила. Как можно защищать страну, которой больше не существует? Обязательства были по отношению к Чехословакии, а не к Чехии. Именно так и ответили английские дипломаты, когда пражские коллеги обратились к ним за помощью. Немецким войскам путь был открыт. Трусость, подлость, малодушие Франции и Англии обрели теперь законные основания.


79

14 марта 1939 года, в 22.40, к перрону Анхальтского вокзала подходит поезд из Праги. В дверях вагона показывается одетый в черное старик с погасшим взглядом, поредевшими волосами, отвисшей губой. Это приехал к Гитлеру сменивший Бенеша после Мюнхенского сговора Эмиль Гаха[97] — лететь самолетом президенту не позволила болезнь сердца. Приехал он с мольбой: пощадить его родную страну. С ним прибыли его дочь и министр иностранных дел.

Гаха опасается того, что ждет его в Берлине. Он знает, что немецкие войска уже перешли границу и группируются вокруг Богемии. Вторжение неминуемо, и он проделал путь от Праги до Берлина только ради переговоров о достойной капитуляции. Мне кажется, Гаха был готов принять условия, сходные с теми, что были навязаны Словакии, — статус независимого государства под германской опекой. А опасался он ни больше ни меньше как полного исчезновения своей страны. И как же он удивился, когда, ступив на перрон, увидел почетный караул и понял, что гитлеровский министр иностранных дел Риббентроп лично явился его встретить.

Риббентроп преподносит дочери президента целый сноп роскошных цветов; кортеж, который сопровождает чешскую делегацию, именно таков, с каким принимают главу государства. Впрочем, он ведь и есть глава государства… Гахе становится чуть легче дышать.

Немцы селят его в лучших апартаментах великолепного отеля «Адлон». Дочь президента находит на кровати в своем номере коробку шоколадных конфет — личный подарок фюрера.

После этого Гаху отвозят в рейхсканцелярию, где его тоже встречает почетный караул — теперь из эсэсовцев. Гаха еще немножко успокаивается.

Зато стоит ему войти в кабинет рейхсканцлера, впечатление становится совершенно иным: то, что рядом с Гитлером он увидел генерала-фельдмаршала авиации Геринга и начальника Верховного командования вермахта Кейтеля, ничего хорошего не сулит. Да и выражение лица фюрера оказывается совсем не таким, на какое он мог надеяться, если судить по тому, как его принимали до сих пор. Обретенная было толика спокойствия и уверенности мигом улетучивается, и именно в этот момент Эмиль Гаха безвозвратно погрязает в трясине Истории.

«Могу заверить фюрера, — говорит он, глядя на переводчика, — что никогда не занимался политикой, что почти не встречался с Бенешем и Масариком[98], а когда это все-таки случалось, они мне совершенно не нравились. Правительство Бенеша было мне всегда настолько отвратительно, что после Мюнхена я задался вопросом: а следует ли нашему государству вообще оставаться независимым? Я убежден, что судьба Чехословакии всецело в руках фюрера, и убежден, что это надежные руки. Фюрер, и в этом я тоже убежден, именно тот человек, которому понятна моя точка зрения, когда я говорю о праве Чехословакии существовать как государство. Чехословакия подвергается постоянным нападкам из-за того, что в стране осталось много сторонников Бенеша, но мое правительство использует все средства, чтобы заставить их молчать».

Затем слово берет Гитлер, и, по свидетельству переводчика, услышав то, что он говорит, Гаха превращается в каменное изваяние.

«Путешествие, предпринятое президентом, несмотря на его преклонный возраст, может принести большую пользу его стране. Германия действительно готовится ввести войска в Чехословакию, и отделяет нас от вторжения всего несколько часов. Я не питаю вражды ни к какой нации, и если Чехословакия в урезанном виде до сих пор существует, то только потому, что я так хотел, и потому, что я честно исполняю свои обязательства. Однако в Чехословакии ничего не изменилось после ухода Бенеша, и она ведет себя по-прежнему! А я ведь предупреждал! Я говорил, что в случае продолжения провокаций, в случае, если дух Бенеша не будет уничтожен в стране окончательно, мне придется уничтожить страну. Между тем провокации продолжаются и продолжаются. И теперь жребий брошен… Я отдал приказ о вторжении в Чехословакию и принял решение присоединить ее к рейху ».

«Только по глазам Гахи и его министра было видно, что они еще живы», — рассказывал позже переводчик.

А сейчас Гитлер продолжает:

«Завтра ровно в шесть утра немецкая армия войдет на территорию Чехословакии со всех сторон одновременно, а немецкая авиация займет все аэродромы.

Возможны два варианта развития событий.

Либо войска вермахта натолкнутся на сопротивление, и сопротивление это будет беспощадно подавлено.

Либо все произойдет мирно, и в таком случае мне легче будет предоставить Чехословакии автономию и определенную национальную свободу, а ее гражданам — привычный для них образ жизни.

Делаю я все это отнюдь не из ненависти, моя единственная цель — защита Германии, но не уступила бы Чехословакия в Мюнхене, я без колебаний уничтожил бы чешский народ, и никто не смог бы мне помешать. Если сейчас чехи пожелают сражаться, что ж — через два дня с чешской армией будет покончено навсегда. Разумеется, неизбежны жертвы и среди немцев, но вот это как раз и породит ненависть к чешскому народу и вынудит меня — в целях самосохранения — не предоставлять чехам автономии.

Остальному миру нет до вашей судьбы никакого дела. Когда я читаю иностранные газеты, они возбуждают во мне жалость к Чехословакии. И я вспоминаю известную цитату из “Отелло”: мавр сделал свое дело, мавр может уходить…»[99]


Кажется, эта цитата стала в Германии поговоркой, но я не очень-то понимаю, зачем она понадобилась Гитлеру в данном случае, что он имел в виду… Кто тут мавр? Чехословакия? Но тогда — какое дело она сделала? И куда бы она могла уйти?

Вот первая гипотеза: с немецкой точки зрения само существование Чехословакии давало западным демократическим странам возможность ослабить Германию после 1918 года, а теперь, когда миссия выполнена, Чехословакии и существовать незачем.

Но это, по меньшей мере, неточно: Чехословакия была создана с целью разрушения Австро-Венгерской монархии, а вовсе не Германии. К тому же, если бы «делом» Чехословакии было ослабление Германии, вряд ли 1939 год — год, когда Германия вернула себе могущество, аннексировала Австрию и несла в себе все большую и большую угрозу, подходил для того, чтобы оставить эту задачу, не решив.

А гипотеза вторая? «Мавр» — это западные демократические государства, которые в Мюнхене всячески пытались избежать худшего («мавр сделал свое дело»), но отныне побоятся вмешиваться («мавр может уходить»)… Нет. Все-таки понятно, что в устах Гитлера «мавр» — воплощение жертвы, чужака, которого используют в своих целях, а это куда больше подходит к Чехословакии.

Третья гипотеза сводится к тому, что Гитлер и сам толком не знал, что хочет сказать, он попросту не устоял перед искушением вставить цитату, а недостаток культуры не позволил ему найти более подходящую. Наверное, тогда, на этой встрече, ему достаточно было бы удовольствоваться двумя словами: Vae victis ![100] Это простое, но пригодное в любые времена выражение куда больше соответствовало бы ситуации. Ну или он мог попросту промолчать, потому что, как сказал Шекспир, «убийство, хоть и немо, выдает себя без слов…»[101]


80

Гаха идет на уступки фюреру, Гаха готов сдаться. Он заявляет: ему все понятно как нельзя лучше и сопротивление в подобных условиях было бы безумием. Но уже два часа ночи, стало быть, у него остается всего четыре часа, чтобы помешать чешскому народу встать на защиту своей страны. По словам Гитлера (правдивым на этот раз), германская военная машина пущена в ход, и теперь уже ничем ее не остановить (во всяком случае, никто вроде бы не жаждет попробовать). Гаха должен немедленно подписать акт капитуляции и известить об этом Прагу. Альтернатива, предложенная Гитлером, чрезвычайно проста: либо установленный сию же минуту мир и в дальнейшем долгое сотрудничество двух народов — либо полное уничтожение Чехословакии.

Ошеломленного происходящим чехословацкого президента передают в руки Геринга и Риббентропа. Гаха сидит за столом перед документом, который следует подписать, он собирается уже поставить росчерк, но рука его дрожит. И перо замирает над бумагой. Гитлера, который редко оставался в комнате, когда надо было всего лишь покончить с мелкими деталями, здесь нет, и президент чувствует внезапный прилив энергии.

«Я не могу это подписать, — заявляет он. — Если я подпишу акт о капитуляции, мой народ проклянет меня».

Что верно, то верно.

Однако Герингу и Риббентропу надо убедить Гаху, что отступать поздно, и они принимаются за дело.

«Немецкие министры (Геринг и Риббентроп) были неумолимы, — сообщал в отчете об этой встрече французский посол. — Они буквально бегали за Гахой и Хвалковским вокруг стола, на котором лежал документ, стараясь вложить им перо в руки…»[102] А Геринг еще к тому же без конца повторял: если документ сейчас же не будет подписан, бомбардировщики через два часа превратят половину Праги в руины… и это только для начала. Сотни бомбардировщиков ожидают приказа на взлет. Они получат его в шесть утра, если на акте о капитуляции не окажется подписей.

И тут вдруг Гаха пошатнулся. Он потерял сознание. Теперь уже оцепенели два министра, оказавшиеся перед безжизненным телом.

«Гахе плохо!» — опомнившись, кричит Геринг. Гитлеровские министры перепуганы. Чешского президента необходимо реанимировать, ведь скончайся он сейчас у них на руках, «назавтра весь мир скажет, что его убили в канцелярии»[103]. К счастью, всегда рад услужить большой специалист по уколам доктор Морель[104] — врач, который будет до самой смерти Гитлера вводить ему амфетамины[105], делая по нескольку инъекций в день (не с этим ли, спросим мимоходом, было связано все возраставшее безумие фюрера?). Стало быть, в комнате появляется Морель, делает Гахе укол, и тот приходит в себя. Ему сразу же суют телефонную трубку — время не терпит, надо решать проблему более быстрым способом, бумагу подпишем потом, — а Риббентроп к тому времени уже позаботился о специальной линии прямой связи с Прагой. Гаха, собрав остаток сил, информирует чешское правительство о том, что произошло в Берлине, и советует подчиниться требованиям немцев. Затем президенту почти уже не существующей Чехословакии делают новый укол — укрепляющий — и отводят к Гитлеру, где фюрер кладет перед ним проклятый документ. Без пяти четыре утра Гаха ставит под смертным приговором своей стране подпись. «Я пожертвовал государством, чтобы спасти нацию», — верит этот дурачок. Похоже, глупость Чемберлена была заразна…


81

«Берлин. 15 марта 1939 г. 

Фюрер и рейхсканцлер в присутствии рейхсминистра иностранных дел фон Риббентропа принял сегодня в Берлине президента Чехословакии д-ра Гаху (похоже, немцы, сами же и срежиссировавшие признание Словакии независимой, пока еще официально его не подтвердили) и министра иностранных дел Чехословакии д-ра Хвалковского по их просьбе. Во время встречи состоялось откровенное обсуждение чрезвычайно серьезного положения, сложившегося на территории нынешнего чехословацкого государства в результате событий последних недель.

Обе стороны выразили единодушное убеждение, что целью всех их усилий должно быть обеспечение спокойствия, порядка и мира в этой части Центральной Европы.

Президент Чехословакии заявил, что, стремясь к достижению этой цели, а также к окончательному установлению мира, он с полным доверием отдает судьбу чешского народа и страны в руки фюрера германского рейха.

Фюрер принял это заявление и сообщил о своем решении взять чешский народ под защиту германского рейха и обеспечить ему автономное развитие, соответствующее его самобытности…»[106]


82

Фюрер ликует. Он вбегает в комнату, где сидят две его секретарши, и с жаром восклицает: «Дети, поцелуйте меня, быстро! Гаха только что подписал акт о капитуляции. Это величайший триумф моей жизни! Я войду в историю как самый великий немец!»

Для того чтобы отпраздновать событие, он решает отправиться в Прагу.


83

Самый красивый на свете город словно бы сотрясает судорога. Местные немцы норовят взбунтоваться. По Вацлавской площади, просторному бульвару[107], где прямо за спиной конной статуи святого Вацлава высится огромное здание Национального музея, проходят демонстранты. Провокаторы пытаются организовать стычки, но чешская полиция получила приказ не вмешиваться. Насилие, грабежи, вандализм со стороны тех, кто ждет прихода братьев-нацистов, — это военный клич, которому молчаливая столица не отвечает даже эхом.

А вот уже на Прагу опустилась ночь и ледяной ветер прогнал всех с улиц. Сейчас оскорбления в адрес полицейских, дежурящих у Deutsches Haus , Немецкого дома, выкрикивают только взбудораженные подростки, но ребят совсем мало — так, кучка… Справа от астрономического циферблата Орлоя, Пражских курантов на Староместской площади, скелет дергает за веревочку. Он делает это веками каждый час. Полночь. Слышен характерный скрип деревянных ставен, но бьюсь об заклад —


убрать рекламу




убрать рекламу



никто в эту минуту не стоит, глазея на чередование в окошках фигурок апостолов, которые быстро возвращаются внутрь башни, где, наверное, будут в безопасности. Я представляю себе стаи воронов над костелом Девы Марии перед Тыном, мрачный собор, ощетинившийся зловещими сторожевыми башнями. Под Карловым мостом течет Влтава. Под Карловым мостом течет Молдау[108]. У пересекающей Прагу мирной реки два имени, одно чешское, другое немецкое, и, сдается мне, одно имя все-таки лишнее.

Чехи нервничают, им никак не удается заснуть. Они еще надеются, что дополнительные уступки умерят аппетит Германии, — но о каких уступках может идти речь, разве не на всё уже согласились? Они рассчитывают, что раболепие президента Гахи смягчит людоеда Гитлера. Их воля к сопротивлению была сломлена в Мюнхене из-за предательства Англии и Франции, и теперь им нечего противопоставить нацистской воинственности, они стали пассивны. То, что осталось от Чехословакии, уже не мечтает ни о чем, кроме спокойного существования маленькой нации, но гангрена, занесенная много веков назад в Богемию Пршемыслом Отакаром II, распространилась по всей стране, и ампутация Судет не могла ничего изменить. Перед рассветом по радио сообщают об условиях договора между Гахой и Гитлером. Это просто-напросто аннексия, и ничто иное. Новость для каждой чешской семьи — как гром среди ясного неба. День еще даже не занимается, а по пражским улицам уже ползет приглушенный ропот, который постепенно усиливается, а затем превращается в гул. Люди выходят из своих домов. У некоторых в руках чемоданчики — это те, кто спешит к дверям посольств, чтобы попросить защиты и убежища, и в том и в другом им, как правило, отказывают. Становится известно о первых самоубийствах.

И вот уже ровно в девять в город въезжает первый немецкий танк.


84

На самом деле я понятия не имею, въехал ли первым на улицы Праги именно танк. Вроде бы передовые части состояли в основном из мотоциклистов — просто на мотоциклах и на мотоциклах с колясками.

Ладно, пусть так: в девять часов утра в чешскую столицу въезжают немецкие солдаты на мотоциклах. И видят там, с одной стороны, местных немцев, которые бурно приветствуют их как освободителей, — и спадает не покидавшее их в течение нескольких дней нервное напряжение, а с другой — чехов, размахивающих кулаками, выкрикивающих угрозы, распевающих свой национальный гимн, — и от этого в них все больше нарастает тревога.

На Вацлавской площади (для Праги она то же, что Елисейские Поля для Парижа) — плотная толпа, да и на главных улицах города вермахтовские грузовики вскоре уже не могут продвигаться вперед, заблокированные манифестантами. В эти минуты немцы не очень-то понимают, что делать дальше.

Вот только до восстания еще далеко. Да, народ вышел на улицы, но сопротивление ограничивается тем, что манифестанты кидают в захватчиков… снежки.

Главные стратегические объекты: аэропорт, военное министерство, а главное — центр государственной власти, возвышающийся над столицей замок Градчаны, — удалось взять не то что без кровопролития, но без единого выстрела. Еще не пробило и десяти, а артиллерийские батареи уже расположились на крепостных стенах и обратили дула к Нижнему городу.

Все проблемы сводятся теперь только к передвижению: немецким машинам ох как тяжело приходится под снежной бурей, и в самых разных местах можно увидеть то замерший из-за поломки грузовик, то танк, в котором отказала ходовая часть. Кроме того, немцы с трудом ориентируются в лабиринте пражских улиц. Они спрашивают дорогу у чешских полицейских, и те отвечают с безупречной вежливостью — вероятно, сказывается «павловский рефлекс» уважения к мундиру… Идущая вверх от площади Малой Страны к Пражскому граду сказочно красивая Нерудова улица с удивительными гербами, эмблемами и вывесками на каждом доме перегорожена заблудившимся броневиком. Пока шофер узнаёт дорогу, вокруг машины собирается молчаливая толпа чешских ротозеев, и солдат, высунувшийся из башенки на крыше, не снимает пальца с гашетки ручного пулемета. Но ничего не происходит. Генералу, командующему немецким авангардом, не на что пожаловаться, кроме мелких актов саботажа: всего-то и было что несколько проколотых шин.

Гитлер может спокойно готовить свой визит в столицу Чехии — город «обезопасили» еще до конца дня. По берегам Влтавы мирно проходят конные части, объявлен комендантский час: чехам запрещено появляться на улице после двадцати часов; у входа в официальные здания расставлены часовые, у каждого — винтовка со штыком. Прага сдалась без боя. Грязные мостовые, мокрый снег… Для чехов начинается долгая, очень долгая зима.


85

Мимо бесконечной, ползущей, как змея, по обледеневшей дороге колонны солдат с трудом продвигается к Праге кортеж из «мерседесов». В путь отправились самые видные персонажи гитлеровской клики — Геринг, Риббентроп, Борман. А в личном автомобиле фюрера рядом с Гиммлером сидит Гейдрих.

О чем он сейчас думает — сейчас, когда после долгой дороги они прибыли наконец к месту назначения? Волнует ли его красота «города ста башен»? А может быть, его не занимает ничто на свете, кроме предоставленной ему из ряда вон выходящей привилегии? Или его раздражает, что кортеж все время путается и с трудом отыскивает дорогу в городе, которым фюрер овладел только сегодня утром? Или… или его похожий на счетную машину мозг уже начинает планировать невиданную карьеру с истоками здесь, в древней столице Чехии?

Будущий Пражский палач, тот, кому сами чехи дадут еще и прозвище Мясник, знакомится с городом богемских королей: улицы безлюдны, опустошены комендантским часом; на заснеженных и грязных мостовых — отчетливые следы колес и гусениц немецкой армии; в только что занятой оккупантами Праге все спокойно, и это впечатляет; в витринах лавок — хрустальная посуда или колбасное изобилие; в центре Старого города — оперный театр, где дают моцартовского «Дон Жуана»; движение левостороннее, как в Англии; к замку, стоящему на холме в прекрасном одиночестве, ведет вьющаяся серпантином дорога; главные ворота — они под охраной эсэсовцев — украшены статуями — великолепными, но вызывающими тревогу…[109]

Кортеж подъезжает к зданию, которое еще вчера называли президентским дворцом. Сегодня — совсем другое дело: над Градчанами полощется флаг со свастикой, и это означает, что прибыли новые хозяева. Когда Гаха вернется из Берлина, — а пока поезд президента, очень вовремя застрявший в Германии, так еще и не пришел — его проведут через служебный вход. Думаю, он, обрадованный накануне тем, что его принимали как главу государства, до конца прочувствует всю иронию этого нынешнего унижения. Президент теперь всего лишь марионетка, и мы ему это покажем.

Гитлеровский кортеж располагается на постой в замке. Фюрер поднимается наверх. Есть знаменитая фотография: Гитлер стоит у открытого окна, опираясь ладонями на подоконник, и всматривается в лежащий перед ним город. Лицо у него при этом очень довольное. Потом он приказывает устроить для него ужин при свечах в одной из столовых, и Гейдрих обязательно запишет, что фюрер выпил самого знаменитого чешского пива — Pilsner Urquell [110] — и закусил его ломтиком чешского же окорока, а ведь он обычно не пьет и он вегетарианец! Обычно, но не теперь. Теперь он это делает, повторяя, что Чехословакии больше не существует. Наверное, хочет отметить важность для Истории этого дня, 15 марта 1939 года, еще и отступлением от правил, от собственных привычек.


86

На следующий день, 16 марта 1939 года, Гитлер выступает с таким заявлением:

«В течение тысячи лет провинции Богемия и Моравия составляли часть жизненного пространства германского народа… Чехословакия показала внутреннюю неспособность выжить и поэтому ныне пала жертвой фактического распада. Германский рейх не может терпеть постоянные потрясения в этом районе, и теперь он намерен восстановить основания разумного порядка в Центральной Европе. Ибо тысяча лет исторического развития уже доказала, что благодаря своему величию и внутренним качествам лишь германский народ может осуществить эту задачу»[111].

Затем, ближе к вечеру, он покидает Прагу, и больше никогда ноги его здесь не будет. Гейдрих уезжает вместе с фюрером, но он-то вернется.


87

«В течение тысячи лет провинции Богемия и Моравия составляли часть жизненного пространства германского народа…»

И впрямь — за тысячелетие до того, в X веке, во времена, когда Богемия еще не была королевством, а правитель Саксонии еще не встал во главе Священной Римской империи германской нации[112], князь Вацлав I[113], известный как самый почитаемый чехами покровитель Чешских земель святой Вацлав, вынужден был стать данником не менее известного Генриха I Птицелова[114]. Тем не менее Вацлав сумел сохранить независимость своей родины, и немецкие колонисты — многочисленные, но мирные — обосновались в Богемии только три века спустя, а сама Богемия всегда играла в империи первые роли[115]. Начиная с XIV века король Богемии был одним из семи курфюрстов, «князей-выборщиков», которым доверялось избрание императора, и ему присвоили статус «архивиночерпия». Один из императоров был одновременно и королем Богемии — прославленный Карл IV, Люксембург по отцу, но Пршемыслович по матери[116]. Это он, получех-полунемец, сделал Прагу своей столицей, это он основал первый в Центральной Европе университет[117], это он заменил старый мост Юдифи прекраснейшим в мире каменным мостом — тем, который и сегодня носит его имя…

Короче, в том, что между чешскими и немецкими землями издавна существовала тесная связь, нет никаких сомнений. Нет их и в том, что Богемия почти беспрерывно находилась в сфере германского влияния. Но при всем при том утверждать, что Богемия «составляла часть жизненного пространства германского народа», на мой взгляд, нельзя, неправомерно.

Да, это нацистский вообще и гиммлеровский в частности идол Генрих Птицелов первым объявил Drang nach Osten  («натиск на Восток»), Гитлер только воспользуется его лозунгом, чтобы узаконить свои претензии на захват Советского Союза. Только ведь Генрих Птицелов никогда не стремился ни захватить, ни колонизовать Богемию, вполне довольствуясь взысканием с нее ежегодной дани. Да и потом, насколько мне известно, никто не стремился проводить немецкую колонизацию Богемии и Моравии силой. А наплыв немецких колонистов в XIV веке случился по просьбе чешского правителя, которому хотелось иметь побольше квалифицированной рабочей силы. И наконец, до Гитлера никому и в голову не приходило освобождать Богемию и Моравию от населявших эти территории чехов. То есть можно сказать, что в области политических планов нацисты и тут станут новаторами. А Гейдрих, конечно же, примет во всем этом активное участие.


88

По каким признакам можно отвести тому или иному персонажу роль главного героя книги? По количеству посвященных ему страниц? Нет, мне кажется, всё тут немножко сложнее.

Когда я говорю о книге, которую сейчас пишу, я называю ее «моя книга о Гейдрихе». Между тем в главные герои Гейдрих не намечался никогда. За все годы, что я вынашиваю эту работу[118], я ни разу даже и не подумал для нее об ином названии, чем «Операция “Антропоид”» (а если вы не эти слова видите на обложке, так знайте, что мне пришлось уступить редактору, которому мое название не понравилось: слишком отдает научной фантастикой, слишком в духе Роберта Ладлэма[119], так, кажется, он говорил…). Потому что Гейдрих был объектом, мишенью, но никак не действующим лицом операции. Все, что я о нем рассказываю, необходимо как своего рода декорация, это помогает воспроизвести обстановку, окружающую среду. Тем не менее как не признать, что с точки зрения литературы Гейдрих — персонаж поистине замечательный. Как будто доктор Франкенштейн из романа Мэри Шелли стал писателем и разродился самым жутким, самым устрашающим чудовищем, составив его из всех имевшихся в литературе монстров.

Вот только Гейдрих — не чудовище, существующее лишь на бумаге.

Понимаю, что два настоящих моих героя запаздывают с выходом на сцену. Но может быть, не так и плохо, что они заставляют себя подождать. Может быть, благодаря этому они обрастут плотью. Может быть, след, который они оставили в Истории и в моей памяти, окажется благодаря этому на страницах книги более глубоким. Может быть, протоптавшись так долго в прихожей моего мозга, они станут несколько более реальными — не просто правдоподобными. Может быть… может быть… нет ни в чем никакой уверенности! Гейдрих меня больше не впечатляет. А вот перед ними я робею.

И все-таки я их вижу. Или, скажем, начинаю различать.


89

На границе Восточной Словакии находится хорошо знакомый мне город — Кошице (пишется так: Košice)[120]. Именно здесь, в этом городе, я проходил военную службу: мне, французскому младшему лейтенанту, было поручено обучать своему родному языку будущих офицеров словацких ВВС. Из этого города родом Аурелия — молодая красавица, с которой я пережил долгую, целых пять лет, и жаркую страсть вот уже почти десятилетие назад. Замечу, кстати, что именно в этом городе мира мне довелось увидеть больше всего красивых девушек, а говоря «красивых», я имею в виду, что они на редкость хороши собой.

Не вижу причин, по которым в 1939 году могло быть иначе. Конечно же, по центру, по Главной улице (да, так она и называется — главная улица Кошице, очень длинная, застроенная по обеим сторонам роскошными барочными домами пастельных цветов и скрепленная посередине изумительным готическим собором), прекрасные девушки разгуливали с незапамятных времен. Вот только в 1939 году кроме них тут можно было встретить еще и затянутых в мундиры немцев, которые сдержанно приветствовали встречавшихся им прекрасных девушек. Разумеется, Словакия — предав ради этого Чехию — добилась независимости, но в обмен ей была навязана дружеская и всепроникающая опека Германии.

Идя по главной магистрали города, Йозеф Габчик волей-неволей наблюдал за происходящим: он видел и прекрасных девушек, и немцев в мундирах. И раздумывал — невысокий молодой человек[121] раздумывал к тому времени уже несколько месяцев.

Два года назад он уехал из Кошице в Жилину и нанялся рабочим на химический завод, а сейчас вернулся, чтобы найти здесь друзей по 14-му пехотному полку, в котором прослужил три года. Весна нынче припозднилась, и снег под ногами все не таял.

Кафе в Кошице редко бывают заметны с улицы. Обычно надо войти в подворотню, а иногда даже спуститься или подняться по лестницам, и только после этого можно наконец попасть в хорошо протопленный зал. Как раз в таком кафе Габчик и встречается сегодня с давними друзьями. Все они рады этой встрече за кружкой «Штайгера» (Steiger  — пиво, сваренное в районе Банской Быстрицы), но Габчик пришел сюда не просто повидаться со старыми знакомыми, ему надо узнать, какие вообще настроения в частях словацкой армии и как она, армия, относится к правительству коллаборациониста Тисо.

— Все высшее офицерство за него. Знаешь, Йозеф, им ведь разрыв с чехами сулит быстрое продвижение…

— В армии никто и не пикнул — ни командование, ни в войсках. Поскольку мы — новая словацкая армия, мы обязаны подчиняться новому независимому правительству, это нормально.

— Мы так давно хотели независимости, не все ли равно, каким путем мы ее получили! Так чехам и надо! Если бы они больше нас уважали, может, ни до чего подобного дело бы не дошло! Ты прекрасно знаешь, что все лучшие посты всегда доставались чехам, в правительстве, в армии, в любых учреждениях — да везде! Это омерзительно!

— В любом случае это был единственный выход. Если бы Тисо не сказал Гитлеру «да», с нами расправились бы, как с чехами. Согласен, это похоже на такую… полуоккупацию, но, в конце-то концов, автономии у нас теперь больше, чем было при них.

— А ты знаешь, что в Праге объявили официальным государственным языком немецкий? Там закрыли все чешские университеты, там запретили всякую чешскую культурную деятельность, и там даже расстреляли студентов! Тебе такого хочется? Поверь, это было лучшее решение…

— Это было единственно возможное решение, Йозеф!

— С какой радости мы-то должны были сражаться, если Гаха сам предложил капитуляцию? Мы просто выполняли приказы.

— Бенеш? Ну да, ну да, только ведь он продолжает себе спокойненько воевать, сидя в Лондоне, так куда проще. А мы, бедолаги, остаемся здесь.

— И вообще это все из-за него! Разве он не расписался под договором в Мюнхене? Вспомни, вспомни, разве не он послал нас сражаться за Судеты? Тогда наша армия, может быть… я говорю «может быть»… тогда мы, может, и могли бы противостоять немецкой армии… но сегодня — сегодня что мы можем сделать? Ты видел, какой численный состав у люфтваффе?[122] Знаешь, сколько у них бомбардировщиков? Им ничего не стоит сюда войти — как ножу в масло, они от нас мокрого места не оставили бы.

— А я не хочу умирать ни за Гаху, ни за Бенеша!

— Ни за Тисо!

— Ладно, вот смотри. Вот шатаются у нас по городу несколько немцев в мундирах — и что? Не могу сказать, будто мне это нравится, но все-таки это куда лучше настоящей военной оккупации. Пойди спроси у своих чешских дружков!

— Я ничего не имею против чехов, но они всегда считали нас быдлом, деревенщиной. Когда я однажды был в Праге, эти ребята делали вид, что не понимают меня из-за акцента! Они всегда нас презирали. Ну и пусть теперь как хотят, так и выпутываются со своими новыми соотечественниками! Посмотрим, как им понравится немецкий акцент!

— Гитлер получил то, чего хотел, и сказал, что ни на какие территории больше претендовать не будет. А мы… мы никогда не были под Германией, но ведь если бы не он, то нас сожрала бы Венгрия. Надо смотреть правде в глаза, Йозеф.

— А чего ты, собственно, хочешь? Устроить государственный переворот? Да ни одному генералу не хватит на это храбрости! А потом что? Мы сами справимся с немецкой армией, прогоним ее? Или ты считаешь, что Англия с Францией полетят нам на помощь? Мы их целый год ждали!

— Поверь нам, Йозеф! У тебя нормальная спокойная профессия, возвращайся в Жилину, найди себе хорошую девушку и плюнь на все на это. В общем-то для нас все не так уж плохо кончилось.

Габчик уже допил пиво. Час поздний, они с друзьями малость набрались, на улице валит снег… Он, собравшись уходить, встает, прощается со всеми и идет одеваться. Но когда девушка-гардеробщица снимает его пальто с вешалки и протягивает ему, к Габчику приближается один из собутыльников и принимается нашептывать:

— Слушай, Йозеф, когда у чехов после прихода немцев провели демобилизацию, некоторые отказались возвращаться к гражданской жизни. Может, из патриотизма, а может, побоялись оказаться безработными, поди знай. Как бы там ни было, они перебрались в Польшу и создали там армию освобождения Чехословакии. Опять же поди знай, чего они стоят, но мне известно, что в этой их армии есть и словаки и что база у них в Кракове. Ты же понимаешь, примкнул бы я к ним, меня считали бы дезертиром, и потом, не могу ведь я оставить жену и ребятишек. Но будь мне столько лет, сколько тебе, и будь я свободен, да… Тисо — тот еще мерзавец, я и сам так думаю, и большинство наших парней. Не все стали нацистами, понимаешь… Но мы сдрейфили, чего уж там… В Праге вроде бы делается и правда что-то ужасное, там казнят любого, кто покажет, что недоволен. А я, видишь ли, хочу попробовать приспособиться к ситуации, особо не усердствуя, я хочу жить спокойно. Пока нам не предлагают депортировать евреев…

Габчик улыбается приятелю, благодарит его, надевает пальто и выходит. На пустынной улице темно, снег скрипит под ногами.


90

Вернувшись в Жилину, Габчик принял решение.

Вот он по окончании рабочего дня как ни в чем не бывало прощается с товарищами, почему-то отказавшись от ритуала — похода в соседний бар, наскоро забегает домой, чемодан не берет — только небольшой рюкзачок, надевает два пальто одно на другое, зашнуровывает самые прочные башмаки из тех, что у него есть, — солдатские, выходит и запирает за собой дверь. Потом он появляется у одной из своих сестер — у той, с которой он ближе, одной из немногих, кто в курсе его планов, и отдает ей ключи. Сестра наливает ему чаю, и он молча пьет. Отставив пустую чашку, поднимается, сестра обнимает его, плачет. Он отправляется на автовокзал, ждет там автобуса, который повезет его на север, к границе. Выкуривает несколько сигарет. Он совершенно спокоен. Он не один на перроне, но никто не обращает на него внимания, несмотря на странный вид: он слишком тепло одет для мая месяца. Подходит автобус. Габчик входит в салон и садится. Двери закрываются. Автобус, урча, трогается с места. Габчик смотрит в окно, как отдаляется от него Жилина, которой он никогда больше не увидит. Позади, на пасмурном небе, вырисовываются романские и барочные башни исторического центра. Бросая последний взгляд на Будатинский замок, построенный у слияния двух из трех рек, омывающих город, он и предположить не может, что в ближайшие годы этот замок будет почти полностью разрушен[123]. Не знает он и того, что покидает Словакию навсегда.


91

Эта сцена, как и предыдущая, вполне правдоподобна — и целиком придумана. Что за бесстыдство — управлять действиями человека, который давно умер и не способен защититься! Заставлять его пить чай, когда, вполне вероятно, он любил только кофе. Надевать на него два пальто, когда у него, может, и было-то всего одно. Сажать его в автобус… а вдруг он ехал поездом? Отправлять его в дорогу вечером, если он оставил Жилину утром. Мне стыдно.

Но могло быть и хуже. Я избавил Кубиша от подобного же вольного обращения, наверное, только потому, что знаю о его родной Моравии меньше, чем о Словакии. Кубиш уехал в Польшу, а оттуда — не знаю, каким способом, — во Францию и вступил там в Иностранный легион. Вот и все, что я могу о нем рассказать. Не знаю даже, побывал ли он в Кракове, первом месте сбора чехословацких солдат, отказавшихся капитулировать. Предполагаю, что он стал легионером на юге Франции, в Агде[124], войдя в 1-й пехотный батальон Чехословацких вооруженных сил за границей. Впрочем, может быть, батальон, чьи ряды множились день ото дня, к тому времени превратился в полк… А несколько месяцев спустя это точно была уже целая дивизия, которая сражалась вместе с французской армией во время «странной войны»[125]. Я мог бы довольно долго рассказывать о том, как из чехословаков формировались во Франции «свободные вооруженные силы», об этих одиннадцати тысячах солдат, одиннадцати тысячах, складывавшихся из трех тысяч добровольцев и восьми тысяч оказавшихся так или иначе за пределами родины и мобилизованных чехов, и о доблестных чехословацких летчиках, которых собрали в Шартре[126] и которые сбили или помогли сбить больше ста тридцати вражеских самолетов во время битвы за Францию… Но я уже сказал, что не хочу делать эту книгу учебником истории. Эта история — она моя, личная. Поэтому мои видения смешиваются тут порой с достоверными, доказанными фактами. Вот так вот.


92

Да нет, не так — так было бы слишком просто. Перечитывая одну из тех книг, которые стали для меня основными при сборе материала, книгу со множеством свидетельств, документов и фактов, собранных воедино и выпущенных под названием «Покушение на Гейдриха»[127] чешским историком Мирославом Ивановым (она вышла во Франции в той же старой «зеленой» серии исторической литературы, что и «Самый длинный день», и «Горит ли Париж?»),[128] я с ужасом обнаружил, сколько у меня ошибок, связанных с Габчиком.

К тому дню, 1 мая 1939 года, когда Габчик уехал из Словакии в Польшу, он был уже около двух лет как переведен на завод в окрестностях Тренчина[129], а значит, и жил теперь не в Жилине. То место, где, как я ничтоже сумняшеся повествую, он, покидая родной город, бросает последний взгляд на башни замка, вдруг показалось мне смешным. На самом деле Габчик не был демобилизован, и с началом оккупации его, сержанта, определили на работу в хранилище боевых отравляющих веществ. Я забыл упомянуть, что он сбежал из Тренчина, совершив перед тем саботаж: налил кислоты в находившийся на складе иприт, и это вроде бы каким-то, понятия не имею каким, образом должно было повредить немецкой армии. Серьезное упущение с моей стороны! Во-первых, я таким образом лишил Габчика его первого, пусть мелкого, но тем не менее мужественного акта сопротивления, можно сказать, обобрал, а во-вторых, я пропустил звено в длинной цепочке причин, обусловливающих человеческие судьбы: в краткой биографической справке, которую Габчик приложил к просьбе зачислить его в Англии кандидатом на выполнение специальных заданий, указано, что он покинул родину сразу же после саботажа. Останься парень тогда в Словакии, ареста ему было точно не миновать.

Зато оправдались мои предположения насчет Кракова: Габчик действительно отправился туда и вступил там в чехословацкую воинскую часть. Возможно, после наступления немецких войск, начавшего Вторую мировую войну, повоевав бок о бок с поляками, он бежал, как большинство оказавшихся во Франции чехов и словаков, через Балканы, пересек Румынию и Грецию, потом, с остановками в Стамбуле и Египте, достиг Марселя. А может быть, он выбрал более простой и практичный путь — через Балтию, морем от Гдыни до Булони-сюр-Мер, а оттуда уже на юг. Как бы он ни поступил, я уверен, что его одиссея заслуживает целой книги… Но ферматой, точкой, на которой следует задержаться, для меня в этой истории была бы его встреча с Кубишем. Где и когда они встретились? В Польше? Во Франции? По пути из одной страны в другую? Или позже, уже в Англии? Вот что мне хотелось бы установить. Пока еще не знаю, стану ли «визуализировать» (то есть придумывать!) обстоятельства их встречи, может быть — да, может быть — нет. Но если стану, это будет решающим доказательством того, что вымысел не щадит никого и ничего.


93

Поезд приближается к перрону. На платформе под гребенчатой остекленной крышей вокзала Виктория — полковник Моравец и несколько его соотечественников-эмигрантов. Из вагона выходит низкорослый мужчина с полысевшей головой и небольшими усиками. Выражение лица серьезное. Это Бенеш — бывший президент Чехословакии, тот, что подал в отставку сразу после Мюнхена. Но сегодня, 18 июля 1939 года (дата приезда Бенеша в Лондон), он воспринимается прежде всего как человек, который на следующий же день после 15 марта заявил, что Первая Чехословацкая республика, ставшая жертвой агрессии, несмотря на это, продолжает существовать. Немецкие дивизии, сказал он тогда, свели на нет уступки, на которые вынудили Прагу ее враги и ее союзники, уступки, на которые Прага пошла во имя мира, справедливости и здравого смысла, на что и ссылались во время кризиса 1938 года. Сейчас территория Чехословакии оккупирована, но республика жива. Ей необходимо продолжать сражаться, пусть даже и за своими границами. Бенеш, признанный чехословацкими патриотами единственным законным президентом, хочет как можно быстрее сформировать временное правительство в изгнании. За год до призыва, переданного по радио 18 июня[130], Бенеш — это в некоторой степени де Голль плюс Черчилль. В нем живет дух Сопротивления.

К сожалению, судьба Англии, как и судьба всего мира, пока еще не в руках Черчилля — судьба Англии пока еще в руках подлеца Чемберлена, чья бесхарактерность может сравниться только с его же слепотой. Он направил встречать бывшего президента одного из сотрудников Министерства иностранных дел — причем сотрудника низшего ранга. И этот чинуша сразу же повел себя по-хамски. Едва Бенеш выходит из поезда, канцелярская крыса предъявляет ему условия его пребывания в Англии: Великобритания соглашается предоставить гражданину Чехии политическое убежище только в том случае, если он даст обязательство отказаться от всякой политической деятельности. Бенеш, признанный уже к тому времени и друзьями, и врагами главой освободительного движения, глотает оскорбление, проявив тем самым свойственное ему человеческое достоинство. Ему — в большей степени, чем кому бы то ни было, — придется терпеть со сверхчеловеческим стоицизмом презрительное отношение тупицы Чемберлена. Хотя бы из-за одного этого исторический персонаж по имени Эдвард Бенеш кажется мне едва ли не более величественным, чем де Голль.


94

Прошло уже две недели с того дня, как штурмбанфюрер СС Альфред Науйокс прибыл инкогнито в немецкую Силезию, в небольшой городок Гляйвиц[131] на германо-польской границе. За это время он тщательно все подготовил и теперь ждет. Гейдрих позвонил ему накануне в полдень и приказал уладить с Гестапо-Мюллером[132] последнее дельце: Мюллер, который тоже приехал в Верхнюю Силезию и поселился в соседнем городке, Оппельне, должен был передать ему то, что они называли «консервами».

В следующий раз телефон в гостиничном номере Науйокса звонит в четыре утра. Науйокс поднимает трубку, и его просят перезвонить на Вильгельмштрассе. Через пару минут он слышит на другом конце провода всего лишь дв


убрать рекламу




убрать рекламу



а слова, сказанные пронзительным голосом Гейдриха: «Бабушка умерла». Это сигнал к началу спецоперации «Консервы». Науйокс собирает своих людей и ведет их к зданию радиостанции, на которую предполагает напасть. Однако до того, как перейти к действиям, ему следует распределить между членами группы польские мундиры и получить поблизости от радиостанции собственно «консервы» — выпущенного специально ради этого из концлагеря заключенного, одетого, как и остальные, польским солдатом, лежащего без сознания, но еще вроде бы живого, хотя ему и сделали по приказу Мюллера смертельную инъекцию.

Штурм начинается в восемь утра. Сотрудников радиостанции быстренько связывают и запирают в подвале, несколько раз — для проформы — стреляют в воздух, «консервы» кладут поперек двери, и, вероятно, сам Науйокс — пусть даже во время процесса он этого так и не признал — приканчивает беднягу выстрелом в сердце, чтобы оставить реальное доказательство нападения поляков (пуля в затылок слишком напоминала бы казнь, а пуля в голову могла задержать опознание трупа). Теперь надо произнести по-польски в микрофон небольшую речь, написанную Гейдрихом. Это поручено сделать одному из эсэсовцев, владеющему языком. Проблема в том, что никто не знает, как тут что включать. Науйокс немножко паникует, но в конце концов аппаратуру худо-бедно налаживают, и «лингвист» под звуки выстрелов сбивчиво читает речь. В общем-то, даже не речь, а короткое сообщение с призывом к полякам объединиться и немедленно начать войну против Германии. Передача длится не больше четырех минут, к тому же передатчик такой маломощный, что никто, кроме жителей нескольких приграничных селений, ее не может услышать. Ну и что? Какая разница? Кого это тревожит? Даже Науйокса, которого Гейдрих заранее предупредил: «Провалите операцию — умрете. И, может быть, я тоже», и того не волнует.

Зато Гитлер получил ровно то, чего хотел, а на технические подробности ему наплевать. И несколько часов спустя, выступая перед депутатами рейхстага, фюрер говорит: «Прошедшей ночью польские солдаты впервые учинили стрельбу на нашей территории. До 5.45 утра мы отвечали огнем, теперь бомбам мы противопоставим бомбы».

Вторая мировая война началась.


95

Именно в Польше Гейдрих впервые опробовал самое свое дьявольское изобретение — Einsatzgruppen , айнзатцгруппы, специальные подразделения из сотрудников Службы безопасности (СД), гестапо и войск СС, созданные для зачистки зон, оккупированных войсками вермахта. Каждая группа получала брошюрку, в которой на чрезвычайно тонкой бумаге была напечатана самым мелким шрифтом вся необходимая ей информация. В первую очередь — список лиц, которых предстояло ликвидировать по мере оккупации той или иной страны. Конечно же, коммунистов, но не только. Еще и учителей, писателей, журналистов, священников, промышленников, банкиров, чиновников, коммерсантов, богатых крестьян, именитых граждан и так далее, и так далее… Тысячи имен с адресами и телефонами, а кроме того, и полные списки окружения — на случай, если «вредители» укроются у друзей или родственников. Сюда же прилагалось описание внешности кандидата на смерть, а иногда и его фотография. Разведывательная служба Гейдриха достигла уже к этому времени впечатляющей эффективности в работе.

Однако с этой скрупулезностью, с этим обилием мелких подробностей Гейдрих, пожалуй, перестарался: по поведению айнзатцгрупп сразу, как они появлялись в назначенном месте, было видно, что эти-то уж точно не склонны вдаваться в детали. Среди первых гражданских жертв польской кампании известна группа скаутов от двенадцати до шестнадцати лет, их выстроили у стены на рыночной площади и расстреляли. Священника, который самоотверженно решился на соборование мальчиков перед казнью, поставили в тот же ряд — и тоже расстреляли. И только после занялись теми, кто представлял собой главную цель, — коммерсантами и всякими там видными деятелями; их, в свой черед, выстроили и расстреляли. Начиная с этого дня деятельность айнзатцгрупп, подробный отчет о которой потребовал бы тысяч страниц, можно было свести к трем кошмарным буквам: «и т. д.». Вплоть до входа их в СССР, где даже бесконечного ряда «и т. д.» уже не хватило бы.


96

Просто невероятно: когда изучаешь политику Третьего рейха, а особенно — всё, что было в ней самого ужасного, постоянно в конце концов натыкаешься на Гейдриха.

21 сентября 1939 года у Гейдриха состоялось особое совещание, в повестке дня которого значилось: «Еврейский вопрос на оккупированных территориях». Протоколы этого совещания были отправлены руководителям айнзатцгрупп в виде «срочных посланий». Циркуляр предписывал концентрацию евреев на оккупированных территориях в гетто и создание «еврейских советов старейшин» — зловещей памяти юденратов, составлявшихся из раввинов и других «личностей, пользующихся в данной местности влиянием», а подчинявшихся непосредственно Главному управлению имперской безопасности, РСХА.

Вне всяких сомнений, создание юденратов было вдохновлено идеями Эйхмана, которые на глазах у Гейдриха столь успешно претворялись в жизнь на земле Австрии: главная задача — вынудить жертв к сотрудничеству, пусть сами помогают очистить от себя территорию. Вчера — лишение имущества, завтра — истребление.


97

27 сентября 1939 года Гиммлером официально оформлено создание РСХА.

В состав РСХА, то есть Главного управления имперской безопасности (RSHA, Reichssicherheitshauptamt ), входят гестапо, СД и крипо, уголовная полиция. Полномочия этого монстра превышают по могуществу все, что только можно вообразить. Во главе его Гиммлер ставит Гейдриха. Шпионаж, политическая полиция, уголовная — всё теперь в руках одного человека. Сделать так — по существу, то же, что прямо объявить Гейдриха «самым опасным человеком Третьего рейха». Впрочем, очень скоро так его и окрестили. От будущего Пражского мясника ускользнуло единственное полицейское учреждение, Hauptamt Ordnungpolizei , Главное управление полиции порядка. Полицейскими в униформе, следившими за порядком во всех областях, руководил Курт Далюге[133], полное ничтожество, подчинявшееся непосредственно Гиммлеру. Ну осталось независимым от белокурой бестии одно управление — вроде бы, если сравнить со всем остальным, мелочь, пустяк, которым Гейдрих с его жаждой власти вовсе не склонен пренебрегать, но все-таки, как кажется мне, не обладающему, что правда, то правда, ни способностями, ни опытом Гейдриха, чтобы об этом судить, — пустяк. И голов у гидры, какой является РСХА, для того чтобы занять ее начальника, вполне хватает. Впрочем, ему приходится передавать полномочия, искать себе помощников, и тогда он отбирает сотрудников в руководители каждого из семи управлений, руководствуясь их компетентностью, а не ориентируясь на политические критерии, — случай достаточно редкий в сумасшедшем доме, именуемом аппаратом нацистов, а потому достойный упоминания. Так, например, Генрих Мюллер, которому он доверит гестапо и который так с гестапо сольется, что вскоре никто его иначе чем Гестапо-Мюллер и называть не станет, — бывший социал-демократ, но это не помешает ему стать одним из самых страшных и сильных орудий режима. Возглавлять другие управления и отделы службы имперской безопасности он поручит блестящим интеллектуалам — молодым, как Шелленберг (контрразведка) и Олендорф (внутренняя СД)[134], или опытным, заслуженным работникам с университетским образованием, таким как Зикс (исследование и анализ мировоззрений, архив)[135], и эти люди будут очень резко выделяться на фоне когорты полуграмотных, умственно отсталых и фанатиков, которых не счесть в верхах нацистской партии.

Один из отделов гестапо — положение в структуре не отражает реальной значимости этого подразделения, но реальную значимость всегда лучше оставлять в тени, когда речь идет о столь сложных вещах, — занимается еврейской проблемой. Гейдрих уже знает, кого хочет туда в руководители — этого австрийца, который так хорошо знает свое дело. Да, гауптштурмфюрер СС Адольф Эйхман — самая подходящая кандидатура. Сейчас он занимается весьма оригинальным проектом — планом «Мадагаскар», идея которого в том, чтобы переместить туда, на остров, всех евреев. Надо бы изучить как следует… Но прежде надо победить Англию, иначе морем евреев не перевезешь. А потом посмотрим.


98

Следующая цель Гитлера — Англия. Однако, чтобы успешно высадиться на берега Альбиона, следует для начала обеспечить себе господство в воздухе. Между тем, несмотря на посулы толстяка Геринга, «Спитфайры» и «Харрикейны»[136] RAF, Королевских военно-воздушных сил, продолжают летать над Ла-Маншем. День за днем, ночь за ночью героические британские пилоты отражают атаки немецких истребителей и бомбардировщиков. Назначенная на 11 сентября 1940 года операция «Морской лев» переносится сначала на 14-е, затем на 17-е, но и 17-го в докладе штаба флота значится: «Английская авиация все еще не разгромлена, наоборот, она проявляет все возрастающую активность, совершая налеты на порты в Ла-Манше и создавая все больше помех нашим усилиям по сосредоточению сил и средств для вторжения. Кроме того, атмосферные условия не позволяют нам надеяться на благоприятный период»[137]. Фюрер решает отложить операцию «Морской лев» на неопределенное время.

Тем не менее в тот же день Гейдрих, которому Геринг поручил заняться репрессиями и зачистками, как только вторжение начнется, напутствует своего нового сотрудника, штандартенфюрера Франца Зикса, бывшего декана экономического факультета Берлинского университета, перешедшего на службу в СД, таким образом: «Ваша задача состоит в том, чтобы, применяя все необходимые средства, бороться со всеми антинемецкими организациями, институтами, оппозиционными группами, которые можно захватить в Англии, предотвратить утаивание наличных материальных ценностей, сосредоточить их в определенных местах, обеспечить им сохранность для использования в будущем. Я назначаю Лондон местом пребывания вашей штаб-квартиры… и уполномочиваю вас сформировать небольшие айнзатцкоманды в различных частях Великобритании, как подскажет вам обстановка и когда в этом возникнет необходимость». Иными словами, Францу Зиксу предстояло, обосновавшись в столице Великобритании, командовать шестью специально созданными небольшими отрядами, базирующимися в Лондоне, Бристоле, Бирмингеме, Ливерпуле, Манчестере и Эдинбурге или Глазго, если тем временем будет разрушен мост через Фёрт-оф-Форт. Конкретные задачи ставились те же, что в Польше, те же, что позже в России: подразделения, вверенные Зиксу, должны были стать такими же, как там, «мобильными убойными отрядами», бросавшими все силы на истребление.

Кого? Здесь миссия осложняется из-за переданного Гейдрихом Зиксу Sonderfahndungliste GB  — Специального поискового списка по Великобритании. В него были включены 2300 персон — всех этих людей следовало как можно быстрее найти, арестовать и препроводить в гестапо. Номером первым в списке стоял, естественно, Черчилль, а дальше шли другие английские и иностранные политики, включая Бенеша и Масарика, представлявших чехословацкое правительство в изгнании. Кроме того, там присутствовали такие писатели, как Герберт Уэллс, Вирджиния Вульф, Олдос Хаксли, Ребекка Уэст…[138] Там даже и скончавшийся за год до того Фрейд[139] фигурировал… И Баден-Пауэлл, придумавший скаутское движение[140]. Кстати, обернувшись назад, скажу, что айнзатц-команда, расстрелявшая в Польше мальчиков-скаутов, не просто проявила неуместное рвение, она совершила серьезную ошибку, ибо скауты немецкими секретными службами воспринимались как потенциальные источники информации первостепенной важности. В общем, «специальный поисковый список» получился по составу довольно пестрым и причудливым, но, кажется, составлял его не сам Гейдрих, а Шелленберг. А составил кое-как, на скорую руку, — вероятно, потому, что был слишком занят подготовкой похищения герцога Виндзорского в Лиссабоне.

Список оказывается взятым с потолка, из похищения герцога ничего не выйдет, люфтваффе проиграют битву за Англию, операция «Морской лев» так никогда и не начнется… Что ж, и на редкость эффективная немецкая машина давала сбои.


99

Я и вообще-то не всегда уверен в абсолютной надежности историй о Гейдрихе из собранной мной коллекции, но что касается этой — тут дело совсем плохо: свидетель и главный герой события, о котором я собираюсь рассказать, сам толком не разобрался в том, что с ним случилось.

Шелленберг — правая рука Гейдриха. Это рьяный и бессовестный чинуша, но одновременно блестящий молодой человек, высокообразованный и элегантный, и Гейдрих не только таскается с ним по кабакам и борделям, но иногда приглашает с собой и с Линой в драматический или оперный театр. То есть этого молодого человека можно назвать почти что другом дома Гейдрихов.

И вот однажды, когда Гейдриху пришлось уехать куда-то далеко на какое-то совещание, Лина звонит Шелленбергу и предлагает ему погулять у озера. Они встречаются, пьют кофе, беседуют о литературе, о музыке… Больше я об этом ничего не знаю, но знаю, что четыре дня спустя Гейдрих пригласил Шелленберга и Гестапо-Мюллера пошататься после работы по ресторанам. Начали с шикарного — на Александерплац. Мюллер заказал всей компании аперитивы, обстановка была вполне нормальная, они расслабились, и тут Мюллер вдруг спрашивает Шелленберга: «А вы вроде бы неплохо провели тогда время, да?» Шелленберг сразу же понимает, о чем речь, побледневший Гейдрих молчит. «Вам нужен подробный отчет о прогулке?» — спрашивает Шелленберг у начальника, перейдя почти что против воли на деловой тон. И обстановка внезапно меняется. «Вы только что выпили яд, — шипит Гейдрих в ответ. — Он может убить вас через шесть часов. Но если расскажете сейчас всю правду, я дам вам противоядие. Я хочу правды». Сердце Шелленберга начинает биться чаще. Стараясь унять дрожь в голосе, он принимается пересказывать события того вечера, но Мюллер его обрывает: «Выпив кофе, вы отправились на прогулку с супругой шефа. Почему вы это скрываете? Неужто не понимаете, что за вами следили?» Шелленберг, конечно, понимал, но зачем Гейдриху вся эта комедия, если он и без того все знает? Ладно. Шелленберг признаётся, что провел с Линой четверть часа у озера, и старательно перечисляет все темы разговора. Гейдрих выдерживает очень долгую паузу, потом выносит приговор: «Хорошо. Допустим, я вам поверю. Но дайте честное слово, что никогда больше такого себе не позволите». Шелленбергу, почувствовавшему, что главная опасность позади, удается подавить свой страх, и он довольно агрессивным тоном обещает дать слово после того, как получит противоядие, ибо клятве, на которую вынуждают в таких условиях, грош цена. Более того, он рискует задать Гейдриху вопрос: «Скажите, разве вы как бывший морской офицер сочли бы правильным поступить иначе?» Тому, кто знает, чем кончилась карьера Гейдриха во флоте, очевидна наглость его собеседника… Гейдрих пристально смотрит на Шелленберга, наливает ему сухого мартини…

«Может, конечно, у меня разыгралось воображение, — напишет Шелленберг в своих мемуарах, — но напиток показался мне более горьким, чем следовало бы».

Он пьет, извиняется, дает честное слово — и дружеская вечеринка продолжается как ни в чем не бывало[141].


100

Гейдрих, как уже говорилось, не гнушался борделями, частенько туда заглядывал, и именно во время визита в один из них ему пришла в голову гениальная идея: открыть свой.

Для реализации задуманного он привлекает ближайших сотрудников — Шелленберга, Небе[142], Науйокса. Шелленберг отыскивает подходящее помещение, роскошный особняк в одном из предместий Берлина, начальник уголовной полиции рейха Артур Небе, в прошлом имевший отношение к полиции нравов, подбирает девушек, а Науйокс занимается оборудованием. Каждая из девяти спален битком набита микрофонами и фотокамерами, их прячут за картинами и под абажурами ламп, за креслами и на шкафах, и все они связаны с наблюдательной комнатой в подвале.

Идея и впрямь гениально проста: чем ходить куда-то шпионить, лучше заманить к себе тех, за кем надо следить, причем речь тут идет не о простых смертных, а о престижной клиентуре из разного рода знаменитостей, потому бордель должен быть первоклассным.

Все готово, «Салон Китти»[143] распахивает двери, вскоре о нем говорят по всему Берлину, и он становится известен — в том числе или прежде всего — дипломатам, работающим в немецкой столице. Дипломаты зачастили к Китти, прослушивание здесь ведется двадцать четыре часа в сутки, а благодаря скрытым камерам накапливаются и фотографии для шантажа клиентов.

Китти, хозяйка, опытная и честолюбивая сводня из Вены, благовоспитанная, элегантная и безумно любящая свою работу, обожает похвастаться клиентами-знаменитостями. Увидев на пороге своего заведения графа Чиано, итальянского министра иностранных дел и зятя Муссолини, она просто с ума сходит от радости. Думаю, что книжка о ней тоже была бы потрясающе интересной.

Довольно скоро в «Салон Китти» начинает наведываться и сам Гейдрих — так сказать, с инспекцией. Приходит поздно вечером, чаще всего пьяный, и поднимается наверх с какой-нибудь из девушек.

Как-то утром Науйоксу попадается запись, сделанная в спальне, где резвился его шеф. Из любопытства он прослушивает эту запись (не знаю, снимались ли развлечения Гейдриха на пленку) и благоразумно решает стереть. Само собой разумеется, вдоволь позабавившись. Подробности мне неизвестны, но почему-то подозреваю, что достижения Гейдриха в постели давали повод к насмешкам.


101

Науйоксу не предложили сесть, и он стоит в кабинете Гейдриха навытяжку под огромной люстрой. Острый кончик подвески кажется ему дамокловым мечом, который едва держится на тонкой нитке и вот-вот рухнет ему на голову. На гобелене, занимающем чуть ли не всю стену за спиной Гейдриха, гигантский орел со свастикой, выполненной в древнескандинавском стиле. Гейдрих ударяет кулаком по мраморной доске, накрывающей массивный деревянный стол, и от удара фотография его жены и детей подскакивает.

— Какого черта вы решили записывать мой вчерашний визит в «Салон Китти»?

Даже если Науйокс догадывался, зачем его сегодня вызвали к шефу, внутри у него все задрожало.

— Записывать?

— Да! Да! И не вздумайте отрицать!

Науйокс быстро соображает, что сам стер запись на пленке, стало быть, у Гейдриха нет никаких вещественных доказательств, и выбирает, как ему кажется, самую выгодную для себя стратегию. Прекрасно зная своего начальника, он знает и то, что рискует шкурой.

— Нет, я отрицаю. Мне даже неизвестно, в какой комнате вы были, мне никто не сказал.

Долгая пауза становится испытанием для нервов суперагента.

— Вы лжете! Или пренебрегаете своими обязанностями.

Науйокс на минутку задумывается, какая из двух гипотез, по мнению шефа, для него хуже. А Гейдрих переходит на более спокойный тон… и это тем более тревожно.

— Вам следовало бы знать, где я. Это входит в ваши обязанности. И ваш долг — отключать микрофоны и магнитофоны, когда я там нахожусь. Прошлой ночью вы этого не сделали. Если вы думаете, что можно насмехаться надо мной, — глубоко ошибаетесь, и в следующий раз хорошенько подумайте, прежде чем решитесь нечто подобное предпринять. Убирайтесь.

Науйокс, мастер на все руки, человек, развязавший в Гляйвице Вторую мировую войну, отстранен от должности и только своему фантастическому инстинкту самосохранения обязан тем, что его попросту не ликвидировали: после этого прискорбного случая он старался не напоминать о себе, и большую часть времени его было не видно и не слышно. В конце концов, он еще дешево отделался — он, осмелившийся издеваться над Гейдрихом, своим начальником, над Гейдрихом — правой рукой Гиммлера, вторым номером в СС, руководителем Главного управления имперской безопасности, хозяином СД и гестапо, над белокурой бестией Гейдрихом, который заслуживает своего прозвища и за свою кровожадность, и за свои сексуальные достижения… или, наоборот, вовсе не заслуживает, — думает, наверное, Науйокс между двумя приступами ужаса и тоски.


102

Этот диалог может служить образцом трудностей, с которыми я встречаюсь. Флоберу в «Саламбо», разумеется, не приходилось сталкиваться с подобными проблемами, ведь разговоров Гамилькара, отца Ганнибала, никто не записывал. А у меня, когда Гейдрих говорит: «Если вы думаете, что можно насмехаться надо мной, — глубоко ошибаетесь, и в следующий раз хорошенько подумайте, прежде чем решитесь нечто подобное предпринять» — это повтор того, что дошло до нас от самого Науйокса[144]. Разве можно найти лучшего свидетеля, разве может кто-нибудь воспроизвести фразу точнее, чем тот, кто ее слышал, тот, кому она была адресована? Казалось бы, нет, но я тем не менее сомневаюсь, что Гейдрих сформулировал угрозу именно так. Не в его это стиле. Так вспомнилось Науйоксу много лет спустя, так было записано в его свидетельских показаниях, а потом еще и переведено. Ну а в результате белокурая бестия Гейдрих, самый опасный человек Третьего рейха, произносящий: «Если вы думаете, что можно насмехаться надо мной, — глубоко ошибаетесь, и в следующий раз хорошенько подумайте, прежде чем решитесь нечто подобное предпринять», выглядит глупо. Куда правдоподобнее, если бы такой грубый и упивающийся своим всемогуществом персонаж, разгневавшись, выпалил что-то типа: «Еще раз попробуете надо мной поиздеваться, пеняйте на себя — яйца оторву!» Но чего стоит мое видение рядом с прямым свидетельством… Если бы все зависело только от меня, сцена получилась бы такой:

— Ну-ка, скажите, Науйокс, где я провел ночь?

— Простите, мой генерал?

— Вы прекрасно поняли вопрос.

— Нет… я не знаю, мой генерал…

— Значит, не знаете?

— Нет, мой генерал.

— Вам неизвестно, что я был у Китти?

— …

— Что вы сделали с записью?

— Не понимаю, о чем вы, мой генерал.

— Прекратите это издевательство! Спрашиваю еще раз: вы сохранили запись?

— Мой генерал… я же понятия не имел, что вы были там. Никто меня не предупредил. Естественно, я уничтожил запись, как только узнал вас… то есть как только узнал ваш голос…

— Не валяйте дурака, Науйокс! Вам платят за то, чтобы вы все знали, и отдельно — за то, чтобы знали, где я, мне это известно, потому что я сам вам плачу. В ту минуту, как я вхожу в спальню у Китти, вы выключаете аппаратуру! Еще одна попытка посмеяться надо мной — и я отправлю вас в Дахау, где вас уж точно за яйца повесят. Ясно я выразился?

— Предельно ясно, мой генерал.

— Ну и убирайтесь отсюда!

Так, мне кажется, куда реалистичнее, живее и, наверное, ближе к истине. Но только «наверное». Гейдрих мог быть грубым и сыпать непристойностями, однако в случае необходимости он отлично умел играть роль хладнокровного бюрократа. Стало быть, учитывая все обстоятельства, из двух версий, Науйокса (даже деформированной) и моей, лучше выбрать науйоксовскую. Хотя я-то сам остаюсь с убеждением, что главным желанием Гейдриха в то утро было оторвать своему подчиненному яйца.


103

Вестфалия. Стоя у очень высокого окна северной башни Вевельсбургского замка, Гейдрих всматривается в долину реки Альме. Посреди леса он может различить бараки и даже колючую проволоку оград самого маленького концентрационного лагеря Германии[145]. Но возможно, его внимание привлекает сейчас полигон, где тренируются ребята из подчиненных ему айнзатцгрупп. План «Барбаросса»[146] намечено ввести в действие через неделю, а через две все эти люди будут уже в Белоруссии, в Литве, на Украине — и начнут работать. Им обещано, что работа будет окончена к Рождеству и они вернутся домой, но на самом деле Гейдрих понятия не имеет, сколько времени продлится война, к которой сейчас готовится Третий рейх. Правда, в партии и в войсках все посвященные в тайну полны оптимизма, а достижения Красной армии — весьма посредственные на территории Польши и совсем уж плачевные в Финляндии — позволяют надеяться на быструю победу всегда и везде неодолимого вермахта, но Гейдрих опирается на отчеты СД и куда более осторожен в прогнозах. Силы врага — количество, например, русских боевых машин или резервных войск — представляются ему опасно заниженными. Однако у командования вермахта есть своя собственная разведка, и там предпочитают игнорировать предостережения Гейдриха, гораздо больше доверяя обнадеживающим сводкам его бывшего начальника Канариса. Гейдрих, для которого увольнение из флота и сейчас остается открытой раной, скорее всего, задыхается от ярости. А Гитлер заявляет: «Когда начинаешь войну — словно распахиваешь дверь в темную комнату, не зная, что там, за дверью, скрывается…»

По сути, это, вероятно, то же, что признать предостережения СД не лишенными оснований. И все-таки решено вскорости обрушиться на Советский Союз…

Гейдрих с тревогой наблюдает за тем, как над долиной сгущаются облака. Гиммлер за его спиной обращается к своим генералам.

Для Гиммлера СС — рыцарский орден, а себя он всерьез считает если не реинкарнацией, то хотя бы потомком Генриха Птицелова, саксонского герцога, который стал королем Германии, заложил, разгромив в X веке венгров, основы Священной Римской империи германской нации и вел, проявляя неслыханную жестокость, войны со славянскими племенами. Предъявив права на такое свое родство, рейхсфюрер понял, что ему нужен замок. Этот, Вевельсбургский, он нашел в руинах, и сюда пригнали из Заксенхаузена почти четыре тысячи узников, чтобы его восстановить. Примерно треть «реставраторов» погибла во время восстановительных работ от непосильного труда и голода, но теперь над протекающей по долине рекой Альме высится величественное здание. Две башни и донжон, связанные крепостными стенами, образуют треугольник, наподобие наконечника копья, острие которого направлено к мифическому острову Туле — родине ариев, а пол бывшей капеллы, переименованной теперь в Obergruppenführersaal , Зал обергруппенфюреров (или «Зал баронов», еще и так его иногда называют), украшает мозаика с двенадцатиконечной свастикой, символизирующей Axis mundi, ось мира, незримый центр вселенной.

Именно здесь, в северной башне старинного замка, вот-вот начнется созванное Гиммлером совещание, и Гейдриху никак нельзя это совещание пропустить[147]. В центре огромного круглого помещения двенадцать самых высокопоставленных эсэсовцев расселись за тяжелым дубовым столом — стол заказчик приказал сделать круглым и рассчитанным именно на двенадцать мест, потому что таким образом подчеркивается преемственность подвигов со времен короля Артура[148]. Вот только поиски Грааля образца 1941 года несколько отличаются от тех, что вел Персеваль[149]: «Решающее противостояние между двумя идеологиями… необходимость нового жизненного пространства…» Гейдрих, как и все его соотечественники той эпохи, знал этот припев наизусть. «Вопрос выживания… безжалостная расовая борьба… от двадцати до тридцати миллионов славян и евреев…» Тут охочий до цифр Гейдрих навострил уши: «От двадцати до тридцати миллионов славян и евреев будут уничтожены в результате военных действий и проблем со снабжением продуктами».

Гейдрих не дал проявиться раздражению. Он уставился на мраморный пол, на великолепное «черное солнце» из двенадцати древних рун «зиг». Военные действия… проблемы со снабжением… трудно сказать более уклончиво! Гейдрих прекрасно знал, что, затрагивая некоторые особенно сложные темы, лучше не выражаться чересчур определенно, тем не менее всегда наступает момент, когда пора назвать вещи своими именами, и есть все основания полагать, что такой момент наступил. Значит, без точных указаний люди могут неведомо что натворить. А ведь на нем лежит ответственность за эту миссию.

Когда Гиммлер объявил заседание закрытым, Гейдрих поспешно вышел, и вот он уже идет по коридорам, стены которых увешены картинами из рыцарских времен, доспехами, гербами, руническими знаками всех видов. Ему известно, что здесь, в замке, алхимики, оккультисты и маги постоянно работают над разного рода эзотерическими проблемами, но такие проблемы не в его ведении. Хватит и того, что он провел два дня в этом сумасшедшем доме, теперь надо как можно скорее возвращаться в Берлин.

Снаружи он снова замечает, что над долиной сгущаются облака, ему понятно: если задержаться, можно и не взлететь. Его ведут на полигон, где хотели устроить смотр войск в его честь, но он предпочитает обойтись без долгих речей и ограничивается тем, что проходит между шеренгами, лишь мельком бросив взгляд на отборных убийц, чья задача — истребить восточных недочеловеков. В строю около трех тысяч солдат, и выправка их безупречна. Гейдрих поднимается по трапу в самолет, ожидающий его на взлетной полосе. Двигатели уже работают, и самолет взмывает в воздух как раз перед первым ударом грома. С неба льют потоки воды, но четыре айнзатцгруппы, не обращая на это внимания, незамедлительно принимаются маршировать.


104

В Берлине — никакого круглого стола, никакой черной магии, обстановка вполне деловая, и Гейдрих тщательно формулирует свои директивы. Геринг просил изъясняться как можно короче и проще, так он и делает. 2 июля 1941 года, две недели спустя после начала осуществления плана «Барбаросса», следует распространить этот документ среди эсэсовского руководства за линией фронта.


убрать рекламу




убрать рекламу



«Должны быть уничтожены все функционеры Коминтерна (как и все коммунистические политики), функционеры партии высшего и среднего звена, а также радикально настроенные рядовые члены партии, члены Центрального комитета, райкомов, обкомов, народные комиссары, евреи в партийных и государственных учреждениях, иные радикальные элементы (саботажники, пропагандисты, партизаны, подстрекатели и так далее)».

И впрямь все изложено ясно, но при этом осторожно, а местами с некоторым перебором. В самом деле, зачем уточнять насчет «евреев в партийных и государственных учреждениях», если работники партийных и государственных учреждений должны быть уничтожены все, независимо от того, евреи они или не евреи? Гейдрих пока не знает, как отнесутся солдаты регулярных войск к бесчинствам его айнзатцгрупп. Хотя подписанная 6 июня 1941-го Кейтелем, следовательно, одобренная вермахтом, пресловутая «директива о комиссарах»[150] и разрешает массовые убийства, но — официально — она ограничивает при этом объекты таких убийств только политическими врагами. Иначе говоря, в качестве мишеней там обозначены не советские евреи, а прежде всего и исключительно политические  враги. Словесная избыточность директивы — вроде как след оставшихся еще сомнений. Естественно, в тех случаях, когда местное население само захочет устроить погромы, погромы эти будут втихаря поддерживаться, однако начало июля — еще не время для того, чтобы говорить в открытую о том, что планируется уничтожать евреев по одной-единственной причине: потому что родились евреями.

Две недели спустя какие бы то ни было сомнения, всякие там признаки неловкости исчезнут — их сметет эйфория, вызванная победами на советских фронтах. В то самое время, когда вермахт везде, куда доберется, будет подавлять сопротивление красных, когда успех вторжения превзойдет все ожидания, когда триста тысяч советских солдат будут уже взяты в плен, Гейдрих перепишет свой приказ. Расширит его (включив, например, бывших комиссаров Красной армии), уточнит основные пункты, а главное — заменит «евреев в партийных и государственных учреждениях» просто евреями. Как таковыми.


105

Гауптман[151] Гейдрих облетает советские территории во главе отряда истребителей люфтваффе. У него — личный «мессершмит-109», о чем свидетельствуют инициалы «R. H.», написанные на корпусе руническим шрифтом. Когда немецкие летчики различают внизу колонны отступающих с тяжелыми боями советских солдат, они набрасываются на русских, как тигры, и, пролетая вдоль колонны, расстреливают ее из пулеметов.

Но сегодня Гейдрих видит под собой не колонны пехотинцев, а Як-1, — он легко узнает силуэт этого небольшого советского истребителя. Хоть уже и сбито громадное количество вражеских самолетов, небо над СССР еще не совсем от них очищено, и то тут, то там обнаруживаются очаги сопротивления — этот самый Як может служить доказательством. При том, что вопрос о преимуществах немецкой авиации даже и обсуждению не подлежит — как по количеству самолетов, так и по их качеству. Ни один советский истребитель не способен при сегодняшнем состоянии военно-воздушных сил соперничать с «мессером-109». Тщеславный и неудержимый, Гейдрих отдает своей эскадрилье приказ оставаться на месте: он хочет устроить для коллег представление, хочет сбить русского в одиночку. Он спускается пониже, на один уровень с намеченной им мишенью, проскальзывает мимо — так, что русскому его «мессер» не заметен, — и встает Яку в кильватер. Цель маневра — приблизиться к нему настолько, чтобы стрелять с расстояния не больше ста пятидесяти метров. Немецкий самолет куда быстрее, вот он уже и догоняет русского. Ясно увидев хвост своей будущей жертвы, Гейдрих стреляет. Як сразу же накреняется, качает крыльями, он похож на подбитую обезумевшую птицу. Но он не задет, и пилот его на самом деле отнюдь не потерял голову. Як отрывается от преследователя и пикирует. Гейдрих пытается следовать за русским, но у него радиус виража больше, и ему не удается выиграть угол. Этот кретин Геринг утверждал, будто советские самолеты безнадежно устарели, и — как, впрочем, и почти во всем, что думают нацисты об СССР, — сильно ошибался. Конечно, Яку не сравниться с немецкими истребителями по эксплуатационным качествам, зато этот истребитель может компенсировать свою относительную медлительность поистине дьявольской маневренностью. Маленький русский самолетик продолжает спускаться, делая все более узкие петли, Гейдрих преследует его, но тот все время выходит из поля зрения, ведет себя как заяц, за которым гонится борзая… Гейдрих жаждет победы, ему очень хочется нарисовать на фюзеляже своего «мессершмитта» маленький самолетик, он так сосредоточен на этом, так упрямится, что не замечает: Як постоянно меняет направление не только затем, чтобы не попасть под обстрел, он не летит неведомо куда, он движется к определенному месту. И только когда вокруг Гейдриха внезапно раздаются взрывы, он понимает, что русский пилот привел его прямиком в пространство над советской зенитной батареей. Ну и идиот, надо же было так попасться!

Страшный удар сотрясает кабину, хвост тонет в черном дыму. Самолет Гейдриха сбит.


106

Это хуже пощечины. Гиммлер чувствует, как кровь приливает к щекам, как разбухает в черепной коробке мозг. Только что ему сообщили новость: «мессершмитт» Гейдриха сбит во время воздушного боя над рекой Березиной. Конечно, если Гейдрих погиб, это огромная потеря для СС: преданный партиец, ответственный и усердный сотрудник и так далее. Но если выжил — это уже просто катастрофа! Потому что его самолет сбит за  линией фронта, упал на советскую землю. И когда Гиммлер скажет фюреру, что начальник имперской Службы безопасности в руках врага, ему не избежать весьма тягостной сцены. Он перебирает в памяти, какая имеющаяся у Гейдриха информация способна заинтересовать Сталина, подсчитывает мысленно, сколько ее, такой информации. С ума можно сойти! Да еще ведь рейхсфюрер СС не досконально же знает, что там в мозгах его подчиненного. Хоть политически, хоть стратегически — если Гейдрих, попав в плен, заговорит, бедствие окажется ни с чем не соизмеримо, а последствия непредсказуемы. Гиммлеру, во всяком случае, их не рассчитать. Он обливается потом, сквозь его маленькие круглые очочки уже ничего не видно, уже и усики мокрые…

Правду сказать, самая срочная проблема даже не в том, чтобы разобраться, что Гейдрих знает и помнит. Погиб ли он или оказался в плену у русских, первое, что надо сделать, — изъять собранные им досье. Одному богу известно, что в них может найтись, какие сведения и о ком. Надо проникнуть в его сейфы — рабочий и домашний. Что касается рабочего, пусть этим займутся Мюллер с Шелленбергом, а дома надо, стараясь не обидеть Лину, все обшарить самому. И ждать, ждать, ждать. Пока Гейдрих числится среди без вести пропавших, ничего другого не остается. Надо сходить к Лине — подготовить почву, надо отправить на фронт указания: безотлагательно найти Гейдриха, живого или мертвого, сил не жалеть.

Вообще-то может возникнуть вопрос: а зачем, собственно, руководитель нацистской секретной службы полез в «мессершмитт», да еще и стал летать над территорией, где идут бои с русскими? Дело в том, что Гейдрих не только занимает очень высокий пост в СС, он еще и офицер запаса военно-воздушных сил, люфтваффе. В предвидении войны он прошел курс обучения летному делу, и, когда началось вторжение в Польшу, ему страстно захотелось выполнить свой долг. Какой бы престижной ни была должность Гейдриха в СД, он понимал, что здесь он просто чиновник, а во время войны следует вести себя подобно настоящему тевтонскому рыцарю: надо идти в бой. Для начала он стал стрелком-радистом на бомбардировщике, но эта роль ему не понравилась (чему тут удивляться? — второстепенная же, и он предпочел перейти в пилоты, занял место за штурвалом «мессершмитта-110», осуществил несколько разведывательных полетов над Великобританией, затем пересел на «мессершмитт-109» (немецкий аналог английского «спитфайра»), затем сломал руку при неудачном взлете во время Норвежской кампании… В одной слегка восторженной биографии, которую мне удалось раздобыть, с восхищением рассказывается, как Гейдрих летал с рукой на перевязи… А дальше он вроде бы участвовал в сражениях с британскими королевскими ВВС.

Уже в те времена Гиммлер о ближайшем соратнике по-отечески тревожился, по-отечески о нем заботился. Вот у меня перед глазами письмо от 15 марта 1940 года, написанное в бронированном поезде особого назначения (поезд «Генрих», sic![152]) и адресованное Mein lieber Heydrich  («Моему дорогому Гейдриху»), — письмо, из которого это совершенно ясно: «Я очень много думаю о вас. Надеюсь, все идет хорошо…» А в приложении — официальный приказ верховного руководителя всех служб германской полиции ежедневно докладывать ему по телефону обо всех своих действиях[153]. Да уж, если подумать, сколько всего «дорогой Гейдрих» знал, сразу станет понятно, чем он был так дорог начальству.

Немецкий «патруль» нашел Гейдриха через два дня, и были в этом, так сказать, «патруле» его люди — люди из айнзатцгруппы D, которая только что ликвидировала сорок пять евреев и тридцать заложников. В общем-то, даже и не нашел, потому что дело было так. Скорее всего, самолет Гейдриха обстреляла советская зенитка, пилот с риском для жизни приземлился, два дня и две ночи скрывался и в конце концов пешком дошел до расположения немецких частей. Домой он вернулся грязным и взъерошенным, а еще, по словам жены, был, конечно, расстроен своими злоключениями, но не слишком: ведь в результате он получил то, что хотел, — Железный крест I класса, весьма почитаемую немецкими военными награду. Однако летать ему после этого прискорбного случая не разрешали — ни на каком фронте. Похоже, его участию в действиях люфтваффе воспротивился сам Гитлер — узнав об истории на Березине и задним числом ужаснувшись. Несмотря на все приложенные Гейдрихом усилия, на пылкость, с которой он доказывал, что во время войны должен сражаться в боевой авиации, тут он не мог рассчитывать на победу, и печальный итог полета над Березиной положил конец его лётной карьере.


107

Наташа читает только что законченную мной главу и останавливается на второй фразе.

— А это что еще такое! — восклицает она. — «Кровь приливает к щекам», «мозг разбухает в черепной коробке»… Зачем ты придумываешь?

Я уже несколько лет, ориентируясь на опыт, доставшийся мне в наследство от чтения в юности («Маркиза вышла в пять»[154] и т. п.), морочу Наташе голову своими теориями насчет того, какое это ребячество, насколько они смехотворны, все эти романтические выдумки, — и то, что она зацепилась за и впрямь сомнительную «черепную коробку», думаю, вполне справедливо. Я же, как мне казалось, с самого начала принял твердое решение избегать в тексте всего, у чего нет иной цели, кроме «сделать как в романе», — вот уж уродство так уродство! А к тому же, хоть я и знаю реакцию Гиммлера на это событие, хоть мне и известно, насколько он был испуган и растерян, — во внешних проявлениях этого испуга и этой растерянности я никак не мог быть уверен. Может, он покраснел (как я изобразил в начале предыдущей главы), а может, наоборот, побледнел как смерть. Короче, проблема показалась мне достаточно серьезной.

Отвечая Наташе, я поначалу лениво отбрехивался: дескать, вполне возможно, что у Гиммлера действительно разболелась голова, и в любом случае эти слова насчет черепной коробки — не более чем метафора, согласен, довольно дешевая, но нужная, чтобы передать тревогу, охватившую шефа Гейдриха при известии об исчезновении Гейдриха, но сам я не слишком-то был в этом убежден.

Стираю назавтра вторую фразу главы, перечитываю написанное — и вижу, что в тексте, к сожалению, образовалась неприятная пустота. Не очень понимаю почему, но мне совсем не нравится то, что получилось: «Это хуже пощечины. Только что ему сообщили новость». Слишком резко, не стало перехода, который создавался вычеркнутой фразой. Хорошо, понимаю, сейчас заменю стертое предложение другим, напишу осторожнее. Подумав, пишу что-то вроде: «Представляю, как должна была постепенно наливаться кровью его очкастая крысиная мордочка». Гиммлер с этими своими щечками и усиками действительно напоминал грызуна, но фраза явно потеряла в сдержанности. Решаю убрать «очкастую». Опять не то, крысиная мордочка даже и без очков меня раздражает, зато кажется удачной находкой благоразумное предположение: «представляю», «должна была»… Не скрывая, что это гипотеза, я могу избежать неминуемого в ином случае насилия над реальностью. Не знаю, почему мне вдруг кажется необходимым добавить еще: «Он весь побагровел».

Я словно бы наяву видел красного как рак Гиммлера — такого, как если бы он был сильно простужен (возможно потому, что я и сам уже четвертый день хвораю), — и мое тираническое воображение меня не отпускало. Мне хотелось сделать, описывая физиономию рейхсфюрера, уточнение такого типа, и точка. Но то, что получалось, мне решительно не нравилось. Я снова все стер и снова уставился на пустое пространство между первой и третьей фразами.

Смотрю туда долго. Потом начинаю медленно набирать: «Гиммлер чувствует, как кровь приливает к щекам, как разбухает в черепной коробке мозг».

И думаю при этом, как обычно, об Оскаре Уайльде, в таких случаях я всегда вспоминаю одну и ту же связанную с ним историю. «…Все утро просидел над версткой одного из моих стихотворений, — сказал он Шерарду, — и убрал одну запятую». — «А после полудня?» — «После полудня? Вставил ее обратно»[155].


108

Гейдрих — а сейчас я представляю его на заднем сиденье черного «мерседеса» — крепко сжимает обеими руками портфель, лежащий у него на коленях. Так крепко — потому что внутри самый, пожалуй, важный за всю его карьеру и за всю историю Третьего рейха документ.

Машина проезжает по предместьям Берлина, погода отличная, лето, вечереет, и никак не подумаешь, что в этом чистом небе вот-вот могут появиться черные громады, из которых посыплются бомбы. Тем не менее несколько поврежденных строений, несколько полностью разрушенных домов, горсточка торопливых прохожих — все это постоянно напоминает о необычайном упорстве Британской королевской авиации.

Прошло уже больше четырех месяцев с того дня, как Гейдрих поручил Эйхману написать черновик документа, который лежит сейчас в портфеле, и теперь он надеется получить согласие Геринга. Но не только Геринга. Требовалась еще и виза Розенберга[156], поскольку фюрер поставил его во главе только что созданного Имперского министерства оккупированных восточных территорий, а это ничтожество тогда позволило себе артачиться! Ничего, Эйхман с тех пор хорошо поработал, перелопатил текст, так что, по идее, никаких трудностей уже не предвидится.

Мы в самом центре расположенного на севере Берлина леса Шорфхайде. «Мерседес» останавливается у главных ворот виллы, охраняемой вооруженными до зубов эсэсовцами. Строительством этого маленького барочного дворца Геринг занялся, чтобы утешиться после смерти своей первой жены, и вилла носит ее имя — Каринхалл.

Охрана салютует, ворота распахиваются, машина едет по аллее. Геринг — жизнелюбивый, затянутый в один из тех эксцентричных мундиров, из-за которых толстяка, вероятно, и прозвали «надушенным Нероном»[157], — ждет его на крыльце. Хозяин виллы горячо приветствует гостя, он безмерно счастлив: к нему приехал грозный начальник СД. Гейдриху известно, что его уже считают самым опасным человеком рейха, и это льстит его тщеславию, однако известно ему и другое: все высокопоставленные нацисты так настойчиво его обхаживают только затем, чтобы ослабить Гиммлера, стоящего на ступеньку выше. Гейдрих для них пока еще не соперник — только инструмент. Пусть в адском дуэте с Гиммлером ему отводится роль мозга («HHhH, — говорят эсэсовцы, — Himmlers Hirn heißt Heydrich», то есть «Мозг Гиммлера зовется Гейдрихом»[158]), но все-таки он остается правой рукой, подчиненным, вторым номером. Честолюбивый Гейдрих не сможет вечно довольствоваться таким положением, но пока, на сегодняшнем этапе, изучая соотношение сил в партии, он радуется тому, что остался верен Гиммлеру, чье могущество только растет, тогда как Геринг после поражения люфтваффе в битве за Англию прозябает в полуопале.

Тем не менее «тучный рейхсмаршал»[159] пока еще официально несет ответственность за решение еврейского вопроса, потому-то Гейдрих в этот вечер и здесь.

Вот только приступить сразу к делу не выходит, надо потерпеть, надо дать хозяину возможность посвятить гостя в свои ребяческие забавы. Главная из них — полученный в подарок от Прусского государственного театра[160] макет железной дороги, которым он страшно гордится и с которым играет каждый вечер. Гейдрих терпит. После железных дорог[161] ему предлагается приходить в восторг поочередно от личного кинозала рейхсмаршала, от его турецких бань, от гостиной с высоченным потолком и даже от льва по имени Цезарь, и только потом он может наконец сесть в кресло напротив Геринга в его обшитом деревянными панелями кабинете, может наконец вытащить из портфеля свой драгоценный документ и предложить Герингу прочесть бумагу. Геринг читает:

Рейхсмаршал Великой Германской империи

Генеральный уполномоченный по четырехлетнему плану

Председатель Совета министров по обороне рейха

Шефу Полиции безопасности и СД

Группенфюреру СС Гейдриху

Берлин

Дополняя предписание от 24 января 1939 года, в котором на Вас возлагалась обязанность решить еврейский вопрос наиболее выгодным на то время способом, путем эмиграции или эвакуации, поручаю Вам провести с учетом нынешних условий всю подготовительную работу для организационного, практического и материального обеспечения окончательного решения еврейского вопроса в Европе на территориях, находящихся под контролем Германии.

В той степени, в какой это затрагивает компетенцию других центральных органов руководства, они тоже должны быть задействованы в выполнении указанной задачи.

Геринг останавливается и улыбается. Эйхман добавил этот абзац, чтобы удовлетворить амбиции Розенберга. Гейдрих тоже улыбается, но не может скрыть презрения, которое испытывает к министерским чинушам. Геринг продолжает чтение:

Кроме того, я поручаю Вам представить мне в самое ближайшее время общий план предварительных мероприятий организационного, экономического и практического характера, необходимых для окончательного решения еврейского вопроса таким образом, каким это было предусмотрено.

(См. «Нюрнбергский процесс», том 7.) 

Геринг молча ставит дату и подпись под тем, что История превратит в Ermächtigung , предоставление полномочий. Гейдриху незачем скрывать, как он доволен. Он усмехается. Он кладет драгоценный документ в портфель. На дворе 31 июля 1941 года, акт об «окончательном решении» вступает в силу, и ему, Гейдриху, предстоит руководить претворением идеи в жизнь.


109

Сначала я написал: «Геринг, затянутый в голубой мундир». Понятия не имею, почему я увидел его в голубом. Да, конечно, он в голубом на многих фотографиях, но откуда мне знать, надел ли он голубой в тот день. Вполне мог быть, например, в белом.

Не знаю и того, имеют ли еще значение такие подробности на нынешней стадии повествования.


110

«Бад Крезнах, август 1941-го. Только что здесь закончился проходивший во второй раз всегерманский чемпионат по фехтованию. Определены двенадцать лучших спортсменов Reichssonderklasse  (буквально: «экстракласса рейха»), они получат золотые и серебряные нашивки за спортивные достижения от NSRL  (Имперского физкультурного союза). На 5-м месте обергруппенфюрер СС (внезапное повышение в звании — случайная ошибка журналиста или намеренная, из подхалимажа?) и генерал полиции — это Рейнхард Гейдрих, глава полиции безопасности и СД. Он с радостью принимает поздравления, но его манеру держаться отличает скромность победителя. Те, кто хорошо его знает, знают и то, что ему незнакомо понятие “отдых”. Ни минуты не отдыхать, ни на минуту не расслабляться — таков главный принцип этого человека как в спорте, так и на работе». (Заметка была опубликована в специализированном журнале  «Спорт и физическое воспитание ».)


Те, кто его знал, знали и то, что лучше не скупиться на похвалы в адрес этого гениального тридцатишестилетнего атлета и лучше не затрагивать вопроса о стрессе у судей в момент, когда надо засчитать удар или укол, нанесенный шефу гестапо. И лучше не вспоминать при нем Коммода и Калигулу[162], которые бились на арене с гладиаторами, прекрасно понимавшими, что в схватке с императором не стоит особо усердствовать.

При этом во время состязаний обергруппенфюрер Гейдрих вел себя вроде бы вполне прилично. Однажды, когда он рассердился на решение арбитров и главный судья соревнований резко его одернул, сказав во всеуслышание: «На фехтовальной дорожке действуют только законы спорта, никакие другие!» — Гейдрих, ошеломленный храбростью этого человека, не стал протестовать.

По-видимому, он придерживал вспышки hubris [163] для другого времени и для других мест, потому что тогда же, в Бад Крезнахе, сказал двум друзьям (интересно, с каких это пор у Гейдриха завелись друзья?), и сказал, ничуть не стесняясь в выражениях, что в случае необходимости — «ударила бы, допустим, старику моча в голову» — без колебаний обезвредил бы и самого Гитлера.

Что он имел в виду? Мне бы очень хотелось это знать.


111

Нынешним летом один из посетителей Киевского зоопарка вошел в клетку со львами. Его пытались удержать, но он отмахнулся: «Господь меня спасет». Ну и его сожрали живьем… Будь я там, я сказал бы ему: «Не стоит верить всему, что рассказывают…»

Господь ничем не помог людям, которые погибли в Бабьем Яру.

«Яр» по-русски означает «глубокий овраг». Этот громадный овраг с крутыми, порой даже отвесными склонами был расположен на окраине украинской столицы. Сегодня от него осталась лишь поросшая травой неглубокая траншея, рядом с которой стоит весьма впечатляющий монумент в типичном советском стиле — памятник тем, кто здесь погиб. Но когда я захотел туда поехать, шофер такси предложил показать сначала место, до которого во время войны простирался Бабий Яр. А когда привез к окруженной лесом канаве, объяснил через молодую украинку, которая меня сопровождала и служила переводчицей, что туда как раз и сбрасывали тела. Потом мы снова сели в машину и водитель доставил нас к мемориалу, находящемуся больше чем в километре оттуда. 

За время от первого расстрела, 27 сентября 1941 года, до освобождения Киева осенью 1943-го нацисты сделали Бабий Яр самой, возможно, большой братской могилой в истории человечества. Надпись на памятной доске, выполненная на трех языках (украинском, русском и иврите), сообщает, что здесь погибли более ста тысяч человек, жертв фашизма[164].

Больше трети были истреблены менее чем за двое суток.

В то сентябрьское утро 1941 года киевские евреи тысячами стекались к месту сбора, куда им было приказано явиться накануне, с документами и ценными вещами, готовые к депортации и не подозревающие о судьбе, которую уготовили им оккупанты.

Поняли они это слишком поздно: одни — уже в «пропускном пункте», другие — только на краю оврага. От одной до другой точки все происходило очень быстро: евреи сдавали свои вещи и документы (документы рвали у них на глазах), после чего их гнали к месту казни между двумя шеренгами эсэсовцев. Они шли под градом ударов. Члены айнзатцкоманды избивали их полицейскими дубинками или просто дубинами с немыслимой жестокостью. Если еврей падал, на него спускали собак или его затаптывала обезумевшая толпа. Выйдя из этого адского коридора и оказавшись на пустыре, совершенно растерянные, ошарашенные всем происходящим люди получали новую команду: раздеться догола. После этого их ставили на край гигантского оврага. Здесь даже самые глупые и самые большие оптимисты теряли всякую надежду и начинали кричать… выть от нестерпимого ужаса — на дне оврага громоздились трупы.

Однако история этих мужчин, женщин и детей не завершается на краю пропасти. Эсэсовцы — в силу присущей им рациональности — прежде чем покончить со своими жертвами, заставляли их спуститься на дно оврага, где их ожидал «укладчик», чья работа очень напоминала работу театрального капельдинера, который указывает вам место в зрительном зале. Он приводил каждого еврея к куче тел, а там, найдя ему место, приказывал лечь ничком. Тот ложился — голый живой на голые трупы, после чего стрелок, расхаживавший прямо по мертвым, убивал живых пулей в затылок. Замечательная система организации труда — просто-таки по Тейлору[165]. 2 октября руководство айнзатцгруппы, которой были поручены акции в Бабьем Яру, сообщило в РСХА: «29 и 30 сентября 1941 г. в Киеве зондеркоманда 4-a в сотрудничестве со штабом айнзатцгруппы и полицейским полком “Юг” казнила 33 771 еврея»[166].


112

Я прослышал о потрясающей истории, которая случилась в Киеве во время войны, летом 1942 года. Действующие лица операции «Антропоид» не имеют к ней никакого отношения, потому на самом деле ей не место в моем романе, но одно из главных преимуществ выбранного мной жанра — почти безграничная свобода рассказчика, так что грех этим не воспользоваться.

Итак, летом 1942 года Украиной правили нацисты — и правили со всей присущей им жестокостью. И вот в это самое время немцы решили организовать серию футбольных матчей между командами стран, оккупированных Германией или превращенных ею в своих сателлитов. Довольно скоро обнаружилось, что одна команда выигрывает встречу за встречей, матч за матчем, кто бы ни были соперники — хоть румыны, хоть венгры. Команда называлась «Старт», ее поспешно создали, воскресив ради такого случая киевское «Динамо», распущенное с началом оккупации. И вот теперь игроков снова собрали.

Слухи об успехах «Старта» долетели до немцев, и те решили провести в Киеве «матч престижа» между местной командой и командой люфтваффе. Перед началом любой игры командам полагается приветствовать друг друга, украинцам было велено использовать нацистское приветствие.

Настал день матча. Трибуны стадиона были набиты битком. Команды выбежали на поле, немецкие игроки вскинули руки и прокричали «Хайль Гитлер!», украинцы тоже подняли руки — и это, наверное, разочаровало болельщиков, которые явно видели в предстоящем матче возможность продемонстрировать хотя бы символическое сопротивление захватчику, — но вместо того, чтобы воскликнуть с открытой ладонью «Хайль Гитлер!», сжали кулаки, ударили ими себя в грудь и прокричали: «Физкульт-привет!» Публика, услышав знакомый советский клич, разразилась восторженными воплями.

В самом начале первого тайма один из немецких футболистов атаковал украинского нападающего и сломал ему ногу. Тогда не было запасных игроков, и «Старту» пришлось играть вдесятером. Немцы, пользуясь численным преимуществом, открыли счет, дело оборачивалось плохо, но киевляне не собирались сдаваться: сначала они под радостные крики болельщиков счет сравняли, а затем и забили второй гол. Стадион ревел.

В перерыве между таймами военный комендант Киева генерал Эберхард[167] зашел в раздевалку к украинским футболистам и сказал им: «Браво! Вы прекрасно играли, и мы это оценили. Вот только теперь, во втором тайме, вы должны уступить. Должны! Команда люфтваффе никогда не проигрывала, а уж на оккупированной территории — тем более. Это приказ. Если одержите победу, будете казнены. Все».

Футболисты молча выслушали Эберхарда, а когда вышли на поле — после нескольких мгновений неуверенности, — не сговариваясь, приняли решение: они играют как обычно. Вот забит один гол, другой… а вот уже и победа — со счетом 5:1. Украинские болельщики ликуют. Немцы злятся, кое-кто стреляет в воздух, но никого из игроков пока не трогают, потому что оккупанты еще надеются смыть оскорбление в следующем поединке.

Матч-реванш назначается через три дня — об этом извещают расклеенные по всему городу афиши. И к этому матчу оккупанты для укрепления своей команды срочно привозят из Германии профессиональных футболистов.

Начинается второй матч. Стадион снова полон под завязку, только на этот раз вокруг — части СС. Официально — для обеспечения порядка. Немцы снова, как и в прошлый раз, открывают счет, но украинцы выигрывают со счетом 5:3. К концу матча болельщики киевской команды на седьмом небе, игроки бледны как смерть. Немцы стреляют в воздух. Немцы бросаются на поле. Трем игрокам украинской команды воцарившаяся суматоха помогает скрыться в толпе, они пройдут войну и выживут, остальных арестуют и четверых сразу же отправят в Бабий Яр, где и окончится их жизнь. Перед тем как получить пулю в затылок, стоя на коленях перед рвом, капитан и вратарь киевлян Николай Трусевич успевает крикнуть: «Советский спорт никогда не умрет!»

Вслед за ним погибают и остальные трое. Сегодня перед киевским стадионом «Динамо» можно увидеть памятник — гранитную глыбу с горельефными фигурами четырех казненных захватчиками футболистов.

Существует множество версий этого легендарного «матча смерти». Некоторые утверждают, что был проведен еще один, третий, матч, украинцы выиграли


убрать рекламу




убрать рекламу



его с разгромным счетом… 8:0 — и только после этого были схвачены и казнены. Но мне кажется самой достоверной именно та версия, которую излагаю здесь, к тому же в главном сходятся все варианты. Боюсь, я все-таки допустил кое-какие ляпы, что, наверное, естественно и объясняется дефицитом времени на по-настоящему глубокое расследование сюжета, не имеющего прямого отношения к Гейдриху; только разве я смог бы говорить о Киеве, не вспомнив этой невероятной истории.


113

На письменном столе Гитлера растут стопки докладов Службы безопасности, посвященных возмутительному отношению в Протекторате к установленным для него правилам. У чешского премьер-министра Алоиса Элиаша[168] постоянная связь с Лондоном, то и дело выявляются акты саботажа, до сих пор действуют подпольные организации — причем на всей территории; все чаще слышатся на улицах и в общественных местах подстрекательские речи, широко развит черный рынок, снизился на 18 % выпуск промышленной продукции… ситуация, которую описывают люди Гейдриха в своих донесениях, представляется взрывоопасной. Между тем с открытием русского фронта производительность чешской промышленности, одной из лучших в Европе, начинает приобретать для рейха жизненно важное значение. Ведется война, стало быть, необходимо, чтобы заводы «Шкода»[169] работали на полную катушку.

Каким бы Гитлер ни был параноиком, дураком он, скорее всего, не был и вряд ли позволил бы обвести себя вокруг пальца. Он наверняка знал, что Гейдрих, страстно желающий занять место протектора Чехии и Моравии Нейрата, заинтересован в том, чтобы сгущать краски и тем самым дискредитировать политику старика-барона. Но с другой стороны, Гитлер терпеть не мог слабаков (баронов, впрочем, тоже), и свежие новости из Праги стали той самой последней каплей, которая переполняет чашу. Местное население уже с неделю как усердно следует исходящему от Бенеша и его лондонской клики призыву бойкотировать оккупантскую прессу… На самом-то деле беда небольшая, но ведь это явная демонстрация того, что в стране сохраняется влияние чешского правительства в изгнании, и тут уже речь идет об умонастроении общества, чрезвычайно неприятном для оккупантов. Если вспомнить о ненависти Гитлера к Бенешу, сразу станет ясно, в какое бешенство пришел фюрер, познакомившись с пришедшей из Праги информацией.

Гитлеру известно, что Гейдрих — карьерист, готовый на все ради достижения своих целей, но это его нисколько не задевает; впрочем, тут ведь нечему удивляться: разве он сам не таков? Гитлер уважает Гейдриха за то, что в том беспощадность политика удачно сочетается с чиновничьей деловитостью, а если прибавить к этим двум качествам третье — верность фюреру, подвергнуть сомнению которую ни у кого никогда и мысли не возникало, вот вам и три главных свойства идеального нациста. Не говоря уж о внешности: Гейдрих-то точно выглядит чистокровным арийцем. Гиммлер, каким бы он ни был «верным Генрихом», никогда не сможет соперничать с ним в этом плане. Стало быть, вполне возможно, Гитлер восхищается Гейдрихом. Возможно и то, что Гейдрих и Сталин — всего две современные фюреру личности, удостоенных его восхищения. И при этом Гитлер, кажется, совсем не боялся Гейдриха, что при его паранойе более чем странно. Может быть, он ставил себе целью разжечь соперничество между Гейдрихом и Гиммлером. Может быть, он думал, как и говорил своему рейхсфюреру, что досье о предполагаемом еврействе Гейдриха — самая надежная гарантия его преданности. А может быть, в белокурой бестии до такой степени воплотился нацистский идеал, что Гитлер даже и предположить не мог со стороны этого человека ни предательства, ни измены, ни отступничества.

Как бы там ни было, Гитлер, видимо, позвонил Борману и поручил тому созвать в «Волчьем логове», главной штаб-квартире фюрера, расположенной под Растенбургом[170], антикризисное совещание. И в ставку сразу же были приглашены Гиммлер, Гейдрих, Нейрат и его статс-секретарь Франк — бывший книготорговец из Судет[171].

Франк появляется первым. Это высокий человек лет пятидесяти с лицом мафиозо, прорезанным глубокими морщинами. За завтраком он обрисовывает Гитлеру картину происходящего в Протекторате, в точности подтверждающую донесения Службы безопасности. Тут прибывают вместе Гиммлер и Гейдрих, и последний делает блестящий доклад, в котором не только обозначает проблемы, но и предлагает способы их решения. На Гитлера это производит самое благоприятное впечатление. Нейрата задержала плохая погода, он приезжает только на следующий день, и к тому времени не остается уже ни малейших сомнений насчет его судьбы. Гитлер ведет себя с Нейратом так, как обычно вел себя с генералами, которых хотел отстранить от командования: ему предлагается бессрочный отпуск по состоянию здоровья. Место протектора освободилось[172].


114

27 сентября 1941 года контролируемое немцами Чешское телеграфное новостное агентство опубликовало следующий документ:

Рейхспротектор Богемии и Моравии, министр рейха и почетный гражданин господин Константин фон Нейрат счел своим долгом испросить у фюрера длительный отпуск по состоянию здоровья. Поскольку сейчас, в условиях войны, рейхспротектору следует работать полный день, господин фон Нейрат обратился к фюреру с просьбой временно освободить его от должности и назначить на период его отсутствия заместителя. Принимая во внимание сложившиеся обстоятельства, фюрер не мог отказать рейхспротектору и назначил на все время, пока будет длиться болезнь рейхсминистра фон Нейрата, исполняющим обязанности протектора Богемии и Моравии обергруппенфюрера СС, шефа политической полиции Рейнхарда Гейдриха.


115

Для того чтобы Гейдрих мог занять столь высокий пост, его сделали обергруппенфюрером, то есть он получил второе по значимости в иерархии СС звание — на первом месте оставался Гиммлер в чине рейхсфюрера. Выше мог быть только оберстгруппенфюрер, но в сентябре 1941-го этого звания никто еще не носил, да и к концу войны его удостоят всего четверых[173].

Ну и сейчас Гейдрих наслаждается этим решающим этапом в неуклонном, пусть и не всегда прямом, восхождении. Он звонит жене, та поначалу явно не радуется тому, что теперь придется жить в Праге (Лина впоследствии утверждала, что с ее стороны в ответ не прозвучало ничего кроме: «Ох, лучше бы ты стал почтальоном…» — но уж слишком она потом чванилась своим новым статусом, чтобы это хоть как-то вязалось с якобы сказанными ею тогда словами), и он просит: «Попытайся понять, насколько важно для меня это назначение! Я буду избавлен от грязной работы. Я наконец-то перестану быть помойкой рейха!» Помойка рейха — так, стало быть, он воспринимал свои обязанности шефа гестапо и Службы безопасности. Обязанности, которые он все-таки и дальше будет исполнять с не меньшей отдачей и не меньшей пользой для Германии.


116

Гейдрих прибыл в Прагу в тот самый день, когда чешскому народу было объявлено о назначении шефа политической полиции исполняющим обязанности протектора. Шасси его трехмоторного «Юнкерса-52» коснулись взлетно-посадочной полосы аэропорта Рузине то ли незадолго до, то ли вскоре после полудня 27 сентября.

Он останавливается в одном из лучших пражских отелей, «Эспланаде», но в номере не задерживается — первый отчет своего сотрудника Гиммлер получает по телетайпу в тот же вечер:

«В 15.10 арестован, как было намечено, бывший премьер-министр Элиаш.

В 18.00, тоже как было намечено, арестован бывший министр Гавелка[174].

В 19.00 чешское радио сообщило о том, что фюрер назначил меня исполняющим обязанности протектора.

Элиаша и Гавелку сейчас допрашивают. Из соображений дипломатии, для того чтобы передать премьер-министра Элиаша народному суду, я вынужден созвать специальную ассамблею».

Элиаш и Гавелка занимали два главных поста в сотрудничавшем с немцами правительстве старика Гахи. Но параллельно они поддерживали постоянную связь с находившимся в Лондоне Бенешем, и службам Гейдриха это стало известно. Оба были приговорены к смертной казни «за попытку совершения государственной измены и поддержку вражеских действий» уже 1 октября, но, подумав, свежеиспеченный протектор решил не исполнять приговор немедленно. Конечно же, это была всего лишь отсрочка[175].


117

На следующее утро, ровно в одиннадцать, в замке Градчаны (это по-чешски Hradčany , а по-немецки Hradschin ) состоялась инаугурация Гейдриха. Омерзительный Карл Герман Франк — судетский книготорговец, ставший эсэсовским генералом и госсекретарем, — организует для него торжественную встречу во дворе замка. Церемония проходит под звуки нацистского гимна Horst Wessel Lied [176], его исполняет оркестр, приглашенный специально по этому случаю. Гейдрих производит смотр войскам, рядом с флагом со свастикой поднимают в это время второе полотнище — это значит, что в шкале террора добавилось еще одно деление. Над Градчанами, над городом полощется отныне черное знамя с двумя «молниями», двумя рунами «зиг» («победа»). Богемия-Моравия почти официально становится первым эсэсовским государством.


118

В тот же день, 28 сентября, были расстреляны два вождя чешского Сопротивления — генерал армии Йозеф Билый и дивизионный генерал Гуго Войта, готовившие соотечественников к вооруженному восстанию[177]. Перед тем как пасть под пулями расстрельной команды, генерал Билый успел прокричать: «Да здравствует Чехословацкая республика! Стреляй, собачья свора!» Эти двое — еще двое, — в общем-то, не играют никакой роли в моей истории, но мне показалось, что не назови я их имен, это выглядело бы пренебрежением.

Вместе с Билым и Войтой были казнены девятнадцать офицеров чешской армии, в том числе еще четыре генерала. И тогда же в качестве меры, необходимой для «охраны интересов империи», на всей территории Богемии и Моравии было объявлено чрезвычайное положение. На основании законов военного времени были запрещены любые сборища — как на улицах, так и в помещениях; судам, в чем бы ни состояло обвинение, оставили только две возможности: оправдать или вынести смертный приговор. К смерти приговаривали тех, кто распространял листовки, торговал из-под полы, даже просто слушал иностранное радио. На стенах появлялись все новые и новые красные плакаты, напечатанные на двух языках и извещавшие о каждом новом мероприятии новой власти. Чехи быстро поняли, что собой представляет их новый хозяин.

И евреи, разумеется, тоже — только, пожалуй, еще быстрее. 29 сентября Гейдрих объявляет о том, что закрываются все синагоги, и о том, что те чехи, которые в знак протеста против недавнего предписания евреям носить на одежде желтую звезду сами надевали такую, будут арестованы. Во Франции в сорок втором можно будет наблюдать похожие проявления солидарности, и тех, кто на это отважится, депортируют «вместе с друзьями-евреями», но в Протекторате все это только прелюдия.


119

2 октября 1941 года только что назначенный исполняющим обязанности протектора Богемии и Моравии Рейнхард Гейдрих проводит в Чернинском дворце (теперь это отель «Савой» — в нескольких минутах ходьбы от Пражского замка)[178] секретное совещание, на котором определяет главные линии своей политики. Вот он стоит, опершись на деревянную кафедру, на груди — орден Железного креста[179], на безымянном пальце левой руки — обручальное кольцо, и, едва поглядишь на него, понятно, что перед тобой руководитель, компетентный и властный. Он обращается к собравшимся в зале заседаний главным представителям оккупационных сил, надеясь, что речь его перед соотечественниками хоть чему-то их да научит.

«Идет война, и из тактических соображений нам не следует в кое-каких вопросах ни доводить Чехию до белого каления, ни наводить ее на мысль, что нет иного выхода, кроме мятежа».

Это первый пункт его политики, включающей в себя применение лишь двух средств — кнута и пряника. И кнут следует сразу же за пряником:

«Рейх не любит шутить, и рейх — хозяин на своей территории. Имею в виду, что ни один немец не должен ничего спускать ни одному чеху, равно как и ни одному еврею в рейхе. Ни один немец не должен говорить, что чех — это все-таки приличный человек. Если кому-нибудь придет в голову заявить такое, нам придется его отсюда выслать: если мы не сформируем единый фронт против “чешни”, любой чех всегда найдет способ обмануть нас».

Далее Гейдрих, непривычный к речам и далеко не Цицерон, переходит к иллюстративной части:

«Немцу нельзя напиваться прилюдно, в ресторане. Будем говорить начистоту: никто не запрещает вам выпить и расслабиться, но это следует делать у себя дома или в офицерской столовой. Чех должен видеть, что у немца отличная выправка, что немец твердо стоит на ногах — как при исполнении служебных обязанностей, так и на досуге, что немец — это господин, хозяин от макушки до пяток».

После этого курьезного примера речь становится более конкретной — и более угрожающей:

«Мне нужно без малейшей двусмысленности и с неколебимой твердостью внушить гражданам этой страны — чехам или прочим — понимание следующего факта: они не могут игнорировать того, что составляют часть населения рейха, стало быть, должны проявлять в отношении рейха верноподданнические чувства. Война диктует абсолютный приоритет этой задачи. Я хочу быть уверен, что любой чешский рабочий прилагает максимум усилий ради успешности германской войны. Для ясности добавлю: то, как будут кормить чешского рабочего, будет зависеть от качества его работы».

Разделавшись с социальными и экономическими проблемами, исполняющий обязанности имперского протектора переходит к расовым, наиболее ему близким, поскольку он отныне с полным правом может считать себя одним из главных специалистов рейха в этом вопросе.

«Совершенно очевидно, что мы должны найти к чешскому народу иной подход, чем применяем к тем, которые считаются у нас народами иной расы, к таким, например, как славяне. С чехами, принадлежащими к германской расе, следует обращаться твердо, но справедливо. Если мы хотим, чтобы они остались в рейхе, чтобы смешались с нами, нам нужно направлять их с той же гуманностью, с какой мы руководим собственным народом. Однако, для того чтобы знать точно, кто пригоден для германизации, мне необходима расовая перепись населения.

Здесь много разных групп населения. С теми, кто принадлежит к чистой, полноценной расе и расположен к нам, все будет просто — их можно германизировать. На противоположном полюсе — люди нечистой расы с дурным образом мыслей, от них мы должны избавиться. На Востоке для таких вполне хватит места.

Между двумя полюсами — промежуточный слой, который подлежит максимально тщательному обследованию. В этой группе могут встречаться люди нечистой расы, но доброжелательные по отношению к нам. Их надо будет отправить в рейх или еще куда-нибудь, позаботившись о том, чтобы у них не было детей, ибо мы нисколько не заинтересованы в увеличении данной популяции…» В другой речи, позже, он уточнит: «Те, кто окажется непригоден для германизации, а это примерно половина населения, будут отправлены на побережье Ледовитого океана, когда мы его завоюем, концентрационные лагеря — идеальное для них место». А сейчас продолжает так: «Что же касается последней группы лиц — индивидуумов чистой расы, но идеологически нам враждебных, то они представляют собой наибольшую опасность, потому что наделены качествами, свойственными расе вождей. Мы должны очень серьезно подумать над тем, что с ними делать. Некоторых, видимо, можно будет переселить в рейх, в сплошь немецкое окружение, чтобы германизировать и перевоспитать. Но если это окажется невозможно, нам придется поставить их к стенке, ибо я не могу себе позволить отправку этой части популяции на Восток, где она образует правящий слой, который пойдет против нас»[180].

Думаю, Гейдрих добросовестно рассмотрел все варианты. Только надо отметить, что сдержанная и эвфемистическая метонимия[181] «на Восток», смысла которой аудитория пока еще не понимала, означала на самом деле — в Польшу, в Освенцим.


120

3 октября свободная чехословацкая пресса в Лондоне отозвалась на политические перемены в Праге таким заголовком:

«Массовые убийства в Протекторате».


121

Один из людей Гейдриха служит здесь уже два года. Речь об Эйхмане, которому после того, как он так славно потрудился в Вене, в тридцать девятом доверили руководство Центральным бюро еврейской эмиграции и в Праге тоже, потом перевели в Берлин и повысили, сделав «ответственным за все еврейское направление» в РСХА, но вот хозяин снова зовет его в Прагу — и он возвращается.

Только ведь за два года многое изменилось. Теперь если Гейдрих созывает совещание, то уже не для того чтобы поговорить о еврейской «эмиграции», но для того чтобы обсудить «окончательное решение еврейского вопроса» в Протекторате. Статистика такова: на территории Протектората проживает 88 000 евреев, 48 000 из них — в столице, 10 000 — в Брно, 10 000 — в Остраве. Гейдрих решает, что Терезин будет идеальным транзитным лагерем, Эйхман берет это на заметку. Перевезут всех быстро, на двух или трех поездах в день, по тысяче пассажиров в каждом. Будет использована проверенная методика: каждому еврею разрешат взять с собой не запертый на замки багаж весом до пятидесяти килограммов: личные вещи плюс — чтобы упростить задачу немцам — запас продуктов на две-четыре недели.


122

Благодаря радио и газетам новости из Протектората долетают до Лондона очень быстро. Сержант Ян Кубиш слушает рассказ друга-парашютиста о ситуации в родной стране. Убийства, убийства, убийства… А что еще? С тех пор как Гейдрих в Праге, каждый день там — день траура. Вешают, пытают, депортируют. Какие чудовищные подробности так ошарашили Яна Кубиша сегодня? Почему он, подобно китайскому болванчику, качает головой и повторяет: «Как такое возможно? Как такое возможно?»


123

Я съездил в Терезин — всего однажды. Мне хотелось увидеть место, где умер Робер Деснос[182]. Он прошел через Освенцим, Бухенвальд, Флоссенбург и Флёху. После изнурительных маршей смерти[183], в последнем из которых поэт подцепил тиф, он оказался в Терезине. Концлагерь был освобожден 8 мая 1945 года, а Деснос умер 8 июня — умер, как жил, свободным, на руках юных медсестры и медбрата, поклонников его творчества. Вот еще одна история, из которой мне хотелось бы сделать книгу. Молодых людей звали Алена и Йозеф.

Терезин, по-немецки Терезиенштадт, был «крепостью, построенной австрийской императрицей для защиты богемского четырехугольника от посягательств прусского короля Фридриха II». Что за императрица? Не знаю. Я позаимствовал понравившуюся мне фразу у Пьера Вольмера, спутника Десноса в скитаниях по лагерям и свидетеля его последних дней. Мария-Терезия? Ну да, конечно: Терезиенштадт, город Терезии.

В ноябре 1941 года Гейдрих приказал превратить гарнизонный городок в гетто, а часть бывшей крепости отделить и сделать из нее тюрьму гестапо.

Но это не все — далеко не все, что надо сказать о Терезине.

Терезин не был таким же гетто, как другие.

Терезин был для властей местом временного пребывания евреев — до окончательного решения их судьбы, своего рода пересылочным концлагерем, это понятно: согнанные сюда евреи ожидали отправки на восток — в Польшу, в страны Балтии. Первый состав с узниками ушел в Ригу 9 января 1942 года; тысяча человек, пятьсот из них выжили. Второй, неделю спустя, тоже в Ригу; тысяча человек — шестнадцать выживших. Третий в марте: тысяча человек — семь выживших. Четвертый: тысяча человек — выжили трое. И в общем-то, нет ничего особенного в этом последовательном приближении к ста процентам — ужасающем симптоме прославленной немецкой результативности.

Депортация идет своим ходом, а Терезинское гетто тем временем служит Propagandalager : образцовым, «витринным» — так еще его называли — лагерем для иностранных наблюдателей, и его обитатели должны производить самое что ни на есть приятное впечатление на представителей Международного комитета Красного Креста.

В Ванзее Гейдрих объявляет, что некоторым категориям немецких евреев — удостоенным наград ветеранам Первой мировой войны, лицам старше шестидесяти пяти лет, Prominenten  — крупным специалистам и видным деятелям в какой-либо области, слишком известным, чтобы исчезнуть внезапно и бесследно, — будет временно сохранена жизнь. Их поместят в Терезин, будут содержать во вполне приличных условиях, и это поможет успокоить немецкую общественность, к 1942 году все-таки несколько ошеломленную чудовищной политикой, которой она не переставала аплодировать начиная с 1933-го[184].

Для того чтобы Терезин мог служить алиби, надо, чтобы евреи выглядели так, будто с ними хорошо обращаются. Вот почему нацисты разрешают проживающим в гетто самоуправление и более или менее активную культурную жизнь: поощряются спектакли, занятия искусством — конечно, под бдительным оком эсэсовцев, которые ко всему еще и требуют, чтобы на лицах евреев сияли улыбки.

Представители Красного Креста, на которых инспекционные визиты произведут самое благоприятное впечатление, оставят в своих докладах весьма положительные отзывы о гетто в целом, о его культурной жизни, об отношении к узникам. Между тем из 140 000 евреев, проживавших в Терезине во время войны, выживет всего 17 000. Милан Кундера напишет о них:

«Евреи Терезина не питали иллюзий, они жили в преддверии смерти, и их выставлявшаяся нацистской пропагандой напоказ культурная жизнь служила всего лишь алиби. Следовало ли жителям гетто отказаться от предложенной им обманчивой и шаткой свободы? Они сами более чем ясно ответили на этот вопрос — своей жизнью, своим творчеством, своими выставками, своими квартетами, своими любовными историями, всей палитрой своей жизни, которая имела несравненно большее значение, чем жуткая комедия, разыгранная их тюремщиками. Такова была их ставка». И добавит на всякий случай: «Такой же должна была быть и наша».


124

Президент Бенеш сильно встревожен, и не надо быть шефом разведслужбы, чтобы это заметить. Лондоном беспрестанно оценивается вклад, сделанный теми или иными подпольными движениями оккупированных стран в условиях войны, и там видят, что в то время как во Франции в результате осуществления плана «Барбаросса» коммунистические группы становятся все активнее, и это идет стране на пользу, в Чехии сопротивление постепенно сходит на нет. С тех пор как власть в стране перешла к Гейдриху, чешские подпольные организации одна за другой проваливались, а в те немногие, что еще оставались, неизбежно проникали гестаповцы. Все это делает позицию Бенеша крайне уязвимой: сейчас, даже в случае победы, Англия и слышать не захочет о пересмотре Мюнхенских соглашений, а это означает, что Чехословакия будет восстановлена в границах, определенных в сентябре 1938 года, то есть без Судет, следовательно, ни о какой первоначальной территориальной целостности и говорить будет нечего.

Срочно требуется что-то делать! Полковник Моравец выслушивает горькие жалобы своего президента. До чего же это унизительно — когда англичане настойчиво сравнивают апатию чехов с патриотизмом французов, русских, даже югославов! Так не может продолжаться!

Но что предпринять? Полная дезорганизация внутри Сопротивления делает всякие призывы к более активным действиям совершенно бесполезными. Стало быть, решение проблемы здесь, в Англии. Я хорошо представляю себе, как сверкнули глаза Бенеша и как он шарахнул кулаком по столу, объясняя Моравцу свою идею: нужна показательная акция против нацистов — убийство, подготовленное в глубокой тайне отрядом парашютистов.

Моравцу понятно, что имеет в виду президент: поскольку чешское Сопротивление агонизирует, нужно прислать ему подкрепление извне — тренированных, вооруженных, имеющих серьезную мотивацию людей, действия которых получат широкий национальный и интернациональный резонанс. И действительно, так, с одной стороны, можно произвести впечатление на союзные державы, показав им, что Чехословакия — отнюдь не пустое место, а с другой — пробудить в соотечественниках патриотизм, чтобы Сопротивление возродилось из пепла. Я написал было «чешский патриотизм», но убежден, что Бенеш сказал «чехословацкий». И еще я убежден вот в чем: именно он потребовал от Моравца, чтобы миссия была поручена двоим — чеху и словаку. Два человека должны были, по его мнению, символизировать нерушимое единство двух народов.

Однако прежде всего следовало определиться с мишенью. Моравец сразу же вспомнил о своем однофамильце, Эммануэле Моравце[185], одном из самых ангажированных оккупационным режимом министров, своего рода чешском Лавале[186]. Но министр школ — это все-таки фигура местного значения, и международный резонанс оказался бы ничтожным. Несколько более известен в мире Карл Герман Франк, он прославился своей жестокостью и своей ненавистью к чехам, и потом, он немец, эсэсовец… Франк, пожалуй, мог бы стать хорошей мишенью… Но в конце концов, если уж выбирать немца, эсэсовца…

Мне легко себе представить, что являла собой — особенно с точки зрения полковника Моравца, главы чешских секретных служб, — перспектива убийства обергруппенфюрера Гейдриха, исполняющего обязанности протектора Богемии и Моравии, палача того народа, к которому принадлежал и который любил полковник, Пражского мясника, а кроме всего прочего — начальника немецкой секретной службы, то есть в каком-то смысле его коллеги.

Да, да, если уж на то пошло, почему бы не Гейдрих?..


125

Я прочел гениальную книгу. Фоном для действия в этом романе служит покушение на Гейдриха, написан он чехом Иржи Вейлем, называется «Мендельсон на крыше»[187].

Название объясняется в первой же главе, которая читается почти как анекдот: двое чешских работяг бродят по крыше Оперы и ищут статую композитора Мендельсона, чтобы сбросить ее, поскольку композитор — еврей. Приказ убрать статую был отдан самим Гейдрихом, страстным поклонником классической музыки, недавно назначенным протектором Богемии и Моравии; о том, чтобы не выполнить, не может быть и речи, но ведь какая незадача! На крыше оказывается целая толпа статуй, ни одна не надписана, Гейдрих не уточнил, где тут статуя Мендельсона, и, кажется, никто — даже из немцев — не способен опознать нужную. При этом все боятся побеспокоить Гейдриха из-за подобной ерунды. Эсэсовец, наблюдающий за выполнением приказа, решается наконец посоветовать рабочим: «Обойдите статуи еще раз и внимательно глядите на носы. У которой нос больше всех, та и есть этот жид!» И вот уже большеносому накидывают петлю на шею, и вот… Но — кошмар! — это оказывается Вагнер![188] И все-таки ошибки в последний момент удастся избежать: несколькими главами дальше статуя Мендельсона наконец-то падает. Правда, несмотря на все старания чешских рабочих «свалить ее так, чтобы не слишком повредилась», одна рука при падении отламывается…

Рассказанная в книге Вайля забавная история основана на реальных фактах: статую Мендельсона действительно в 1941 году положили на бок, и рука у нее отвалилась. Интересно, а потом эту руку приклеили обратно?.. Поди знай, но в любом случае выдуманные человеком, жившим в то время, приключения бедолаги-эсэсовца, которому поручают валить статуи, — это вершина бурлеска, типичного для чешской литературы, всегда отличавшейся этим особым, чуть сладковатым и одновременно уничижительным, местами черным, юмором, крестным отцом которого был Ярослав Гашек, бессмертный создатель похождений бравого солдата Швейка.


126

Моравец наблюдает за тренировкой парашютистов. Одетые в спортивные костюмы солдаты бегают, прыгают и стреляют. Полковник замечает низкорослого, но ловкого и энергичного мужичка, который в рукопашной укладывает на лопатки любого соперника, и спрашивает у инструктора, служившего в свое время в колониях пожилого англичанина, как у этого парня со взрывчаткой. «Знаток!» — отвечает англичанин. А с огнестрельным оружием? «Талант!» И как же его зовут? «Йозеф Габчик». Вроде бы имя словацкое. Полковник, не откладывая дела в долгий ящик, вызывает коротышку к себе.


127

Полковник Моравец, в полном соответствии с пожеланиями президента Бенеша, обращается к двум парашютистам, выбранным им для операции «Антропоид», к двум сержантам — словаку и чеху, Йозефу Габчику и Карелу Свободе:

«Вы слышали по радио и читали в газетах о бессмысленных убийствах, которые совершаются у нас дома. Немцы убивают лучших из лучших. Но это означает лишь то, что идет война, потому не надо плакать и жаловаться, надо сражаться.

У нас дома наши побеждены и находятся сейчас в положении, когда возможности их ограничены. Стало быть, наступило время помощи извне. Выполнить одну из задач, предусмотренных этой помощью извне, доверяется вам. Октябрь — месяц нашего национального праздника[189], самый печальный месяц в году с тех пор, как мы разделены. Нужно отметить этот праздник так, чтобы он запомнился. Потому и решено отметить его акцией, которая войдет в историю наравне с убийствами наших людей в нашей стране.

Что за акция? В Праге сейчас нах


убрать рекламу




убрать рекламу



одятся два человека, олицетворяющих собой это истребление нации, — Карл Герман Франк и Рейнхард Гейдрих, он прибыл недавно. Мы считаем, и тут мы сходимся с нашим руководством… мы считаем, что один из них должен заплатить за всех, чтобы стало понятно: вот ответ ударом на удар. Такова миссия, которую вам поручат. Это означает, что вы вернетесь на родину, вернетесь вдвоем и будете поддерживать друг друга. Взаимная поддержка окажется вам совершенно необходима, ибо — скоро вы поймете почему — вам придется осуществлять свою миссию без помощи соотечественников, оставшихся на родине. Говоря “без помощи соотечественников”, я имею в виду, что до тех пор, пока задача не будет выполнена, вы можете полагаться только друг на друга. Только после этого вам обеспечат и помощь, и защиту.

Как и когда действовать, вам придется решать самим. Вы спуститесь на парашютах в наиболее удобном для приземления месте, у вас будет с собой все, что можно взять с собой. Насколько нам известна ситуация в стране, вы можете рассчитывать на наших соотечественников, если обратитесь к ним при каких-то затруднениях, но вы, со своей стороны, должны действовать осторожно и хорошенько обдумывать каждый шаг. Нет смысла повторять, что ваша миссия имеет громадное историческое значение и что риск очень велик. Успех зависит от условий, которые вы создадите сами своей ловкостью и сноровкой. Мы еще поговорим об этом после вашего возвращения со специальных тренировок, но, как уже сказано, задача вам ставится весьма серьезная, и вы должны вложить в ее выполнение всю душу — искренне и с верой в то, что делаете. Если у вас есть какие-то сомнения насчет того, что вы сейчас услышали, скажите об этом сразу».

У Габчика и Свободы нет никаких сомнений. И если командование пока еще, может быть, колеблется в выборе объекта покушения (такой вывод можно сделать из слов Моравца), для них-то самих все ясно. Их сердца сделали выбор. Пусть заплатит Пражский палач, Пражский мясник, пусть заплатит белокурая бестия.


128

«У нас плохие новости», — говорит Габчику штабс-капитан Шустр, офицер осведомительной службы Моравца. Чех Карел Свобода, второй участник операции «Антропоид», после неудачного тренировочного прыжка с парашютом получил травму и страдает с тех пор упорно повторяющимися приступами мигрени. Свободу отправили в Лондон, где его осмотрел врач, и после этого осмотра стало понятно, что напарник Габчика лететь не сможет, и Йозефу придется заканчивать подготовку в одиночестве. Но ему же ясно: это всего лишь отсрочка. «Как вы думаете, мог бы кто-то из наших людей заменить Свободу?» — спрашивает штабс-капитан. «Да, мой капитан, одного такого я знаю», — отвечает Габчик.

Ян Кубиш может выйти на большую сцену Истории.


129

А в этой главе я опубликую портреты двух героев — и опубликую без каких-либо колебаний, потому что для этого мне всего-то и надо было перевести с английского отчет об оценках, полученных ими от инструкторов британской армии.


ЙОЗЕФ ГАБЧИК

Сообразительный и дисциплинированный солдат.

Не обладает такими умственными способностями, как некоторые из его товарищей, медленно усваивает новые знания.

Абсолютно надежен, безотказен, легко воодушевляется, щедро наделен здравым смыслом.

Уверен в себе, когда речь идет о практических делах, но теряет уверенность, если требуются интеллектуальные усилия.

Хороший вожак, умеет руководить людьми, когда спокоен за свои тылы, в мельчайших деталях послушен приказу. На удивление прекрасно владеет сигнализацией.

Обладает также техническими познаниями, которые могут быть полезны (на предприятии, где работал, имел дело с токсичными газами).

Физическая подготовка: очень хорошая.

Ориентирование на местности: хорошо.

Рукопашная: очень хорошо.

Владение оружием: хорошо.

Взрывчатые вещества: хорошо (86 %).

Связь: очень хорошо (12 слов в минуту азбукой Морзе).

Рапорты по службе: очень хорошо.

Чтение карты и вычерчивание карт: удовлетворительно (68 %).

Умеет водить:

велосипед — да;

мотоцикл — нет;

автомобиль — да.


ЯН КУБИШ

Хороший, надежный и спокойный солдат.

Физическая подготовка: очень хорошая.

Ориентирование на местности: хорошо.

Рукопашная: очень хорошо.

Владение оружием: хорошо.

Взрывчатые вещества: хорошо (90 %, но медлителен в обучении и исполнении).

Связь: хорошо.

Рапорты по службе: хорошо.

Чтение карты и вычерчивание карт: очень хорошо (95 %).

Умеет водить: велосипед, мотоцикл, автомобиль.


Наткнувшись на этот документ в пражском Музее армии, я обрадовался прямо как дитя, — одна только Наташа, наблюдавшая за тем, в какой лихорадке я переписываю драгоценные листки, могла бы рассказать, до чего же я был им рад.

Благодаря этим листкам можно уже обозначить разницу в характерах и темпераменте двух друзей: коротышка Габчик был энергичным сангвиником, а верзила Кубиш — задумчивым и благодушным флегматиком. Все свидетельства, которые попадали ко мне в руки, это подтверждали. А отсюда и распределение задач: Габчик отвечал за ручной пулемет, Кубиш — за взрывчатку.

Кстати, то, что мне известно о Габчике, заставляет думать, что английский офицер, написавший характеристику солдата, самым постыдным образом преуменьшил его умственные способности. Впрочем, это мое впечатление подкрепляется и словами полковника Моравца. Вот что он пишет в своих мемуарах:

«Во время обучения Габчик проявил незаурядные ум, догадливость, одаренность и способность улыбаться даже в самых тяжелых ситуациях. Он был искренним, душевным, предприимчивым и инициативным. A natural born leader [190]. Он преодолел все трудности учений, ни разу не пожаловавшись, и показал превосходные результаты».

А Кубиш, по словам того же Моравца, был «медлительным в движениях, но терпеливым и настойчивым. Инструкторы сразу же оценили его ум и его находчивость. Он был очень дисциплинированным, сдержанным и надежным. Кроме того, он был очень спокойным, осторожным и серьезным — полной противоположностью жизнерадостному экстраверту Габчику».

Эту книжку, попавшую ко мне в результате сокращения фондов одной из библиотек Иллинойса, я берегу как зеницу ока. Master of Spies  — «Мастер шпионажа»[191]. Ее автору, Франтишеку Моравцу, было о чем рассказать. Моя бы воля — переписал бы его книжку целиком. Порой я чувствую себя персонажем Борхеса, но все-таки я тоже не персонаж.


130

«Если вам повезет и вы не погибнете сами при покушении на объект или сразу после, у вас будут две возможности: попытаться выжить внутри страны или попробовать перейти границу и вернуться на базу в Англию. Учитывая, какова будет реакция немцев на случившееся, обе эти возможности весьма сомнительны. Поэтому, честно говоря, самое вероятное — что вас убьют во время операции».

Моравец принял молодых людей по отдельности, но сказал им одно и то же. Габчик и Кубиш отвечали, ничем не проявляя волнения.

Габчик заявил, что миссия для него — военная операция, а риск быть убитым — составная часть его профессии.

Кубиш поблагодарил полковника за то, что тот выбрал его для такой ответственной миссии.


Для обоих, по их словам, «будет лучше погибнуть, чем попасть в руки гестапо».


131

Вы — чех или словак. Вы не любите, когда вам указывают, что надо делать, и вам не нравится, когда людям причиняют зло, поэтому вы решили покинуть родину и присоединиться к соотечественникам, которые борются с захватчиком. Выбрав тот или иной путь, вы едете на север или на юг, в Польшу или на Балканы, и, преодолевая одну трудность за другой, добираетесь до Франции морем.

Когда вы оказываетесь на месте, становится еще труднее. Франция принуждает вас вступить в Иностранный легион и отправляет в Алжир или Тунис. Но со временем вы присоединяетесь к чехословацкой дивизии, которая формируется в том же городе, где был концлагерь для испанских беженцев, и идете сражаться плечом к плечу с французами, когда и на них нападают гитлеровские чудовища. Вы мужественно сражаетесь, вы отступаете и терпите поражения вместе с французами, вы прикрываете отступление, которому не видно конца, а бомбы сыплются на вас с неба, вы участвуете в этой долгой агонии, в Исходе — для вас он первый и последний[192]. На юге побежденной Франции неразбериха, полный хаос, но вам снова удается попасть на корабль, и на этот раз вы высаживаетесь в Англии. Поскольку вы проявили мужество и героически сопротивлялись тому самому захватчику, восполняя исторический вакуум марта тридцать девятого, на полигоне Чешского корпуса вас награждает лично президент Бенеш. Вы смертельно устали, форма на вас мятая, но вы стоите рядом с другом, когда Бенеш прикрепляет вам на грудь Чешский крест первой степени. А потом Черчилль, сам Черчилль  проходит перед вами, опираясь на трость. Вы сражались с захватчиками и в ходе сражений спасли честь своей страны. Но вы не захотели на этом остановиться.

Вы вливаетесь в подразделения специального назначения и начинаете тренироваться в поместьях с замками, которые называются «виллами», «манорами»[193] или просто «домами» и раскиданы по всей Англии и Шотландии. Вы прыгаете, вы стреляете, вы занимаетесь борьбой, вы разбираете и собираете оружие. Вы добрый и на редкость обаятельный. Вы хороший товарищ, и вы нравитесь девушкам. Вы флиртуете с молоденькими англичанками. Вы пьете чай с их родителями, и родители от вас в восторге. Вы неустанно тренируетесь, потому что впереди самая грандиозная миссия, какую страна может доверить только двоим. Вы верите в справедливость и верите в мщение. Вы храбрый, волевой и даровитый. Вы готовы умереть за родину. В вас растет кто-то, кто постепенно начинает превосходить вас, но вы остаетесь при этом самим собой. Вы простой человек. Вы мужчина.

Вас зовут Йозеф Габчик или Ян Кубиш, и вы вот-вот войдете в Историю.


132

Каждое правительство в изгнании, обосновавшееся в Лондоне, организует из солдат своей воссоздаваемой армии футбольную команду, регулярно проводятся товарищеские матчи. Сегодня на поле выходят игроки Франции и Чехословакии. Публика, как всегда, — военные всех национальностей и всех званий, и трибуны забиты разноцветными мундирами по самое некуда. Атмосфера в полном смысле слова праздничная, болельщики криками подбадривают футболистов. Посреди разноголосой толпы — Габчик и Кубиш в своих коричневых пилотках, их губы шевелятся, их руки быстро двигаются, они что-то, оживленно жестикулируя, обсуждают. Видимо, какие-то сложные технические проблемы. На поле они почти не смотрят и прерывают разговор только тогда, когда там создается опасное положение и стадион начинает реветь. Прерывают и начинают следить за этой фазой матча, пока она не заканчивается, а потом возвращаются к беседе и продолжают среди воплей и песен все то же бурное обсуждение.

Франция открывает счет. Французские болельщики отвечают на это радостным гулом.

Возможно, поведение Габчика и Кубиша, резко отличающееся от поведения массы болельщиков, целиком поглощенных игрой, кем-то замечено. В любом случае солдаты Чехословацкой смешанной бригады начинают поговаривать о том, что этим двоим предложили участвовать в особой миссии и они согласились. Операция, к которой они готовятся в глубокой тайне, создает им своего рода ореол, и они кажутся всем еще более загадочными, потому что отказываются отвечать на какие бы то ни было вопросы. Даже на вопросы самых старых друзей — по Польше, по Франции.

Да, безусловно, Габчик и Кубиш обсуждают сейчас свою миссию. На поле идут в наступление чехословаки, они надеются сравнять счет. Дело доходит до пенальти, игрок с номером десять получает мяч, бьет — и промахивается, его отталкивает французский защитник. Центральный нападающий выскакивает слева, из засады, перехватывает мяч. Удар низом — и мяч летит под штангу. Подбитый вратарь падает на землю. Чехословаки сравнивают счет, трибуны ликуют. Габчик и Кубиш умолкают. В целом они довольны. Команды расходятся — ничья.


133

19 ноября 1941 года во время церемонии, проходившей в самом сердце Градчан, в соборе Святого Вита, президент Гаха торжественно вручил семь ключей от города[194] его новому хозяину. В том самом помещении, где хранится корона святого Вацлава — самое драгоценное сокровище чешской нации. Существует фотография, на которой можно увидеть Гейдриха и Гаху перед короной, лежащей на изысканно расшитой подушке. Рассказывают, что Гейдрих не устоял и примерил корону, между тем как древнее поверье гласит: всякий, кто, не имея на это права, наденет на себя корону, умрет в том же году. И его старший сын тоже.

На самом деле, если вглядеться в снимок, станет понятно, что старая плешивая сова Гаха смотрит на королевскую регалию недоверчиво, а Гейдрих — с несколько вынужденным почтением, и, подозреваю, его отнюдь не захлестывает восторг при виде предмета, который вполне мог казаться ему фольклорной стекляшкой. Короче говоря, я думаю, а не осточертела ли ему к тому времени вообще вся эта церемония.

Вроде бы никаких веских доказательств того, что Гейдрих использовал случай примерить корону, не существует. Мне кажется, некоторым хотелось поверить в этот эпизод, потому как, зная уже, что случилось дальше, они усматривали в нем акт святотатства, которое не могло остаться безнаказанным. Но я — я не считаю, что Гейдрих внезапно ощутил себя героем вагнеровской оперы. И доказательством тут для меня служит то, что имперский протектор вернул три ключа из семи Гахе: в знак дружбы и ради создания иллюзии, будто немецкий оккупант готов разделить управление страной с чешским правительством. Ну и мало того, что речь тогда шла об акте чисто символическом, не имевшем ни малейшего отношения к реальности, эта половинчатость обмена ключами окончательно лишала сцену масштабности, которую при иных обстоятельствах можно было бы в ней усмотреть. Вероятно, Гейдрих, торопясь вернуться домой поиграть с детьми или на работу — заняться «окончательным решением», — жаждал, чтобы церемония поскорее завершилась.

Но тем не менее, тем не менее… правая рука Гейдриха на фотографии частично прикрыта подушкой, на которой покоится корона. Гейдрих обнажил только одну руку, только правая рука голая, левая осталась в перчатке. И если хорошенько приглядеться, становится понятно, что правая его рука к чему-то тянется. К чему? Так вот же — за подушкой — поместившийся в кадре только наполовину скипетр! И даже при том, что происходящее этой самой подушкой скрыто, о нем можно догадаться. Есть все основания думать, что правая рука Гейдриха то ли дотрагивается, то ли сейчас дотронется до скипетра. А эта новая деталь позволяет и мне по-новому истолковать выражение лица протектора. Теперь во взгляде Гейдриха я с таким же успехом вижу завладевающее им вожделение. Нет, не думаю, что он нацепил на себя корону, — мы же не в фильме Чарли Чаплина, — но уверен, что он взял скипетр — чтобы вроде как небрежно взвесить его на руке. Это куда менее демонстративно, зато весьма символично, и каким бы Гейдрих ни был прагматиком, его явно тянуло к атрибутам власти.


134

Йозеф Габчик и Ян Кубиш попивают чай с печеньем, поданный хозяйкой дома, где они живут, миссис Эллисон. Все англичане хотят тем или иным образом участвовать в войне, потому, когда миссис Эллисон предложили поселить у себя двух парней из Чехословакии, она с радостью согласилась. Тем более что ребята ей попались очень симпатичные. Не знаю, когда и как Габчик выучил язык, но сейчас для него английский просто как родной. Говорливый и обаятельный, Йозеф почти не умолкает, и миссис Эллисон очарована. Кубиш, который пока еще не особенно ладит с английским и вообще более сдержанный, улыбается своей благодушной улыбкой, и его природная доброта не ускользает от внимания хозяйки. «Еще чайку выпьете?» Парни, сидящие рядышком на диване, вежливо соглашаются. К этому времени они уже перенесли достаточно испытаний, для того чтобы не упускать возможности подкрепиться. Печеньица тают у них во рту — мне эти печеньица представляются чем-то вроде спекуляусов[195]. И вдруг звонят в дверь. Миссис Эллисон встает, но, прежде чем она доберется до прихожей, послышится щелчок замка и в комнату войдут две девушки. «Come in, darlings [196], идите сюда, давайте я вас познакомлю!» Габчик и Кубиш, в свою очередь, поднимаются. «Лорна, Эдна, это Джозеф и Ян, они немножко поживут у меня». Девушки подходят, улыбаются. «Господа, хочу представить вам моих взрослых дочерей». Именно в этот момент оба солдата, скорее всего, думают, что все-таки в этом подлом мире иногда еще встречается справедливость.


135

«По существу, моя миссия заключается в том, чтобы вместе с другим бойцом Чехословацкой армии отправиться на родину и совершить там акт саботажа или терроризма в том месте и тем способом, которые окажутся наиболее подходящими в сложившихся условиях. Я сделаю все от меня зависящее как в родной стране, так и за ее пределами, чтобы добиться нужного результата. Клянусь приложить все усилия и добросовестно выполнить то, что вызвался сделать добровольно».

1 декабря 1941 года Габчик и Кубиш подписывают такой вот — похоже, типовой — документ. А я задумываюсь о том, подписывали ли аналогичные обязательства все парашютисты всех армий, базировавшихся в Великобритании.


136

Наверное, Альберт Шпеер[197], личный архитектор Гитлера и военный министр, нравился Гейдриху. Почему бы и нет? Это человек утонченного вкуса, элегантный, обольстительный, умный, его культурный уровень намного превосходит уровень других должностных лиц рейха. Он отнюдь не куровод, как Гиммлер, не фанатик, как Розенберг, не жирная свинья, как Геринг или Борман.

Шпеер в Праге проездом. Гейдрих устраивает для него автомобильную экскурсию по городу, показывает здание Оперы, на крыше которого теперь отсутствует статуя Мендельсона. Шпеер так же, как Гейдрих, любит классическую музыку, тем не менее эти двое не слишком высоко оценивают друг друга. Изысканному интеллектуалу Шпееру Гейдрих представляется чистильщиком гитлеровских выгребных ям, тем, кому поручают грязную работу и кто не моргнув ее исполняет, — просвещенным, образованным, но все-таки скотом. Что до Гейдриха, то он видит в Шпеере сведущего человека, восхищается его достоинствами, но как ему не отметить, что тот остается штатским, снобом с наманикюренными пальчиками. И — в противоположность претензиям Шпеера к нему самому — мысленно упрекает высокого гостя в нежелании копаться в дерьме.

Шпеер в качестве министра вооружений уполномочен Герингом потребовать от Гейдриха еще шестнадцать тысяч чешских рабочих для военных нужд Германии. Гейдрих обещает выполнить требование в ближайшее время и объясняет Шпееру: чехи уже обузданы, укрощены, не то что, например, французы, зараженные идеями коммунистического сопротивления и саботажа.

Смущая народ, колонна правительственных «мерседесов» движется по городу, въезжает на Карлов мост. Шпеер в восторге от разворачивающейся перед ним панорамы готических и барочных фасадов. Улица за улицей — и архитектор берет верх над министром, Шпеер начинает мечтать о преобразованиях: вот на этом громадном неиспользуемом пространстве в районе Летна[198] неплохо бы построить новую резиденцию для немецкого правительства. Гейдрих и бровью не ведет, но ему не по душе идея переезда из Градчан, из замка королей Богемии, где можно чувствовать себя монархом. Рядом со Страговским монастырем[199], где находится одна из лучших европейских библиотек, Шпеер видит словно воочию, как вырастает из-под земли немецкий университет. Еще у него возникает множество идей насчет полного переустройства берегов Молдау, кроме того, он настоятельно советует снести это жалкое подобие Эйфелевой башни, венчающей Петршин холм — самый высокий в городе[200], а Гейдрих объясняет гостю, что хочет сделать из Праги культурную столицу рейха. Протектор не может удержаться от хвастовства и с гордостью сообщает, что намерен открыть будущий музыкальный сезон оперой, написанной его отцом. «Отличная мысль, — вежливо отвечает Шпеер, который понятия не имеет о творчестве Гейдрихова папы. — И когда же премьера?» 26 мая. Жена архитектора в машине, следующей за автомобилем протектора, рассматривает наряд своей соседки, Лины. Между женщинами, кажется, пробегает холодок. Часа за два черные «мерседесы» объезжают все главные улицы Праги. К концу экскурсии Шпеер прочно забывает дату. 26 мая 1942 года. Накануне.


137

Уроженец Словакии Габчик и Кубиш, родом из Моравии, никогда не бывали в Праге — это тоже одна из причин, по которым выбрали именно их. Действительно — если они никого в городе не знают, их тоже наверняка никто не сможет узнать. Но провинциальное невежество молодых людей того и гляди сыграет против них, когда понадобится сориентироваться на месте, поэтому в программу их интенсивного обучения входит знакомство с картами и планами прекрасной чешской столицы.

И вот Габчик с Кубишем склоняются над картой Праги, чтобы заучить ее главные улицы и площади.

К тому времени они еще ни разу не прошли по Карлову мосту, по Староместской площади, по Малой Стране, они никогда еще не ступали ни на Вацлавскую, ни на Карлову площади, не бродили ни по Нерудовой, ни по Рессловой, не поднимались ни на Петршин холм, ни на Страгов, никогда не видели собственными глазами ни берегов Влтавы, ни двора Градчанского замка, ни Вышеградского кладбища, где еще не упокоился автор бессмертного сборника «Прага с пальцами дождя» Витезслав Незвал[201], ни печальных островов на реке, по которой плывут утки и лебеди, ни устремившейся к Главному вокзалу Вильсоновой улицы, ни площади Республики с ее Пороховой башней. Они никогда не любовались ни отливающими синевой башнями Тынского храма, ни оживающим каждый час Орлоем, Пражскими курантами на Ратуше. Они еще не попробовали ни шоколада в кофейне «Лувр», ни пива в «Славии», их еще не смерил взглядом Железный человек с Платнерской улицы…[202] Пока линии на карте не напоминают им ничего, кроме названий, слышанных в детстве, или военных объектов. Если бы кто-нибудь понаблюдал сейчас за тем, как парни исследуют карту местности, которая станет театром их действий, он мог бы подумать, что перед ним туристы, разрабатывающие маршрут путешествия на предстоящих каникулах.


138

Гейдрих принимает у себя чешскую фермерскую делегацию. Прием, мало сказать, холодный. Протектор молча выслушивает подобострастные обещания сотрудничать, после чего объясняет, что чешские фермеры — саботажники: они мошенничают, подсчитывая скот и взвешивая зерно. С какой целью? Да ясно же: чтобы снабжать черный рынок! Гейдрих вообще-то уже начал наказывать мясников, оптовиков и прочих там владельцев питейных заведений, но помочь эффективно бороться с этим бедствием, способным уморить население голодом, может только наилучшим образом организованный контроль. Только путем строгого подсчета, сколько чего в сельском хозяйстве производится, можно добиться заметных результатов, поэтому сейчас он прибегает к угрозам: фермы хозяев, которые не отчитаются о своей продукции честно, будут конфискованы. Крестьяне застыли, будто на них столбняк напал. Они понимают, что даже в том случае, если протектор решит заживо содрать с нарушителей шкуру посреди Староместской площади, никто не придет им на помощь. Признать, что способствуешь развитию черного рынка, по сути, то же, что признать: я спекулянт, я создаю искусственный дефицит продуктов и морю население голодом, — и тут весь народ, конечно, поддержит крутые Гейдриховы меры. Протектор же благодаря этому совершит ловкий политический маневр: одновременно  с популистскими мероприятиями в стране воцарится террор.

Когда крестьяне наконец уходят, Карл Герман Франк хочет сразу же составить список ферм для конфискации. Но Гейдрих призывает своего статс-секретаря умерить пыл: конфискованы будут лишь те хозяйства, владельцев которых сочтут непригодными для германизации.

Ну да, мы же все-таки не при Советах живем!


139

Вполне возможно, место действия — кабинет Гейдриха в Градчанах. Хозяин кабинета роется в папках с бумагами. Стучат в дверь. Входит человек в мундире, вид у него безумный, в руке — какой-то документ.

— Господин обергруппенфюрер, только что пришла депеша! Германия объявила войну Соединенным Штатам!

Гейдрих не шевелится. Вошедший протягивает ему депешу. Протектор молча ее читает.

Долгая пауза.

— Что прикажете, господин обергруппенфюрер?

— Отправьте бригаду на вокзал — пусть скинут статую Вильсона[203].

— …

— Чтобы завтра же утром я не видел этой мерзости. Выполняйте, майор Помм!


140

Президент Бенеш знает, что должен взять на себя ответственность, и, вполне вероятно, готовится к тому, что успех операции «Антропоид» может привести к небывалому масштабу репрессий — немцы совершенно точно озвереют. Руководить страной — значит постоянно делать выбор, и выбор сделан, решение принято, но принять решение — это одно, а взять на себя ответственность за него — совсем другое. И Бенеш, который вместе с Томашем Масариком создал в ноябре 1918 года Чехословакию, а двадцать лет спустя не смог избежать мюнхенского крушения, знает, что давление Истории громадно и что суд Истории — самый страшный из всех. Отныне любые его усилия направлены на восстановление целостности родной страны. Но, к несчастью, освобождение Чехословакии от него не зависит. Судьбу страны решат с оружием в руках Красная армия и английская авиация. Конечно, Бенешу удалось дать Королевским военно-воздушным силам Великобритании в семь раз больше пилотов, чем дала Франция, и рекорд по сбитым самолетам противника поставил Йозеф Франтишек[204]: ас английской авиации — чех, Бенеш этим сильно гордится. Только ведь известно, что во время войны значимость главы государства определяется числом подчиненных ему дивизий, и потому деятельность президента Бенеша почти исключительно сведена к унижающей его дипломатии: предоставить гарантии своей доброй воли двум державам, еще сопротивляющимся нацистскому людоеду, не будучи уверенным, что эти державы возьмут в конце концов над чудовищем верх. Во время бомбардировок 1940 года Англия действительно выдержала удар и — по крайней мере, на время — выиграла воздушную битву. Правда и то, что Красная армия, отойдя до Москвы, остановила наступление захватчика, когда тот приблизился к цели. Англия и СССР — после того как каждая из этих стран буквально в последнюю минуту избежала поражения — сегодня вроде бы способны противостоять доселе непобедимому рейху. Но на дворе все еще сорок первый. Вермахт почти что на вершине своего могущества. Не случилось пока ни одного существенного поражения гитлеровцев, и потому нет оснований подвергнуть сомнению их явную непобедимость. До Сталинграда еще далеко, очень далеко, очень далеко до снимков побежденных немецких солдат, не поднимающих глаз от снега. Исход пока сомнителен, но Бенеш может возлагать надежды только на него. Разумеется, вступление в войну США дарит огромные надежды, но джи-ай[205] еще не перелетели через Атлантику, какое там, японцы слишком сильно их отвлекают, им сейчас не до судьбы маленькой страны в Центральной Европе. Бенешу не остается ничего кроме собственного Паскалева пари[206]: его бог — бог о двух головах, Англия и СССР, и он делает ставку на их выживание. Но угодить одновременно обеим головам — штука непростая. Конечно, Англия и СССР — союзники, конечно, Черчилль, несмотря на врожденную ненависть к коммунизму, будет в течение всей войны проявлять незыблемую с военной точки зрения лояльность по отношению к русскому медведю, но ведь после войны… Что там будет после войны, если это «после войны» вообще наступит, да еще если союзники победят, — уже совсем другая история.

Чтобы произвести благоприятное впечатление на европейских гигантов, Бенеш решает попытать счастья с «Антропоидом». Он получил поддержку, в том числе и материально-техническую, от Лондона, и именно благодаря тесному сотрудничеству с Лондоном для проведения операции появилось все необходимое. Но нельзя при этом задевать самолюбия русских, потому-то президент в изгнании и сообщает в Москву о подготовке «Антропоида». Теперь давление на пределе: уже оба, Черчилль и Сталин, ждут, что из этого выйдет. Будущее Чехословакии в их руках, и лучше их не разочаровывать. Если его страну освободит Красная армия, ему тем более хочется выглядеть в глазах Сталина собеседником, заслуживающим доверия, да к тому же он опасается влияния чешских коммунистов.

Возможно, именно об этом думает Бенеш, когда входит его секретарь:

— Господин президент, пришел полковник Моравец с двумя молодыми людьми. Говорит, что у вас назначена встреча, но в расписании на сегодняшний день ее нет.

— Пусть войдут.

Габчика и Кубиша, не знающих, куда они едут, провезли на такси по улицам Лондона, и вот их принимает сам президент. Первое, что они замечают на письменном столе Бенеша, — оловянная модель английского истребителя «спитфайр». Парни вытягиваются по стойке «смирно» и отдают президенту честь. Бенеш захотел увидеть их до отлета, но не хотел, чтобы в документах сохранились хоть какие-то упоминания об этой встрече, потому что руководство — это еще и


убрать рекламу




убрать рекламу



умение принять меры предосторожности. Теперь молодые люди стоят перед ним. Объясняя Габчику и Кубишу, насколько важна для Истории порученная им миссия, он внимательно их рассматривает. Его поражает, насколько молодо они выглядят (особенно Кубиш, хотя он всего на год моложе Габчика), его трогает простодушие, с которым они решаются на такое дело. И вдруг он на несколько минут забывает о геополитике, не думает уже ни об Англии, ни о Советском Союзе, ни о Мюнхене, ни о Масарике, ни о коммунистах, ни о немцах, даже Гейдрих отходит на задний план… Он смотрит и смотрит на этих двух солдат, этих двух мальчиков, у которых — он очень ясно это понимает — при любом исходе их миссии не больше одного шанса на тысячу просто выжить.

Не знаю, какими словами он напутствует парней, что говорит им напоследок. Наверное, «Удачи!», или «Храни вас Господь», или «Весь свободный мир надеется на вас», или «Вы — надежда Чехословакии», или что-то еще в этом роде. Если верить Моравцу, когда Габчик и Кубиш выходили из президентского кабинета, на глазах у Бенеша были слезы. Вероятно, он предчувствовал их судьбу. А маленький оловянный «спитфайр» спокойно стоял на столе, задрав нос к небу…


141

С тех пор как Лина Гейдрих переехала к мужу, в Прагу, она чувствует себя просто-таки на седьмом небе. Она записывает в дневнике: «Я принцесса и живу в краю волшебных сказок».

Почему?

Во-первых, потому, что Прага действительно город из волшебных сказок, и, думаю, не случайна версия, что именно «звездные» башни храма Девы Марии перед Тыном вдохновляли Уолта Диснея при создании образа королевского замка в «Спящей красавице».

А во-вторых, потому, что Лина в Праге фактически королева, и это знают все. Ее муж стал в один прекрасный день главой государства. Он в этой сказочной стране наместник Гитлера, и жена делит с ним все полагающиеся по рангу почести. Будучи супругой протектора, Лина пользуется таким почетом, о каком ее родители, господа фон Остен, даже и не мечтали ни для нее, ни для себя самих. Как далеки те времена, когда она спорила с отцом, который хотел расстроить ее помолвку с Рейнхардом из-за того, что жениха выгнали из армии. Теперь именно благодаря Рейнхарду жизнь Лины сплошь состоит из удовольствий, каждый день то прием, то инаугурация, то какое-нибудь официальное мероприятие, где каждый спешит засвидетельствовать ей величайшее почтение. Вот она — на фотографии. Снимок сделан во время концерта в Рудольфинуме[207] по случаю очередной моцартовской годовщины. Фрау Гейдрих рядом с мужем, с обеих сторон от них — серьезные мужчины в смокингах, Рейнхард улыбается, он спокоен и уверен в своем положении, Лина тщательно причесана и накрашена, она нарядная, в белом платье, на руках кольца и браслеты, в ушах длинные серьги, она стоит, положив одну руку на другую, как хорошая девочка, а на лице выражение абсолютного восторга.

И так не только в Праге. Отныне положение мужа позволяет Лине вращаться в высшем обществе рейха. Гиммлер давным-давно выказывает ей самые дружеские чувства, а теперь она уже знакома и с четой Геббельс, и с четой Шпеер, мало того — она была удостоена высшей чести встретиться с фюрером, который, увидев их под руку с Рейнхардом, сказал: «Какая красивая пара!» Вот оно как! Теперь сливки общества — это и про нее, и сам Гитлер делает ей комплименты.

К тому же у нее есть свой замок![208] Настоящий дворец в двадцати километрах к северу от Праги. Поместье конфисковали у какого-то еврея, и вокруг замка есть земли, за освоение которых Лина с жаром принимается. Конечно, раз она замужем за властителем страны, то и дворцом по праву владеет, и землями… Вот только она, как и королева в «Спящей красавице», очень злая. Она третирует обслугу, оскорбляет всех, кто на глаза попадется, если у нее плохое настроение, а если хорошее — ни с кем не разговаривает. Для обработки земель в своем поместье она использует — и в немалом количестве — дармовую рабочую силу, потребовав, чтобы ей специально для этого привезли из концлагерей заключенных, и тем здесь едва ли лучше, чем в лагере. Она наблюдает за работами, надев костюм амазонки и зажав в руке хлыст. Ее заботами в поместье воцаряется атмосфера жестокости, садизма и эротизма.

Кроме того, она занимается воспитанием детей, пока еще троих, и радуется тому, как их любит Рейнхард, а он не устает эту свою любовь доказывать. Младшенькую, Зильке, он просто обожает! И заделывает жене четвертое дитя. Кончились времена, когда Лина спала с Шелленбергом, правой рукой мужа. Кончились времена, когда Рейнхарда было не застать дома. С тех пор как они в Праге, муж возвращается домой почти каждый вечер — занимается с ней любовью, ездит верхом и играет с детьми.


142

Габчик и Кубиш вот-вот поднимутся по трапу в «галифакс»[209], который должен доставить их на родину, но прежде им надо выполнить кое-какие формальности. Английский прапорщик предлагает парням раздеться. Где бы они ни приземлились, не может быть и речи о том, чтобы приступить в Чехии к операции, не избавившись от формы парашютистов Королевских военно-воздушных сил. Они снимают форму. «Нет-нет, раздевайтесь догола», — говорит прапорщик, когда они предстают перед ним в одних кальсонах. Дисциплина есть дисциплина — Габчик и Кубиш послушно раздеваются. И стоят в чем мать родила, пока перед ними выкладывают одежду, белье, обувь… Не изменяя истинно британской, да и военной, сдержанности, прапорщик тем не менее принимается расхваливать свой «товар» наподобие продавца из «Хэрродса»[210], явно гордясь предметами, которые показывает: «Костюмы сделаны в Чехословакии. Сорочки сшиты в Чехословакии. Нижнее белье из Чехословакии. Чехословацкие башмаки. Проверьте размеры. Галстуки чехословацкого производства. Выберите цвета. Сигареты тоже чехословацкие — есть разные марки. Спички сделаны… Зубной порошок сделан…»

Переодевшись, каждый из них получает фальшивые документы со всеми необходимыми печатями.

Молодые люди готовы. Полковник Моравец ждет их у трапа, двигатели бомбардировщика уже работают. Вместе с ними полетят еще пять парашютистов, но у них высадка в другом месте и другие задания. Моравец обменивается рукопожатиями с Кубишем и желает ему удачи, а когда поворачивается к Габчику, чтобы и тому пожать руку, Йозеф просит полковника уделить ему пару минут для личного разговора. У Моравца портится настроение, он боится, что парень в последнюю минуту отступит, не захочет лететь, он сожалеет о словах, сказанных этим ребятам в день, когда они были выбраны, мол, если вдруг почувствуете себя неспособными выполнить доверенную вам миссию, сразу же откровенно скажите мне об этом. А ведь он еще и добавил тогда: «Нет ничего постыдного в том, чтобы передумать». Он по-прежнему так считает, но сейчас, у трапа самолета, момент был бы для этого самый неподходящий… Придется вернуть из самолета Кубиша и перенести вылет на другое время — когда найдется кто-то вместо Габчика. Миссия будет отложена бог знает на сколько…

Габчик начинает говорить очень осторожно, и это не сулит ничего хорошего: «Полковник, мне так трудно просить вас об этом, но… — Однако продолжение его речи рассеивает все страхи собеседника: — У меня остался счет в нашем ресторане. Это десять фунтов. Не сможете ли вы оплатить его?» Моравец испытывает огромное облегчение. В мемуарах он напишет, что в ответ сумел лишь кивнуть. А Габчик протягивает ему руку: «Можете рассчитывать на нас, полковник. Мы выполним нашу миссию, все, что нам приказано, выполним». Это были последние слова Йозефа Габчика, перед тем как он исчез за дверью «галифакса».


143

Прямо перед взлетом оба парашютиста изложили свою последнюю волю — вот они передо мной, два потрясающих документа, нацарапанных в страшной спешке. Две почти одинаковые бумажки — в кляксах, с помарками. Дата на них одна и та же — 28 декабря 1941 года, в каждой два пункта, 1) и 2), в углу каждой — несколько строк, написанных по диагонали. Габчик и Кубиш просят, если погибнут, позаботиться об их семьях, оставляя для этого адреса: один — в Словакии, другой — в Моравии. Оба они сироты, ни у одного нет ни жены, ни детей. Но я знаю, что у Габчика есть сестры, а у Кубиша — братья. Еще они просят, если погибнут, известить об их смерти английских подружек. На листке Габчика названо имя Лорны Эллисон, на листке Кубиша — Эдны Эллисон. Парни стали братьями и выбрали сестер. До нас дошла фотография Лорны, вложенная в военный билет Габчика. На снимке — профиль молодой женщины с темными, чуть вьющимися волосами. Женщины, которой он никогда больше не увидит.


144

У меня нет никаких оснований считать, что одеждой Габчика и Кубиша снабжало Управление специальных операций, УСО[211]. Совсем наоборот: по-моему, проблемы с одеждой решались скорее чешскими службами Моравца. А значит, и прапорщику, который их одевал, незачем быть англичанином.


145

Генеральный комиссар, управлявший Белоруссией[212], пишет из Минска, что недоволен бесчинствами айнзатц-групп Гейдриха. Жалуется на то, что систематическая ликвидация евреев лишает его ценной рабочей силы, а кроме того, высказывает недовольство переселением евреев-орденоносцев, бывших военнослужащих, в минское гетто и требует освободить их. Комиссар отправляет Гейдриху список евреев, которых считает нужным освободить, обвиняя попутно айнзатцгруппы, убивающие всех кто под руку попадет, в неразборчивости. И получает такой ответ: «Давайте договоримся, что на третьем году войны даже у полиции и служб безопасности существуют более важные задачи, чем носиться с потребностями евреев, терять время на составление списков и отвлекать моих коллег от дел куда более срочных. Если я приказал провести расследование по лицам из вашего списка, то лишь для того, чтобы раз и навсегда доказать, изложив вам это в письменной форме: все подобные нападки лишены оснований. Сожалею, что через шесть с половиной лет после того, как были приняты Нюрнбергские расовые законы, мне еще приходится оправдывать своих подчиненных».

Что ж, по крайней мере, все сказано ясно и недвусмысленно.


146

«Зимней ночью на высоте шестисот метров в небе над Чехословакией гудел огромный самолет “галифакс”. Четыре его винта взбивали низкое кучевое облако, гоня его назад вдоль мокрых черных бортов самолета. Стоя в холодном фюзеляже, Ян Кубиш и Йозеф Габчик не отрываясь смотрели вниз — на свою родину — сквозь открытый выходной люк, формой напоминающий крышку гроба».

Так начинается роман Алана Берджесса «Семеро на рассвете»[213], опубликованный в 1960 году. Открываю и по первым же строчкам вижу, что Алан Берджесс написал совсем не такую книгу, какую хочу написать я. Не знаю, могли ли Габчик и Кубиш хоть что-нибудь разглядеть на родной земле темной декабрьской ночью с высоты в шестьсот метров, что же до крышки гроба, то мне бы хотелось насколько возможно избегать подобных — чересчур тяжелых — метафор.

«Машинально они проверили состояние своих парашютов. Через несколько минут им предстояло броситься вниз, сквозь тьму — к земле, что лежала под ними. Они должны были стать первыми парашютистами, вернувшимися в Чехословакию. Их миссия была так уникальна и опасна, как никакая из замышлявшихся до сих пор».

Я знаю все, что только можно знать, об этом полете. Я знаю, каким было снаряжение Габчика и Кубиша: складной нож, пистолет с двумя обоймами и двенадцатью патронами, капсула с цианистым калием, плитка шоколада, таблетки «мясного экстракта», бритвенные лезвия, фальшивые документы и чешские кроны. Я знаю, что на них была гражданская одежда, сшитая в Чехословакии. Я знаю, что во время полета они не разговаривали между собой — так было приказано — и что единственные слова, ими произнесенные и адресованные их товарищам-парашютистам, были «привет» и «удачи». Пусть то, с какой целью Габчика и Кубиша возвращают на родину, не разглашалось, хранилось в глубокой тайне, я знаю, что товарищи-парашютисты догадывались: их посылают в Чехословакию убить Гейдриха. Я знаю, что именно Габчик во время пути произвел самое лучшее впечатление на dispatcher  — офицера, которому было поручено следить за порядком при выброске парашютистов. Я знаю, что перед самым вылетом им всем велели по-быстрому написать завещание. Я, конечно же, знаю, кто входил в две другие группы, летевшие вместе с Габчиком и Кубишем, равно как и то, с какими целями возвращались на родину они. В самолете было семеро парашютистов, и я знаю не только подлинные их имена, но и те, что были обозначены в фальшивых документах. Габчик и Кубиш, к примеру, превратились в Зденека Выскочила и Оту Навратила, а профессии, названные в их бумагах, были, соответственно, «слесарь» и «разнорабочий». Я знаю почти все, что только можно узнать об этом полете, и я отказываюсь писать такие фразы, как «Машинально они проверили состояние своих парашютов». Хотя они, разумеется, это сделали.

«Более высокий из двоих, Ян Кубиш, был двадцати семи лет от роду и ростом 180 сантиметров. У него были светлые волосы и глубокие серые глаза, которые пристально смотрели на мир из-под резко очерченных бровей. Уголки его твердого рта были насмешливо приподняты, и это придавало его лицу властный вид…» Ну и так далее. Лучше остановлюсь. Жаль, что Берджесс тратил время на подобные клише, потому что у него, разумеется, было полным-полно документов. Еще я обнаружил в его книге две вопиющие ошибки: во-первых, он называет жену Гейдриха Ингой, тогда как ее звали Лина, а во-вторых, упорно видит «мерседес» зеленым, хотя машина была черной. Кроме того, мне показались сомнительными некоторые детали, которые, подозреваю, Берджесс просто выдумал, как, скажем, «семь выжженных раскаленным железом за три года до описываемых событий маленьких свастик» на ягодицах Кубиша. Но вместе с тем я многое узнал о жизни Габчика и Кубиша в Праге в те месяцы, что предшествовали покушению. Надо сказать, что у Берджесса было, по сравнению со мной, большое преимущество: через двадцать лет после убийства он мог встретить еще живых свидетелей. Некоторые и впрямь выжили.


147

Ладно, короче, они прыгнули.


148

По словам Эдуарда Юссона[214], известного историка, который пишет книгу о Гейдрихе, все с самого начала пошло вкривь и вкось.

Габчик и Кубиш выбросились слишком далеко от места, где предполагалось их приземление. Они должны были оказаться поблизости от Пльзеня, а оказались… в нескольких километрах от Праги[215]. Скажете, что, в конце-то концов, их цель — Прага, значит, они даже выиграли время? Вот по таким замечаниям и видно, что вы ничего не понимаете в подпольной работе! Связные чешского Сопротивления ожидали их именно в Пльзене, и ни единого пражского адреса у них не было — проводить их в столицу должны были люди из Пльзеня. Да, они оказались в окрестностях Праги, и в Прагу в итоге им и надо было попасть, но только через Пльзень. Они, как и вы, чувствуют, до чего нелепо делать такой крюк, тем не менее это необходимо.

Нет, пожалуй, пока не чувствуют. Почувствуют, когда им скажут, где они находятся, а сейчас у них нет об этом ни малейшего представления. Они на кладбище, они не знают, куда деть парашюты, и Габчик хромает, потому что повредил ногу, ступив на родную землю. Они идут, не зная, куда идут, они оставляют следы. Они наскоро забрасывают парашюты снегом, они знают, что скоро рассвет, что они в опасности и что им необходимо укрытие.

Они находят себе убежище в каменном карьере — точнее, в пещере у заброшенной каменоломни. Теперь они защищены от холода и снега, но не от гестапо. Понятно, что задерживаться здесь нельзя. Чужие в родной стране, заблудившиеся, раненые… Конечно, их уже разыскивают те, кто не мог не услышать рева моторов самолета. И они решают ждать — а что еще делать? На что они надеются, всматриваясь в карту? Найти там этот маленький каменный карьер? Их миссия может завершиться, едва начавшись, а если представить себе, что их никогда не найдут, то, значит, даже и не начавшись.

Но их находят.

Их находит на рассвете местный лесник. Ночью он услышал прямо над домом рокот моторов «галифакса», выглянул посмотреть, что это там такое, обнаружил в снегу парашюты, прошел по следам… Вот он входит в пещеру. Говорит: «Добрый день, ребята…» Потом кашляет.

По мнению Эдуара Юссона, все с самого начала пошло вкривь и вкось, но ведь и удача им улыбается. Лесник — человек хороший, порядочный, он им поможет, хоть и знает, что рискует жизнью.


149

И, начиная с лесника, потянется длинная цепочка бойцов Сопротивления, которая приведет наших героев в Прагу, в квартиру Моравцовых.

Семья Моравцовых состоит сейчас из отца, матери и младшего сына, Аты, старший сын — пилот «спитфайра» в Англии. Они просто однофамильцы Франтишека Моравца, который командировал парашютистов в Прагу, между ними и полковником нет никаких родственных связей, но они так же, как глава чехословацкой разведслужбы в Лондоне, борются с немецкими оккупантами.

И не только они. Габчик и Кубиш встретят на родине немало простых людей, готовых рискнуть жизнью, чтобы прийти им на помощь.


150

Битва была проиграна заранее. Я не могу рассказывать историю такой, какой ей следовало быть. Все это скопище персонажей, событий, дат, это бесконечное разветвление причинно-следственных связей и эти люди, эти настоящие люди, которые по-настоящему существовали — со своими жизнями, своими поступками, своими мыслями… — я могу лишь едва их коснуться. Одно цепляется за другое, и я никак не могу выкрутиться, потому что стену Истории все больше и больше опутывает плющ причинности, а это обескураживает.

Смотрю на карту Праги, где точками обозначены квартиры людей, которые помогали парашютистам и давали им приют, людей, которые — почти все — заплатили за это жизнью. Мужчины, женщины и, конечно, дети. Семья Сватошовых у Карлова моста, семья профессора-подпольщика Огоуна поблизости от замка, семьи Новаковых, Моравцовых, Зеленковых, Фафковых — они жили восточнее… Каждый член каждой семьи заслуживает отдельной книжки, где было бы рассказано все — от его прихода в Сопротивление до трагической развязки в Маутхаузене. Сколько забытых героев на обширном кладбище Истории!.. Тысячи, миллионы Фафеков и Моравцов, Новаков и Зеленок…

Мертвые мертвы, и мертвым совершенно все равно, воздадут им почести или нет. Зато для нас, для живых, это кое-что значит. Память абсолютно бесполезна для тех, кого чтит, она служит тому, чья она. С ее помощью я упорядочиваю свою жизнь, ею я утешаюсь.

Ни одному из читателей не запомнить этого списка имен, да и зачем ему такой список? Для того чтобы какие-то сведения удержались в памяти, их надо сначала превратить в литературу. Противно, но ведь это так. Я уже знаю, что только Моравцовы и, может быть, Фафковы найдут себе место в структуре моего рассказа. Сватошовы, Новаковы, Зеленковы и многие другие, чьих имен я не знаю, вернутся в забвение. Только ведь имя — это всего лишь имя. Я думаю о них обо всех. Я хочу говорить с ними. А если никто меня не слышит, ничего страшного — ни для меня, ни для них. Может быть, когда-нибудь потом кто-то, кому понадобится поддержка или утешение, напишет историю Новаковых и Сватошовых, Зеленковых или Фафковых…


151

8 января 1942 года Кубиш с хромающим Габчиком впервые ступают на священную землю Праги, и, я в этом уверен, барочная красота города приводит их в восхищение. Тем не менее перед ними сразу же встают три главные проблемы подпольщиков: место жительства, пропитание и бумаги. Разумеется, в Лондоне им выдали фальшивые удостоверения личности, но этого далеко не достаточно. В Протекторате Богемии и Моравии сорок второго года жизненно необходима возможность предъявить разрешение на работу, а главное — если кто-то увидит, что они шатаются среди бела дня безо всякого дела по улицам (а такое с Габчиком и Кубишем в следующие месяцы случится не раз), надо будет указать вескую причину, почему они бездельничают. Для решения проблемы местные участники Сопротивления обратились к доктору, который лечил больную ногу Габчика. Доктор же не просто помог раздобыть в районной больничной кассе трудовые книжки для парашютистов и, поставив Габчику диагноз «язва двенадцатиперстной кишки», а Кубишу — «воспаление желчного пузыря», выдал им медицинские справки о том, что они не могут работать, так еще и договорился со знакомым врачом-экспертом, что тот будет еженедельно подтверждать их нетрудоспособность и делать отметки об этом в документах. Теперь все было в порядке, деньги у ребят тоже были, оставалось найти жилье. И тут они снова не без радости убедились, что людей доброй воли хватает даже в самые черные времена.


152

Не стоит верить всему, что рассказывают, особенно если рассказывают нацисты, потому что, как правило, они либо принимают желаемое за действительное и глубоко заблуждаются, как толстяк Геринг, либо нагло врут в пропагандистских целях, как трисмегист[216] Геббельс, которого Йозеф Рот[217] назвал «человеком-рупором». А часто — то и другое вместе.

Гейдрих тоже не избежал этого свойственного нацистам тропизма[218]. Когда он утверждал, будто обезвредил и обезглавил чешское Сопротивление, он, вероятно, искренне в это верил и не так уж был не прав, но при этом он еще и немножко хвастался. В ту ночь на 29 декабря 1941 года, когда Габчик так неудачно спустился на родную землю и повредил себе ногу, с Сопротивлением в Протекторате, разумеется, далеко не все благополучно, но ситуацию с ним не назовешь совсем уж безнадежной. У Сопротивления остается еще несколько козырей, которыми можно воспользоваться.

Это прежде всего Tři králové,  «Три короля», — довольно многочисленная организация, объединившая несколько отрядов Сопротивления, руководство которой хоть и серьезно пострадало, но тем не менее не потеряло способности действовать. Три короля — это были вожди организации, бывшие офицеры чехословацкой армии. Двое из них погибли: одного расстреляли, когда Гейдрих прибыл в Прагу, другого замучили в застенках гестапо[219]. Но один остался в живых — штабс-капитан Вацлав Моравек (да, его фамилия всего на одну букву отличается от фамилии полковника Франтишека Моравца и министра образования Эммануэля Моравца, но именно эта буква не позволяет спутать штабс-капитана с ними или с членами семьи Моравцовых). Моравек зимой и летом ходил в перчатках, потому что ему оторвало палец, когда он, убегая от гестаповцев, вломившихся в квартиру, из которой он вел переговоры по радио с Лондоном, спускался с крыши пятиэтажного дома по тросу громоотвода. Он был последним, единственным выжившим из «трех королей» и очень успешно координировал действия уцелевших островков своей сети, подвергаясь при этом с каждым днем все большему риску. И он с нетерпением ожидал того, о чем его организация просила в течение нескольких месяцев, — прибытия парашютистов из Лондона.

Именно через Моравека приходят в Англию чрезвычайно важные сведения от одного из самых крупных шпионов времен Второй мировой войны, высокопоставленного немецкого офицера, работающего на абвер, Пауля Тюммеля, известного также как агент А54 и Рене[220], и именно благодаря Тюммелю Моравеку удается предупредить полковника Моравца о готовящейся нацистской агрессии против Чехословакии, против Польши, против Франции в мае 1940 года, о планах вторжения в Великобританию в июне 1940 года и нападения на Советский Союз в июне 1941-го. К несчастью, эти страны иногда не хотят, а иногда и не могут использовать эту информацию, но в Лондоне она при всем при том производит очень сильное впечатление. И все сообщения от Рене поступают через чешский канал, потому что обосновавшийся в Праге агент А54 из осторожности не хочет иметь дела с разными людьми. А стало быть, Вацлав Моравек представляет собой один из главных козырей в рукаве президента Бенеша, не жалеющего средств на содержание столь ценного источника.

А на другом конце цепочки — помощники участников Сопротивления, такие же люди, как вы и я, с той разницей, что они рискуют собственной жизнью, пряча у себя людей, оружие и аппаратуру или передавая послания. Теневая чешская армия — армия, на которую можно рассчитывать, и это немаловажно.

У Габчика и Кубиша миссия для двоих, но все-таки они не одиноки.


153

Квартира в Праге, в районе Смихов на левом берегу Влтавы. Двое сидят за столом и чего-то ждут, но звонок в дверь заставляет их вздрогнуть. Кто-то из двоих встает и идет открывать. Входит высокий мужчина — выше среднего роста того времени. Это Кубиш.

— Меня зовут Ота, — говорит он.

— А меня Индра, — отвечает один из тех, кто ожидал гостя.

«Индра» — название группы подпольщиков, которые прежде состояли в запрещенной оккупантами чешской спортивной организации «Сокол»[221].

Вновь прибывшему наливают чаю. Трое в тягостной тишине смотрят друг на друга, изучают друг друга, и это продолжается до тех пор, пока тот, кто назвался именем своей группы, не прерывает молчания:

— Должен предупредить вас, что дом охраняется. И в кармане у каждого из нас кое-что есть…[222]

Кубиш улыбается и, не говоря ни слова, достает из кармана пистолет (надо сказать, у него есть и второй — в рукаве).

— И я люблю такие вещи, — говорит он.

— Вы откуда?

— Этого я не могу сказать.

— Почему?

— У нас секретное задание.

— Но вы кое-кому говорили, что прилетели из Англии…

— Допустим, и что же?

Думаю, тут они снова помолчали.

— Не удивляйтесь нашей недоверчивости. Мы опасаемся провокаторов.

Кубиш не отвечает, ему эти люди незнакомы, может, он и нуждается в их помощи, но явно считает, что ничего им не должен.

— Кого из чешских офицеров, находящихся в Англии, вы знаете?

Ота-Ян наконец соглашается назвать несколько фамилий. Его пытаются поймать на неожиданных вопросах, на них он тоже отвечает более или менее охотно и без запинки. Допрашивающий показывает ему фотографию своего пасынка, пасынок живет в Лондоне. То ли Кубиш его узнает, то ли нет, но выглядит он спокойным, и он на самом деле спокоен. И вдруг тот, кто назвал себя Индрой, замечает, что гость говорит на моравском диалекте.

— Вы из Богемии? — спрашивает Индра.

— Нет, из Моравии.

— Подумать только! Я тоже…

И снова наступает долгое молчание. Кубишу понятно, что его проверяют.

— Откуда, если можете сказать?

— Из Тршебича, — нехотя цедит Ота-Ян сквозь зубы.

— Я хорошо знаю те места, — радуется Индра. — А чем примечательна станция во Владиславе?

— Там много роз, — не задумываясь, отвечает Кубиш. — Видимо, кто-то из станционных служащих любит разводить цветы…

Сидящие за столом явно успокаиваются, и Кубиш решает добавить:

— Вы уж извините, но я ничего не могу вам сказать о нашем задании. Разве только кодовое название операции — «Антропоид».

Люди, которые нынче олицетворяют собой остатки чешского Сопротивления, принимают желаемое за реальное и — один раз не в счет! — не ошибаются.

— По-гречески «антропос» — «человек»… «Антропоид» — как это понимать? Группа, цель которой «человек»? Уж не для покушения ли на Гейдриха вы сюда прибыли? — спрашивает Индра.

Гость вскакивает с места:

— Откуда вы знаете?

Лед тронулся. Дальше дело идет гладко. Снова разливают чай, разговаривают. Те из участников пражского Сопротивления, кто сумел уцелеть, сделают все, чтобы помочь двум прибывшим из Лондона парашютистам.


154

Я ненавидел Флобера пятнадцать лет: именно он казался мне ответственным за появление той самой лишенной величия и фантазии французской литературы, что с радостью живописует любую посредственность, охотно погружается в обыденность и с наслаждением — в самый нудный реализм, упиваясь описанием мелкобуржуазной среды, которую якобы обличает. А потом я прочел «Саламбо», и этот роман сразу же вошел в десятку самых любимых.

Когда мне пришло в голову окунуться в Средневековье, чтобы показать в нескольких эпизодах корни чешско-немецкого противостояния, я решил найти несколько исторических романов, где действие происходит задолго до нашего времени, и сразу вспомнил о Флобере.

В одном из писем, относящихся к периоду сочинения «Саламбо», Флобер выказывает тревогу: «Это История, я понимаю. Но если роман так же скучен, как исторический трактат, тогда…» Ему кажется, что он попеременно впадает «то в самую нелепую выспренность, то в самую академическую пошлость», потом он признается: «А вот что действительно меня мучит — так это психологическая сторона моей истории». О сборе материала он пишет так: «Ради какого-нибудь слова или какой-нибудь мысли я произвожу целые изыскания, предаюсь размышлениям, впадаю в бесконечные мечтания…» И эта проблема для него нерасторжима с проблемой достоверности: «Что касается археологии, то она будет “вероятной”. Вот и все. Только бы мне не могли доказать , что я нагородил нелепостей, — вот все, что мне надо»[223]. Мне повезло меньше, чем Флоберу: куда легче попасться на номерном знаке «мерседеса» сороковых годов, чем на слоновьей сбруе III века до Рождества Христова…

Но как бы там ни было, меня несколько приободрила мысль о том, что Флобер, сочиняя свой шедевр, испытывал те же муки и задавался теми же вопросами, что и я. И он же успокоил меня, написав: «В нас больше ценят наши стремления, чем наши книги»

убрать рекламу




убрать рекламу



"#n_224" type="note">[224]. Это означает, что я могу и провалить свою книгу. Теперь все должно пойти быстрее.


155

Невероятно! Я только что нашел роман о покушении! Называется «Вроде человека», автор — некий Дэвид Чако[225]. В названии, возможно, содержится отсылка к греческому слову «антропоид». Автор использовал огромное количество материала, нашел, как мне кажется, в своей книге место для всего, что на сегодня есть о покушении и о самом Гейдрихе. Даже малоизвестные гипотезы (а иногда и несколько сомнительные), такие, например, как версия об отравленной бомбе, успешно вплетаются в ткань его повествования. Его погруженность в материал произвела на меня очень сильное впечатление, равно как и количество собранных им деталей, которые, как мне кажется, вполне достоверны, — во всяком случае, при моем объеме знаний я ни разу не смог поймать его на ошибке. Кстати, это вынудило меня пересмотреть отношение к роману Алана Берджесса «Гибель на рассвете», многое в котором я считал до тех пор взятым с потолка. Особенно не верилось в выжженные раскаленным железом на теле Кубиша свастики, ну и то, что Берджесс пишет, будто гейдриховский «мерседес» был зеленым, представлялось мне грубой ошибкой. А в романе Дэвида Чако подтверждаются и свастики, и цвет машины. А поскольку у Чако я не смог ни к чему прицепиться — даже в тех мельчайших деталях, которые в приступе гордыни считал известными лишь мне одному, — то поневоле проникся доверием ко всему, что он рассказывает. И потому задумался: но ведь на мой-то взгляд, этот «мерседес» — черный, я в этом уверен, именно черный «мерседес» выставлен в пражском Военном музее, черный он и на многочисленных просмотренных мной фотографиях. Конечно, на черно-белом снимке и темно-зеленая машина будет выглядеть черной, а с другой стороны, насчет того «мерседеса», что в экспозиции, были споры: по словам музейщиков, он подлинный, но кое-кто это оспаривает, утверждая, что автомобиль совсем не тот, что шина в лоскутьях и покореженная правая задняя дверь — всего лишь имитация повреждений, полученных тогда гейдриховской машиной. Хорошо, допустим, только ведь даже если так, думаю, музейные работники не упустили из виду цвет! Ладно-ладно, похоже, я придаю чересчур большое значение тому, что в конечном счете не более чем деталь, чисто внешний признак, мне это и самому понятно. Вроде бы это классический симптом невроза. Стало быть, я психически ригиден. Проехали.

Когда Чако пишет: «В замок можно было попасть разными способами, но Гейдрих, этот showman, всегда въезжал только через главные ворота — те, где стояла охрана», меня просто чарует его убежденность. И я думаю: «Откуда он это знает? Почему он настолько  уверен в этом?»

Другой пример. Диалог между Габчиком и чешским поваром Гейдриха. Повар рассказывает Габчику о том, как защищен дом, в котором Гейдрих живет с семьей: «Гейдриху наплевать, что там делается для его защиты, но эсэсовцы-то относятся к своей работе серьезно. Он же их начальник, понимаете? И для них — просто бог. Им всем хотелось бы стать такими, как он, во всем похожими. Белокурая бестия… Так они его между собой называют. Вам не удастся хорошо понять немцев, пока до вас не дойдет, что это для них комплимент».

Искусство Чако проявляется здесь в его способности включить исторические сведения (я имею в виду прозвище «белокурая бестия») в реплику, которая сама по себе ценна и психологической тонкостью, и — с точки зрения литературных достоинств — финальным акцентом. Впрочем, у Чако вообще великолепные диалоги; по существу, с их-то помощью он и превращает Историю в роман. И должен сказать, что пусть даже мне самому противно использовать этот очень удачный прием, некоторые пассажи книги Чако меня по-настоящему зацепили. Ну, например, когда на устрашающее описание поваром Гейдриха Габчик отвечает: «Не стоит расстраиваться, все-таки он человеческое существо. Можно даже это доказать…» — я радуюсь, будто смотрю итальянский вестерн.

Ладно, предположим, эпизоды, когда у Габчика отсасывают прямо посреди гостиной или когда Кубиш дрочит в ванной, придуманы. Да, конечно, придуманы. Понятно же, что Чако не знает, делал кто-то Габчику минет или не делал и при каких обстоятельствах, а еще меньше — где и когда занимался онанизмом Кубиш, ведь подобные сцены, за редким исключением, обходятся без свидетелей, а у Кубиша не было ни малейших оснований делиться с кем-то подробностями такого рода, и дневника он не вел. Однако автор отлично справляется с психологической стороной романа, насыщая его внутренними монологами, а на абсолютную историческую точность он и не претендует: книга открывается предупреждением о том, что «всякое сходство с известными фактами и т. п. — чистая случайность». Следовательно, Чако хотел написать роман, именно роман, и хотя опора сюжета — реальные события, подлинные документы, автор книги не стал рабом собранного им материала. Опираться на историю, имевшую место на самом деле, по максимуму используя то, что в ней «как в романе», а там, где такого не хватает, а рассказу требуется, запросто придумывать недостающее и не считать себя при этом обязанным отчитываться перед Историей, — вот принципы, которым он следует. Ловкий обманщик. Фокусник. Романист — что и говорить…

Правда, хорошенько вглядевшись в снимки, я засомневался в цвете машины. На выставке мы были несколько лет назад, память могла мне изменить. Но я вижу его таким черным, этот «мерседес»! А если меня подводит воображение? Когда дойдет до этой сцены, тогда и решу. Или каким-нибудь способом проверю. Будет видно каким.


156

Спросил у Наташи насчет «мерседеса». Ей он тоже запомнился черным.


157

Чем больше становится у Гейдриха власти, тем больше он походит поведением на Гитлера. Теперь и он, как фюрер, заставляет сотрудников выслушивать свои долгие пламенные речи о судьбах мира. И Франк, Эйхман, Бёме[226], Мюллер, Шелленберг молча слушают бредовые пояснения начальника, склонившегося над картой полушарий.

«Скандинавы, голландцы, фламандцы — люди германской расы… Ближний Восток и Африка будут поделены с итальянцами… Русских отбросим за Урал, и их территория будет колонизована солдатами-крестьянами… Уральские горы станут нашей восточной границей. Год военной службы наших призывников пройдет там, и в ходе партизанской войны солдаты станут пограничниками. Те, кто не собирается сражаться без передышки, могут убираться, я им ничего не сделаю…»

Думаю, тут налицо головокружение от власти, завоеванной с помощью насилия. Гейдрих, как и его патрон, уже считает себя хозяином мира. Но ведь надо еще выиграть войну, надо победить русских, а список наследных принцев, которых требуется устранить, — длинный-предлинный. Даже глядя в будущее с огромным оптимизмом, даже при том, что звезда Гейдриха неуклонно восходит в темной ночи рейха, все эти планы более чем преждевременны.

Известно, что с самого начала дофины Гитлера вели между собой отчаянную борьбу. Какое место занимал Гейдрих в этом болоте? Многие, будучи околдованы зловещей аурой персонажа, о котором идет речь, и делая выводы из стремительного, как полет метеора, восхождения Гейдриха, убеждены, что в конце концов он либо сместил бы фюрера, либо унаследовал его положение.

И все-таки в 1942 году дорога к вершине оставалась очень долгой. В это время первая группа претендентов — Геринг, Борман, Геббельс — всячески обхаживала Гейдриха, как никогда льстила ему, пыталась отнять его у Гиммлера, который ревниво оберегал своего главного помощника. Но пусть даже назначение Гейдриха пражским наместником фюрера и доставшаяся ему главная роль в «окончательном решении еврейского вопроса» сильно его возвысили, пусть ему всем этим был придан иной масштаб, до их уровня он пока еще не дорос. Геринг, хоть и не рвался в дофины, так и остается в рейхе официальным вторым номером, и Гитлер сам называет его своим преемником. Борман, сменив Рудольфа Хёсса во главе партии, занимает и его место рядом с фюрером. Геббельсовская пропаганда стала уже такой опорой режима, какой не была никогда. А Гиммлер? Гиммлер командует эсэсовскими войсками, войска эти сражаются на всех фронтах и везде побеждают, Гиммлер контролирует систему концентрационных лагерей, и в руки Гейдриха обе эти области его деятельности никак целиком не даются.

Но пусть даже пост протектора позволяет ему теперь, обойдя всех, получить прямой доступ к фюреру, Гейдрих не решается на попытку выжить Гиммлера. Он знает, что шефа — каким бы безликим и ничтожным рейхсфюрер СС ни казался — не стоит недооценивать, а кроме того, его собственное положение второго номера дает возможность в случае неудачи прятаться за спиной начальника, пока сам он не станет настолько могущественным, что сможет больше никого не бояться.

Стало быть, настоящим соперникам Гейдриха сегодня никак не сравниться с ним по масштабу. Речь об Альфреде Розенберге, министре оккупированных восточных территорий[227] и главном теоретике колонизации этих территорий; об Освальде Поле[228], заведовавшем в СС, как и сам Гейдрих, одним из главных управлений (SS-Wirtschafts und Verwaltungshauptamtes; SS-WVHA ) — тем, в ведении которого находились концлагеря и промышленные предприятия; о Гансе Франке[229], генерал-губернаторе Польши, чья должность, можно сказать, соответствовала должности Гейдриха, но на другой территории, или, к примеру, о Канарисе, шефе абвера, коллеге в вермахте… Конечно, если разобраться, если сосчитать все функции Гейдриха, все его полномочия и сравнить с обязанностями каждого из них, получится, что у него власти намного больше, но каждый из них, действуя в своей области, в чем-то его ограничивает… Да! Если смотреть под этим углом, надо еще прибавить Курта Далюге, начальника Орпо (Ordnungspolizei, OrPo ), еще одного «главного управления», подчиненного в штатном расписании СС непосредственно Гиммлеру. Конечно, деятельность Курта сводится к обеспечению общественной безопасности и порядка, и пусть охранная (Schutzpolizei ), управляющая (Verwaltungspolizei ), транспортная (Verkehrspolizei ) полиция и некоторые другие службы, равно как и жандармерия, находятся в его ведении, а управление Далюге не обладает ни могуществом, ни отрицательным обаянием гестапо, все равно из-под контроля Гейдриха уплывает множество полицейских подразделений.

Иными словами, путь впереди еще долгий. Но Гейдрих, как он это уже не раз доказывал, не из тех, кто легко падает духом.


158

Эту историю я читал во многих книгах: во время одной из казней в Минске Гиммлер, на которого брызнула кровь двух убитых молодых девушек, упал в обморок[230]. Именно после этого невыносимого зрелища ему пришло в голову, что надо найти другой, менее тягостный для нервов палачей, способ продолжать работу по избавлению от евреев и других Untermenschen [231].

Правда, если верить моим выпискам и заметкам, окончание кровавых казней совпало ровно с такой же мыслью, пришедшей в другую голову — Гейдриха, который инспектировал концлагерь вместе со своим подчиненным, Гестапо-Мюллером.

Айнзатцгруппы всегда действовали более или менее одинаково: они приказывали выкопать огромный ров, сгоняли туда сотни, если не тысячи евреев и потенциальных «врагов режима», собранных по ближайшим городам и селениям, выстраивали их на краю рва и расстреливали из автоматов. Иногда ставили на колени, чтобы выстрелить в затылок. Чаще всего эсэсовцы даже не трудились проверять, все ли мертвы, и некоторых забрасывали землей еще живыми. Кое-кому удавалось даже уцелеть, спрятавшись между трупами, и они, сами полумертвые, дожидались ночи, чтобы выбраться наружу из-под земли (однако такие случаи были очень редки и могут считаться чудом). Многие свидетели описывали это жуткое зрелище: сваленные как попало тела, шевелящиеся груды, из которых доносятся крики и стоны агонизирующих жертв. Рвы потом, как уже сказано, забрасывали землей. В целом таким примитивным способом айнзатцгруппы уничтожили около полутора миллионов человек, преимущественно евреев.

Гейдрих — то в компании Гиммлера, то Эйхмана, то Мюллера — много раз присутствовал при подобных казнях. Во время одной из них молодая женщина протянула ему своего ребенка: спасите. Мать вместе с младенцем убили у него на глазах. Гейдрих, менее чувствительный, чем Гиммлер, сознания не потерял, однако под впечатлением от жестокого зрелища задумался, необходимо ли казнить Untermenschen  именно таким образом. Он, как и Гиммлер, забеспокоился: не слишком ли пагубно воздействие такой казни на моральный дух и нервы его доблестных эсэсовцев? А забеспокоившись, достал фляжку и выпил глоток-другой сливовицы. Сливовица — это очень крепкая чешская водка, получаемая путем перегонки сливового вина и, по мнению многих чехов, не очень-то и вкусная. Гейдрих, должно быть, пристрастился к ней по приезде в Прагу, он вообще любил выпить.

Но все-таки к выводу о том, что организация айнзатцгрупп — не идеальный способ решения еврейского вопроса, Гейдрих пришел спустя довольно долгое время. Когда он в июле сорок первого вместе с Гиммлером впервые поехал с инспекцией все в тот же Минск, куда их доставил специальный поезд рейхсфюрера, то, как и его начальник, не нашел ничего предосудительного в убийстве, которому стал свидетелем. И понадобилось несколько месяцев, чтобы тот и другой поняли: подобные действия могут привести к тому, что нацистов, да и немцев вообще, сочтут варварами, стало быть, есть риск, что грядущие поколения Третий рейх осудят. Надо было срочно что-то предпринять, чтобы такого не случилось. Но они уже настолько втянулись в процесс убийства, что единственным средством, которое они нашли, оказался Освенцим.


159

Удивительно: время такое мрачное, ужасное, а чехи не перестают жениться, количество свадеб неуклонно растет. Впрочем, это легко объяснить. К принудительным работам на военные нужды в начале сорок второго привлекаются пока еще только одинокие — вот холостякам и приходится самым срочным образом вступать в брак. Естественно, подобная тактика не может ускользнуть от пристального взгляда сотрудников Гейдриха, и принимается решение угонять отныне на принудительные работы чешских граждан мужского пола независимо от того, есть у них семья или нет. Десятки тысяч чехов, женатых и холостяков, были насильно отправлены в рейх, в самые разные его уголки, чтобы служить рабочей силой там[232], где таковая понадобится, иными словами, везде, потому что немецких рабочих вермахт поглощал миллионами. Здесь чехи встречали пригнанных таким же образом в Германию поляков, бельгийцев, датчан, голландцев, норвежцев, французов и так далее.

У такой политики был, между прочим, и побочный эффект. В одном из многочисленных отчетов Главного управления имперской безопасности, неизменно приземлявшихся на рабочий стол Гейдриха, можно прочесть:

«По всему рейху, где сейчас используются миллионы иностранных рабочих, говорят о сексуальных отношениях между ними и немецкими женщинами. Опасность биологического ослабления постоянно возрастает. Количество жалоб на девушек немецкого происхождения, вступающих по собственной инициативе в любовную связь с чешскими работниками, продолжает расти».

Представляю, какую рожу скорчил Гейдрих, читая этот документ. Его-то самого, когда хотелось потрахаться, и иностранка вполне устраивала, но информация об арийских женщинах, которые, только у них зачешется, ищут себе чужаков, конечно же, вызывала у него омерзение и давала еще один повод презирать женщин вообще. Разумеется, Лина никогда не могла бы так поступить, даже в отместку за его неверность, но то Лина! Настоящая немка, чистокровная, благородного происхождения, она бы лучше умерла, чем переспала с евреем, негром, славянином, арабом или еще каким-нибудь представителем иной расы. Она не такая, как эти тупые свиноматки, которые не заслуживают чести называться немками. Их всех надо отправить по борделям, и чем скорее, тем лучше… ну или собрать на племенных заводах для разведения истинных арийцев: пусть эти блондиночки ждут там эталонных самцов, эсэсовцев. Вряд ли у них будет повод на них пожаловаться.

Мне очень интересно, как нацисты примиряли свою доктрину с красотой славянок, ведь восточноевропейские женщины не только самые красивые на континенте, но к тому же довольно часто — блондинки с голубыми глазами. Впрочем, когда любовницей Геббельса была чешская красавица-актриса Лида Баарова[233], лидера нацистской партии и рейхсминистра пропаганды, похоже, ничуть не беспокоили проблемы чистоты расы. Но может быть, ему казалось, что роковая красота этой женщины делает ее пригодной к германизации? Если вспомнить, какими физически неполноценными были в большинстве своем нацистские высшие сановники (хромой от рождения Геббельс еще из лучших экземпляров), можно только посмеяться над их навязчивым страхом «ослабления расы». Хотя для Гейдриха все было иначе — это очевидно. Он не был чернявым уродцем, его внешность более чем соответствовала германским стандартам, и именно ему было дано высоко нести знамя «немецкости». Верил ли он в это сам? Кажется, да. Нам всегда легко поверить в то, что нам льстит и нас устраивает. Вспоминаю фразу Пола Ньюмана: «Думаю, что на моей могиле могла бы быть такая эпитафия: “Здесь покоится Пол Ньюман, умерший в нищете, потому что его глаза вдруг стали карими”»[234]. И думаю: а Гейдрих? Ему не казалось, что все дело в его голубых глазах?


160

Ну вот. Снова совершенно случайно наткнулся на кино, имеющее отношение к Гейдриху. Вернее, на фантастический телефильм, экранизацию романа Роберта Харриса, сохранившую название книги — Fatherland , то есть «Отечество»[235]. Главного героя играет Рутгер Хауэр, голландский актер, прославившийся бессмертной ролью киборга-репликанта в «Бегущем по лезвию» Ридли Скотта[236]. А здесь он — штурмбанфюрер СС Ксавьер Марч, который служит в уголовной полиции (Kripo), входящей в состав Главного управления имперской безопасности РСХА.

Время действия — шестидесятые годы. Фюрер все еще правит в Германии. Берлин, восстановленный и перестроенный в соответствии с проектами Альберта Шпеера, напоминает город, где смешаны самые разные стили: барокко, модерн, муссолиниевский и откровенно футуристский. Война с Советским Союзом продолжается, но вся остальная Европа давно во власти рейха. Гитлеру крайне необходим хотя бы формальный мир с США, и в ближайшие дни Гитлер должен встретиться с Кеннеди, чтобы подписать соглашение. В этом фильме президентом Соединенных Штатов оказался избран не сын, Джон Фицджеральд, а отец — Джозеф Патрик, ведь папа ДФК никогда не скрывал своей симпатии к нацизму. Стало быть, содержание фильма — ответ на вопрос «а если?..». Авторы выстраивают альтернативную историю исходя из гипотезы долговечности гитлеровского режима. Этот жанр называется ухронией[237].

Однако здесь не просто ухрония, но к тому же еще и в форме детектива: одного за другим ликвидируют высокопоставленных нацистских чиновников, и офицер СС, которого играет Рутгер Хауэр, с помощью американской журналистки, прибывшей освещать историческое событие, обнаруживает связь между всеми этими убийствами. Бюлер, Штуккарт, Лютер, Нойман, Ланге[238] — все они участвовали в таинственном совещании, созванном за двадцать лет до того, в январе 1942 года, в Ванзее, лично Гейдрихом. По версии Харриса, Гейдрих в шестидесятых — министр, рейхсмаршал (вместо Геринга) и, можно сказать, человек номер два в имперской иерархии. Для того чтобы не сорвалось подписание договора с Кеннеди, Гитлеру нужно избавиться от всех, кто участвовал в Ванзейской конференции, кто помнил тогдашнюю повестку дня, потому что именно там 20 января 1942 года всеми министрами, более или менее связанными с проблемой, было принято «окончательное решение еврейского вопроса». Именно там под руководством Гейдриха и его верного приспешника Эйхмана было спланировано уничтожение одиннадцати миллионов евреев в газовых камерах.

Один из участников, Франц Лютер, представлявший в Ванзее Министерство иностранных дел, вовсе не хочет умирать. У него на руках неопровержимые доказательства геноцида евреев, и он собирается передать их американцам в обмен на политическое убежище. По замыслу авторов фильма, мир в то время и не подозревал о геноциде: считалось, что европейские евреи действительно были депортированы, то есть переселены на Украину, куда из-за близости русского фронта не может приехать, чтобы в этом удостовериться, ни один международный наблюдатель. Лютер — прямо перед тем, как и его убьют, — успевает встретиться с американской журналисткой. Гитлер в это время уже готовится к торжественному приему Кеннеди, но девушке в последний момент удается пробиться к кортежу президента США и передать ему драгоценные документы. Встречу Гитлера с Кеннеди сразу же отменяют, потрясенный зверствами нацистов американский президент возвращается в Америку, США вновь вступают в войну с Германией, и Третий рейх в конце концов рушится — с опозданием почти на двадцать лет.

Авторы фильма представляют Ванзейскую конференцию, так сказать, переломным моментом для «окончательного решения», хотя, разумеется, решение было принято не там. Совершенно очевидно, что айнзатцгруппы Гейдриха уже уничтожили к тому времени сотни тысяч человек в Восточной Европе. Но что было, то было: Ванзейская конференция официально оформила геноцид, и после нее речь шла уже не о том, чтобы задачу более или менее втихаря (если только можно втихаря истребить миллионы людей) выполняли несколько отрядов убийц, а о том, чтобы поставить все экономические и политические инфраструктуры режима на службу геноциду.

Конференция продолжалась меньше двух часов. Два часа — на то, чтобы решить главным образом юридические вопросы: что делать с полуевреями? с евреями на четверть? с евреями, награжденными орденами и медалями на Первой мировой войне? с евреями, женатыми на немках? В частности, нужно ли компенсировать арийкам, вышедшим в свое время за евреев, а теперь ставшим вдовами, потерю кормильца и выплачивать им пенсию? Как и на всех совещаниях, единственными решениями, которые и впрямь были приняты, оказались те, что были приняты давным-давно. На самом деле заседание в Ванзее нужно было Гейдриху для того, чтобы поставить всех министров рейха в известность: с этого дня они должны действовать, ставя себе целью физическое устранение всех евреев Европы.

Вот передо мной текст протокола, розданного всем пятнадцати участникам конференции[239]. С цифрами, обозначающими количество в каждой из стран евреев, которых следует «эвакуировать». Здесь две группы стран. Первая — это страны рейха, среди которых выделяется Эстония — она уже judenfrei , то есть очищена от евреев, в то время как в генерал-губернаторстве (в Польше) осталось еще более двух миллионов евреев. Вторая группа, состав которой позволяет предположить, что в начале сорок второго нацисты были настроены пока еще весьма оптимистично, включает страны-сателлиты (Словакия — 88 000 евреев, Хорватия — 40 000 евреев и т. д.) или союзные (Италия, включая Сардинию, — 58 000 евреев и т. д.), а также нейтральные (Швейцария — 18 000, Швеция — 8000, европейская часть Турции — 55 500, Испания — 6000 и т. д.) и вражеские государства (таких к этому времени в Европе осталось только два: СССР, правда уже частично захваченный, — пять миллионов евреев, почти три из которых находятся на полностью оккупированной Украине, и Англия, которая далеко не захвачена, с ее 330 000 евреев). Все, абсолютно все эти страны предполагалось убедить или вынудить депортировать своих евреев. Итог подведен под таблицей: более одиннадцати миллионов. Миссия будет выполнена наполовину.

Эйхман рассказал на допросе в Израиле, что происходило после того, как конференция была закрыта, все представители министерств уехали и в замке остались только Гейдрих и два его ближайших сотрудника — сам Эйхман и Гестапо-Мюллер. Они переместились в обшитую деревом и изысканно обставленную маленькую гостиную, Гейдрих налил себе коньяка и понемножку попивал его под классическую музыку (думаю — Шуберта). Все трое выкурили по сигаре. Гейдрих, как сообщил Эйхман, был в отличном настроении[240].


161

Вчера умер Рауль Хильберг[241]. Он разделял взгляды «функционалистов» — историков, считающих, что уничтожение евреев на самом деле было не преднамеренным, а скорее продиктованным обстоятельствами, — в отличие от «интенционалистов»[242], для которых проект совершенно ясен с самого начала, то есть, в общем-то, с момента публикации Mein Kampf  в 1924 году.

По случаю смерти Хильберга газета «Монд» помещает сегодня отрывки из его интервью 1994 года, где изложены основные направления выработанной им теории:

«На мой взгляд, немцы сначала не представляли себе, что будут делать. Все получилось примерно так, как если бы они вели поезд по пути постоянно возрастающего насилия в отношении евреев, не представляя при этом точно, куда этот их поезд в конце концов должен прийти. Не стоит забывать, что нацизм — больше чем партия, это было движение всегда только вперед, вперед и вперед — не останавливаясь. Столкнувшись с беспрецедентной в истории задачей, немецкая бюрократия не знала, как поступить, и вот тут-то и начинается роль Гитлера.

Надо было, чтобы кто-то наверху открыл зеленую улицу консервативным по природе бюрократам».

Один из главных аргументов интенционалистов — фраза из речи Гитлера, произнесенной 30 января 1939 года на праздновании шестой годовщины его прихода к власти. Вот эта: «Если международные еврейские финансисты, внутри и за пределами Европы, еще раз преуспеют во втягивании европейских наций в мировую войну, то ее результатом будет не большевизация всего мира и победа еврейства, а уничтожение еврейской расы в Европе». Для функционалистов же, напротив, самым очевидным признаком того, что только лишь непредвиденные обстоятельства вынудили нацистов изменить во время войны свой первоначальный проект, были долгие поиски ими, нацистами, места, куда депортировать евреев: на Мадагаскар, в Арктику, в Сибирь, в Палестину… Эйхман, мол, даже не раз встречался с воинствующими сионистами. Переброска евреев на Мадагаскар, скажем, была невозможна до тех пор, пока не было достигнуто господство на море, то есть пока продолжалась война с Великобританией. И то, как обернулись дела на Восточном фронте, ускорило, как они считают, поиски радикального решения. Пусть даже нацисты в этом не признавались, они знали, что их успехи на Востоке ненадежны, победы непрочны, и упорное сопротивление Советов могло вызвать у них опасения — нет, не худшего, потому что в 1942 году никто не мог предположить, что Красная армия войдет в Германию и дойдет до Берлина, но, по меньшей мере, утраты оккупированных территорий. А значит, надо было действовать быстро. И мало-помалу решение еврейского вопроса приобрело промышленный размах.


162

Товарный состав со страшным скрежетом останавливается. Длинная платформа вдоль рельсов, идущих до самых ворот. В небе каркают вороны. На больших воротах — наверху — надпись по-немецки. За воротами — темный кирпичный дом. Ворота открываются. Мы входим в Освенцим.


163

Утром Гейдрих получает письмо от Гиммлера, возмущенного событиями в Гамбурге: около пятисот молодых немцев отплясывали под музыку негров свинг — этот вырожденческий иностранный танец; их задержали, но…

«Я против каких-либо половинчатых решений. Все молодежные лидеры, независимо от пола, и те из педагогов, кто настроен оппозиционно и поощряет свинговую молодежь, должны быть направлены в концентрационный лагерь. Прежде всего эта молодежь получит хорошую взбучку. Пребывание в лагере будет достаточно долгим: два-три года. Должно быть ясно, что они теряют право на учебу. Лишь применив жестокие меры, мы сможем покончить с этой опасной англофильской экспансией в дни, когда Германия борется за свое существование».

Гейдрих действительно отправит за решетку человек пятьдесят. Конечно, фюрер доверил ему историческую задачу — уничтожить всех европейских евреев до последнего, но это не означает, что надо пренебрегать мелкими делами.


164

Дневник Геббельса, запись от 21 января 1942 года: «Гейдриха в конце концов назначили новым губернатором Протектората. Гаха выполнил его требование и заявил о солидарности с рейхом. Политику Гейдриха в Протекторате действительно можно считать образцовой. Он легко справился с кризисом в стране, вследствие этого состояние Протектората резко улучшилось, чего не скажешь об оккупированных территориях и странах-сателлитах».


165

Как и каждый день, Гитлер произносит нескончаемый монолог и мечет громы и молнии, информируя угодливо-молчаливую аудиторию о проделанном им политическом анализе. К концу неудержимого словесного потока дело доходит до ситуации в Протекторате:

«Нейрат позволил чехам обвести себя вокруг пальца. Еще полгода такого режима — и производительность упала бы на двадцать пять процентов. Из всех славян чех — самый опасный, потому что это рабочий. Он дисциплинированный, он методичный, он знает, как скрывать свои намерения. Теперь они станут работать по-настоящему, ибо наконец сообразили, что мы жестоки и беспощадны».

Таким образом фюрер дает понять, что он очень доволен работой Гей


убрать рекламу




убрать рекламу



дриха.


166

Немного позже Гитлер принимает Гейдриха в Берлине. То есть — вот он, Гейдрих, с фюрером, или наоборот: вот он, фюрер, с Гейдрихом. Гитлер разглагольствует:

«Если наша политика в отношении чехов будет последовательной, мы сможем исправить то, что там наворотили. У многих чехов германские корни, и нет ничего нереального в том, чтобы их к этим корням вернуть, заново германизировав». Цель речи фюрера еще и в том, чтобы лишний раз поощрить сотрудника, работа которого внушает ему самое большое уважение. Наравне со Шпеером, это да, но тут все совсем по-другому.

Со Шпеером ему необязательно говорить только о политике, о войне, о евреях, с ним можно — о музыке, живописи, литературе; и потом, благодаря Шпееру может стать реальной Germania , будущий Берлин, планы которого они рисуют вместе и проектирование которого уже поручено гениальному личному архитектору нацистского вождя[243]. Шпеер для Гитлера — как глоток свежего воздуха, Шпеер отвлекает, развлекает его, Шпеер — окно во внешний мир из национал-социалистского лабиринта, который он создал и где он заперт. Разумеется, Шпеер — член партии и всей душой предан общему делу. Когда он стал не только личным архитектором фюрера, но и рейхсминистром вооружений и боеприпасов, он весь свой талант и весь свой интеллект направил на реорганизацию промышленности. Его верность, как и его деловые качества, вне подозрений. Но Гитлер предпочитает его всем остальным не за это. По части верности, скажем, никому не сравниться с Гиммлером (не зря же Гитлер прозвал того своим «верным Генрихом»), да, впрочем, и по деловым качествам… Но Шпеер такой элегантный, в нем есть шик, он в этих своих костюмах самого лучшего покроя куда импозантнее других, он держится куда более свободно и чувствует себя как рыба в воде при любых обстоятельствах… Казалось бы, Шпеер как раз из тех интеллектуалов, которых неудавшийся художник и бывший мюнхенский бродяга Гитлер должен ненавидеть, но Шпеер — и это очевидно — дарит своему фюреру то, чего никто больше не дает: дружбу и восхищение выдающегося человека, наделенного способностью общаться с разными людьми и потому признанного таковым в любой среде.

Естественно, причины, по которым Гитлер любит Гейдриха, совсем иные, может, даже и противоположные. Шпеер воплощает собой элиту «нормального» мира, к которому Гитлер никогда бы не мог принадлежать, тогда как Гейдрих — образец идеального нациста: высокий, светловолосый, жестокий, послушный во всем и невероятно деятельный. Гиммлер считает, что в Рейнхарде есть еврейская кровь, — вот уж ирония судьбы! Но ведь ярость, которую тот проявляет, сражаясь с этим своим изъяном и побеждая его, доказывает, по мнению Гитлера, превосходство арийской сущности Гейдриха над еврейской. А если Гитлер верит, что там и на самом деле есть еврейские корни, тем сильнее он наслаждается, назначая Гейдриха ответственным за «окончательное решение», то есть делая того ангелом смерти для народа Израиля.


167

Я хорошо знал эти кадры: Гиммлер и Гейдрих, оба в штатском, разговаривают о чем-то с Гитлером на открытой террасе его резиденции под названием Бергхоф — большого роскошного дома в Баварских Альпах, — но понятия не имел, что это домашнее кино и снимала его самолично любовница фюрера Ева Браун. Узнал, когда по одному из каналов кабельного телевидения показали как-то вечером передачу, посвященную Еве Браун. Для меня это стало маленьким праздником: я люблю, насколько возможно, проникать в частную жизнь моих персонажей и тут с удовольствием наблюдал за Гейдрихом в гостях у Гитлера, за высоким горбоносым блондином на голову выше любого из собеседников, улыбающимся, расслабленным, в бежевом костюме с коротковатыми рукавами. Вот только кино было немое, и я из-за этого, разумеется, сильно огорчался. Но — лишь до момента, когда кончился ролик! Авторы передачи о Еве Браун постарались на славу: они пригласили специалистов, которые умеют читать по губам, и вот что, оказывается, сообщил Гиммлер Гейдриху, стоя у каменного парапета террасы с видом на залитую солнцем долину: «Ничто не должно уводить нас от решения нашей задачи!» Ладно. Они, значит, по-своему последовательны и упорны.

А я доволен, пусть даже и немножко разочарован, хотя, конечно, и это лучше чем ничего. Ну а потом, на что я надеялся? На то, что он скажет: «Знаете, Гейдрих, мне кажется, пресловутого Ли Харви Освальда[244] очень стоит завербовать»?


168

Несмотря на огромную и все возрастающую ответственность за «окончательное решение», Гейдрих не пренебрегает и внутренними делами Протектората. В январе сорок второго он находит время на реорганизацию чешского правительства, сократив количество министерств и ограничив полномочия министров. Накануне Ванзейской конференции, то есть 19-го, он назначает нового премьер-министра, но назначение это чисто формальное, потому что на деле никакими функциями тот не наделен[245]. Один из двух ключевых постов в этом марионеточном правительстве — министра экономики — протектор доверяет немцу, имя которого в нашей истории незачем упоминать, второй — министра школ и просвещения — Эммануэлю Моравцу. Назначая министром экономики немца, Гейдрих делает немецкий рабочим языком правительства, а поручая Моравцу заниматься просвещением, обеспечивает себе услуги человека, который, как известно протектору, очень хочет сотрудничать. У обоих министерств задача одна: сохранять и развивать промышленность, отвечающую нуждам рейха, и для выполнения этой задачи министр экономики должен подчинить все чешские предприятия интересам ведущей войну Германии, а Моравец — сделать единственной целью системы народного образования в стране подготовку рабочих. Вследствие этого чешских детей станут теперь обучать только тому, что необходимо для будущей профессии: им привьют навыки ручного труда, дополнив эти навыки минимальными техническими познаниями.

4 февраля 1942 года Гейдрих произносит речь, очень меня интересующую, потому что в ней затрагиваются проблемы почтенной корпорации, к которой я и сам принадлежу.

«Прежде всего надо расправиться с чешскими преподавателями, потому что именно преподавательский корпус — рассадник оппозиционных сил. Его надо разрушить, все чешские лицеи — закрыть. Естественно, о чешской молодежи следует позаботиться, вырвав ее из этой пагубной атмосферы и создав место, где юношество можно было бы воспитывать вне школьных стен. На мой взгляд, лучшее место для этого — спортивная площадка. С помощью физкультуры и спорта мы обеспечим молодежи одновременно и развитие, и перевоспитание, и образование».

Кстати, это уже целая программа.

Разумеется, вопрос о том, чтобы вернуть стране университеты, закрытые по приказу Гитлера три года назад, в ноябре тридцать девятого, даже не поднимался[246]. Моравцу следовало найти предлог, для того чтобы не открывать высшие учебные заведения и дальше.


Читая эту речь, я сделал три пометки:

1. В Чехии, как и в других местах, никто и никогда так плохо не отстаивал честь и достоинство национального Просвещения, как министр просвещения. Воинствующий патриот-антифашист вначале, Эммануэль Моравец стал после Мюнхена самым активным коллаборационистом в назначенном Гейдрихом правительстве и любимым собеседником немцев — те явно предпочитали его старому, впавшему в маразм президенту Гахе. В книгах о чешской истории Моравца обычно именуют чешским Квислингом: фамилия знаменитого норвежского коллаборациониста Видкуна Квислинга стала после войны в большинстве европейских языков синонимом слова «коллаборационист»[247].

2. Честь и достоинство национального Просвещения по-настоящему отстаивают только учителя, которые — что бы кто о них ни думал — призваны быть подрывными элементами и потому заслуживают того, чтобы воздать им должное.

3. И все-таки спорт — это фашистская подлянка.


169

Нам снова приходится говорить о жанровых ограничениях. Ни один нормальный романист, если, конечно, за этим не стоит какая-то специальная задача, не станет обременять себя тремя персонажами-однофамильцами. А мне приходится. У меня в книге фамилию Моравец носят совсем разные люди: полковник, доблестный глава чехословацкой разведслужбы в Лондоне; семья героических участников чешского Сопротивления; бесчестный министр-коллаборационист. И ведь есть еще штабс-капитан Вацлав Моравек, руководитель организации, объединившей несколько отрядов Сопротивления. Такое досадное обилие однофамильцев должно запутывать читателя. Писал бы я настоящее художественное произведение, легко было бы навести во всем этом порядок, назвав, скажем, полковника Моравца полковником Новаком, дав семье Моравцовых фамилию Швигар — почему бы и нет… или, наконец, наградив предателя вполне фантастическим именем типа Нутелла, Кодак, Прада, да мало ли каким. Естественно, мне все это ни к чему. Единственная уступка, которую я делаю для удобства читателя, заключается в том, что я не изменяю имена собственные по родам: если по-чешски фамилия Моравец в женском роде вполне логично принимает форму Моравцова, я сохраняю основную форму, в том числе и описывая тетушку Моравцову, то есть пишу «тетушка Моравец», чтобы не прибавлять к одной сложности (большое количество реальных однофамильцев) другую (изменение фамилии в зависимости от пола ее носителя, свойственное некоторым славянским языкам). В конце концов, я же не пишу русский роман! Впрочем, во французских переводах «Войны и мира» Наташа Ростова становится — или остается — Наташей Ростов[248].


170

Дневник Геббельса, запись от 6 февраля 1942 года: «Грегори доложил мне о ситуации в Протекторате. Обстановка там очень хорошая. Гейдрих поработал на славу, просто блестяще поработал. Он проявил столько политической мудрости и осторожности, что теперь уже нет речи о кризисе. Но вместе с тем Гейдриху хотелось бы заменить Грегори кем-то из эсэсовских командиров, а я не согласен. Грегори превосходно знает Протекторат и чешское население, кадровая же политика, которую проводит Гейдрих, не всегда разумна, а главное — ей не хватает авторитарного стиля. Именно по этой причине я и дорожу Грегори».

Кто он такой, этот самый Грегори, ей-богу, не имею ни малейшего понятия. Только не попадайтесь на мой деланно развязный тон: я искал![249]


171

Дневник Геббельса, запись от 15 февраля 1942 года: «Долго говорили с Гейдрихом о положении в Протекторате. Обстановка там заметно улучшилась. Меры, принятые Гейдрихом, дают хороший результат. В любом случае опасность, которую представляли собой для Германии определенные группы чешского населения, полностью ликвидирована. Гейдрих успешно маневрирует, он играет с чехами в кошки-мышки, и они верят всему, что бы он ни сказал. Протектор осуществил целую серию особенно популярных мероприятий, и главное, что он делал, — активно подавлял черный рынок. Кстати говоря, просто удивительно, сколько продуктовых запасов у населения выявилось в процессе борьбы с черным рынком[250]. Протектору успешно удается проводить политику принудительной германизации большей части чехов. Он продвигается вперед в этой области с предельной осторожностью, но нет ни малейших сомнений в том, что получит прекрасные результаты. Славян, подчеркивает он, нельзя воспитывать так же, как воспитывают немцев. Славян нужно либо ломать, сокрушать, либо непрерывно подчинять, ставить на колени. Он выбрал второй путь и моментально (sic!) добился успеха. Наша задача в Протекторате совершенно ясна. Нейрат, будучи весь во власти заблуждений, сбился с пути, этим и объясняется кризис в Праге.

Вместе с тем Гейдрих формирует сейчас Службу безопасности для всех оккупированных территорий. Вермахт создал для него в этом плане множество проблем, но теперь есть надежда, что трудности подобного рода будут постепенно устранены. Между тем вермахт чем дальше, тем меньше проявляет способность сам решить эти проблемы.

Надо еще упомянуть осведомленность Гейдриха о том, что являют собой некоторые подразделения вермахта: они не пригодны ни к политике, ни к национал-социалистской борьбе, а что касается управления народом, то в этом они просто ничего не понимают».


172

16 февраля лейтенант Бартош, командир диверсионной группы «Сильвер А», сброшенной на территорию Протектората в ту же ночь, что Габчик и Кубиш[251], передал в Лондон с помощью имевшейся у этой группы радиостанции «Либуше» рекомендации, позволяющие нам достаточно четко представить себе трудности, с которыми сталкивались парашютисты в подпольной своей жизни.

«…Группы, которые будут направлены сюда, снабжайте приличной одеждой и давайте людям побольше денег. Полезными могут оказаться небольшой пистолет (такой, чтобы влез в карман) и портфель, который здесь купить трудно. Яд необходимо помещать в более удобную (меньших размеров) ампулу. Группы по возможности сбрасывайте не в том районе, где им предстоит действовать, — так немецкие органы безопасности их сразу не обнаружат… Наибольшие сложности здесь возникают с получением работы. Никто не хочет брать людей без трудовой книжки, а владельцев такой книжки направляет на работу Биржа труда. Особенно опасна трудовая повинность в весенние месяцы, и, обеспечивая работой и трудовыми книжками большое число подпольщиков, мы рискуем провалить всю систему. Вот почему я считаю целесообразным использовать как можно больше тех, кто живет здесь, и сократить до минимума появление новых людей. ИЦЕ[252]».


173

Дневник Геббельса, запись от 26 февраля 1942 года: «Гейдрих передал мне чрезвычайно подробный доклад о положении в Протекторате. Обстановка в общем-то не переменилась, но что совершенно явственно следует из этого доклада — тактика, избранная Гейдрихом, очень хороша. Он ведет себя с чешскими министрами так, будто они его подданные. Гаха целиком поставил себя на службу новой политике Гейдриха. А что касается Протектората в целом, то в данный момент за него нечего переживать».


174

Гейдрих и о культуре не забывает. В марте он организует выставку «Советский рай»[253], которая становится самым крупным событием его «царствования». Открывает экспозицию — и, надо сказать, с большой помпой — омерзительный Франк, присутствуют старичок-президент Гаха и его гнусный министр-коллаборационист Эммануэль Моравец.

Не знаю точно, что там сделали за экспозицию, но смысл ее был в том, чтобы показать: СССР — страна варваров, слаборазвитая, с убогими условиями жизни, и, естественно, подчеркнуть тем самым извращенный по сути характер большевизма. Кроме того, грех было не воспользоваться случаем прославить победы немецких войск на Восточном фронте, предъявляя в качестве трофеев советские танки и оружие.

Выставка была открыта в течение четырех недель, ее посетили полмиллиона человек, в том числе и Габчик с Кубишем. Наверное, тогда они в первый и последний раз увидели русский танк.


175

Поначалу мне казалось, что рассказать эту историю очень просто. Два человека должны убить третьего. Им это либо удается, либо нет, вот и все дела. Или почти. Остальные персонажи, думал я, всего лишь призраки, которые не без изящества проскользнут по канве Истории. Призраками, конечно, тоже надо заниматься, и тут потребуются большие усилия, но я это понимал. Зато не знал — и даже не подозревал, хотя и следовало бы заподозрить, — что любой призрак жаждет лишь одного: возродиться. А я… а по мне, лучшего и пожелать нельзя, вот только у автора есть обязанности перед своей историей, и я не могу предоставить столько места, сколько хочется, этой армии теней, без конца растущей и неотступно меня преследующей в стремлении отомстить за недостаточное внимание.

И это еще не все.

Пардубице — город в Восточной Богемии на слиянии рек Эльбы (Лабы) и Хрудимки. Население — около 90 000 человек, красивая главная площадь, прекрасные здания в стиле Ренессанса. Отсюда родом Доминик Гашек, знаменитый вратарь, один из самых великих хоккеистов всех времен и народов[254].

Здесь есть неплохой ресторан под названием «Веселка». Сегодня он, как всегда по вечерам, заполнен немцами. Гестаповцы заняли все столики, они шумят, они уже наелись и напились. Они подзывают к себе официанта. Тот приближается — отлично вышколенный, готовый угодить. По-моему, немцам хочется бренди. Официант записывает заказ. Один из гестаповцев подносит к губам сигарету, официант мгновенно вытаскивает из кармана зажигалку и с легким, но почтительным поклоном дает посетителю прикурить.

Этот официант очень красив. Его взяли на работу в «Веселку» совсем недавно. Он молод, улыбчив, светлые глаза смотрят честно, черты лица правильные, тонкие. Здесь, в Пардубице, он откликается на имя Мирек Шольц. На первый взгляд в нем нет ничего, чем кто-то мог бы заинтересоваться. А вот гестапо заинтересовалось.

Заинтересовалось — и однажды утром Коштяла, хозяина гостиницы и ресторана, вызывают в гестапо, где хотят узнать о Мирославе Шольце все: кто таков, откуда приехал, с кем встречается, где бывает вне работы. Хозяин отвечает, что Мирек родом из Остравы, там у его отца свой отель. Как только он уходит, гестаповцы звонят в Остраву, но в Остраве, естественно, никому не известен владелец отеля по фамилии Шольц, и приходится снова вызвать хозяина «Веселки», теперь уже вместе с его официантом. Но Коштял приходит один. И объясняет, что Шольца пришлось уволить: чересчур уж много посуды побил. Коштяла отпускают и с этой минуты за ним следят. Тщетно — пропавшего Мирека Шольца так и не удается найти.


176

Парашютисты, сброшенные на территорию Протектората, пользовались неисчислимым количеством фальшивых удостоверений личности. Одно из них было выписано на имя Мирослава Шольца. И вот теперь надо будет сосредоточить все внимание на том, кому оно досталось, потому что его роль в продолжении нашей истории этого заслуживает. По-настоящему этого молодого человека звали Йозефом Вальчиком, и — в отличие от словосочетания «Мирек Шольц» — это имя стоит запомнить. Так вот, именно Йозеф Вальчик и был тем самым красавчиком двадцати семи лет, который служил официантом в ресторане «Веселка». Теперь он в бегах и пытается добраться до Моравии, чтобы отсидеться у родителей, потому что Вальчик, как и Кубиш, из Моравии, но, по правде сказать, это не самое главное, что их объединяет. Сержант Вальчик был в том самом «галифаксе», из которого сбросили на парашютах Габчика и Кубиша в ночь на 29 декабря, но он входил в другую группу, «Сильвер А». И задание у этой группы было другим: вместе с парашютистами был сброшен радиопередатчик с кодовым названием «Либуше», который я уже упоминал, и им предстояло возобновить с помощью последнего из трех «королей», вождя тех, кто уцелел от организации, то есть Моравека (у которого фамилия кончается на «к»!) с оторванным пальцем, связь между Лондоном и немецким супершпионом А54, поставлявшим совершенно бесценную информацию.

Разумеется, все пошло по непредвиденному сценарию. Вальчик при десантировании оказался далеко от других членов своей группы, он с огромным трудом нашел передатчик, и не меньших усилий стоило довезти «Либуше» до места: после неудачной попытки добраться на санях парашютист в конце концов взял такси и приехал на машине в Пардубице, где местные агенты и устроили его на работу официантом. Прикрытие было отличное, а то, что в ресторане постоянно бывали немцы, подпитывало врожденную ироничность Вальчика: он мог про себя посмеиваться над ними.

Теперь он остался без прикрытия, как жаль… Хотя, с другой стороны, именно это и заставило Йозефа отправиться в Прагу, где его ожидали другие парашютисты, а еще — его собственная судьба.

Если бы моя история была настоящим романом, мне бы, конечно, не понадобился этот персонаж. Наоборот, он бы мне скорее мешал, потому как дублировал бы двух главных героев, тем более что проявит он себя ничуть не менее веселым, оптимистичным, храбрым, мужественным и обаятельным, чем Габчик или Кубиш. Но не мне решать, в ком и в чем нуждается операция «Антропоид». А операции «Антропоид» вот-вот понадобится часовой.


177

Им не пришлось знакомиться: они подружились еще в Англии, где вместе проходили в британском УСО[255] подготовку к десантированию, а может быть, даже и во Франции, в Иностранном легионе или в одном из чехословацких воинских подразделений, сражаясь там бок о бок с французами[256]. Они были тезками, а сейчас, когда они с нескрываемой радостью крепко пожали друг другу руки и представились, оказалось…

— Привет, я Зденек.

— Привет, я тоже Зденек!

Как тут было не улыбнуться совпадению: Йозефа Габчика и Йозефа Вальчика наградили в Лондоне еще и одинаковыми псевдонимами. Был бы я параноиком и эгоцентриком, непременно подумал бы: вот! В Лондоне это сделали нарочно, с намерением еще больше запутать мой рассказ! Но как бы на самом деле там ни было, это значения не имеет, ведь у обоих в запасе имелось много имен — по новому имени для каждого собеседника. Меня уже и раньше немножко удивляла легкость, с которой Габчек и Кубиш говорили иногда о своей миссии в открытую, но они умели быть сдержанными, когда это требовалось. И они должны были быть великими профессионалами, чтобы не ошибиться, чтобы точно помнить, каким из своих имен пользоваться при каком собеседнике.

Но среди своих — другое дело, конечно, и если Вальчик с Габчиком решили представиться друг другу, словно видятся впервые, так только затем, чтобы каждый из них знал, как называть другого, вернее — поскольку имена менялись, — какое имя используется в фальшивых документах другого именно сейчас.

— Живешь у тетушки?

— Да, но скоро перееду. Где я тебя найду?

— Передай записку с привратником, ему можно доверять. Попроси его показать коллекцию ключей — он сразу же поймет, что ты из своих. Пароль «Ян».

— Да, тетушка мне это сказала… «Ян» — как Кубиша зовут?

— Нет, здесь его зовут Ота, так случайно получилось.

— Ладно, договорились.

Этот эпизод не слишком-то много дает, к тому же он практически целиком придуман, так что, наверное, не оставлю его в окончательном тексте.


178

Вальчик приехал в Прагу — и по городу теперь слоняются с десяток парашютистов. Теоретически каждый выполняет задание, с которым прислана именно его группа, и, по законам подполья, им желательно как можно меньше общаться друг с другом, ведь в таком случае, если поймают одного, остальные не последуют за ним. Вот только на практике это почти неосуществимо: адресов, где парашютистов могут приютить, совсем немного, а из предосторожности они должны перемещаться как можно чаще. Поэтому в реальности стоит одному парашютисту покинуть какую-то квартиру, туда немедленно вселяется другой, и все члены всех групп более или менее регулярно пересекаются.

К примеру, через дом Моравцовых прошли почти все, кто десантировался в Чехии и прибыл в Прагу. Глава семейства никому не задавал никаких вопросов, мать, которую постояльцы ласково звали «тетушкой», пекла им пироги, сын, Ата, от всего сердца восхищался таинственными парнями, прячущими пистолет в рукаве.

В результате всей этой суеты с переездами Вальчик, изначально включенный в группу «Сильвер А», довольно быстро сближается с ребятами из группы «Антропоид», и вот он уже помогает Габчику и Кубишу с ориентировками.

Так и получилось, что Карел Чурда из десантной группы «Аут дистанс» встречается почти со всеми: как с парашютистами, так и с теми, чьи дома служат им убежищем. Стало быть, может при надобности не только назвать имена, но и указать адреса…


179

«Я обожаю Кундеру, однако мне куда меньше других нравится единственный его роман, действие которого происходит в Париже. Потому что там он все-таки не в своей стихии — ну, как будто надел очень красивый пиджак, но на полразмера меньше своего или на полразмера больше… (Смех. ) А вот когда Милош и Павел идут по Праге, я во все верю».

Я процитировал интервью Маржан Сатрапи[257], данное ею журналу Les Inrocks [258] по случаю выхода на экраны ее очень хорошего фильма «Персеполис». Читая это интервью, я ощущаю смутное беспокойство. Делюсь им с молодой женщиной, в чьем доме листаю журнал, но она меня успокаивает: «Да, но ты-то бывал в Праге, ты жил там, ты любишь этот город!» Конечно, только ведь у Кундеры с Парижем ровно то же самое! Впрочем, Маржан Сатрапи сразу же добавляет вот что: «Даже если я проживу во Франции еще двадцать лет, выросла я не здесь. И в моих произведениях всегда будет чувствоваться Иран. Конечно, я люблю Рембо, но имя Омар Хайям говорит мне куда больше». Странно, я никогда о таком не задумывался, тем более — в этом ключе. Разве Деснос мне ближе Незвала? Не уверен… И не думаю, что Флобер, Камю или Арагон мне ближе Кафки, Гашека или Голана[259]. Как, впрочем, и Маркеса, Хемингуэя или Анатолия Рыбакова. Неужели Маржан Сатрапи почувствует, что я не рос в Праге? Неужели она мне не поверит, когда «мерседес» выедет к повороту? Еще она говорит: «Хотя Любич[260] и стал голливудским режиссером, он всегда, раз за разом, заново сочинял, заново придумывал Европу — Европу восточноевропейского еврея. Даже когда действие его фильмов происходило в Соединенных Штатах, для меня это были Вена или Будапешт. Ну и пусть, так даже лучше». Но ведь раз так, у Маржан будет впечатление, что действие моей книги разворачивается в Париже, где я родился, а не в Праге, куда я всегда стремлюсь всем своим существом? Неужели, когда я поведу «мерседес» по пражским предместьям, по Голешовице к повороту на Тройский мост, Маржан станут мерещиться парижские пригороды?

Нет, моя история начинается в одном из городов на севере Германии, продолжается в Киле, Мюнхене, Берлине, потом действие перемещается в Восточную Словакию, ненадолго задерживается во Франции, затем в Лондоне, в Киеве, возвращается в Берлин и заканчивается в Праге, Праге, Праге! Прага — город ста башен, сердце мира, око циклона[261] моей фантазии, Прага с пальцами дождя, барочная мечта императора, каменный очаг Средневековья, музыка души, протекающая под мостами, император Карл IV, Ян Неруда, Моцарт и Вацлав, Ян Гус, Ян Жижка, Йозеф К.[262], Praha s prsty deště [263], «шем» на лбу Голема[264], Лилиова улица с ее всадником без головы[265], Железный человек, который ждет невинную девушку: лишь она может его спасти, да и то раз в сто лет, меч, замурованный в кладке моста[266], и этот слышный мне сегодня, сейчас топот сапог… сколько еще он будет слышен? Год. Может быть, два. На самом деле — три. Я в Праге, не в Париже, а в Праге. В сорок втором году. Только начинается весна, а у меня нет куртки. «Экзотика — то, что я ненавижу», — говорит дальше Маржан. А в Праге нет никакой экзотики, потому что это сердце мира, гиперцентр Европы, потому что именно в Праге той весной 1942 года разыграется один из самых великих эпизодов великой трагедии вселенной.

Конечно, в отличие от Маржан Сатрапи, Милана Кундеры, Яна Кубиша и Йозефа Габчика я не изгнанник, не политический ссыльный. Но может быть, именно потому я и могу говорить откуда хочу, не возвращаясь постоянно в исходную точку, ведь мне не надо ни перед кем отчитываться и не надо ни с кем сводить счеты в родной стране. Я не страдаю душераздирающей ностальгией по Парижу, и мне не свойственны разочарование и меланхолия великих изгнанников. Вот почему я могу думать и свободно мечтать о Праге.


180

Вальчик помогает двум своим товарищам искать место для операции. Однажды, когда он в очередной раз мерит шагами город, к нему привязывается бродячая собака. Щенок. Почему он ощутил близость с этим человеком, как угадал его необычность? Неизвестно, но, что бы там ни было, щенок идет за ним по пятам. Вальчик сразу же это чувствует и оборачивается. Щенок останавливается. Вальчик двигается дальше — и щенок тоже. Они вместе пересекают Прагу, и к тому времени как Вальчик оказывается у дома Моравцовых, где ему дали пристанище, у собаки уже есть и хозяин, и имя: привратнику Вальчик представляет щенка как Балбеса. Отныне они каждый день выходят на поиски вместе, а если Вальчик не может взять щенка с собой, он обращается к привратнику с мольбой в голосе: «Разрешите мне оставить у вас своего дракона!» (Видимо, собака была очень крупная или, наоборот, совсем мелкая — возможно, Вальчику были по душе иносказания.) Оставшись один, без хозяина, Балбес смирно, не двигаясь, ждет его под столом в гостиной — иногда часами. Это животное наверняка не играло решающей роли в операции «Антропоид», но, по-моему, лучше использовать лишнюю деталь, чем пропустить какую-нибудь существенную.


181

Шпеер снова приезжает в Прагу, но сейчас уже только по делу, не как в прошлый раз. Думаю, министр вооружения собирается обсудить с протектором Чехии, одного из важнейших промышленных регионов рейха, проблемы рабочей силы. Весной 1942 года, когда миллионы людей сражаются на Восточном фронте, когда немецкие танковые атаки все чаще подавляются огнем советских, когда советская авиация начинает преодолевать кризис, в котором оказалась в начале войны, и постепенно восполнять потери, понесенны


убрать рекламу




убрать рекламу



е в 1941-м, а английские бомбардировщики все чаще совершают налеты на города Германии, это вопрос еще более жизненно важный, чем в декабре 1941-го. Требуется все больше рабочих, чтобы выпускать больше танков, больше самолетов, больше пушек, больше ружей, больше гранат, больше подводных лодок и того нового оружия, которое должно привести Третий рейх к победе.

Нынче Шпеер обходится без экскурсии по городу и официального кортежа. Нынче он один, без жены: у них с Гейдрихом рабочая встреча. Ни у того ни у другого нет времени на светскую жизнь. Шпеер, чьи деловые качества в его области признаны равными гейдриховским в своей, этому рад, тем не менее, заметив, что Гейдрих сейчас не только перемещается без эскорта, но и спокойно ездит по улицам Праги в открытой, не бронированной машине с единственным телохранителем, он же — шофер, не может удержаться от вопроса, не опасно ли это. А протектор отвечает: «Почему вы думаете, что мои чехи станут в меня стрелять? С какой это стати?» Гейдрих, наверное, не читал статьи еврея Йозефа Рота, писателя из Вены, сбежавшего в Париж, писателя, насмехавшегося в газете 1937 года над злоупотреблениями в средствах и изобилием вооруженных людей, обеспечивавших безопасность нацистских сановников. «Видите ли, — писал он от имени одного из таких, — я теперь так велик, что просто обязан опасаться; моя жизнь так драгоценна, что я не имею права умереть; я так верю в свою звезду, что остерегаюсь случая, который может оказаться роковым для многих звезд. Кто дерзает, тот выигрывает? — Тому, кто выиграл трижды, больше нет нужды дерзать!» Теперь уже Йозеф Рот ни над кем не насмехается, потому что умер в тридцать девятом, и, может быть, Гейдрих все-таки читал статью, появившуюся в газете инакомыслящих беженцев, то есть подрывных элементов, наблюдение за которыми наверняка входило в обязанности СД, — но как бы там ни было, он, человек действия, спортсмен, пилот, воитель, должен был объяснить штафирке с наманикюренными пальчиками, что представляет собой его Weltanschauung [267]. Хотя бы отчасти. Объяснить, что окружать себя телохранителями — значит вести себя подобно мещанину, а это не слишком-то красиво. Пусть уж так ведет себя Борман, другие иерархи партии, но не он… На самом деле он опровергает слова Йозефа Рота: по мнению Гейдриха, лучше умереть, чем позволить кому-то подумать, будто ты боишься.

Скорее всего, вот эта вот первая реакция протектора Чехии должна была встревожить Шпеера. С какой стати покушаться на жизнь Гейдриха? Да будто бы мало причин для убийства нацистских главарей вообще и этого в частности! Шпеера не проведешь, он знает истинную цену популярности немцев на оккупированных территориях и убежден, что Гейдриху она известна не хуже. Однако этот человек выглядит таким уверенным в себе… Шпеер не понимает, то ли патерналистский тон Гейдриха, когда он говорит о «своих» чехах, чистое фанфаронство, то ли Гейдрих и впрямь так силен, как изображает. Может быть, у берлинского гостя и мещанские рефлексы, но ему неуютно и неспокойно в открытом «мерседесе», едущем по улицам Праги.


182

Последний оставшийся в живых из «трех королей», последний уцелевший руководитель трехглавой прежде организации чешского Сопротивления капитан Моравек знает, что не надо идти на встречу, назначенную ему старым другом Рене (известным еще как полковник Пауль Тюммель, офицер абвера, агент А54, самый великий шпион, который когда-либо работал на Чехословакию). Рене удалось его предупредить: я погорел и назначенная встреча — ловушка, но Моравек, видимо, думает, что смелость станет ему защитой. Разве не смелость, не отвага столько раз спасала ему жизнь? Того, кто отправлял почтовые открытки начальнику пражского гестапо, словно подписывая каждый из своих подвигов, не испугаешь такой малостью[268]. Поди знай, почему Моравеку так хочется самому убедиться, прав Рене или нет… Явившись на место встречи в парке, он обнаруживает там не только своего связного, но и людей, которым поручено за ним следить. Он пытается сбежать — двое в непромокаемых плащах, подойдя сзади, не дают ему уйти. Я никогда не присутствовал при перестрелке и плохо себе ее представляю в таком мирном городе, как сегодняшняя Прага. Однако есть сведения, что тогда прозвучало больше пятидесяти выстрелов. Моравек кидается бегом к одному из мостов через Влтаву (к сожалению, не знаю к какому)[269], вскакивает в идущий мимо трамвай, но гестаповцев становится все больше, они возникают просто ниоткуда — словно телепортируются, и в вагоне трамвая тоже их полно. Моравек прыгает наружу, но ему простреливают ноги, он падает на рельсы и, окруженный со всех сторон, пускает себе пулю в лоб — разве есть более верный способ ничего не сказать врагу… Вот только карманы его выдают: обыскивая труп, немцы находят фотографию мужчины — пока еще им неизвестного Йозефа Вальчика[270].

Этим эпизодом заканчивается история последнего из «трех королей», последнего из легендарной группы. Случившееся сильно мешает «Антропоиду», поскольку к тому времени, к 20 марта 1942 года, Вальчик был уже тесно связан с пражским подпольем, а Гейдриху позволяет записать себе в актив новый успех. Успех, который он одержал не только как протектор Богемии и Моравии, обезглавив наконец одну из самых опасных и до того дня весьма активных организаций Сопротивления и выполнив таким образом свою пражскую миссию, но и как шеф Службы безопасности. Ведь он разоблачил супершпиона, а этот супершпион оказался офицером конкурировавшего с СД абвера, которым по-прежнему руководит его соперник и бывший наставник Канарис.

Это был не первый и не последний плохой день для Истории, но в ту пятницу, 20 марта 1942 года, удача в тайной войне союзников с фашистской Германией от чехословацкого Сопротивления явно отвернулась.


183

В Лондоне теряют терпение. Вот уже пять месяцев, как десантировались парашютисты «Антропоида», и с тех пор — никаких новостей. Правда, Лондону известно, что Габчик и Кубиш еще живы, что они способны действовать. Единственный радиопередатчик подпольщиков, «Либуше», пока работает, и благодаря ему приходят сведения — конечно, когда таковые есть. И раз так, Лондон решает поручить своим двум агентам через этого посредника новую миссию. Нет, прежнее задание не отменяется, оно просто дополняется. Габчику и Кубишу велено ехать в Пльзень, чтобы участвовать там в саботаже, и выходит, что главная их миссия откладывается на неопределенное время, зависает. Габчик и Кубиш в бешенстве.

Пльзень — большой промышленный город на западе страны неподалеку от немецкой границы — славится своим пивом, знаменитым «Пльзенским Праздроем», но сейчас Лондон интересуется в Пльзене вовсе не пивом, внимание Лондона обращено к тамошним предприятиям «Шкоды». Еще бы, ведь в 1942 году «Шкода» выпускает не автомобили, а пушки! Ночью с 25 на 26 апреля планируется воздушный налет, парашютистам надо будет зажечь сигнальные огни с разных сторон производственного комплекса, чтобы английским бомбардировщикам была отчетливо видна цель.

И вот несколько парашютистов, по меньшей мере четверо, отправляются в Пльзень. Каждый из них едет сам по себе, так лучше для операции. Они встречаются уже в городе, в назначенном заранее месте (в ресторане «Тиволи» — интересно, существует ли он сейчас?)[271], а когда стемнеет, отправляются к одному из заводов и поджигают поблизости от него амбар и стог сена, обозначая цель для английских бомбардировщиков.

Когда те долетят до места, им надо сбросить бомбы между двумя светящимися точками, что они и делают. Вот только бомбы взрываются не там, а за восемь километров от «Шкода-верке», на лугу у речки… Подпольщики-то выполнили задание точно, именно так, как от них требовалось, но операция с треском проваливается.

Зато Кубиш за время своего короткого пребывания в Пльзене успевает познакомиться с молоденькой продавщицей, участницей Сопротивления, которая помогала группе выполнить задание. Вообще, где бы красавчик Кубиш, похожий на общего сына Кэри Гранта и Тони Кёртиса (если бы у них мог быть общий сын), ни появлялся, успех ему был обеспечен. И на этот раз, пусть операция и потерпела сокрушительную неудачу, он времени зря не потерял. Две недели спустя, иными словами, за две недели до покушения он отправит этой молодой женщине, Марии Жиляновой, письмо. Ах, какая неосторожность! Правда, к счастью, оставшаяся без последствий. Мне бы очень хотелось знать содержание письма Кубиша, надо было его скопировать по-чешски, когда оно было у меня перед глазами!

Парни возвращаются в Прагу раздраженными: стоило из-за нескольких пушек подвергаться опасности, рисковать срывом их основного задания, их исторической миссии! Они шлют в Лондон язвительное письмо с просьбой в следующий раз отправить в Чехию пилотов, лучше знакомых с местностью.

Правду сказать, я даже не уверен, что Габчик участвовал в этой параллельной, пльзенской, операции. Знаю точно, что там были Кубиш, Вальчик и Чурда.

Так. А ведь если не считать мимолетного упоминания в конце 178-й главы, я же ничего еще не рассказал о Кареле Чурде. Между тем его роль и исторически, и драматургически весьма существенна.


184

В каждой истории подобного рода нужен предатель. И в моей он тоже имеется. Его зовут Карел Чурда, ему тридцать лет, и, глядя на те фотографии Чурды, что у меня есть, я не могу понять, можно ли прочитать по его лицу, что он предатель. Чурда тоже из чешских парашютистов, он прошел точь-в-точь такой же путь, что и Габчик, Кубиш или Вальчик. Его взяли в армию, демобилизовали после оккупации страны немцами, он сбежал в Польшу, а оттуда — во Францию, где записался в Иностранный легион, потом вступил в чехословацкое подразделение французской армии, Obrána naroda , и — после падения Франции — перебрался в Англию. Правда, в отличие от Габчика, Кубиша и Вальчика, когда французские войска отступали, он не был послан на фронт, но хоть и не послали его на фронт, все равно большой разницы между ним и другими парашютистами пока не чувствуется. В Англии он охотно выполняет специальные задания, так же, как остальные, упорно тренируется. Его сбросили на территорию Протектората еще с двумя членами группы «Аут дистанс» в ночь с 28 на 29 марта 1942 года. А о том, что случилось дальше, рассказывать слишком рано.

Начало трагедии было положено еще в Англии, и именно там следовало что-то предпринять, дабы избежать этой трагедии. Потому что именно там постепенно открывались подозрительные качества Карела Чурды. Он много пил — это, конечно, не преступление, только ведь когда напивался, его речи озадачивали товарищей по полку. То он говорил, что восхищается Гитлером, то сожалел, что покинул Протекторат: останься он там, жил бы сейчас куда лучше. Его однополчане настолько мало ему верили, считали его настолько ненадежным, что рассказали о его речах и его поведении в письме к тогдашнему министру обороны чехословацкого правительства в изгнании генералу Ингру[272], добавив, что Чурда, ко всему прочему, еще и пытался заниматься в двух английских семьях брачными аферами. Гейдриха в свое время выгнали из флота за менее серьезный проступок… Министр переслал информацию главе разведывательной службы полковнику Моравцу, отвечавшему за спецоперации, и вот тут-то и была решена судьба многих людей. Что сделал Моравец? Ровным счетом ничего. Проигнорировал то, что ему сообщили, а в досье пометил: Чурда — отличный спортсмен и чрезвычайно физически вынослив. Словом, Моравец не вычеркнул Чурду из списка парашютистов, отобранных для выполнения спецзаданий, и в ночь с 28 на 29 марта тот, вместе еще с двумя членами группы, был сброшен на землю Моравии. Местные участники Сопротивления помогли ему добраться до Праги.

После войны кто-то установит следующий факт: среди нескольких десятков парашютистов, отобранных для самых разных операций на территории Протектората, подавляющее большинство руководствовалось патриотическими чувствами. «Известны только два случая, когда молодые чехи (один из них Чурда. — Л. Б. ) вступили в легион в поисках приключений…»[273] Эти двое и стали предателями.

Однако по степени важности предательство второго несравнимо с тем, что сделал Карел Чурда.


185

Пражский вокзал — это напоминающее декорацию Энки Билала[274] величественное здание с двумя грозными башнями из темного камня. Сегодня, 20 апреля 1942 года, в день рождения Гитлера, президент Гаха делает фюреру подарок от имени чешского народа: дарит ему полностью оборудованный военно-санитарный поезд. И поскольку речь о поезде, то официальная церемония, кульминацией которой был личный осмотр состава Гейдрихом, проходит на вокзале. Пока белокурая бестия знакомится с внутренним убранством вагонов, снаружи — там, где теперь можно прочесть на белой табличке: «Здесь находился памятник Вильсону, убранный по приказу рейхспротектора, обергруппенфюрера СС Гейдриха» — собирается толпа зевак. Мне бы очень хотелось сказать, что в этой толпе были и Габчик с Кубишем, но я ничего про это не знаю, да и сомневаюсь в том, что они пришли на вокзал. В наблюдении за Гейдрихом при таких обстоятельствах для них не было никакого практического смысла, ведь эта церемония — событие единичное, уникальное, повторы ему не суждены, а кроме того, вокзал по случаю визита протектора особенно строго охранялся, стало быть, присутствие там парашютистов было бы связано с неоправданным риском.

Зато я почти уверен, что шутка, которая немедленно разойдется по всему городу, родом отсюда. Мне легко себе представить, как кто-то в толпе, какой-нибудь старик-чех, хранитель духа Чехии, громко — так, чтобы все поблизости расслышали, — произносит: «Бедняга Гитлер! Наверное, он сильно хворает, если нуждается для лечения в целом поезде…» Бравый солдат Швейк, да и только.


186

Йозеф Габчик, лежа на узкой железной кровати, слушает, как звенят трамваи, поднимаясь к Karlovo náměsti , Карловой площади. Здесь же, рядом, уходит вниз, к реке, Ресслова улица, пока и не подозревающая, какая трагедия будет вскоре на ней разыграна. Сквозь закрытые ставни в квартиру, в которой сейчас дали приют парашютисту и где его прячут, просачиваются лучики света, время от времени слышно, как скрипит под чьими-то шагами пол в коридоре, на площадке или у соседей. Габчик настороже, он всегда настороже, но спокоен. Глядя в потолок, он мысленно рисует на нем карты Европы. На одной из них — Чехословакия в прежних границах, такая, какой была раньше. На другой — коричневая чума перебралась через Ламанш и подцепила Великобританию одной из ветвей свастики. Тем не менее Габчик, как и Кубиш, не устает повторять любому встречному-поперечному, что война закончится меньше чем через год, они, по-видимому, оба в это верят. И в то, что она, конечно же, закончится не так, как хотелось бы немцам, тоже. Объявление войны Советскому Союзу — роковая ошибка великого рейха. Объявление войны Соединенным Штатам из верности союзу с Японией — вторая ошибка. Экая ирония судьбы: Франция пала в сороковом, потому что нарушила договор тридцать восьмого года с Чехословакией, а теперь Германия проиграет войну, потому что не пожелала нарушить договор с Японией. Вот только — через год! Трогательный оптимизм, если посмотреть из сегодняшнего дня.

Я убежден, что Габчика и его друзей сильно занимают такие геополитические рассуждения, что они ведут бесконечные разговоры об этом по ночам, когда не спится, когда можно чуточку расслабиться и поболтать о том о сем — если удается не думать о возможности ночного визита гестаповцев, если удается ослабить внимание к скрипам и шорохам на улице, на лестнице, в доме, если удается не слышать в голове воображаемых звонков, в то же время прислушиваясь, а не звонят ли на самом деле…

Это совсем другая эпоха — время, когда люди каждый день с нетерпением ожидают вовсе не результатов спортивных состязаний, а новостей с русского фронта.

И все-таки русский фронт — не главная забота Габчика. Самое для него важное сегодня — его миссия. Сколько людей верят в ее успех? Габчик и Кубиш в нем не сомневаются. Еще Вальчик — красавец-парашютист, который будет им помогать. Еще полковник Моравец, глава чехословацкой разведслужбы в Лондоне. Еще — на сегодняшний день — президент Бенеш. И я. Вот и всё, наверное. Цель операции «Антропоид» в любом случае известна лишь маленькой горсточке людей. Но даже среди них кое-кто ее не одобряет.

В числе тех, кто против, офицеры-парашютисты, действующие в Праге, и руководители чешского Сопротивления (или того, что от чешского Сопротивления осталось) — они опасаются, что в случае успеха начнутся репрессии. Недавно у Габчика состоялся с ними тяжелый разговор, его убеждали отказаться от миссии или хотя бы сменить объект: прикончить не Гейдриха, а, например, видного чешского коллаборациониста, министра марионеточного правительства Протектората Эммануэля Моравца. Надо же, как боятся немцев! Тут вроде как с хозяином, который бьет собаку: собака может его не послушаться, но никогда на него не набросится…

Лейтенант Бартош, присланный из Лондона для выполнения других заданий, хотел бы отменить операцию своим приказом, и Бартош из всех находящихся сейчас в Праге парашютистов — в самом высоком звании, но здесь чины ничего не значат. Группа «Антропоид», состоящая только из Габчика и Кубиша, получила инструкции еще в Англии, лично от президента Бенеша, больше никто не имеет права им приказывать, им надо завершить свою миссию, такие вот дела. Габчик и Кубиш — люди, и все, кто с ними сталкивался, подчеркивали их прекрасные человеческие качества, их благородство, великодушие, доброжелательность, преданность делу, но «Антропоид» — это машина.

Бартош обратился с просьбой остановить операцию «Антропоид» в Лондон, оттуда ему ответили зашифрованной радиограммой, прочесть которую могли только Габчик и Кубиш[275], и теперь Габчик лежит на узкой железной кровати с текстом в руке. Никому не удалось найти этот документ, написанный самой Историей. Но очевидно, что в нескольких строчках шифра судьба выбрала свой путь: объект менять не стали. Цель операции «Антропоид» была подтверждена. Гейдрих умрет. За окном с металлическим скрежетом удаляется трамвай.


187

У штандартенфюрера СС Пауля Блобеля[276], начальника зондеркоманды 4а айнзатцгруппы С, того, кто так рьяно потрудился в Бабьем Яру, по-настоящему едет крыша. Когда он тихой украинской ночью проезжает в машине мимо места своего преступления и наблюдает в свете фар необычайное зрелище, какое сейчас представляет собой проклятый ров, он — будто Макбет, видящий призраки своих жертв. Надо сказать, мертвецы из Бабьего Яра не дают себя так уж легко забыть, земля, которой их засыпали, живая: комья ее прыгают вверх, как пробки от шампанского, она дымится, из-под нее вырываются пузырьки газа, образующегося при разложении тел. Запах ужасный. Блобель, разразившись идиотским смехом, объясняет своим гостям: «Вот они где — тридцать тысяч моих евреев!» — и широким жестом словно бы обнимает яр, похожий на огромный урчащий и булькающий живот. Если так будет продолжаться, мертвецы Бабьего Яра его доконают. Он уже на пределе, и он едет в Берлин, чтобы попросить лично Гейдриха перевести его в другое место. Руководитель Главного управления имперской безопасности принимает Блобеля как должно: «Ах, так! Значит, вам противно? Вы слабак, размазня, тряпка. Вы стали педиком, Блобель. Вам теперь разве что горшками торговать в посудной лавке. Но прежде я выколочу дурь из вашей башки, уж я-то выколочу!» Не знаю, какую немецкую идиому тут мог использовать Гейдрих, но какую бы ни использовал, успокоился он быстро. Человек, сидящий напротив него, попросту жалкая пьянь. Он больше не способен выполнять возложенные на него задачи. Бесполезно и даже опасно держать его на Украине против воли. «Пойдете к группенфюреру Мюллеру, скажете, что хотите взять отпуск, и он отзовет вас из Киева».


188

О рабочем квартале Жижков[277], расположенном на востоке Праги, сами чехи говорят, что это район с самым большим количеством баров. А еще здесь много церквей — впрочем, так и должно быть в «городе ста колоколен». Священник одного из местных храмов вспоминает, что, «когда цвели тюльпаны», к нему явилась молодая пара: невысокий юноша с тонкими губами и проницательным взглядом и очаровательная девушка, излучавшая радость жизни. Да, я знаю, они были такими. И было видно, что они влюблены друг в друга. Молодые люди хотели обвенчаться, но не сразу, и назначили день, который настанет неизвестно когда: попросили священника «через две недели после окончания войны объявить об их предстоящем браке»[278].


189

Мне интересно, откуда Джонатан Литтелл знает, что у алкоголика Блобеля, начальника зондеркоманды 4а айнзатцгруппы С на Украине был на самом деле «опель»?.. Если у Блобеля действительно был «опель», мне остается лишь преклонить голову перед исследовательскими талантами Литтелла. Но если это блеф, то это весьма ослабляет книгу. Да, и никак иначе! Известно, что «опели» в большом количестве поставлялись нацистам, и вполне похоже на правду , что у Блобеля была машина такой марки, либо он на ней ездил. Но правдоподобное  не значит достоверное . Или я не прав? Когда я говорю об этом, меня считают за психа. Люди вообще не видят проблемы[279].


190

Вальчик и семнадцатилетний сын Моравцовых Ата сумели чудесным образом ускользнуть от полицейских проверок, закончившихся гибелью двух парашютистов. Выслушав рассказ молодых людей об их злоключениях, обоих спрятал у себя привратник дома, где жили Моравцовы. Я бы тоже мог рассказать, как все происходило, но, подумав, что это будет очередная сцена из шпионского боевика, решил: ни к чему. Современные романы становятся все более экономными в средствах, и я не могу постоянно избегать логики, требующей ограничений. Достаточно знать, что этих двоих тогда не арестовали и не убили исключительно благодаря хладнокровию Вальчика и его редкостному умению оценить ситуацию.

Увидев, до какой степени потрясен Ата их похождениями и им самим, Вальчик дал подростку напутствие, годное для использования при любых обстоятельствах:

— Видишь эту деревянную шкатулку, Ата? Боши могли бы избивать ее до тех пор, пока она не заговорила бы. Ну а ты, если вдруг с тобой случится подобное, ни за что не должен заговорить, ты ведь не скажешь ни единого слова, понятно?

И вот эта вот реплика отнюдь не бесполезна при всем моем стремлении себя как рассказчика ограничить.


191

Догадаться, что публикация романа Литтелла и его успех слегка меня встревожили, разумеется, совсем нетрудно. И сколько бы я ни утешал себя тем, что мы пишем о разном, мне все равно придется признать близость сюжетов. Сейчас я читаю «Благоволительниц», и каждая прочитанная страница вызывает желание ее прокомментировать. Мне надо подавлять это желание. Просто скажу, что в начале книги описывается внешность Гейдриха, и процитирую одну литтелловскую строчку: «Кисти его рук казались чересчур длинными, они напоминали приросшие к запястьям и нервно шевелящиеся водоросли». Мне почему-то очень нравится этот образ.


192

По-моему, придумывать персонажей для лучшего понимания исторических фактов — все равно что подделывать доказательства. Или, как сказал бы мой сводный брат, с которым я обсуждал эту проблему, «приносить отягчающие улики на место преступления, когда их там и так полно…».


193

Прага 1942 года напоминает черно-белую фотографию. Прохожие-мужчины в мягких шляпах и темных костюмах, женщины в облегающих юбках, все как одна точь-в-точь секретарши. Я это вижу — фотография передо мной. И признаюсь: нет, я малость преувеличил, не все как одна — некоторые выглядят как медсестры.

Расставленные по перекресткам чешские полицейские-регулировщики до странности похожи в своих забавных головных уборах на лондонских бобби, хотя в Праге только что перешли на правостороннее движение[280], попробуй разберись…

Тихонько позванивают идущие в ту и в другую сторону трамваи, с виду они как старые красно-белые вагоны поезда (откуда я знаю, какого они цвета, если снимки монохромные? Знаю, и всё). У них круглые — типа фонарей — фары…

Фасады домов в районе Нове-Место украшены неоновыми лампами, это реклама всего на свете: пива, фирменной одежды, конечно же, знаменитых «батёвок»[281] — у въезда на Вацлавскую площадь, которая скорее представляет собой гигантский бульвар, почти такой же длинный и широкий, как Елисейские Поля[282].

По правде говоря, ощущение такое, будто весь город в надписях, отнюдь не только рекламных. Везде — буква V, служившая вначале символом чешского Сопротивления, но позаимствованная нацистами и обозначающая теперь призыв к победе Германии. V на трамваях, автомобилях, иногда даже просто вычерчена на земле. V — повсюду, ее оспаривают друг у друга ведущие между собой борьбу идеологические силы.

На голой стене граффити: Židi ven!  то есть «Евреи, вон отсюда!». В витринах успокаивающие разъяснения: Čiste arijský obchod —  «Чисто арийская торговля». А на пивной просьба: Ζάάά se zdvofile, by se nehovofilo о politice —  дескать, дорогие наши посетители, воздержитесь, пожалуйста, от разговоров о политике.

И еще кошмарные нацистские объявления — двуязычные, как и все городские указатели.

Я уж и не говорю о знаменах и всяких там флагах — что там говорить! Никогда ни одно знамя так ясно не выражало то, что ему хочется сказать, как черный крест в белом круге на красном фоне. Кстати, когда кто-то обратил мое внимание на то, что черный, белый и красный — цвета Darty[283], меня это сильно озадачило…

Но пусть даже обстановке в Праге сороковых годов не хватает мира и спокойствия, все равно выглядит она настолько элегантно и изысканно, что я не удивился бы, увидев на снимках среди прохожих Хамфри Богарта[284] или очень красивую и очень знаменитую чешскую актрису Лиду Баарову (у меня как раз сейчас перед глазами ее фотография на обложке журнала, посвященного кино), кроме всего прочего — еще и любовницу Геббельса в предвоенные годы. Странное время.

Я знаю в Старом городе ресторан под названием «У двух кошек», он находится внутри аркады, с обеих сторон от входа в которую нарисованы огромные кошки, но не знаю, где находится и вообще существует ли до сих пор трактир «У трех кошек».

И тем не менее ясно вижу, как трое мужчин пьют там пиво и говорят не о политике — о графике работы. За столиком вместе с Габчиком и Кубишем — столяр. Только не просто столяр, а работающий в Пражском Граде: он чинит там мебель и что попросят, а потому по утрам видит, когда «мерседес» Гейдриха подъезжает к замку, а по вечерам — когда от замка отъезжает.

Со столяром говорит Кубиш — они оба моравцы, и акцент Яна собеседника успокаивает. «Не волнуйся, ты просто сообщишь, в какое время он приезжает и уезжает, и этим очень нам поможешь, а когда мы его хлопнем, ты будешь далеко оттуда».

Вот как? Ну и в чем тогда заключается секретный характер операции «Антропоид»? Даже столяру, от которого всего и требовалось, что назвать время приезда и отъезда машины из Пражского Града, без обиняков рассказали, зачем это нужно! Я где-то читал, что парашютисты не всегда держали язык за зубами. Хотя, с другой стороны, зачем было особо скрывать? Вряд ли столяр предполагал, что расспросы о машине Гейдриха нужны для статистики передвижений «мерседесов» по Праге. И потом, вот я перечитываю показания столяра, где Кубиш со своим неподражаемым моравским акцентом с самого начала предупреждает: «Слушай, Франта, только дома об этом никому ни слова!» Да и вообще, в конце-то концов, сказал и сказал…

Значит, столяру поручалось каждый день записывать, в котором часу Гейдрих приезжает, в котором отбывает, ездит с сопровождением или без.


194

Гейдриха можно встретить везде: в Праге, в Берлине, в мае месяце сорок второго — и в Париже.

А вернувшись из Франции в Чехию, генерал полиции и начальник СД созывает по поручению Гиммлера рабочее совещание в Градчанах, пригласив на него как высших офицеров, так и руководителей отделов и управлений разведки: с ними Гейдриху предстоит говорить о досье, материалы для которого он в то время собирал и которое ни его людям, ни кому-либо в мире еще не было известно как «окончательное решение».

Тогда, в мае месяце 1942 года, уже было признано, что убийства, которые совершаются айнзатцгруппами, оказываются слишком большим испытанием для солдат, в них участвующих, и расстрелы постепенно заменялись мобильными газовыми камерами. Новая система, говорит участникам совещания Гейдрих, чрезвычайно ловко придумана и при этом очень проста: если загнать евреев якобы для переезда в грузовик-фургон, устроенный так, что при пуске мотора выхлопные газы проходят в кузов через специальное отверстие, и включить двигатель на нейтральной передаче, минут через десять-пятнадцать все «пассажиры» задохнутся от угарного газа. Тут, разъясняет он, двойное преимущество: во-первых, можно истребить больше евреев разом, а во-вторых, нервы исполнителей казни останутся в сохранности. И есть еще одна подробность (исполнители считают ее забавной): тела задохнувшихся от газа розовеют[285]. Единственное неудобс


убрать рекламу




убрать рекламу



тво: люди, задыхаясь, как правило, испражняются, и после каждой обработки евреев в мобильных камерах приходится драить загаженный пол кузова.

К тому же, продолжает разъяснения Гейдрих, эти передвижные газовые камеры технически недостаточно совершенны. «Скоро появятся новые решения — значительно улучшенные, куда более крупные по масштабам и обладающие куда большим коэффициентом полезного действия, — обещает он. И, пристально глядя на жадно слушающую аудиторию, добавляет резко: — Смертный приговор вынесен всем евреям Европы». А я думаю: айнзатцгруппы уже истребили более миллиона евреев — так неужели же кто-то из присутствующих до сих пор этого не понял?

Ловлю Гейдриха на том, что он второй раз приберегает эффект к концу речи такого рода. Раньше, незадолго до Ванзейской конференции, информируя Эйхмана о том, что фюрер принял решение уничтожить всех евреев физически, он сделал поразившую собеседника паузу. А ведь в обоих случаях, хоть ничего еще и не было объявлено официально, никакой неожиданности в сказанном не было. Мне кажется, Гейдрих испытывал удовольствие скорее не от того, что сообщает сенсационную новость, а от попытки вербализировать нечто неслыханное, немыслимое, от попытки хотя бы на словах воплотить в жизнь такую правду, какую и вообразить-то невозможно. Дескать, вот что я имею вам сказать, вы это уже знаете, но теперь это говорю вам я , и нам вместе предстоит это делать. Опьянение оратора, которому необходимо выразить невыразимое. Опьянение чудовища при упоминании чудовищных дел, глашатаем которых он назначен.


195

Градчанский столяр показывает им, где именно Гейдрих каждый день выходит из машины. Габчик и Кубиш осматриваются, говорят столяру, что, спрятавшись вон за тем углом, можно всадить в рейхспротектора пулю, — и слышат в ответ: «А вы попробуйте-ка после этого выбраться из Града!» Естественно: все здесь очень строго охраняется, и собеседник уверяет парашютистов, что слинять у них времени не хватит и живыми им из замка не выйти. Габчик и Кубиш готовы умереть, они с самого начала готовились к смерти, так было решено, — однако теперь им хочется по крайней мере попробовать уйти. Им хочется все сделать так, чтобы у них сохранился минимальный шанс выкрутиться, и желание это обоснованное: оба строят планы на «после войны». Среди участников чешского Сопротивления, среди всех чехов, которые рискуют жизнью, чтобы им помочь, есть храбрые и красивые молодые женщины. Я почти не знаю подробностей личной жизни моих героев, но мне известно, что после нескольких месяцев в пражском подполье Габчик размечтался о женитьбе на дочери Фафковых Либене, а Кубиш — на прекрасной Анне Малиновой с малиновыми губами. Не сейчас — когда кончится война… Нет, они не питают иллюзий. Они отлично понимают: есть не больше одного шанса из тысячи выжить в этой войне. Но они хотят использовать этот единственный шанс. Да, им приказано во что бы то ни стало выполнить свою миссию, но необязательно же при этом расставаться с жизнью. Потрясающая мысль!

Двое спускаются по Нерудовой, длинной улице, связывающей Градчаны с Малой Страной, проходят мимо дома «У золотого кольца», где в былые времена жили алхимики. Там, внизу, «мерседесу» предстоит крутой поворот. Надо посмотреть.


196

Что бы ни думал по этому поводу Гейдрих, чешское Сопротивление еще шевелится. И даже более того. Для того чтобы команда «Антропоида» могла регулярно получать от столяра, которому недосуг ездить далеко, информацию о приездах и отъездах протектора, используется квартира на первом этаже дома, стоящего у самого подножия замка. И столяр — так часто, как требуется (предполагаю, каждый день), — подойдя к дому, стучит в стекло. Окно открывает девушка (их в квартире две, появляются они поочередно, столяр принимает их за сестер и, конечно же, считает подружками парашютистов… а может, так оно и было)[286]. Никто не произносит ни слова. Столяр отдает конверт со сложенным вчетверо листком бумаги и удаляется. Сегодня на бумаге написано: «9–5 (без)». То есть приехал в 9 утра, уехал в 17 без машины сопровождения.

Габчик и Кубиш столкнулись с неразрешимой проблемой: узнать заранее, поедет Гейдрих по городу с эскортом или без, совершенно невозможно. Никакой сколько-нибудь убедительной статистики из сообщений столяра не выведешь: то протектор едет один, то — непредсказуемо — с охраной. Если один — у них появится шанс выйти живыми из этой истории, если с охраной — не будет ни малейшего.

Парашютистам надо завершить свое дело успешно, и они решают положиться на судьбу, сыграть в эту жуткую лотерею: выбрать дату, не зная, «с» или «без». Не зная наперед, крайне рискованна их миссия или она — самоубийство.


197

От поворота к повороту. Молодые люди ездят туда-сюда на велосипедах, без конца повторяя маршрут Гейдриха, из Градчан в поместье и обратно. Замок Гейдриха находится в Паненске-Бржежанах — это деревушка неподалеку от Праги, оттуда на машине четверть часа до центра города. Часть маршрута представляет собой длинную прямую, с обеих сторон ни единого дома. Если им удастся остановить здесь машину, они смогут покончить с Гейдрихом без свидетелей. Им приходит в голову, что «мерседес» можно остановить с помощью стального троса, протянутого поперек дороги. Но как потом сбежать? Для этого им самим нужны машина или мотоцикл, а у чешского Сопротивления — ни того ни другого. Нет, придется сделать это в центре города и среди бела дня — когда повсюду люди. Но им необходим поворот. Все мысли Габчика и Кубиша — о петлях на дороге и ее изгибах. Они мечтают об идеальном вираже.

И в конце концов находят такое место.

Хотя… «идеальный» — не совсем точное слово.


198

У перекрестка в Голешовице (по-чешски — Holešovice ) дорога идет чуть под уклон и разветвляется: одна ветка тянется вправо, к Влтаве, по ней обычно ездит Гейдрих, другая влево, в район Либень. У этого места куча преимуществ. Во-первых, поворот тут слепой, очень крутой, значит, «мерседес» должен сильно затормозить. Во-вторых, перекресток этот у подножия холма, там можно поставить своего человека, который предупредит о приближении «мерседеса». И наконец, расположение на полпути из Паненске-Бржежан в Градчаны. Это отнюдь не в центре, почти в пригороде, здесь хватает кустов, стало быть, есть возможность скрыться.

Но у этого самого поворота в Голешовице есть и недостатки. Здесь скрещиваются трамвайные пути, и если одновременно с «мерседесом» пойдет трамвай, то операция может сорваться, потому что он закроет машину или окажутся в опасности мирные жители.

Я никогда не совершал убийства, но мне кажется, что для него не существует идеальных условий. Наступает момент, когда надо решаться, да и в любом случае у них уже нет времени искать что-то получше. Значит, будет Голешовице, будет этот поворот, которого сегодня уже нет: его поглотили новое шоссе и прогресс, которому наплевать на мои воспоминания.

А я тем не менее вспоминаю, и с каждым днем, с каждым часом призраки прошлого становятся все более отчетливыми. У меня ощущение, что я так и стою целую вечность на этом перекрестке в Голешовице, у этого поворота.


199

Я поехал на несколько дней в Тулон отдохнуть, поселился в красивом доме и понемножку там пописываю. Дом этот необычный: здесь раньше жил эльзасец-типограф, который в силу своей профессиональной деятельности встречался с Элюаром и Эльзой Триоле (да, еще с Клоделем!). Во время войны он жил в Лионе и печатал фальшивые документы для евреев, а кроме того, собирал и хранил у себя книги издательства «Минюи»[287]. На тулонских землях типографа квартировали тогда немцы, но дом, похоже, никто не занимал, мебель и книги никто не трогал, и все осталось в неприкосновенности, все это и сейчас здесь.

Внучатая племянница типографа, которой известен мой интерес к той эпохе, вынимает из фамильного книжного шкафа и показывает мне тоненькую брошюрку — первое издание романа Веркора «Молчание моря», выпущенное в свет 25 июля 1943 года, «в день падения римского тирана»[288]. Об этом есть упоминание в конце томика, а на титульном листе можно прочесть надпись:

Мадам Браун и Пьеру Брауну с чувствами, объединяющими тех, кого Молчание моря захлестнуло в черные дни.

С искренним уважением от Веркора.

Я в отпуске, я держу в руках кусочек Истории, и это очень теплое, очень приятное ощущение.


200

О Гейдрихе ходят тревожные слухи. Говорят, он уедет из Праги. Совсем. Завтра он летит в Берлин, и неизвестно, вернется ли. Конечно, это сильно облегчит жизнь населения Чехии, но ведь тогда получится, что операция «Антропоид» потерпела фиаско. Новости тревожны для парашютистов, а еще, хоть они пока даже и не подозревают об этом… для французов. В самом деле, историки поговаривают, что, вполне вероятно, Гейдрих, считая свою задачу по обузданию Протектората выполненной, «возжелал свежей крови» (использую сегодняшнее выражение). Иными словами, предприняв немыслимые по жестокости меры — нам хорошо известно какие — в Богемии и Моравии, Гейдрих разделался бы с Францией.

И теперь ему надо в Берлин — обсудить с Гитлером варианты действий. Франция волнуется, Петен и Лаваль — жалкие черви, если Гейдрих сможет заняться французским Сопротивлением так же, как занимался чешским, все будет в порядке.

Это всего лишь гипотеза, но она подкреплена результатами поездки Гейдриха в Париж две недели назад.


201

Стало быть, в мае 1942 года Гейдрих на неделю слетал в Париж. Я нашел в архивах INA[289] снятый на пленку отчет об этом визите — кусочек новостного сюжета, 59-секундный репортаж, в комментарии к которому, произнесенном таким типичным для 40-х годов гнусавым голосом, говорится следующее:

«Париж. Господин Гейдрих — генерал СС, глава имперской Службы безопасности, представитель рейха в Праге, прибыл сюда по поручению шефа СС и немецкой полиции господина Гиммлера, для того чтобы официально ввести в должность господина Оберга, бригаденфюрера и генерал-майора немецкой полиции. Известно, что господин Гейдрих является президентом Международной комиссии уголовной полиции[290], а Франция всегда участвовала и участвует в работе этой комиссии. Во время своего пребывания в Париже генерал принял генерального секретаря полиции господина Буске и генерального секретаря по административным вопросам Министерства внутренних дел господина Илэра, а также Фернана де Бринона, делегата французского правительства в оккупированной зоне, и Даркье де Пеллепуа, только что назначенного генеральным комиссаром по еврейскому вопросу»[291].

Меня всегда интриговала эта встреча Гейдриха с Буске, очень хотелось бы прочесть стенограммы их разговоров. После войны Буске долго вбивал всем в голову, что дал Гейдриху отпор. Да, при обсуждении одного пункта он и впрямь категорически отказался уступить: нельзя, дескать, урезывать прерогативы французской полиции, — вот только прерогативы эти сводились по существу к арестам. Преимущественно — евреев. И на самом-то деле Гейдрих не видел ни малейшего неудобства в том, чтобы арестами евреев занималась местная полиция: так было меньше работы немцам. Он поделился своими соображениями с Обергом: опыт Протектората показывает, что предоставленная полиции и администрации широкая автономия дает оптимальный результат, потому так можно сделать и во Франции — разумеется, при условии, что Буске будет управлять своей полицией «в том же духе, в каком управляют полицией немецкой». У Гейдриха не было никаких сомнений в том, что Буске подходит для выполнения такой задачи лучше любого другого. Отбывая из Парижа, он сказал: «Единственный человек, у кого молодость сочетается с сообразительностью и уверенностью в себе, это Буске. С подобными людьми мы сможем выстроить Европу завтрашнего дня — Европу, весьма отличную от той, какова она сегодня».

Когда Гейдрих объявил Буске о предстоящей в ближайшее время депортации евреев-апатридов (то есть не имеющих документов о французском гражданстве) в Дранси[292], тот сразу же предложил добавить к ним евреев-апатридов, интернированных в свободную зону. Вот это услуга! Лучше не придумаешь.


202

В течение всей своей жизни Буске оставался другом Франсуа Миттерана, и вряд ли кому это неизвестно, но это не главное, что ставится ему в вину.

Буске не был полицейским, как Клаус Барби, или фашистом-полицаем, как Тувье, ни даже префектом, как Папон в Бордо[293]. Он был политиком очень высокого полета, ему светила блестящая карьера, но он выбрал путь коллаборационизма и замарал себя депортацией евреев. Это стараниями Буске июльскую 1942 года операцию «Весенний ветер» провели французы, а не оккупационные власти. Парижские полицейские тогда арестовали и согнали на Зимний велодром тринадцать тысяч евреев[294], и потому ответственность за самое, наверное, подлое деяние в истории нации лежит именно на нем. То, что это относят на счет французского государства, а не нации, ничего не меняет. Сколько Кубков мира надо выиграть, чтобы смыть подобное пятно?

После войны Буске вышел сухим из воды при «Великой чистке», однако участие в делах вишистского правительства все-таки лишило его той политической карьеры, для которой он был предназначен. Тем не менее его не выбросили на улицу, он работал в различных советах и комиссиях при государственных органах и сотрудничал с газетой «Депеш дю Миди»[295], где неуклонно проводил очень жесткую антиголлистскую линию… с 1959 по 1971 год. То есть дольше, чем могло бы понадобиться[296].

Короче, он попользовался терпимостью правящего класса[297] — впрочем, как и другие сильно себя скомпрометировавшие представители власти. А потом он — думаю, неспроста — полюбил общество Симоны Вейль, которая побывала в Освенциме и уцелела, но в силу возраста не имела понятия о вишистской деятельности Буске[298].

И все-таки прошлое его настигло. В 1989 году дети депортированных Буске евреев обвинили его в преступлениях против человечности, в 1991-м обвинение стало официальным, начался судебный процесс. Начался, но не закончился: был оборван два года спустя, когда некий Кристиан Дидье расстрелял Буске на пороге его квартиры. Я отлично помню пресс-конференцию этого самого Дидье, которую он давал сразу после убийства и прямо перед тем, как полицейские пришли за ним с наручниками. Помню его довольный вид, спокойствие, с каким он объяснял, что у его поступка единственная цель: чтобы о нем заговорили. Уже тогда, в то время, поведение убийцы показалось мне совершенно идиотским.

Этот жаждавший сенсации недоумок, словно выскочивший из кошмара, какого и сам Дебор[299] не осмелился бы сочинить, лишил нас процесса, который был бы в десять раз интереснее разбирательства дел Папона и Барби вместе взятых, интереснее дел Петена и Лаваля, интереснее дел Ландрю и Петио[300], был бы процессом века. За свое возмутительное покушение на Историю этот непробиваемый кретин схлопотал десять лет, но отбыл за решеткой всего семь и сейчас свободен. Мне отвратительны такие, как Буске, я презираю их всей душой, но стоит только подумать о глупости его убийцы, о масштабе потери, которую приходится переживать историкам из-за поступка этого дегенерата, о разоблачениях — их, конечно, хватало бы в ходе процесса, а теперь мы никогда ничего не узнаем, — и на меня накатывает волна ненависти. Да, Дидье убил не безвинного, но он стал могильщиком истины. Ради трех минут показа по ящику! Глупое, чудовищное воплощение в жизнь уорхоловского прогноза![301] Только жертвы Буске должны были получить право разобраться — с точки зрения морали, — что с ним делать дальше. Живые и мертвые, те, кто угодил в когти нацистов по вине таких, как он. Но я уверен: им-то хотелось бы, чтобы он жил . Какое они, скорее всего, испытали разочарование, услышав известие об этом абсурдном убийстве! Общество, которое рождает подобных психов и подобное поведение, мне омерзительно. «Я не люблю людей, безразличных к истине», — писал Пастернак в «Докторе Живаго». Но еще хуже — твари, которые, будучи безразличны к истине, делают все, чтобы она не открылась. Теперь все тайны Буске в могиле… Перестать бы мне об этом думать, от одних мыслей заболеваю.

Процесс Буске был бы французским эквивалентом процесса Эйхмана в Иерусалиме[302].


203

Ну ладно, давайте о другом! Мне тут попались воспоминания Гельмута Кнохена[303], которого Гейдрих, будучи в Париже, назначил главой немецкой французской полиции. Так вот, Кнохен утверждает, что Гейдрих тогда поведал ему при встрече кое-что, о чем он еще никогда никому не рассказывал. Это свидетельство относится к 2000 году — 58 лет спустя!

Гейдрих якобы сказал: «Война не может быть выиграна, нам следует найти возможность политического компромисса и зафиксировать его в мирном договоре, но, боюсь, Гитлер не сможет этого признать. Надо подумать».

Получается, что Гейдрих поделился с Кнохеном соображениями насчет компромисса в мае сорок второго, иными словами, еще до Сталинграда, в то самое время, когда рейх казался могучим как никогда!

Кнохен видит в этом доказательство выдающейся прозорливости Гейдриха и, как многие другие, считает, что рейхспротектор Богемии и Моравии намного умнее всех остальных высокопоставленных нацистов. Но он утверждает еще и другое: Гейдрих якобы вынашивал возможность свергнуть Гитлера — и исходя из этого предлагает нам такую оригинальную гипотезу: убийство Гейдриха было для Черчилля абсолютным приоритетом, потому что английский премьер жаждал полной победы над Гитлером и не мог допустить, чтобы его этой победы лишили. Короче, англичане поддерживали чехов по единственной причине: они опасались, что такой умный и дальновидный нацист, как Гейдрих, сможет скинуть фюрера и спасти фашистский режим благодаря построенному на компромиссе миру.

Подозреваю, что Кнохену было попросту выгодно распространять версию о своей причастности к заговору против Гитлера, ведь таким образом минимизировалась его реальная роль в полицейском аппарате Третьего рейха. Тем не менее вполне вероятно, что шестьдесят лет спустя он и сам верил в свои россказни. Мне-то кажется, что это именно россказни, но все-таки я о них сообщаю.


204

Видел на одном интернет-форуме высказывание читателя, убежденного в том, что образ Макса Ауэ[304] «правдив, ибо Макс является зеркалом своей эпохи». Чего нет, того нет! Он кажется правдивым (некоторым читателям — тем, кого легко одурачить), ибо он — зеркало нашей  эпохи, эпохи, как бы сказать покороче, постмодернистского нигилизма. Нигде в романе не написано, что этот персонаж верит в идеалы нацизма. Наоборот, Ауэ явно соблюдает по отношению к доктрине национал-социализма дистанцию, а то и критикует ее, и, учитывая это, вряд ли можно сказать, что в данном образе отражен безумный фанатизм, который царил в ту  эпоху. С другой стороны, эта демонстрируемая им дистанция, эта явная пресыщенность всем и безразличие ко всему, эти постоянные приступы диареи и тошноты, не говоря уж о прочих недомоганиях, эта склонность к философическим рассуждениям, эта взятая им на себя ответственность за аморальные действия Третьего рейха, этот угрюмый садизм, эта терзающая его кошмарная сексуальная неудовлетворенность извращенца… да конечно же! Как же я раньше не догадался? Вот теперь понятно: «Благоволительницы» — это же «Уэльбек у нацистов», все очень просто.


205

Кажется, я начинаю понимать: то, что я пишу — инфра-роман .


206

Я чувствую: это вот-вот случится. «Мерседес» уже в пути. Он приближается. Воздух Праги насыщен чем-то, что пронизывает меня до костей. Каждый поворот дороги — будто судьба человека, вот одна, другая, еще одна, еще… Я вижу голубей, слетающих с бронзовой головы Яна Гуса, а на заднем плане — самая прекрасная декорация в мире: собор Тынской Богоматери, храм Девы Марии перед Тыном с двумя черными шпилями — тот самый, при виде которого всякий раз, как окажусь рядом, мне хочется упасть на колени от восхищения его величественным и зловещим серым фасадом. Сердце Праги бьется в моей груди. Я слышу позвякивание трамваев. Я вижу людей в серо-зеленых мундирах, печатающих шаг по гулким мостовым. Я почти что там. Мне надо ехать туда. Мне надо вернуться в Прагу. Я должен быть там, когда это произойдет.

Я должен описывать это, будучи там.

Я слышу рокот мотора черного «мерседеса», продвигающегося вперед по вьющейся змеей дороге. Я слышу дыхание Габчика, он ждет на тротуаре, его непромокаемый плащ туго перепоясан, я вижу Кубиша на той стороне и Вальчика на вершине холма. Я ощущаю гладкую поверхность зеркальца в кармане куртки Вальчика. Нет еще, пока нет, už nie, noch nicht. 

Не сейчас.

Я чувствую, как хлещет ветер по лицам двух сидящих в открытой машине немцев. Шофер едет так быстро — я это знаю, я тысячу раз читал о том, как быстро он ездил, тут мне беспокоиться не о чем. «Мерседес» мчится во весь дух, и в ощущении этой скорости — самая ценная способность моего воображения, та, которой я больше всего горжусь, — способность безмолвно лететь вслед за персонажами. Ветер хлещет по лицам, мотор ревет, пассажир только и знает, что торопит своего великана-водителя: shneller! shneller!  Быстрее то есть, быстрее — но пассажиру неизвестно, что время уже начало замедляться. Вскоре гонка замрет на повороте. И Земля перестанет вращаться в тот же миг, как остановится «мерседес».

Но не сейчас. Я прекрасно знаю, что еще слишком рано. Еще не все сделано, не все сказано. Наверное, мне хотелось бы оттянуть это мгновение, отодвинуть его на целую вечность, хоть я и жду его, и стремлюсь к нему всем своим существом.

Словак, моравец и богемский чех тоже ждут, и чего бы я только не отдал, чтобы почувствовать то же, что чувствуют они. Жаль, я для этого непригоден — чересчур испорчен литературой. «Но нечто есть опасное во мне»[305], — говорит Гамлет… вот! даже в такой момент мне на ум приходит не что-нибудь, а шекспировский текст! Пусть мне это простится. Пусть они мне это простят. Я делаю все это только ради них. Следовало заставить черный «мерседес» двинуться, а это было нелегко. Расставить все по местам, заняться приготовлениями, ладно, согласен, сплести паутину этого рискованного предприятия, построить виселицу для Сопротивления, окутать безобразный свиток смерти роскошным занавесом борьбы. Но ясно же: все это не самое главное. Надо было еще, отбросив всякую стыдливость, присоединиться к людям такого величия, что, глядя на землю сверху вниз, они бы меня и не заметили, как не замечают насекомых…

Надо было иногда плутовать, иногда отступаться от того, во что я верю, поскольку мои литературные верования — полная ерунда по сравнению с тем, что сейчас разыгрывается. С тем, что вот-вот, через несколько минут, разыграется. Здесь. Сейчас. На этом повороте. В Праге. В Голешовице. Здесь, где потом, много лет спустя, проложат новую дорогу, ибо города меняются, увы, быстрее, чем людская память.

Да, на самом деле все это значит мало, очень мало. Черный «мерседес» движется вперед по вьющейся, как змея, дороге, и отныне только это что-то значит. Я никогда не чувствовал себя ближе к моей истории.

Прага.

Я ощущаю, как металл трется о кожу. И тревогу, которая нарастает в трех парнях, и спокойствие, которое они демонстрируют. Нет, они не уверенные в себе мужчины, идущие на неминуемую смерть, ведь сколько бы они к смерти ни готовились, никогда не упускалась из виду возможность спастись, и это, на мой взгляд, делает нервное напряжение еще более невыносимым. Не представляю, какое внутреннее сопротивление им пришлось преодолевать, чтобы вот так владеть собой. Я быстро перебираю в уме все случаи из жизни, когда от меня требовалось исключительное хладнокровие. Просто анекдот! Всякий раз причины оказываются смехотворными: то ногу сломал, то приказали ночь простоять на посту, то кто-то на меня наорал — вот почти и все, что мне пришлось испытать за всю мою ничтожную жизнь. Ну и как бы я мог с таким багажом даже просто вообразить, что переживали тогда эти трое?

Но сейчас уже, наверное, не время разбираться со своим душевным состоянием. В том числе и мне: у меня тоже есть обязательства, которые следует выполнять. Я должен все время быть наготове, пока едет «мерседес». Этим майским утром я должен слушать и слышать все шорохи жизни. Ощущать едва подувший ветер Истории. Проверив весь список актеров, выходивших на сцену с незапамятных времен, с XII века, и до наших дней, до Наташи, оставить из него лишь пять имен: Гейдрих, Клейн, Вальчик, Кубиш и Габчик.

В воронке моей истории они, эти пятеро, начинают различать свет.


207

Днем 26 мая 1942 года, за несколько часов до начала церемонии открытия и первого концерта организованной им в Праге Недели музыки, на которой он собирается присутствовать и программу которой одарил одним из произведений своего отца, Гейдрих дает пресс-конференцию работающим в Протекторате журналистам. И говорит, обращаясь к ним:

«Вынужден констатировать, что снова участились проявления невежливости, если не грубости, чтобы не сказать — наглости, особенно в адрес немцев. Вы, господа, прекрасно знаете, как я великодушен и как приветствую любые планы, связанные с обновлением. Но вам известно и то, что я — хоть и поистине безгранично терпелив, — ни секунды не поколебавшись, нанесу самый жестокий удар, если почувствую, что кто-то считает рейх слабым и принимает за слабость мою душевную доброту».

Что я за ребенок! Эта речь интересна во многих отношениях, она показывает Гейдриха на вершине его могущества, показывает его уверенным в своих силах, он изъясняется как просвещенный монарх, каким себя ощущает, как вице-король, гордый своим правлением, строгий, но справедливый господин — так, будто звание «рейхспротектор» отпечаталось в сознании своего носителя, будто Гейдрих действительно видит себя защитником[306] отечества; она показывает Гейдриха, гордого своим острым политическим чутьем, превосходно умеющего в каждом выступлении вовремя менять кнут на пряник, и наоборот, оратора, каждую речь которого можно привести как пример тоталитарной риторики, Гейдриха — палача, Гейдриха — мясника, с невинным видом ссылающегося на свое великодушие и веру в прогресс, использующего иносказания с дерзостью и сноровкой самого что ни на есть бывалого тирана. Но вовсе не все перечисленное привлекло мое внимание к этой речи. Мое внимание привлекло произнесенное Гейдрихом слово «невежливость».


208

Вечером 26 мая Либена, невеста Габчика, приходит к нему, но не застает дома: он отправился погулять, ему надо успокоить нервы, его уже просто достали проволочки, которые чинят участники Сопротивления, потому что очень боятся последствий. Либену встречает Кубиш, и она, поколебавшись, отдает принесенные жениху сигареты. «Только, Еничек (девушка употребила именно такое ласкательное, обращаясь к Кубишу, и это значит, что ей было известно его настоящее имя), ты уж все-то не выкуривай!..» И Либена уходит, так и не зная, увидит ли еще когда-нибудь своего суженого.


209

Мне кажется, любой человек, жизнь которого представляет собой не только цепь бесконечных бед и несчастий, должен хотя бы раз пережить момент, воспринимаемый им — справедливо или напрасно — как апофеоз своего существования, и мне кажется, что для Гейдриха, по отношению к которому судьба более чем расщедрилась, такой момент настал. И по чистой случайности — одной из тех, благодаря которым мы, легковерные, придумываем ту или иную судьбу, — выпал этот момент на канун покушения.

Вот Гейдрих появляется на пороге часовни Валленштейнского дворца[307] — и все встают. Он идет по проходу концертного зала — торжественный, улыбающийся, он смотрит вперед — туда, где в конце красной ковровой дорожки его ждет место в первом ряду. Рядом его жена Лина, она в темном платье, она беременна, она сияет. Все взгляды обращены к ним, мужчины в мундирах, когда пара проходит мимо, вскидывают правую руку в нацистском приветствии. Гейдрих — вижу по глазам — невольно поддается величию места, он с гордостью рассматривает алтарь, увенчанный барельефом, под которым вскоре займут свои места оркестранты.

Музыка — если он даже и забыл о ней на время, то вспомнит нынче вечером — это вся его жизнь. Музыка сопровождает его с самого рождения и никогда не покидала. Артист всегда соперничал в нем с человеком действия. Карьера его определялась самим ходом жизни, но музыка не покидала его никогда и не покинет до последнего вздоха.

В руках гостей программки, один из текстов в которых иначе как дурной прозой не назовешь: временно исполняющий обязанности протектора счел необходимым предварить концерт собственным вступительным словом:

«Музыка — творческий язык артистов и меломанов, средство выражения для их внутренней жизни. Тем, кто слушает музыку, она приносит облегчение в трудные времена и вдохновляет их в эпохи величия и битв. Но важнее всего то, что музыка — самое великое из всего, что произведено культурой германской расы. В этом смысле музыкальный фестиваль в Праге — прекрасный вклад настоящего в грядущее, и задуман


убрать рекламу




убрать рекламу



он как основа яркой и энергичной музыкальной жизни будущих времен в данном регионе, расположенном в самом центре рейха».

Гейдрих пишет куда хуже, чем играет на скрипке, но ему на это наплевать, потому что именно музыка — истинный язык души артиста.

А программа концерта совершенно уникальна. Гейдрих пригласил для участия в нем самых крупных исполнителей, играть они будут только немецкую музыку, прозвучат Бетховен, Гендель, скорее всего — Моцарт, может быть, на сей раз забудут про Вагнера (не уверен, потому что не смог найти перечисления всех номеров), но главное не в этом… Апофеозом для Гейдриха станут первые же ноты написанного его отцом, Бруно Гейдрихом, концерта для фортепиано с оркестром до-минор. У рояля будет священнодействовать опять-таки специально приглашенный знаменитый пианист-виртуоз, аккомпанировать ему поручено бывшим студентам консерватории города Галле[308]. Да, именно в те мгновения, когда музыка растечется по протектору подобно благотворной волне, он познает высшее счастье. Мне было бы интересно послушать это произведение. Когда концерт для фортепиано с оркестром заканчивается, Гейдрих аплодирует, и я могу прочесть на его лице горделивую задумчивость, свойственную великим эгоцентрикам-мегаломанам[309]. Посмертный триумф своего отца он переживает как свой собственный. Но все-таки триумф и апофеоз — не совсем одно и то же.


210

Габчик вернулся. Ни он, ни Кубиш не курили в квартире — не хотелось причинять неудобства приютившему их милому семейству профессора Огоуна, да и ни к чему было будить подозрения соседей.

За окном виднеется в ночи громада замка. Кубиш, не сводя глаз с внушительного силуэта, задумчиво произносит вслух: «Интересно, как там все будет завтра в это же время…» Госпожа Огоунова любопытствует: «А что должно случиться завтра?» Ей отвечает Габчик: «Да ничего такого особенного, пани…»


211

Утром 27 мая Габчик и Кубиш собираются уходить раньше, чем обычно. Младший сын Огоуновых в последний раз пересматривая свои записи, сильно нервничает: у него сегодня экзамен на аттестат зрелости. Кубиш говорит юноше: «Не волнуйся, Любош, все будет в порядке, ты сдашь на отлично. И вечером мы вместе отпразднуем твой успех…»


212

Гейдрих, как обычно, пролистал за завтраком свежие газеты — их ему всегда привозили из Праги на рассвете. Ровно в девять шофер, гигант-эсэсовец почти двухметрового роста, откликавшийся на имя Клейн, подал хозяйский черный — или темно-зеленый — «мерседес» к крыльцу, но на этот раз хозяин заставил водителя ждать: Гейдрих поиграл с детьми (мне очень интересно, как могла бы выглядеть эта сценка: Гейдрих, играющий с детьми) и прогулялся с женой по аллеям своего обширного поместья. Лина, должно быть, на ходу ввела мужа в курс хозяйственных забот: вот эти ясени надо будет спилить и посадить вместо них фруктовые деревья. Но, задумываюсь я, не присочинил ли здесь чего Мирослав Иванов? Если ему верить, малышка Зильке сообщила папе, что некий неизвестный нам Герберт научил ее заряжать револьвер. Но девочке же было тогда всего три года! Хотя… хотя ладно — в эти смутные времена меня уже ничего не может удивить.


213

Итак, на дворе утро 27 мая, годовщина смерти Йозефа Рота — он умер три года назад в Париже от горя и алкоголизма. Рот был беспощадным наблюдателем и прорицателем, он предсказал будущее нацистского режима в дни подъема фашизма, написав еще в 1934-м: «Что за суета в этом муравейнике за час до его гибели!»

Двое садятся в трамвай, думая, что, вполне возможно, это их последняя поездка, и потому жадно вглядываются в проплывающие мимо улицы Праги. Может быть, они, наоборот, предпочли бы пустоту вовне и внутри, может быть, они хотели бы ничего не видеть, сделать попытку сосредоточиться, абстрагировавшись от мира за стеклами… хотя нет, нет — я в этом сильно сомневаюсь. Со временем привычка быть настороже стала их второй натурой. Садясь в трамвай, они машинально присматриваются ко всем пассажирам-мужчинам: кто заходит, кто выходит, кто стоит у какой двери; им сразу понятно, кто тут говорит по-немецки, пусть даже говорят в другом конце вагона. Они знают, какая машина едет впереди трамвая, какая позади, на каком расстоянии, они замечают армейский мотоцикл с коляской, движущийся справа, они окидывают взглядом патруль на тротуаре и подмечают парочку кожаных плащей, караулящих у подъезда вон того дома… Стоп, хватит перечислений! На Габчике тоже плащ: хоть в небе и сияет солнце, пока еще довольно прохладно, так что никто на его плащ и внимания не обратит. А может быть, он снял плащ и повесил на руку. Они с Кубчиком прихорошились как могли для этого великого дня. И у обоих — тяжелые портфели.

Они выходят из трамвая где-то в Жижкове (по-чешски Žižkov) — районе, названном в честь легендарного Яна Жижки[310], самого великого и самого грозного гуситского военачальника, одноглазого, а потом и совсем ослепшего в результате ранения, но сумевшего, несмотря ни на что, четырнадцать лет противостоять армии Священной Римской империи германской нации, вождя таборитов, которому удалось обрушить ярость Небес на всех врагов Богемии. Здесь они наведываются к кому-то из своих за велосипедами (один из двух принадлежит тетушке Моравцовой), и вот уже оба парашютиста в седле. Они едут в Голешовице, но по пути останавливаются, навещают еще одну даму из Сопротивления, еще одну приемную мать: пани Кодлова тоже их прятала и пекла им пироги — как же не поблагодарить ее. «Но вы же не совсем со мной прощаетесь, ребятки?» — «Нет-нет, матушка, мы скоро опять к вам заглянем, может быть, даже и прямо сегодня, вы будете дома?» — «Да-да, обязательно приходите…»

Когда они наконец подъезжают, Вальчик уже на месте. Не исключено, что там находится еще и четвертый парашютист, лейтенант Опалка из группы «Аут Дистанс», и он должен при необходимости им помочь. Но так как роль Опалки недостаточно освещена, так как даже его присутствие на перекрестке в Голешовице не всеми подтверждается, я все-таки стану придерживаться того, что знаю. Девять пока не пробило, и трое парней после короткого разговора расходятся по своим постам.


214

Часы вот-вот прозвонят десять раз, а Гейдрих еще не уехал на работу. Сегодня вечером ему лететь в Берлин на свидание с Гитлером, наверное, ему требуется время на подготовку к этой важной встрече. Возможно, он, аккуратный и педантичный чиновник, в последний раз проверяет сложенные в портфель бумаги. Как бы там ни было, он наконец садится в «мерседес» рядом с водителем только в одиннадцатом часу. Клейн трогается с места, ворота замка распахиваются, часовые с обеих сторон вскидывают руки в приветствии, и вскоре открытый «мерседес» сворачивает на дорогу.


215

Пока автомобиль Гейдриха движется по серпантину его нескладной судьбы, пока у назначенного местом казни перекрестка длится томительное ожидание и все чувства трех парашютистов обострены до крайности, я перечитываю историю Яна Жижки, рассказанную Жорж Санд в малоизвестной ее работе, историческом очерке, так и названном — «Ян Жижка». Я снова позволяю себе отвлечься. Я вижу, как яростный и беспощадный к врагу воитель сидит на своей горе[311] — с повязкой на глазу, с выбритым наголо черепом, с длинными, на галльский манер, свисающими, как лианы, ниже подбородка усами. У подножия наспех построенного таборитами подобия крепости[312] — войско императора Сигизмунда, которое вот-вот пойдет на приступ. Сражения, побоища, военные трофеи, осады — все это проходит перед моими глазами. В царствование Вацлава IV Жижка был в Праге камергером его супруги, королевы Софии. Есть сведения, что он кинулся воевать с Католической церковью из ненависти к священникам, один из которых изнасиловал его сестру. Это была эпоха первых знаменитых пражских дефенестраций[313]. Никто пока не знает, что из искр богемского очага разгорится больше чем на столетие костер религиозных войн, никто пока не знает, что протестантизм восстанет из пепла Яна Гуса. Я прочел, что слово «пистолет» произошло от чешского pistala . Я узнал, что Жижка изобрел новый способ прикрытия войск от атак противника[314]. По слухам, Жижка разыскал-таки того, кто изнасиловал его сестру, и жестоко наказал. Еще говорят, что Жижка — один из величайших полководцев всех времен и народов, потому что не знал поражений. Я разбрасываюсь… Я читаю все, что уводит меня подальше от голешовицевского перекрестка. И вдруг наталкиваюсь у Жорж Санд на такую фразу: «Бедные работяги или калеки, это вам всегда вести борьбу с теми, кто то и дело вам повторяет: “Работайте побольше, чтобы жить похуже”». Тут не просто приглашение отступить от темы, тут чистая провокация! Но я уже сосредоточился на своей задаче, я больше не позволю себе отвлечься: черный «мерседес» ползет, как змея, по дороге, я его вижу.


216

Гейдрих запаздывает. Время начала операции давно вышло, и стоящие на тротуаре в Голешовице Габчик с Кубишем теперь более заметны. Где бы в Европе сорок второго года двое мужчин так долго ни стояли на одном и том же месте, они бы сразу вызвали подозрение.

У меня нет ни малейших сомнений: парни уверены, что дело швах. С каждой лишней минутой на этом тротуаре риск для них увеличивается: их может увидеть и арестовать патруль. Но они все-таки ждут. «Мерседес» должен был появиться час назад, теперь уже больше часа… Судя по записям градчанского столяра, Гейдрих никогда не приезжал в замок после десяти утра. Можно подумать, он сегодня вообще здесь не появится.

Он мог изменить маршрут или отправиться прямо в аэропорт. Или даже улетел — навсегда.

Кубиш, который стоит внутри поворота, прислоняется к уличному фонарю. Габчик, на другой стороне, делает вид, что ждет трамвая. Мимо него проходит, наверное, добрая дюжина, он их и считать перестал… Чешские труженики давно приступили к работе, поток людей на тротуарах постепенно иссякает. Двое парней все острее чувствуют свое жуткое одиночество. Мало-помалу стихают городские шумы, и воцарившаяся на перекрестке тишина звучит насмешливым эхом провала их миссии. Гейдрих никогда не опаздывает. Он не приедет.

Но я же, понятное дело, писал все это, писал свою книгу не ради того, чтобы Гейдрих не приехал.

Так что ровно в 10.30 их вдруг будто молнией ослепляет, да нет, при чем тут молния, скорее — вспышкой, отражением солнца. Это Вальчик, вытащив из кармана зеркальце, подает сигнал. Значит, едет. Вот он. Еще несколько секунд — и он будет здесь. Габчик перебегает дорогу, становится на выходе из поворота, здесь его до последнего не будет видно. В отличие от Кубиша, который чуть впереди (если только Ян, наоборот, не позади, как утверждается в некоторых вариантах реконструкции события, но мне это кажется менее вероятным), он не может понять, едет ли за вырисовывающимся на горизонте «мерседесом» эскорт. Но, могу побиться об заклад, он об этом даже и не думает. Само собой разумеется, в эту минуту весь его распаленный мозг заполняет только одна мысль: как бы не промахнуться. Но он наверняка слышит характерный шум трамвая за спиной.

«Мерседес» внезапно возникает совсем рядом и, как было предусмотрено, тормозит. Но чего они опасались, то и происходит: в тот самый момент, как машина доедет до Габчика, между ними окажется трамвай, полный пассажиров. Что ж, тем хуже. Опасность для гражданских лиц ими рассматривалась, и было решено не принимать ее во внимание, идти на риск. Габчик и Кубиш не такие праведники, как у Камю[315], — может быть, потому, что их судьбы не вписываются в рамки тех, что обозначены черными буквами, сливающимися в строки на листе бумаги.


217

Вы сильны, вы могущественны, вы довольны собой. Вы убивали людей и собираетесь убить еще многих, очень многих. Вам все удается. Никто и ничто перед вами не устоит. Всего за десять лет вы стали «самым опасным человеком Третьего рейха». Никто больше не смеется над вами. Вас больше не дразнят «козлом», вас называют «белокурой бестией», и по шкале оценок вашей сущности вы безусловно поднялись вверх. Сегодня вас боятся все, даже ваш собственный начальник, хотя он, этот очкастый хомяк, и сам весьма опасен.

Вы удобно устроились на сиденье вашего открытого «мерседеса», и ветер дует вам в лицо. Вы едете на работу, в свой кабинет, а ваш кабинет находится в замке. Вы живете в стране, все граждане которой — ваши подданные, и вы имеете право распоряжаться их жизнью и смертью. Вы можете убить их всех до последнего, если примете такое решение. Впрочем, вполне может быть, именно это их и ждет.

Только вас уже здесь не будет — вас зовут новые приключения. Вам многое предстоит сделать. Вот-вот вы подниметесь в воздух и покинете ваше королевство. Вы прибыли сюда, в эту страну, чтобы навести в ней порядок, и блестяще справились со своей задачей. Вы взяли за горло целый народ и заставили его прогнуться, вы распоряжались Протекторатом как хотели, и рука ваша была тверда, вы занимались политикой, вы правили, вы царствовали. Вы оставите в наследство своему преемнику трудную задачу: сохранить и упрочить сделанное вами, то есть ни в коем случае не дать возродиться сломленному вами чешскому Сопротивлению; крепко держать в руках чешскую промышленность, которая — вся! — должна работать на военные нужды Третьего рейха; продолжать процесс германизации, который вы запустили и которому назначили правила.

Размышляя о своем прошлом и о своем будущем, вы отдаетесь приятнейшему чувству довольства собой. Вы сжимаете руками кожаный портфель, лежащий у вас на коленях. Вы думаете о родном городе Галле, о морской службе, о Франции, которая вас ждет, о евреях, которым суждено умереть, о бессмертном рейхе, прочные основы которого вы заложили… Но вы забываете о настоящем. Неужели ваш инстинкт полицейского заглох или его убаюкали мечты, тешащие вас, пока «мерседес» едет по серпантину дороги? Вы не видите, что вон тот парень, у которого плащ на руке, день-то весенний, совсем теплый, тот парень, что показался сейчас на мостовой прямо перед вами, — это образ настоящего, настигшего вас настоящего.

Что он делает, этот идиот?

Он останавливается посреди дороги.

Разворачивается лицом к машине.

Ваши взгляды встречаются.

Он отбрасывает плащ.

У него в руках Sten.

Он направляет оружие на вас.

Целится.

И стреляет.


218

Он стреляет — и ничего не происходит.

Не знаю, как избежать дешевых эффектов, но действительно ничего не происходит.

То ли спусковой крючок заело, то ли магазин перекосило… Столько месяцев готовиться, чтобы это английское дерьмо, этот Sten, дал осечку. Гейдрих вот он, ждет выстрела в упор, Гейдрих в его власти, а оружие бездействует. Габчик жмет и жмет на хвост спускового крючка, но Sten, вместо того чтобы с треском выплюнуть пули, молчит. Пальцы Габчика судорожно сжимают бесполезную железку.

Машина замерла на месте, и время на этот раз тоже по-настоящему замерло. Целый мир застыл, он больше не шевелится, больше не дышит. Двое мужчин в машине оцепенели. Только трамвай идет и идет как ни в чем не бывало, правда, у нескольких пассажиров остановившийся взгляд, поскольку они видели, что тут было, вернее — что тут ничего не было. Скрежетом колес по стали рельсов прорывается замершее время. Но и дальше нигде ничего не происходит — кроме как в голове Габчика. В его голове все кипит и кружится вихрем. Я абсолютно убежден, что смог бы я попасть именно в этот момент в его голову, там нашлось бы о чем рассказать на сотнях страниц. Но не был, не был я там, и у меня нет ни малейшего представления о том, что парашютист чувствовал, а в собственной жизни не могу найти обстоятельств, которые позволили бы мне пусть даже только приблизиться к ощущениям — пусть даже сильно смягченным, пусть хоть немножко похожим на те, что нахлынули на него тогда. Изумление, страх, поток адреналина, который бушует в крови так, словно все затворы, имеющиеся в его теле, враз открылись.

«Мы, кто в свой час умрет неизбежно, речь о бессмертном ведем человеке, сидящем у костра мимолетных мгновений»[316]. Я более чем безразличен к самому Сен-Жону Персу, но питаю слабость к его поэзии. И именно его строчки я сейчас выбрал, чтобы воздать должное этим воинам, пусть они даже и выше любой похвалы.

Иногда выдвигают такую гипотезу: пистолет-пулемет лежал в портфеле, который Габчик набил сухой травой, чтобы оружия не было видно. Странная идея! Как объяснить при проверке прогулку по городу с портфелем, набитым сеном? А запросто: достаточно ответить, что сено — для кролика. Ведь правда же, что многие чехи, стремясь улучшить свой ежедневный рацион, держали у себя кроликов и собирали по скверам и паркам траву им на прокорм. Но главное в другом: согласно этой гипотезе все дело в травинке, проникшей в механизм.

Стало быть, пистолет не стреляет. И все надолго, на десятые доли секунды, застывают в оцепенении. Габчик, Гейдрих, Клейн, Кубиш. Просто кич! вестерн, да и только: четверо мужчин обратились в каменные столбы, все взгляды устремлены к молчащему автомату, мозг у каждого работает с бешеной, непостижимой для обычного человека скоростью. Нашей истории скоро заканчиваться, а тут, на повороте, эти четверо мужчин. И ко всему еще позади «мерседеса» появляется второй трамвай.


219

Но не могло же так продолжаться до вечера! Настал черед Кубиша, и Кубиш, которого два немца, ошеломленные появлением Габчика, не видят (он у них за спиной), этот спокойной и милый Кубиш выхватывает из портфеля гранату.


220

Признаюсь, я и сам ошарашен: я читаю роман американского писателя Уильяма Т. Воллмана «Европа-узловая», только что переведенный на французский. Меня лихорадит: вот наконец-то книга, которую так хотелось бы написать самому! Читая первую главу, которая длится, и длится, и длится, я думаю: неужели же его, автора, хватит, чтобы удержать до конца этот стиль, эту интонацию, этот приглушенный тон, невероятно… На самом деле в первой главе всего восемь страниц, но это просто-таки волшебные восемь страниц, где фразы переходят одна в другую, будто во сне или в грезе, и ты ничего не понимаешь, и ты понимаешь все. Мне кажется, здесь впервые голос Истории звучит с такой точностью, и я поражен открытием: История — это пифия, которая говорит «мы». Первая глава называется «Сталь в движении», и я читаю: «Еще мгновение — и сталь зашевелится: сначала медленно, как трогаются со станций военные эшелоны, затем быстрее — и сразу везде. Построенные в каре пехотинцы в стальных шлемах двинутся вперед, сопровождаемые с флангов рядами новеньких сияющих самолетов, а затем танки, самолеты и прочие бомбометатели разовьют такую скорость, что и не остановишь». И дальше: «В Мекленбурге мы провели демонстрацию первого в мире самолета на реактивной тяге[317]. В угоду восхищенному лунатику Геринг обещает произвести со скоростью света еще пятьсот таких самолетов, после чего убегает на свидание с кинозвездой Лидой Бааровой». С чешкой. И еще чуть подальше: «В Москве маршал Тухачевский заявляет, что в грядущей войне боевые действия будут массово развертываться как крупномасштабные маневренные операции.  Его тут же расстреляют. А министры Европы-узловой — которых тоже расстреляют — выходят на балконы, покоящиеся на руках обнаженных мраморных дев, и проговаривают оттуда туманные речи, все время прислушиваясь, не зазвонит ли телефон»[318]. Какой-то газетный комментатор объясняет мне, что в книге, дескать, весьма слабое напряжение, что «это в большей степени сказка, чем исторический роман» и чтение «требует рассеянного слушателя». Я понимаю. Я это запомню. На чем я остановился?


221

Я остановился именно там, где хотел. На перекрестке в Голешовице извергается вулкан адреналина. В этот момент все решения, вплоть до мельчайших, зависят только от страха и инстинкта, и История, получив очередной, но весьма ощутимый, пинок, переживет сейчас одно из самых сильных потрясений.

Потому что у каждого из действующих лиц срабатывают рефлексы.

Клейн — шофер — не трогает машину с места. И это ошибка.

Гейдрих вскакивает, хватается за оружие. Вторая ошибка. Если бы Клейн отреагировал с той же скоростью, что его хозяин, или Гейдрих остался сидеть неподвижно, как его водитель, все, наверное, сложилось бы иначе, и поди знай, может, и меня бы тут не было, и мы бы с вами сейчас не разговаривали.

Рука Кубиша описывает дугу — и граната взлетает. Но никогда ведь не получается так, как надо. Кубиш целится в переднее сиденье, а граната падает на землю у правого заднего колеса. И тем не менее взрывается.

Часть 2

 Сделать закладку на этом месте книги

Из Праги доносится тревожный гул.

Дневник Геббельса. 28 мая 1942 года

222

Граната взрывается. Мгновенно вылетают стекла из стоящего напротив трамвая. «Мерседес» подпрыгивает — примерно на метр. Осколки попадают в лицо Кубишу, его отбрасывает назад взрывной волной. Все заволакивает облако дыма. Из трамвая несутся пронзительные крики. Китель с эсэсовскими нашивками, лежавший на заднем сиденье машины, поднимается в воздух, и в течение нескольких секунд ошеломленные свидетели будут видеть только его, только этот форменный китель, парящий над облаком пыли. Я, во всяком случае, ничего, кроме парящего кителя, не вижу. Китель, как осенний листок, описывает в воздухе широкие круги, а эхо взрыва спокойно распространяется по Европе — до Берлина, до Лондона. Есть только звук и этот порхающий китель, все остальное замерло. На перекрестке в Голешовице больше ни единого признака жизни. Я говорю о секундах, теперь я все измеряю секундами, никак иначе. В следующую секунду будет по-другому. Но здесь и сейчас, этим ясным утром 27 мая 1942 года, время замедлило ход, остановилось второй раз за две минуты, правда, немножко по-другому, чем тогда.

«Мерседес» тяжело плюхается на асфальт. Гитлер в Берлине даже на мгновение не может себе представить, что Гейдрих вечером не удостоит его визитом. Бенеш в Лондоне все еще хочет верить в успех «Антропоида». Что в обоих случаях за гордыня! Когда разорванная в куски шина правого заднего колеса последней из четырех, висевших в воздухе, касается мостовой, время опять начинает свой ход и теперь уже не остановится. Гейдрих инстинктивно заводит правую руку — ту, что держит пистолет, — назад, за спину. Кубиш поднимается с земли. Пассажиры второго трамвая прилипают к стеклам, чтобы рассмотреть происходящее, а те, кто в первом, кашляют, кричат и толкаются у дверей, стремясь выйти наружу. Гитлер еще спит. Бенеш нервно перелистывает донесения Моравца. В руке у Черчилля уже второй стакан виски. Вальчик с высоты холма наблюдает суматоху на перекрестке, забитом транспортом: «мерседес», два трамвая, два велосипеда. Опалка где-то поблизости, но я потерял его из виду. Рузвельт направляет в Англию американских летчиков, чтобы помочь пилотам Королевских воздушных сил. Линдберг не желает отказываться от ордена, который вручил ему Геринг в тридцать восьмом[319]. Де Голль сражается за то, чтобы узаконить положение «Свободной Франции» наравне с союзными державами[320]. Армия фон Манштейна осаждает Севастополь. Африканский корпус со вчерашнего дня начал атаки на Бир Хакейм[321]. Буске планирует облаву на Зимнем велодроме. Начиная с сегодняшнего дня евреев Бельгии обязывают носить желтую звезду. В Греции появляются первые партизаны. Двести шестьдесят самолетов люфтваффе поднялись в воздух, чтобы не дать морскому конвою союзников пройти, обогнув Норвегию, арктическим маршрутом в Советский Союз. После шести месяцев ежедневных бомбардировок вторжение на Мальту отложено немцами на неопределенный срок. Эсэсовский китель мягко планирует на трамвайные провода и, зацепившись, повисает там, как белье на веревке. Мы снова здесь. Габчик так и не сдвинулся с места. Трагически-бесполезный щелчок его Sten’а ударил ему по мозгам куда сильнее, чем взрыв. Он, словно во сне, видит, как два немца выходят из машины и, будто на учениях, прикрывают друг друга. Оборотный дуплет: Клейн поворачивается к Кубишу, а шатающийся Гейдрих с пистолетом в руке оказывается один на один с Габчиком. Гейдрих, самый опасный человек Третьего рейха, Пражский палач, мясник, белокурая бестия, козел, еврей Зюсс, человек с железным сердцем, худшее создание из всех, какие только выковывались в адском пекле, самое жестокое существо из всех, когда-либо вышедших из чрева матери, его цель, мишень — вот он, стоит лицом к Йозефу, он вооружен, он пошатывается. Парализовавшее Габчика оцепенение мигом спадает, к нему внезапно возвращается ясность ума, необходимая как для полного понимания ситуации, свободного от любых мифологических или высокопарных оценок, так и для того, чтобы быстро принять правильное решение. И он делает именно то, что надо: отбрасывает Sten и бежит. Сзади — первые выстрелы. Это Гейдрих лупит по нему. Гейдрих — палач, мясник, белокурая бестия и так далее. Вот только рейхспротектор, чемпион всех уровней почти во всех известных человечеству спортивных дисциплинах, явно не в форме. Сколько раз выстрелил — столько и промахнулся. Ни разу не попал. Габчику удается спрятаться за фонарным столбом, по-видимому необычайно толстым, раз он так и остается в этом странном укрытии. Да и не знает он, когда Гейдрих снова сможет обрести присущую ему способность стрелять в яблочко. Тем временем гремит гром. Кубиш, вытерев кровь, которая течет по лицу и заливает глаза, видит надвигающуюся на него фигуру гиганта Клейна. Безрассудство или озарение свыше — что заставляет его в это мгновение вспомнить о велосипеде? Кубиш хватается за руль и вскакивает в седло. Любому, кто когда-нибудь ездил на велосипеде, понятно, что велосипедист уязвим для пули только на первых десяти, пятнадцати, ну, скажем, двадцати метрах, после того как тронется с места, а затем — все, его уже не достанешь. Судя по тому, какое решение подсказал Кубишу его мозг, Ян должен был помнить об этом. Ведь посмотрите: вместо того чтобы убегать в направлении, прямо противоположном тому, в каком движется Клейн (как, вероятно, показалось бы естественным сделать девяноста девяти процентам людей, попавших в аналогичное положение, — то есть в положение, когда надо как можно быстрее удрать от вооруженного нациста, имеющего по крайней мере одну вескую причину смертельно вас ненавидеть), он, бешено крутя педали, мчится к трамваю, из которого начали вываливаться ошарашенные пассажиры, иными словами, едет под прямым углом к Клейну. Я не люблю читать чужие мысли и ставить себя на место другого, но, кажется, могу объяснить расчет Кубиша. Впрочем, тут могло быть два варианта. С одной стороны, для того чтобы компенсировать относительную задержку на старте и как можно быстрее набрать максимальную скорость, он направляет велосипед туда, где дорога идет под уклон.  Вполне вероятно, Ян рассудил, что ехать вверх, да еще и с разъяренным эсэсовцем за спиной, было бы неразумно. С другой стороны, для того чтобы не лишиться хотя бы крошечной надежды выбраться отсюда живым, ему надо выполнить два практически несовместимых условия: не подставляться под пули и убраться на безопасное расстояние от вражеских пуль. Несовместимых, потому что иначе как преодолев энное количество метров без всякого прикрытия, вне досягаемости не окажешься. Кубиш в отличие от Габчика поначалу не цепенеет — он сразу вскакивает в седло. Но при этом все-таки не совсем полагается на случай, а решает воспользоваться тем самым трамваем, несвоевременного появления которого они с Габчиком так опасались с тех пор, как остановили свой выбор на повороте в Голешовице. Пассажиров, выходящих из него, не так много, чтобы образовалась толпа, тем не менее и те, что есть, запросто послужат ширмой… хотя бы попробовать-то можно, а? Думаю, Кубиш не особо рассчитывает на щепетильность эсэсовца, который не станет палить по ни в чем не повинным мирным горожанам, просто ему кажется, что так у Клейна меньше возможностей его увидеть. Этот план побега, на мой взгляд, совершенно гениален, особенно если вспомнить, что его автора только что отбросило взрывной волной, кровь заливает ему глаза и на разработку плана у него было не больше трех секунд. Однако остается момент, когда Кубишу положиться на случай все-таки придется: надо ведь еще пробраться за  ширму из пассажиров трамвая. И вот тут, как, ей-богу, бывает достаточно часто, судьба склоняется к тому, чтобы распределить шансы по справедливости: Клейн, еще не очухавшийся после взрыва, нажимает на спусковой крючок, боек, собачку, гашетку, не знаю, на что там немец жмет, но чем бы это ни было, оно не срабатывает. Теперь с той стороны осечка! Значит, план Кубиша вот-вот удастся? Нет, потому что ширма из пассажиров перед ним чересчур плотна. Некоторые из этой кучки людей уже пришли в себя и вроде как не расположены его пропустить. Может быть, среди них есть немцы или сочувствующие оккупантам, может быть, кто-то жаждет подвига, вознаграждения или ужасно боится, что его заподозрят в сообщничестве, а может быть, попросту еще в ступоре и не способен хотя бы на сантиметр сдвинуться… Сомневаюсь, чтобы у кого-нибудь было поползновение схватить, задержать парашютиста, но Кубиш мог ощутить исходящую от толпы смутную угрозу. Тут мы подходим к той бурлескной сцене (в каждом эпизоде


убрать рекламу




убрать рекламу



вроде бы должно быть по одной), когда Кубиш, не слезая с велосипеда, стреляет в воздух, чтобы заставить ошеломленных пассажиров трамвая расступиться. И это ему удается, он, перебравшись через пути, устремляется вниз с горы. Тупица Клейн, поняв, что добыча от него ускользнула, вспоминает наконец, что у него есть хозяин, которого положено защищать, и смотрит на Гейдриха, который все еще стреляет. Но рейхспротектор вдруг поворачивается вокруг своей оси и падает. Клейн подбегает к нему. Тишина, наступившая после перестрелки, не ускользает от внимания Габчика. Он, в свою очередь, решает испытать судьбу — сейчас или никогда. Он отрывается от своего фонарного столба и бежит. Он уже вполне опомнился и способен мыслить. Если он хочет помочь Кубишу спастись, надо рвануть в противоположном направлении, — и Габчик устремляется вверх по склону. Его расчет не совсем безошибочен, потому что таким образом он движется к наблюдательному пункту Вальчика, но ведь Вальчика пока еще никто не воспринимает как участника операции. Гейдрих, сумевший приподняться на локте, кричит, обращаясь к Клейну, который идет к нему: «Лови Schweinehund !» — то есть «эту сволочь». Клейну удается наконец зарядить свое оружие, и начинается погоня. Шофер стреляет прямо перед собой, и Габчик, у которого, к счастью, кроме Sten’а был в запасе еще и 9-миллиметровый кольт, отвечает тем же. Не знаю, сколько сейчас между ними метров, и не думаю, что в этот момент Габчик, наверняка стреляя через плечо, хочет непременно поразить врага, скорее — предупредить, что приближаться к нему рискованно. Позади бегущих остается повергнутый в хаос перекресток, впереди вырисовывается фигура, и вырисовывается она все более и более четко. Это Вальчик, он движется навстречу. Габчик видит, как его тезка бежит с оружием в руке, как потом останавливается, чтобы прицелиться, но падает, так и не выстрелив. «Do píči !»[322] Боль в бедре нестерпимая, и, падая, Вальчик только и может, что выругаться: «Черт, нет, ну что за блядство!» Не повезло, немец его ранил. Верзила-эсэсовец уже на расстоянии нескольких метров. Вальчик думает, что всё, он пропал. Он не успеет даже дотянуться до оружия, которое уронил при падении. Клейн оказывается рядом, и тут случается чудо из чудес: великан не замедляет бега. Либо для немца важнее догнать Габчика, либо увлеченный погоней шофер рейхспротектора не заметил, что еще один чех вооружен и готов в него выстрелить. А может, он и вообще  Вальчика не заметил. Короче, водитель Гейдрихова «мерседеса» не останавливаясь пробегает мимо Вальчика и даже не смотрит в его сторону. Тот мог бы считать себя везунчиком, но тем не менее матерится: если так, значит, ему досталась шальная пуля. Смех, да и только! Когда он поворачивается, те двое уже исчезли из виду. Там, внизу, ситуация тоже пока не очень-то ясна, но вот какая-то светловолосая молодая женщина, похоже, начинает в ней разбираться. Она немка, она узнала Гейдриха, который лежит посреди дороги, держась за спину, и теперь она решительно — а только так и действует человек, убежденный в своей принадлежности к высшей расе, — останавливает первую же проходящую мимо машину и приказывает двум сидящим в ней мужчинам немедленно отвезти рейхспротектора в ближайшую больницу. Шофер протестует: его машина забита коробками конфет, конфеты занимают все заднее сиденье, и… «Разгружайте машину! Sofort !»[323] — орет блондинка. Новая сюрреалистическая сцена — ее описал впоследствии сам водитель: двое чехов, явно без малейшей охоты, начинают не спеша выгружать коробки, а красивая молодая блондинка в элегантном наряде вертится вокруг лежащего на земле Гейдриха и кудахчет что-то по-немецки, а раненый вроде как ее и не слышит. Но, кажется, у этой немки сегодня счастливый день. На перекресток выезжает еще одна машина, и блондинка сразу же решает, что этот малолитражный фургончик марки «Татра», нанятый отвезти заказчику мастику для паркета и гуталин, устраивает ее куда больше. Блондинка бежит к кабине водителя и приказывает ему остановиться.

— В чем дело?

— Тут покушение!

— И что?

— Вы должны отвезти господина обергруппенфюрера в больницу.

— А… а почему я?

— У вас пустая машина.

— Нет, не пустая, раненому будет неудобно, у меня тут ящики с мастикой, и мастика вонючая, и вообще, как это можно — перевозить протектора в таких условиях…

— Schnell! [324]

Не повезло работяге, сидящему в «татре», — ему выпало водить… Выскочивший откуда-то тем временем как чертик из табакерки полицейский поднимает Гейдриха и ведет его к машине. Видно, что рейхспротектор старается держаться прямо, но это ему не удается. По изорванному мундиру течет кровь. Слишком большое тело Гейдриха с трудом пристраивают на пассажирском сиденье, в одной руке он сжимает пистолет, в другой — свой портфель. Фургончик трогается с места и движется вниз по спуску — до тех пор, пока водитель не соображает: едет-то он сейчас не к больнице, а от нее, и не разворачивает машину. Его маневр не ускользает от внимания Гейдриха, и тот кричит: «Wohin fahren wir?»  Я плохо знаю немецкий, но понимаю вопрос: «Куда мы едем?» Шофер тоже понимает, только никак не вспомнит, как по-немецки «больница» (Krankenhaus ), а потому не отвечает, и Гейдрих, размахивая оружием, сыплет бранью. К счастью, когда фургончик добирается до отправной точки, шофер видит, что та самая молодая блондинка еще здесь. Заметив «татру», она бежит к машине, и водитель, притормозив, объясняет ей, в чем проблема. Гейдрих, в свою очередь, тоже что-то цедит сквозь зубы. Оказывается, ему, с его ростом, неудобно на сиденье рядом с водителем: кабина слишком низкая. Рейхспротектору помогают выйти из кабины и укладывают его сзади ничком посреди ящиков с мастикой и коробок с ваксой. Гейдрих просит, чтобы принесли его портфель. Портфель приносят и бросают на пол рядом с раненым, «татра» трогается с места.


Гейдрих держится одной рукой за спину, другой прикрывает лицо.

Все это время Габчик бежит. Ветер рвет галстук, волосы растрепаны, ни дать ни взять Кэри Грант в фильме «К северу через северо-запад» или Бельмондо в «Человеке из Рио»[325]. Но разумеется, Габчик, пусть даже он много и хорошо тренировался, не обладает сверхъестественной выносливостью, которую демонстрирует в своей экстравагантной роли французский актер. В отличие от Бельмондо он не может бежать вечно. Габчику удается, продвигаясь зигзагами по кривым окрестным улочкам, немножко опередить своего преследователя, но оторваться от Клейна никак не получается. Зато каждый раз, как парашютист заворачивает за угол, он на несколько секунд оказывается вне поля зрения эсэсовца, и ему надо этим воспользоваться. Он уже еле дышит, и тут на его пути попадается магазинчик с открытой дверью. Он бросается внутрь как раз в те считанные мгновения, когда Клейн не может этого заметить. Вот только, к несчастью, парень не успевает прочесть названия магазина: «Мясная лавка Браунера» — и когда, задыхаясь, просит хозяина помочь ему, спрятать его, тот выскакивает на тротуар, видит спешащего сюда Клейна и, не говоря ни слова, тычет пальцем в свою дверь. Мало того, что этот Браунер хоть и чех, да из немцев, так у него еще и брат — гестаповец. Ох, как же не пофартило Габчику: черного хода тут нет, ну и сидит, как загнанный зверь, в комнате за лавкой мясника-нациста. Но Клейну, пока мчался вдогонку, вполне хватило времени заметить у Габчика оружие, потому он в лавку не заходит — он, в свою очередь, пытается укрыться за ближайшим столбом и принимается палить как ненормальный. Да, не очень-то улучшилось положение Габчика с тех пор, как он сам прятался за фонарным столбом, ожидая, пока Гейдрих перестанет лупить по нему из пистолета. Однако то ли Йозеф вспоминает, какой он классный стрелок, то ли простой шофер, пусть и двух метров ростом, производит на него меньшее впечатление, чем Пражский палач собственной персоной, — как бы там ни было, реагирует он теперь куда быстрее. Он на секунду высовывается, замечает не полностью скрытого фонарем Клейна, целится, стреляет — и Клейн валится на землю, раненный в ногу. А Габчик, не теряя времени, вылетает из лавки, пробегает мимо рухнувшего немца, сворачивает из переулка на улицу и несется стрелой. Но ему опять не везет: он заблудился, он не может сориентироваться в этом лабиринте и, достигнув следующего перекрестка, застывает на месте: в конце улицы, по которой он намерен был подняться, виден поворот, где все началось. После панического бегства — возвращение туда, откуда ушел. Что-то типа кафкианского кошмара в ускоренном темпе. Габчик сворачивает на другую улицу, ту, что спускается к реке, и бежит по ней. А я, я иду, прихрамывая, подволакивая ногу, по улицам Праги, добираюсь до той, что называется Na Pořiči [326], и издали смотрю, как он бежит.

«Татра» подъезжает к больнице. Гейдрих пожелтел, он едва держится на ногах. Его приносят в приемный покой, с него снимают китель. Сидя, полуголый, на столе, на котором здешние врачи осматривают поступивших больных, протектор меряет медсестричку взглядом, и та, перепугавшись, спасается бегством. Он остается один.

Я дорого дал бы за то, чтобы узнать точно, сколько времени продлилось это одиночество. Появляется человек в черном дождевике. Он вытаращивается при виде Гейдриха, но сразу же отводит взгляд, принимается искать глазами телефон и, не обнаружив аппарата в комнате, летит сломя голову к тому, что в коридоре: «Нет-нет, никакая не ложная тревога! Сию же минуту пришлите эскадрон СС! Да, Гейдрих! Повторяю: здесь, в больнице, рейхспротектор и он ранен. Нет, не знаю. Schnell! » Наконец появляется первый врач, это чех, белый, как его халат, в руках у него пинцет и тампоны. Он сразу же начинает исследовать рану. Рана большая, сантиметров восемь в длину, в ней довольно много грязи и осколков.

Пока пинцет обшаривает рану, Гейдрих сидит неподвижно. В приемный покой врывается еще один врач, немец. Он спрашивает, что тут происходит, и только потом замечает Гейдриха, щелкает каблуками и кричит «Хайль!». Теперь врачи обследуют рану вдвоем. Почка не затронута, позвоночник тоже не задет, предварительный диагноз обнадеживает. Гейдриха сажают в кресло на колесиках и везут на рентген. В коридорах больницы полным-полно эсэсовцев. Принимаются первые меры безопасности: все окна, выходящие наружу, закрашивают белилами, чтобы укрыться от снайперов, а на крышу поднимают тяжелые пулеметы. И естественно, выгоняют больных — они тут только мешают. В рентгеновском кабинете Гейдрих сам перебирается из кресла на стол — он прикладывает неимоверные усилия, чтобы выглядеть достойно. Рентген показывает, что еще один осколок — то ли гранаты, то ли кузова «мерседеса» — застрял в селезенке, раздроблено ребро, пробита диафрагма, повреждена грудная клетка. Немецкий врач склоняется к раненому:

— Господин протектор, мы должны сделать вам операцию…

Мертвенно-бледный Гейдрих качает головой:

— Нет. Я хочу хирурга из Берлина.

— Но ваше состояние не позволяет… требуется немедленное хирургическое вмешательство!

Гейдрих раздумывает. Он понимает, что речь о его жизни, что отсрочка ему во вред, и соглашается — при условии, что оперировать будет лучший специалист из открытой в Праге немецкой клиники. Раненого тут же отвозят в операционную. К ее дверям подтягиваются Карл Герман Франк и самые важные чины чешского правительства. В маленькой районной больнице царит такое возбуждение, какого ей не доводилось знать никогда прежде и какого ей никогда не узнать в будущем.

Кубиш то и дело оборачивается, но, похоже, никто его не преследует. Ему удалось! Но что, что ему удалось-то? Уж во всяком случае — не убить Гейдриха: протектор, когда Ян уезжал с перекрестка, был живехонек и без остановки стрелял в Габчика. И Габчику тоже не удалось помочь: Йозеф, по всей видимости, попал в серьезный переплет со своим внезапно отказавшим оружием. Что же до собственного спасения, то разве Кубиш не понимает, что это — пока, это — на время. С минуты на минуту начнется облава, а описать беглеца совсем несложно: мужчина на велосипеде, раненный в лицо… Попробуйте такого не заметить! Да, тут ведь и еще одна проблема: велосипед дает Яну драгоценную возможность быстро удалиться от места покушения, вот только в седле он слишком на виду — любой патруль засечет. И Кубиш решает отделаться от машины. Он размышляет, крутя педали, потом огибает место покушения, едет вниз, в квартал Либень, и ставит велосипед перед обувным магазином «Батя». Лучше было бы, конечно, перебраться в другой квартал, подальше, но с каждой секундой, проведенной им на улице, угроза ареста нарастает. Поэтому он выбирает себе укрытие совсем рядом, в семье Новаковых. Заходит в дом, расположенный в рабочем квартале, взлетает вверх по лестнице. Его окликает какая-то соседка: «Вы кого-нибудь ищете?» Он отвечает, неловко прикрывая лицо:

— Госпожу Новакову.

— Ее сейчас нет дома, но мы только что виделись, и она обещала скоро вернуться.

— Ладно, подожду.

Кубишу известно, что госпожа Новакова не запирает дверь, чтобы он и его друзья могли прийти когда им заблагорассудится. Он входит в квартиру и бросается на диван. Первая передышка, первая минута отдыха за все это очень долгое и очень трудное утро.

Больница, которую местные жители называют «Буловка», напоминает сегодня имперскую канцелярию, бункер Гитлера и штаб-квартиру гестапо вместе взятые. Ударные группы СС расположились вокруг, внутри, на крыше и в подвалах здания, они готовы противостоять целой советской бронетанковой дивизии. Ждут хирурга. Карл Герман Франк, бывший хозяин книжного магазина в Карловых Варах, прикуривает одну сигарету от другой так, будто дежурит под окнами роддома и вот-вот станет отцом. На самом деле он обдумывает, как известить о случившемся Гитлера.

В городе боевая тревога: можно подумать, всех, кто в Праге носит военную форму, одолело непреодолимое желание носиться туда-сюда. Волнение достигло максимума, суматоха ужасная, но эффект от этого нулевой. Если бы Габчик с Кубишем захотели сесть в поезд на Вильсоновском (лишенном уже своего имени) вокзале и покинуть столицу в течение двух часов после покушения, могли бы спокойно уехать — им бы никто не помешал.

С самого начала Габчику явно не повезло, зато теперь проблем у него меньше. Он бросил свой плащ у «мерседеса», и надо где-то раздобыть другой, потому что в описании злоумышленника непременно будет сказано о плаще, брошенном им на месте преступления. Сам он в целости и сохранности: на теле ни единой царапины, хоть на виду, хоть где. Добежав до Жижкова, он останавливается, здесь можно перевести дыхание и немножко успокоиться. Он покупает букетик фиалок и стучится к учителю, пану Зеленке, члену подпольной сокольской организации «Индра». Он дарит букетик фиалок госпоже Зеленковой, просит одолжить ему плащ и уходит. А может быть, плащ ему дают Сватошовы — это они раньше дали ему портфель, который он тоже бросил на месте покушения. Нет, Сватошовы живут подальше, в самом центре, близ Вацлавской площади… Тут свидетельства не совсем ясны, и я немного теряюсь. Но знаю, что затем он появляется в доме Фафковых, где его ждет совсем юная невеста Либена. Он принимает горячую ванну, а что делает потом, о чем они с Либеной говорят — не имею понятия. Известно только, что Либена была в курсе всего, а значит, наверняка очень счастлива видеть любимого живым.

Кубиш смывает кровь с лица, вернувшаяся домой госпожа Новакова смазывает ранки йодом, добрая душа соседка приносит, чтобы он мог переодеться, рубашку мужа, белую в синюю полоску, довершает маскарад форма железнодорожника, принадлежащая господину Новаку. Распухшая физиономия парня в таком наряде привлечет меньше внимания: кому же неизвестно, что рабочие чаще становятся жертвами несчастных случаев, чем господа в костюмах. Остается одна проблема — забрать велосипед, оставленный возле обувного магазина. Это совсем близко от поворота, полиция вот-вот машину обнаружит. К счастью, приходит — вероятно, из школы — младшая дочка Новаковых Индржишка. Девочка в прекрасном настроении, но она сильно проголодалась, обедают в Чехословакии довольно рано. Мать говорит ей: «Пока я приготовлю тебе поесть, сбегай к магазину “Батя”, там один мой знакомый оставил велосипед. Возьми его и приведи к нам во двор. Да! Если тебя кто-нибудь станет спрашивать, чей велосипед, ничего не отвечай: его владелец вляпался в аварию, и разговоры могут ему повредить». Девочка убегает, а мать кричит ей вслед: «Да! Не вздумай садиться в седло, ты не умеешь ездить! И будь осторожна: там кругом машины!..»

Четверть часа спустя Индржишка возвращается с велосипедом. Какая-то дама и впрямь приставала к ней с вопросами, но девочка, как мама и велела, ничего не ответила. Задание выполнено. Кубиш может уходить, на душе теперь поспокойнее. Да ладно — «поспокойнее»! Так, конечно, говорят, но, разумеется, спокоен он ровно настолько, насколько может быть спокоен тот, кто знает: в ближайшие часы, а может, и с минуты на минуту он станет одним из двух людей, за которыми будут гоняться как ни за кем другим в рейхе.

Вальчик, чья причастность к покушению пока еще точно не установлена, вероятно, сейчас в ситуации несколько менее затруднительной. Только ведь бродить по Праге, гудящей, как растревоженный пчелиный улей, хромая, с эсэсовской пулей в ноге и при этом безмятежно смотреть в ближайшее будущее вряд ли возможно… Вальчик идет к коллеге и другу Алоиса Моравца. Этот человек, как и сам Моравец, железнодорожник, он, как и тот, участник Сопротивления и ангел-хранитель парашютистов, как и тот, женат на женщине, всем сердцем преданной людям, которые борются с оккупантами. Она и открывает дверь смертельно бледному Вальчику. Хозяйке квартиры парень хорошо знаком, он приходил сюда часто и временами, скрываясь, жил у них, но она зовет его Миреком, потому что не знает настоящего имени. Поскольку уже весь город полон слухами, она сразу же спрашивает: «Мирек, вы в курсе? Сегодня совершено покушение на Гейдриха». Вальчик вскидывается: «Он мертв?» Слышит, что пока нет, и снова опускает голову. Но у женщины на языке вертится вопрос, и она не выдерживает: «Скажите, а вы в этом не замешаны?» Вальчик силится улыбнуться: «Что вы, пани, конечно, нет, я для таких дел слишком мягкосердечен». Но у пани был случай разобраться, что собой представляет ее жилец, и ей ясно: Мирек соврал. Впрочем, лжет он скорее машинально, даже и не надеясь, что ему поверят. Хозяйка, которая не сразу заметила, что парень хромает, спрашивает, не надо ли гостю чего-нибудь. Гость просит сварить ему кофе, «очень-очень крепкого кофе», а еще — если можно — походить по городу и послушать, что говорят на улицах. Потом и он, как Габчик у Новаковых, направляется в ванную, объяснив это тем, что уж очень горят ноги. Женщина думает: наверное, чересчур много ходил пешком. И только на следующее утро, обнаружив на постельном белье пятна крови, хозяева квартиры понимают, что Мирек ранен.

А в больницу к полудню приезжает хирург, и сразу же начинается операция.

В четверть первого Франк, глотнув для храбрости, звонит Гитлеру. Как и предвиделось, фюрер страшно недоволен. Больше всего он злится, услышав, что Гейдрих ездил без эскорта в открытой небронированной машине. Теперь уже на том конце провода не крик — рычание. Всю брань, которую извергает Гитлер, можно поделить на две части: во-первых, он обещает, что эта свора бешеных собак, этот чешский народ, дорого заплатит за свою наглость, а во-вторых, убивается, как же мог Гейдрих, его лучший сотрудник, человек такого масштаба, такой важный для нормального функционирования всего рейха, да, да, совершенно необходимый, как он мог оказаться таким кретином, как он мог проявить подобную небрежность, преступную, да-да, преступную безответственность!

Дальше — о мерах, которые надо предпринять. Тут все очень просто. Следует немедленно:

1) расстрелять 10 000 чехов;

2) пообещать 1 000 000 рейхсмарок тому, кто поможет арестовать злоумышленников.

Гитлер всегда был охоч до чисел, и, если возможно, — покруглее.

После обеда Габчик с Либеной (пара всегда привлекает меньше внимания, чем мужчина, который идет один) отправляются за тирольской шляпой: небольшая зеленая шляпа с фазаньим пером сделает из Йозефа немца. И, подумать только, эффект от этого весьма условного маскарада превосходит все ожидания! К Габчику обращается эсэсовец в форме, спрашивает, не найдется ли огонька. Габчик, стараясь держаться как можно более чопорно, достает зажигалку и дает немцу прикурить.

Я тоже закуриваю. Я чувствую себя примерно так, как если бы был блуждающим по Праге графоманом-неврастеником. Пора, наверное, сделать паузу.

Нет, не получается никакой передышки. Надо все-таки пережить эту среду.

Расследование поручено комиссару Паннвицу[327], тому самому человеку в черном плаще, которого мы мельком видели в больнице, когда гестапо присылало его туда за новостями. Улики, обнаруженные на месте преступления, — Sten, портфель с противотанковой гранатой английского производства — ясно говорят о том, что за попыткой убийства протектора стоит Лондон. Паннвиц докладывает об этом Франку, тот снова звонит Гитлеру.

Нет, удар нанесен не внутренним Сопротивлением, так что вряд ли стоит прибегать к массовым репрессиям — это навело бы на мысль о сильном всенародном недовольстве. А покарав только подозреваемых и соучастников — с семьями, конечно, чтобы другим неповадно было, — мы свели бы событие к его истинному масштабу: действовали террористы-одиночки, а организовано покушение за границей. Речь идет прежде всего о том, чтобы общественное мнение не пришло к неприятному выводу, будто здесь вся нация взбунтовалась…

Странно, но Гитлера эта попытка склонить его к умеренно строгим мерам более или менее убеждает, массовые репрессии откладываются, тем не менее, повесив трубку, фюрер тут же набрасывается на Гиммлера. Как это так, значит, чехи не любят Гейдриха? Ну что ж, стало быть, мы найдем для них кого похуже! Правда, найти кого-то еще «похуже» Гейдриха — трудная задача, ее решение требует времени, но Гитлер с Гиммлером сразу же принимаются шевелить мозгами. Есть, разумеется, несколько эсэсовцев высокого ранга, которые вполне сгодились бы для организации бойни, но все они мобилизованы на Восточный фронт, где сейчас, весной сорок второго, у них и без того работы по горло. В конце концов выбор останавливают на Курте Далюге, который — надо же, как кстати! — лечится сейчас в Праге. По иронии судьбы генерал-полковник Далюге — начальник Главного управления полиции порядка, недавно удостоенный чина оберстгруппенфюрера СС, издавна главный соперник Гейдриха, хоть и далеко не такого размаха, как тот. Гейдрих всегда называл Курта не иначе как болваном или тупицей, и, если протектор очнется, он будет сильно обижен и раздосадован. Ладно, когда выздоровеет, тогда и подумаем, на какой высокий пост его назначить…

И тут-то как раз раненый открывает глаза после наркоза. Операция прошла хорошо, немецкий хирург настроен оптимистично. Конечно, придется понаблюдать за пациентом, ведь удаление селезенки — дело нешуточное, но вроде бы никаких осложнений не предвидится. Единственное, что удивляет врачей, откуда бы в ране и по всему телу пучки волос? Доктора не сразу поняли, что все дело в набитом конским волосом сиденье, которое было распорото во время взрыва. Рентгенограмма не давала уверенности в том, что мелкие осколки металла не попали в жизненно важные органы, но их там не оказалось, и медицинская пражско-германская элита может теперь вздохнуть спокойно. Лине сообщили о случившемся только в три часа дня, и с тех пор она не отходит от мужа. Еще пьяный от наркоза Рейнхард, еле шевеля губами, говорит ей: «Береги детей». Похоже, в эту минуту он не слишком уверен в своем будущем.

Тетушка Моравцова вне себя от радости, она бежит к привратнику: «Вы слышали про Гейдриха?» Да, слышали по радио, сегодня только об этом и говорят. Но называют при этом серийный номер велосипеда, оставленного на месте преступления. Ее велосипеда. Ребята забыли стереть напильником этот чертов номер! Радость мгновенно улетучивается, смертельно побледневшая Моравцова чуть не плачет, она разражается упреками в адрес парней: как они могли допустить такую оплошность! — но при этом готова прийти им на помощь. Эта женщина привыкла действовать, а уж сейчас точно не время для нытья. Она не знает, где скрываются парашютисты, но она должна их найти и, не думая об усталости, бежит искать.

По всему городу развешены красные плакаты на двух языках — так делается, когда нужно что-то сообщить местному населению, и этот плакат наверняка станет главным экспонатом будущей музейной коллекции. Вот какой там текст:

1. 27 МАЯ 1942 Г. В ПРАГЕ БЫЛО СОВЕРШЕНО ПОКУШЕНИЕ НА ИСПОЛНЯЮЩЕГО ОБЯЗАННОСТИ ИМПЕРСКОГО ПРОТЕКТОРА ОБЕРГРУППЕНФЮРЕРА СС ГЕЙДРИХА.

За поимку преступников назначается награда десять миллионов крон. Каждый, кто укрывает преступников или оказывает им помощь либо имеет сведения об их личности или месте пребывания и не сообщит об этом, будет расстрелян вместе со всей семьей.

2. В районе Праги вводится чрезвычайное положение с момента объявления настоящего сообщения по радио. Приказываю соблюдать следующие меры:

а) запрещается выходить из дома всем гражданским лицам с 21 часа 27 мая и до 6 часов 28 мая;

б) на это же время закрываются все трактиры, кинотеатры, театры, увеселительные заведения и останавливается весь общественный транспорт;

в) тот, кто, несмотря на этот запрет, в указанное время появится на улице, будет расстрелян, если не остановится по первому требованию;

г) о последующих мерах будет объявлено по радио.

К вечеру, в половине пятого, это постановление первый раз прочитали по немецкому радио. С пяти чешское радио передает его каждые полчаса, с 19.40 — каждые десять минут, с 20.20 до 21.00 — каждые пять минут. Думаю, те, кто жил в то время в Праге, если они живы еще и сегодня, могли бы пересказать этот текст наизусть слово в слово. С половины десятого чрезвычайное положение вводится по всему Протекторату. Между тем Гиммлер звонит Франку, чтобы передать новые директивы Гитлера: немедленно казнить сто самых значимых персон из взятых «для использования при любых обстоятельствах» с октября прошедшего года (то есть за время пребывания Гейдриха протектором) десяти тысяч заложников.

В больнице опустошают все шкафчики, где только может найтись морфий, чтобы облегчить страдания тяжелораненого.

Едва стемнело, начинается небывалая, совершенно безумная облава. В Прагу входят 4500 солдат и офицеров СС, СД, НСКК[328], гестапо, крипо и других полицейских частей, а кроме них — еще три батальона вермахта. Прибавив к ним чешскую полицию, получаем больше двадцати тысяч участников операции. Все пути доступа в город перекрыты, все автомагистрали заблокированы, улицы перегорожены, дома один за другим обыскиваются, у всех подряд проверяют документы. Я вижу, как то тут, то там останавливаются открытые грузовики и из них выпрыгивают вооруженные люди, вижу, как эти люди группами перебегают от здания к зданию, прочесывают улицы и дворы, как они, грохоча сапогами и бряцая сталью, наводняют лестницы, как стучат в двери, лающими голосами выкрикивают по-немецки приказы, выдергивают пражан из постелей, переворачивают вверх дном квартиры, орут на хозяев, хамят им. Эсэсовцы выглядят особенно дико, они вроде как совсем перестали владеть собой: носятся, словно буйные сумасшедшие, и стреляют по окнам — освещенным или просто открытым, опасаясь, видимо, что сами станут мишенями для затаившихся в домах снайперов. Прага сейчас больше чем город, где введено чрезвычайное положение, — можно подумать, здесь идет война. Полицейская операция, которую проводят таким вот образом, погружает столицу Чехии в состояние неописуемого хаоса. За ночь подверглись вторжению 36 000 квартир, а если учесть, сколько средств и сил на это было потрачено, результат кажется смехотворным. Арестован 541 человек, в том числе трое или четверо бродяг, одна проститутка, один несовершеннолетний правонарушитель и — все-таки! — один коммунист, руководитель Сопротивления, вот только не имеющий ни малейшего отношения к операции «Антропоид». 430 человек отпускают сразу же после проверки личности. И не находят никаких следов парашютистов-подпольщиков. Более того: даже и зацепиться не за что. Для Габчика, Кубиша, Вальчика и их друзей это была та еще ночка. Интересно, кому-нибудь из них удалось заснуть? Если бы удалось, меня бы это сильно удивило. Сам я, во всяком случае, сплю очень плохо.


223

На третьем этаже «Буловки», откуда выкинули всех до единого пациентов, в кабинете профессора, который тот приказал срочно переоборудовать в палату, лежит на больничной койке Гейдрих. Он ослабел, отупел от лекарств, все тело у него саднит, но он в сознании. Открывается дверь, и охранник пропускает в комнату его жену. Рейнхард пытается улыбнуться посетительнице, он доволен, что Лина здесь. Ей тоже становится легче, ведь она видит мужа пусть в постели, пусть ужасно бледным, но живым. Вчера, когда ей показали Рейнхарда после операции, без сознания и белого, как простыня, она подумала, что он умер, да и когда он очнулся, его состояние было немногим лучше. Лина не поверила докторам, которые ее успокаивали и обещали, что все будет хорошо. И если парашютисты глаз не могли сомкнуть нынешней ночью, то и она даже не вздремнула.

Сегодня утром она принесла мужу в термосе горячего супа. Вчера Рейнхард стал жертвой покушения, сегодня он уже выздоравливающий. У белокурой бестии дубленая шкура, он выпутается, он, как всегда, победит.


224

Тетушка Моравцова приходит за Вальчиком. Славный человек железнодорожник, у которого он ночевал, не х


убрать рекламу




убрать рекламу



очет отпустить его просто так. Он дает парашютисту книгу, «Тридцать лет в журналистике» Уильяма Томаса Стэда[329], — дескать, наклонитесь над ней в трамвае, сделаете вид, что читаете, лица не будет видно. Тот благодарит. После ухода Мирека жена железнодорожника убирает комнату, в которой он ночевал, и, застилая постель, обнаруживает пятна крови. Не знаю, насколько тяжело Вальчик был ранен, но знаю точно, что всех врачей Протектората обязали сообщать в полицию о любом огнестрельном ранении. Под страхом смертной казни.


225

Экстренное совещание за толстыми серыми стенами Печекова дворца[330]. Комиссар Паннвиц подводит предварительные итоги: принимая в расчет улики, собранные на месте преступления, можно сделать вывод, что речь идет о покушении, запланированном в Лондоне и осуществленном двумя парашютистами-десантниками. Так же думает и Франк. Но Далюге, только вчера назначенный уполномоченным по управлению делами имперского протектора Богемии и Моравии, наоборот, опасается, как бы покушение не оказалось сигналом к народному восстанию, мятежу. Он — в качестве превентивной меры — отдает приказ расстреливать кого только можно, лишь бы побольше, и собирает для подкрепления городской полиции все резервы полиции региональной. Франка одурачили! Нет никаких сомнений в том, что покушение — дело рук Бенеша, а если в данном конкретном случае и не его, не все ли равно, какая разница! С точки зрения политики Франку наплевать, замешано тут чешское Сопротивление или не замешано: «В мире не должно создаться впечатления, что у нас тут всеобщее народное восстание. Мы должны говорить об “индивидуальной акции”». К тому же массовые аресты и столь же массовые казни способны дезорганизовать промышленность. «Неужели мне надо напоминать вам о жизненной важности чешской индустрии для нужд ведущей войну Германии, господин оберстгруппенфюрер?» (Почему мне пришла в голову эта фраза? Наверное, потому, что он на самом деле произнес эти слова.) Визирь полагал, что пришло его время. Однако вместо этого ему навязывают Далюге, который никогда не был государственным деятелем, ничего не смыслит в делах Протектората и вряд ли даже найдет Прагу на карте мира. Франк не против демонстрации силы, развязать в городе массовый террор ничего не стоит, ему это хорошо известно, только ведь он усвоил уроки своего непосредственного начальника: никакого кнута без пряника! Истерическая облава прошедшей ночи прекрасно доказала бесполезность акций такого рода. Правильно проведенная кампания с призывами к доносам и с щедрой оплатой услуг доносчиков наверняка окажется куда более эффективной.

Франк покидает это сборище. Он и так потерял достаточно времени из-за болвана Далюге! Франка ждет самолет, который прямо сейчас доставит его в Берлин, где уже назначена встреча с Гитлером. Франк надеется, что политический гений фюрера помешает тому впасть в гнев, давно уже ставший притчей во языцех. Вчерашний телефонный разговор показывает, что Франку выгодно быть убедительным, и во время полета он тщательно обдумывает свое сообщение со списком предлагаемых мер. Чтобы не выглядеть тряпкой и слюнтяем, он предложит ввести в город танки, разместить солдат на боевых позициях, нескольких человек казнить, но — тут надо будет повторить еще раз — следует избегать каких бы то ни было массовых репрессий. Лучше, посоветует он, надавить на Гаху и его министров, пригрозив отменой автономии Протектората, переводом всех чешских организаций и учреждений — абсолютно всех, чем бы они ни занимались, — под контроль немцев. А кроме того, применить обычные способы запугивания населения: давление, шантаж, притеснение и т. п. — только теперь уже в ультимативной форме. Идеально было бы добиться, чтобы чехи сами выдали парашютистов.

Паннвиц в это время занимается совсем другими вещами. Его дело не политика, его дело — расследование. Он сотрудничает с двумя присланными из Берлина супердетективами, которые никак не могут оправиться от потрясения: их ошеломили «катастрофические масштабы» хаоса, увиденного ими по приезде. В присутствии Далюге они помалкивают, но Паннвицу жалуются на обстановку: дескать, им потребовались охранники, потому как иначе было не добраться до гостиницы целыми и невредимыми. Диагноз, поставленный ими этой своре бешеных собак, эсэсовцам, обжалованию не подлежит: «Совершенно сумасшедшие. Им ни за что не найти возможностей выйти из хаоса, который сами же и создают, а уж тем более — не найти убийц». Надо действовать более методично, считают супердетективы, и меньше чем за сутки три следователя добиваются вполне приличных результатов. Благодаря собранным ими свидетельским показаниям удается довольно точно реконструировать ход покушения, а главное — получить, пусть пока и довольно расплывчатые (эти чертовы свидетели никогда не могут договориться о том, что все они видели своими глазами !), описания двух террористов. Вот только пока не видно и кончика нити, которая к ним приведет. Значит, надо искать, и они ищут. Ищут вдалеке от уличной суеты — листая гестаповские досье.

И натыкаются на старую покоробившуюся фотографию, обнаруженную при осмотре трупа доблестного капитана Моравека, последнего из «трех королей», главы чешской сети Сопротивления, который застрелился два месяца назад на трамвайных путях, когда его окружили гестаповцы. Лицо у красавца Вальчика на снимке какое-то одутловатое, но тем не менее это Вальчик. У полицейских нет никаких причин считать, что человек с фотографии имеет отношение к террористам, они могут либо перейти к следующей папке, либо — на всякий случай  — принять решение разобраться со снимком. Если бы расследование вел комиссар Мегрэ, основанием для выбора назвали бы «невероятное чутье комиссара».


226

В дверь квартиры Моравцовых звонят — это пришла молодая чешка по имени Ганка, связная организации Сопротивления[331]. Ганку провожают на кухню, и она видит сидящего там в кресле Вальчика, хорошо знакомого ей еще по временам, когда тот работал официантом, ведь Ганка и ее муж-подпольщик живут в Пардубице. Парень, как всегда, приветлив, он улыбается гостье и просит прощения: вывихнул, мол, лодыжку, потому не могу встать.

Ганке поручено доставить отчет Вальчика оставшейся в Пардубице группе Бартоша, чтобы можно было с помощью драгоценной радиостанции «Либуше» проинформировать Лондон о последних событиях в Праге. Вальчик просит молодую женщину не упоминать о его хромоте. Капитан Бартош как руководитель группы «Сильвер А» все еще официально остается непосредственным начальником Вальчика, он был с самого начала противником покушения, а Вальчик, в общем-то, самовольно принял решение перейти из одной группы в другую, поменял «Сильвер А» на «Антропоид», и сейчас, при том, как все обернулось, не считает себя обязанным отчитываться перед кем бы то ни было, кроме двух своих друзей, Габчика и Кубиша (он очень надеется, что они живы), если на то пошло — лично Бенеша и, может быть, Господа Бога (мне говорили, что Вальчик был верующим).

Молодая женщина отправляется на вокзал. Но прежде чем сесть в поезд, останавливается перед новым, только что приклеенным красным плакатом — и тут же бросается к телефону, позвонить Моравцу. «Тут кое-что интересное, вам бы стоило посмотреть!» «Кое-что интересное» — это, конечно, плакат, где напечатана фотография Вальчика с подписью: «100 000 крон вознаграждения!» — а ниже приведено не слишком точное описание внешности парашютиста. То, что описание не во всем соответствует действительности, а на снимке Вальчик не очень-то и похож, дает Йозефу дополнительный шанс ускользнуть от гестапо. Фамилия там правильная, но имя, место и дата рождения перевраны (на самом деле Вальчик на пять лет старше). А совсем уже внизу мелкими буковками набрано самое пикантное в розыске: «Сообщения от населения, способствующие поимке вышеуказанного человека, по желанию будут рассматриваться как абсолютно доверительные».


227

Но неподалеку от вокзала было на что посмотреть и кроме этого объявления…

Батя создал свою империю еще до войны. Он начал с небольшой обувной фабрики в городе Злин и развил производство до масштабов громадного предприятия, торгующего своей продукцией по всему миру, ну и прежде всего — в самой Чехословакии. Владевший обувной империей после смерти основателя фирмы младший брат Бати не захотел жить в оккупированной немцами стране и эмигрировал в Америку, но даже и в отсутствие хозяина все его магазины были открыты. Огромный дом, стоящий в самом начале широкого бульвара, который называют Вацлавской площадью, дом № 6, занимает магазин, где продается батевская обувь. Однако этим утром в витрине не увидишь ботинок — здесь выставлены совсем другие товары. Велосипед, два портфеля, вещественные доказательства с места преступления, обращение к свидетелям. Прохожие, которые останавливаются перед витриной, могут прочесть:

При установленном вознаграждении 10 000 000 крон за сведения от населения, способствующие поимке преступников, которое будет полностью выплачено, предлагаются следующие вопросы:

1. Кто может дать сведения о преступниках?

2. Кто видел преступников на месте преступления?

3. Кому принадлежат вышеописанные вещи, у кого пропали вышеописанный женский велосипед, плащ, кепка и портфели?

Лица, располагающие требуемой информацией, но не сообщившие ее добровольно полиции, будут в соответствии с объявленным приказом имперского протектора Чехии и Моравии о введении с 27 мая 1942 г. чрезвычайного положения вместе со своей семьей расстреляны.

Домовладельцы, квартирохозяева, владельцы отелей и т. д. по всей территории Протектората начиная с 28 мая 1942 г. обязаны зарегистрировать всех проживающих у них лиц, до сих пор не зарегистрированных, в соответствующем полицейском отделении. Невыполнение этого предписания карается смертью.

Начальник полиции при имперском протекторе Чехии и Моравии обергруппенфюрер СС К. Г. Франк. 

228

Чехословацкое правительство в изгнании заявляет, что покушение на чудовище, именуемое Гейдрихом, есть одновременно акт возмездия, отказ смириться с нацистскими оковами и символическое для всех угнетенных народов Европы деяние, а выстрелы чехословацких патриотов — свидетельство солидарности с союзными державами и веры в победу, которая в конце концов прогремит по всему миру. Все больше людей у нас на родине становятся жертвами немецких карательных взводов, погибают под их пулями, но и эта новая вспышка нацистского бешенства будет подавлена несгибаемым сопротивлением нашего народа, воля и решимость которого только укрепляются в обстановке репрессий.

Чехословацкое правительство в изгнании призывает население прятать неизвестных героев и предупреждает: тем, кто предаст их, грозит суровое и справедливое наказание.


229

Полковник Моравец получает на цюрихской почте телеграмму от агента А54: «Wunderbar — Karl»[332]. Пауль Тюммель, он же агент А54, он же Рене, он же Карл, никогда и в глаза не видел Габчика с Кубишем, не участвовал в подготовке покушения, но одним простым словом выразил в этой телеграмме чувство необычайной радости, охватившее всех борцов против фашизма в мире, когда они услышали новость.


230

Звонок в дверь. Пришел Ата, младший сын Моравцовых, и пришел он за Вальчиком. Привратник не хочет отпускать своего постояльца: его можно спрятать на пятом этаже, на чердаке — никто туда не полезет искать Мирека… А Миреку очень нравятся пироги жены привратника, говорит, они такие же вкусные, как мамины. Еще он здесь играет в карты, слушает радио — Би-би-си. В первый вечер ему пришлось спуститься в подвал, потому что в дом вошел гестаповец, но он чувствует себя в безопасности у этих людей. Так почему бы ему здесь не остаться? Привратник уговаривает, приводит эти и другие доводы, но Вальчик объясняет этому славному человеку, что он солдат, что получил приказ и должен повиноваться приказу, что ему надо туда, где его товарищи. И привратнику не о чем беспокоиться, укрытие это надежное, вот только там очень холодно, добавляет он, поэтому нужны одеяла и теплая одежда. Вальчик надевает пальто, цепляет на нос темные очки и идет за Атой, которому поручено отвести его в новое убежище. Он забывает у привратника книгу, подаренную хозяином дома, где жил раньше, а на внутренней стороне обложки этой книги стоит имя ее прежнего владельца. Его жизнь будет спасена благодаря забывчивости Вальчика.


231

Умение в нужный момент капитулировать и раболепие — вот два сосца, питавших «искусство», в котором старый президент Гаха, не меньший, но и не больший маразматик, чем его французский коллега Петен, мог бы считаться мастером. Желая засвидетельствовать свое усердие, он решает удвоить от имени вверенного ему марионеточного правительства сумму вознаграждения за донос. Теперь головы Габчика и Кубиша оцениваются в десять миллионов крон каждая .


232

Двое мужчин, приближаются к дверям церкви, но идут туда не ради службы. Православная церковь Святых Кирилла и Мефодия, прежде бывшая католическим собором Святого Карла Боромейского, — величественное здание в самом центре Праги на Рессловой улице, которая спускается по склону от Карловой площади к Влтаве. Учителя Зеленку, он же «дядюшка Гайский» из организации «Индра», встречает православный священник отец Владимир Петршек. Зеленка привел ему еще одного «постояльца». Седьмого. Это Габчик. Йозефа ведут вниз по лестнице в крипту. Здесь, где под каменными сводами должны были найти последний приют упокоившиеся в Бозе священнослужители, он снова видит своих друзей Кубиша и Вальчика, а кроме них лейтенанта Опалку и еще трех парашютистов — Бублика, Шварца и Грубого. Зеленка собирал их в крипте одного за другим, потому что гестапо не прекращало обыски квартир, но еще не додумалось обыскивать церкви. Из парашютистов теперь оставался лишь один, о ком не было никаких сведений. Карел Чурда так и не объявился, никто не знал, где он, скрывается он или арестован, никто не знал даже, жив ли он. Приход Габчика производит сильное впечатление на обитателей крипты. Брюнет с тонкими темными усиками, в котором Йозеф с трудом узнает покрасившего волосы Вальчика, и Кубиш с синяком под распухшим глазом и еще не зажившими метинами на лице кидаются ему навстречу, обнимают его. Друзья так бурно радуются, что самого Габчика тоже захлестывают эмоции, он то плачет, то заливисто хохочет, он так счастлив найти их живыми и почти здоровыми. Но его сильно огорчает оборот событий. Как только друзья выпускают Габчика из объятий, он заводит горестную литанию — к этой смеси извинений и сетований остальным надо будет привыкнуть. Он проклинает чертов Sten, который отказал в то самое мгновение, когда он взял протектора на мушку. Во всем виноват я один, говорит Габчик. Он был прямо передо мной, он уже был покойником, и надо же — дерьмо такое, этот Sten!.. Нет, все это слишком глупо… Но он же ранен, ты ведь попал в него, Ян? Тяжело он ранен, а? Как ты думаешь? Ох, ребята, до чего погано у меня на душе! Всё, всё из-за меня. Мне надо было прикончить его из кольта. Там везде стреляли, я убежал, и этот верзила за мной по пятам… Габчик страшно на себя злится, и друзьям никак не удается его успокоить. Да нет, все не так ужасно, Йозеф! Сделано все-таки очень много, понимаешь? Вы его ранили! Палача! Гейдрих ранен, что верно, то верно, сам видел, как он рухнул на землю, но, говорят, потихоньку поправляется в больнице. Через месяц, а то и раньше снова примется за дело, можете не сомневаться, живучие они, эти гады! Нацистам всегда неслыханно везет, им всегда удается избежать смерти. (Тут я вспоминаю, как Гитлер в тридцать девятом должен был произнести традиционную ежегодную речь в знаменитой мюнхенской пивной, как обычно — между двадцатью и двадцатью двумя часами, но на этот раз, боясь опоздать на поезд, ушел в 21.07, а предназначенная ему бомба, взорвавшись в 21.30, убила восемь человек.) Операция «Антропоид» провалилась самым плачевным образом, так думает Габчик, и провалилась по его вине. Яну-то не в чем себя упрекнуть, он бросил свою гранату, и пусть не прямо в машину, но это же он, он ранил Гейдриха! Какое счастье, что Ян был там. Они не выполнили своей миссии, но благодаря тому, что Ян не промазал, им хотя бы что-то удалось. Теперь всем понятно, что Прага не Берлин и что немцы не могут вести себя здесь как дома. Только ведь не в этом была цель «Антропоида» — нагнать страху на немцев. Может быть, в конце-то концов, они слишком многого хотели: никогда еще никто не убивал такого высокопоставленного нациста. Да нет, что это я такое болтаю! Если б не проклятый автомат, этой свинье точно пришел бы конец! Ох, Sten, Sten… Полнейшее дерьмо, вот что я вам скажу.


233

Состояние Гейдриха резко и необъяснимо ухудшилось. У протектора сильный жар. К его постели прибежал Гиммлер. Длинное тело Гейдриха бессильно вытянулось под тонкой, влажной от пота белой простыней. Они говорили о жизни и смерти, философствовали. Гейдрих процитировал фразу из оперы своего отца: «Мир — это шарманка, ручку которой крутит наш Господь, а мы все должны танцевать под ее музыку».

А теперь Гиммлер расспрашивает врачей. Им казалось, что выздоровление идет полным ходом, но вдруг как гром среди ясного неба — инфекция, причем бурно развивающаяся. Возможно, граната содержала яд, возможно, все дело в набивке сиденья «мерседеса», в этом самом конском волосе, пучки которого были обнаружены по всему телу. Есть несколько предположений, говорят доктора, какое из них верное, пока понять трудно, но если началась септицемия[333], — а они думают, что именно так и есть, — заражение распространится очень быстро, и прогноз плохой: пациент проживет не больше двух суток. Чтобы спасти Гейдриха, нужно лекарство, которого нет нигде на всей огромной территории рейха, — пенициллин. И уж Англия им это лекарство точно не пришлет![334]


234

3 июня на передатчик «Либуше» в адрес «Антропоида» поступило такое сообщение:

«От президента. Я очень рад, я счастлив, что вам удалось выйти на контакт. От всего сердца благодарю вас и отмечаю абсолютную решимость — вашу и ваших друзей. Это доказывает мне, что вся нация составляет единое целое. Могу вас заверить, что это принесет плоды. События в Праге оказывают большое воздействие на тех, кто здесь, и значат очень много для признания того, что народ Чехословакии сопротивляется нацизму».

Но Бенешу пока неизвестно, что все лучшее впереди. Как и худшее.


235

Анна Марущакова, красивая девятнадцатилетняя девушка, трудившаяся на фабрике в городе Сланы[335], сказалась сегодня больной и не вышла на работу. И когда после обеда приносят почту, хозяин предприятия безо всяких церемоний вскрывает адресованное ей письмо и читает его. Письмо от мужчины, и вот что там говорится:

Дорогая Аня!

Прости, что пишу с таким опозданием, но надеюсь, ты это поймешь — ты ведь знаешь, как много у меня забот. Все, что я хотел сделать, я сделал, а в тот роковой день я спал в Чабарне. У меня все в порядке, я здоров, собираюсь приехать и увидеться с тобой на этой неделе, но потом мы не встретимся больше никогда. Милан

Фабрикант симпатизирует нацистам, а может, он просто из тех безнравственных и бессовестных людей, которые везде и всегда рады нагадить ближнему, но особенно ярко самовыражаются в оккупированных странах. Он решает, что тут, похоже, дело нечисто, и передает письмо органам правопорядка. В гестапо следствие буксует настолько, что там уже рады схватиться и за соломинку. Супердетективы изучают любую документацию с небывалым усердием и проворством (а как же иначе, если арестовали уже три тысячи человек, но до сих пор не нашли ничего серьезного?) и довольно быстро приходят к заключению, что речь идет всего-навсего о любовной интрижке: парень женат и, судя по всему, хочет положить конец связи на стороне. Подробности не слишком ясны, некоторые фразы в письме могут и впрямь показаться двусмысленными. Может быть, этот самый Милан намеками на то, что якобы участвует в Сопротивлении, хочет набить себе цену в глазах любовницы, а может, попросту напускает на себя таинственность, чтобы без лишних оправданий порвать с девушкой, только в любом случае данного молодого человека ничто не связывает с Габчиком, Кубишем и их друзьями. Они сроду о нем не слыхали, как и он о них. Но гестаповцы так мечтают набрести хоть на какой-нибудь след, что решают покопать здесь. И след приводит их в Лидице.

Лидице — шахтерский поселок, мирная живописная деревушка, откуда родом двое чехов, завербованных Королевскими ВВС Британии, — и это все, что удается найти немцам в качестве следа. Даже им самим совершенно ясно, что встали на ложный путь, однако в нацистской логике есть нечто непостижимое. А может быть, напротив, все опять-таки просто: они топают в гневе ногами и жаждут крови.

Смотрю и смотрю на фотографию Анны. Бедная девчушка смотрит так, словно позирует для портрета в стиле Аркур[336], хотя передо мной обычный снимок для удостоверения личности из ее трудовой книжки. Чем дольше я всматриваюсь в фотографию, тем красивее мне кажется девушка. Она немножко похожа на Наташу: высокий лоб, изящно очерченный рот, то же выражение нежности и любви в глазах, но слегка омраченное — наверное, предчувствием, что в ее жизни счастью не сбыться.


236

«Пожалуйста, господа…» Франк и Далюге вздрагивают. В коридоре полная тишина, и они уже не знаю сколько времени слоняются тут без дела. Но вот они затаив дыхание входят в больничную палату. Тишина здесь становится еще более давящей. Лина тут, она сидит у постели мужа смертельно бледная, словно окаменевшая. Франк и Далюге на цыпочках подкрадываются к кровати — так, словно боятся разбудить хищника или змею. Но лицо Гейдриха остается бесстрастным. В больничном журнале зарегистрированы время смерти, 4.30 утра, и ее причина, если коротко: «инфекция, связанная с ранением».


237

А 4 июня 1942 года Гитлер за ужином в «Волчьем логове» делает такое заявление:

«Поскольку перед соблазном могут не устоять не только воры, но и те, кто замыслил покушение, такие героические жесты, как езда в открытом, небронированном автомобиле или прогулки по Праге пешком без охраны — просто глупость, и нации это пользы не приносит. И если такой незаменимый человек, как Гейдрих, без нужды ставит свою жизнь под угрозу, то остается только резко осудить такого рода поведение как проявление глупости или чистейшей воды скудоумия. Люди такого политического масштаба, как Гейдрих, должны ясно сознавать, что их подстерегают, словно дичь, и что множество людей замышляют их убить»[337].

Зрелище, при котором сейчас присутствует Геббельс, ему придется наблюдать вплоть до 2 мая 1945 года все чаще и чаще: Гитлер пытается справиться с гневом и говорить нравоучительным тоном, чтобы преподать урок всему свету, но ему это не удается. Гиммлер молча кивает. У него нет привычки возражать своему фюреру, к тому же его душит не меньшая, чем у того, ярость по отношению к чехам, да и по отношению к Гейдриху. Конечно, Гиммлера пугали амбиции его правой руки, но без этой высокопрофессиональной и безжалостной машины, сеющей вокруг террор и смерть, он чувствует себя куда более уязвимым. В лице Гейдриха он потерял не только потенциального соперника, но в значительно большей степени — главный козырь в своей игре. Гейдрих был его трефовым валетом[338]. А ведь история-то всем известна: когда Ланселот покинул Логрию, это стало для идеального королевства началом конца.


238

Гейдрих в третий раз совершает торжественный проезд по городу в Градчаны, но на этот раз — в гробу. Мизансцены и декорации по этому случаю — будто в опере Вагнера. Гроб, накрытый гигантским нацистским флагом, установлен на пушечный лафет. Траурная процессия с горящими факелами выползает из больницы. Медленно продвигается во тьме бесконечная цепочка полугусеничных машин, на машинах — вооруженные эсэсовцы, они освещают факелами дорогу, по обеим сторонам которой, до самого замка, стоят навытяжку солдаты; когда траурный кортеж приближается, они вскидывают руку в нацистском приветствии. Гражданским лицам категорически запрещено выходить на улицу, пока не окончилось траурное шествие, но, по совести сказать, пражанам не особенно-то и охота высовываться наружу. Франк, Далюге, Бёме, Небе, в касках и военной форме, шагают рядом с катафалком — это почетный караул. Завершая путешествие, начавшееся в десять утра 27 мая, Гейдрих добирается наконец до места назначения. В последний раз минует искусно отделанные створки ворот, проезжает под статуей с кинжалом и оказывается в самом сердце замка богемских королей.


239

Мне бы очень хотелось быть с парашютистами в крипте, слушать, о чем они говорят, и пересказывать это, описывать, как протекает в холоде и сырости их повседневная жизнь, что они едят, что они читают, что они слышат из городских шумов и слухов, чем они занимаются с подружками, которые навещают их здесь, какие у них планы, сомнения, о чем они думают, о чем мечтают… Но это невозможно, потому что у меня нет почти никакой информации о тамошней жизни ребят. Я даже не знаю, как они восприняли известие о смерти Гейдриха, хотя их реакция, по идее, должна была бы стать одним из важнейших моментов моей книги. Я знаю, что парашютисты в крипте замерзали и потому с наступлением вечера некоторые выносили свои матрасы на хоры, где было хоть немножко теплее. Достаточно скудные сведения… Нет, я все-таки знаю еще, что Габчика лихорадило (наверное, из-за ранения) и что Кубиш был из тех, кто пытался найти место для сна скорее в церкви, чем в крипте. Во всяком случае, однажды точно попробовал.

Зато у меня огромное количество материалов о том, какие похороны организовал для Гейдриха рейх, — с той минуты, как траурный кортеж выехал из Градчанских ворот, и до церемонии в Берлине. Включая перевозку гроба поездом. Десятки фотографий, десятки страниц с текстами речей, произнесенных во славу великого человека. Но жизнь паршиво устроена, потому что мне на все на это, в общем-то, наплевать. Я не хочу воспроизводить ни надгробное слово Далюге (который, между прочим, наслаждался ситуацией, ведь эти двое ненавидели друг друга), ни бесконечную апологию Гиммлера в честь его подчиненного. Лучше, пожалуй, последую за Гитлером, который решил выразиться покороче:

«Я скажу лишь несколько слов, чтобы воздать должное покойному. Это был один из лучших национал-социалистов, один из самых убежденных поборников германской имперской идеи, один из злейших врагов всех противников рейха. Он принял мученическую смерть, защищая и сохраняя рейх. Как глава партии и вождь Германской империи я награждаю тебя, мой дорогой товарищ Гейдрих, самой высокой наградой, какая только у меня есть, — Германским орденом[339]».

В моем романе — как в литературном произведении — есть дыры, но в обычном литературном произведении только автор решает, можно ли сделать дырку и где ее сделать, а мне в этом праве отказано, потому что я в рабстве у своей совести. Я перебираю фотографии траурного кортежа на Карловом мосту, на Вацлавской площади, перед Национальным музеем… Я вижу, как украшающие мост прекрасные каменные статуи склоняются над свастиками, и чувствую смутное отвращение. Я предпочел бы положить свой матрас на церковных хорах, если бы там нашлось для меня местечко.


240

Наступил вечер, все вокруг спокойно. Мужчины вернулись с работы, из домов еще доносятся вкусные запахи ужина, к которым кое-где примешивается резковатый запах капусты, но в окнах, в одном за другим, уже гаснет свет. В Лидице темнеет. Жители поселка рано ложатся, потому что завтра, как всегда, придется встать с рассветом, чтобы не опоздать на работу — в шахту или на завод. Шахтеры и металлурги уже спят, когда раздается отдаленный рокот моторов. Гул не утихает, он, наоборот, медленно приближается. В деревню въезжают крытые брезентом грузовики. Но вот двигатели умолкают, теперь можно услышать только стук и позвякивание. Неясные звуки растекаются по улицам подобно воде, прорвавшей трубу. Разбегаются по всему поселку черные тени. Потом, когда эти черные тени сосредоточиваются в группах и все занимают свои позиции, стук и позвякивание прекращаются. Ночную тишину разрывает человеческий голос. Кричат что-то по-немецки. Подают сигнал. И тогда все начинается.

Грубо разбуженные жители Лидице не понимают, что происходит. Или слишком хорошо понимают. Их выдернули из постели, их выгнали из домов ударами прикладов, их собрали на деревенской площади перед церковью. Больше пятисот мужчин, женщин и детей, кое-как наспех одевшихся, стоят, перепуганные и растерянные, а вокруг них — люди в форме Schutzpolizei[340]. Жители Лидице не знают, да и откуда им знать, что это подразделение, специально присланное из Галле-ан-дер-Заале, родного города Гейдриха. Но они уже понимают, что завтра никто из них не выйдет на работу. Потом немцы приступают к тому, что скоро станет их любимым занятием: они приступают к сортировке. Женщин и детей запирают в школе. Мужчин отводят на мызу и загоняют в подвал. Начинается бесконечное ожидание, на лицах людей лишь тревога и неизбывная тоска. Дети, запертые в школе, плачут. Немцы снова расходятся по деревне, теперь они грабят, разоряют дома. Немцы вроде как неистовствуют, но при этом вполне методично тащат все, что найдут в девяноста шести жилых домах, и не пропускают ни единого из общественных строен


убрать рекламу




убрать рекламу



ий, включая церковь. Книги и картины — вещи, по мнению эсэсовцев, проводящих акцию, бесполезные — выбрасывают из окон, сваливают в кучу на площади и сжигают. Радиоприемники, велосипеды, швейные машинки забирают себе… Эта работа продолжается несколько часов и заканчивается только тогда, когда Лидице превращается в руины.

В пять утра за ними приходят. Они видят свою разрушенную деревню и полицейских, которые все еще с криками шныряют по улицам и хватают все что плохо лежит. Женщин и детей сажают в грузовики и везут в направлении ближайшего города, Кладно. Для женщин Кладно станет перевалочным пунктом перед Равенсбрюком. Детей отделят от матерей и отправят в газовые камеры лагеря смерти близ польского города Хелмно. Не всех: тех немногих, кого признают годными для германизации, усыновят и удочерят немецкие семьи.

Мужчин приводят к стене, завешанной матрасами. Младшему из них пятнадцать, старшему восемьдесят четыре. Отбирают пятерых, строят шеренгой, расстреливают. Потом следующую пятерку, и еще, и еще. Матрасы нужны, чтобы пули не рикошетили. Однако у п