Название книги в оригинале: Цянь Чжуншу. Осажденная крепость

A- A A+ White background Book background Black background

На главную » Цянь Чжуншу » Осажденная крепость.



убрать рекламу



Читать онлайн Осажденная крепость. Цянь Чжуншу.

Осажденная крепость

 Сделать закладку на этом месте книги
















ПРЕДИСЛОВИЕ

 Сделать закладку на этом месте книги

Жарким летом 1937 года молодой китаец Фан Хунцзянь вернулся из Европы в Шанхай с поддельным университетским дипломом в кармане. Только что началась агрессия японских милитаристов против Китая, но Фану некогда думать о судьбах родины: как и большинство людей его круга, он занят собственными интересами, хочет найти свое счастье. Увы, ему не везет: то нечаянно обидит выгодную невесту, то его бросит любимая девушка…

Неожиданно приходит приглашение из неведомого университета, расположенного в захолустье, куда Фан добирается со многими приключениями. Однако он не уживается среди случайно собравшихся здесь малоинтеллигентных, склонных к интригам коллег и уезжает обратно — но уже с молодой женой. Так наш герой оказывается внутри «осажденной крепости», с которой французы сравнивают супружество. Вскоре выясняется, что у молодой четы слишком мало общего и слишком много взаимных претензий. Они расстаются, — быть может, насовсем. Начав повествование о Фан Хунцзяне и его окружающих россыпью сатирических зарисовок и юмористических диалогов, автор книги, Цянь Чжуншу, заканчивает ее грустными раздумьями о тщете человеческих надежд и неизбежности разочарований.

С тех пор прошло полвека. Сколько бурь пронеслось над миром, сколько перемен произошло в Китае! Казалось бы, какое дело современному читателю до незадачливого, хотя в чем-то и симпатичного Фан Хунцзяня, его невест, приятелей и сослуживцев? Но тем не менее книгу о них читают, ее издают в Пекине, Нью-Йорке, Москве. В чем же дело?

Автор «Осажденной крепости» любит цитировать изречения писателей многих стран, поговорки разных народов. Последуем его примеру и начнем разговор с латинской сентенции: «Книги имеют свою судьбу». Разумеется, их создатели тоже. О судьбе романа скажем чуть позже, сначала — о судьбе автора.

Цянь Чжуншу занимается литературой более полувека. Но период художественного творчества продолжался у него в течение лишь трех-четырех лет. Однако этого оказалось достаточно, чтобы утвердиться в истории родной словесности, привлечь внимание к своим произведениям далеко за пределами Срединного государства.

Родился Цянь Чжуншу в 1910 году в Уси — старинном городе примерно на полпути между Шанхаем и Нанкином. Этот край издавна зовется Цзяннань — «Южнее реки», то есть южнее нижнего течения Янцзы. Могучий водный поток, как бы заменяя собой горный хребет, умеряет холодные северные ветры. Благодатная, ухоженная, густонаселенная земля, обилие воды. Уси стоит возле крупнейшего из озер Цзяннани — Тайху, на Великом канале. Город издревле славился своими умельцами — кузнецами, мастерами изготовлять бобовый сыр и глиняные игрушки; ближе к нашим дням он стал центром текстильной промышленности.

Но область Цзяннань известна и как средоточие древней культуры страны. Цянь Цзибо, отец будущего филолога и писателя, был интеллигентом традиционного склада, успевшим получить незадолго до падения в 1911 году монархии ученую степень на императорских экзаменах. Знаток классической словесности, знаменитый каллиграф (это ценимое в Китае умение передалось и сыну), он впоследствии преподавал в различных учебных заведениях.

Детские годы Чжуншу провел, как предписывал старый обычай, в семье своего бездетного дяди, старшего брата отца. Дядя и был его первым учителем. В трехлетнем возрасте ребенок начал овладевать «китайской грамотой», причем не по учебникам, которые тогда только-только стали появляться, а как встарь — по древним канонам, труднодоступным и для взрослых. Тем не менее мальчик обрел вкус к чтению, впоследствии развившийся в профессиональное увлечение филологией. Первыми прочитанными им книгами были популярные романы — знаменитые «Речные заводи» и «Троецарствие», а также менее значимые, вроде «Сказания о династии Тан» или «Истории судьи Цзи».

Десяти лет Цянь Чжуншу поступил в Дунлиньскую начальную школу второй ступени, четыре года спустя — в Сучжоускую среднюю школу, содержавшуюся американскими миссионерами, в которой получил хорошее знание английского языка. После ее закрытия он завершил среднее образование в миссионерской же школе в родном Уси. Учился он по большинству предметов блестяще, на лету схватывая и запоминая то, что говорил преподаватель. Этому не препятствовали некоторые «странности» в его поведении и «чудачества», о которых повествует в своей книжке воспоминаний супруга писателя Ян Цзян. Не клеилось лишь с математикой. На вступительных экзаменах в университет Цинхуа (в котором набор экзаменов был одинаков для всех факультетов) он получил по математике пятнадцать баллов из ста и был зачислен лишь по специальному разрешению ректора — известного литературоведа и философа.

Чжуншу учился легко, без видимого напряжения. Окружающим порой казалось, что юноша относился к учебе не слишком серьезно — никогда не записывал лекций, тратил время на «посторонние» книги, любил веселые затеи и розыгрыши. Все же из года в год он занимал первое место по успеваемости, и дело было не только в его блестящих способностях, редкостной памяти, но и в любви к книгам «сверх программы», в широте интересов. В 1933 году он окончил факультет английской филологии Цинхуа, стал преподавателем. И вовсе не волей случая завоевал он в 1935 году право на стипендию, позволившую ему продолжать занятия в Оксфордском университете. Вместе с ним отправилась в дальний путь — правда, за собственный счет — и молодая его супруга, Ян Цзян, тоже выпускница Цинхуа и тоже филолог. В отличие от мужа, уделявшего основное внимание английскому языку и литературе, она специализировалась в области филологии и культуры романских народов.

Китай, который покидал двадцатипятилетний Цянь Чжуншу, разительно отличался от того, каким он был четверть века назад. Монархию сменила парламентская республика, которую тут же стали растаскивать на части генеральские клики. Как очистительная гроза, прошумело «движение 4 мая» 1919 года, нанесшее сильнейший удар по всей системе феодальной идеологии и культуры и открывшее широкую дорогу для распространения современных научных, философских и политических взглядов. Зародилось и набирало силу революционное движение, кульминацией которого стала революция 1925—1927 годов. Но ее рабоче-крестьянский авангард, ведомый коммунистами, не смог одержать верх — власть перешла к помещичье-буржуазному гоминьдану, хотя в сельских районах вооруженная борьба народа продолжалась. В наиболее развитых приморских провинциях возникала, часто при участии иностранного капитала, современная промышленность. Но над страной вставала тень все более усиливавшегося соседа, Японии, правящие круги которой рассматривали Китай как свое «естественное» достояние и стремились прибрать его к рукам.

Быть может, еще более разительными были перемены в сфере культуры. Мало кто уже прикасался к тем книгам, которыми в отроческие годы увлекался Цянь; более того, почти вышел из употребления архаический язык, на котором они были написаны. На смену ему пришел иной — близкий к разговорному и потому понятный людям с недостаточным образованием. Книжные магазины заполнили переводы иностранных авторов и произведения более или менее молодых китайцев, многие из которых учились за границей. Их романы и рассказы, стихи и пьесы запечатлели драматический процесс радикального преобразования жизни общества, высвобождения передовой его части из-под гнета феодальной идеологии и морали. Они рассказывали и о трудностях, сопровождавших этот процесс, о силе инерции и застарелых предубеждений. Права гражданства приобретали психологическая проза, свободный стих, «разговорная» (в противоположность традиционной музыкальной) драма, кино… Менялись содержание и форма китайской культуры.

Перемены были реальны, они бросались в глаза, и порой возникала тенденция преувеличивать их масштаб и глубину. Но более трезвые наблюдатели не упускали из виду, что новая культура стала достоянием лишь сравнительно узкого круга людей, преимущественно городской интеллигенции и учащейся молодежи. Это они читали книги Лу Синя и Лао Шэ, Мао Дуня и Ба Цзиня, они смотрели пьесы Тянь Ханя и Хун Шэня, упивались новаторской лирикой Го Можо и Сюй Чжимо. Основная же масса населения огромной страны оставалась под влиянием культуры традиционной. Более того, новые взгляды, новая литература и искусство часто воспринимались весьма поверхностно. Об этом с тревогой говорили те же Лу Синь, Лао Шэ и другие художники и мыслители. Это подтверждают и произведения Цянь Чжуншу.

Трудно сказать, насколько четко осознавал тогда сложившуюся в стране ситуацию Цянь Чжуншу: его молодые годы прошли в стенах привилегированных учебных заведений, с политической и идейной борьбой он непосредственно не сталкивался. А тут еще длительная разлука с родиной. Сначала два года в Оксфорде, завершившиеся получением степени бакалавра. Тема исследования была довольно узкая — «Китай в английской литературе XVI—XVIII веков», однако работа обратила на себя внимание не только интересным материалом, но и тонкими наблюдениями, смелостью обобщений. Затем переезд во Францию, год в Сорбонне, обдумывание докторской диссертации. Но работать над ней не пришлось: летом 1938 года молодой ученый и его супруга сели в Марселе на пароход, отплывающий в порты Дальнего Востока. Они увозили с собой солидный багаж знаний и обретенный опыт. Были в их распоряжении и основные европейские языки.

За три года их отсутствия положение в Азии резко изменилось. 7 июля 1937 года японские милитаристы развязали военные действия против Китая. Вскоре они заняли Бэйпин (так в то время именовался Пекин). «Альма-матер» Цянь Чжуншу, университет Цинхуа, вместе с рядом других учебных заведений перебазировался на юго-западную окраину Китая, в провинцию Юньнань. В августе война перекинулась в Цзяннань. Родные места будущего писателя оказались в руках врага, семьи Цянь и Ян эвакуировались в Шанхай, но вскоре пал и этот крупнейший промышленный и культурный центр страны. Отец Чжуншу отправился в глубинную провинцию Хунань, чтобы содействовать организации там педагогического института. А молодой филолог неожиданно для себя получил от ректора Цинхуа, известного философа Фэн Юланя, приглашение на должность профессора английской филологии. Основанием к этому послужила пытливость двадцативосьмилетнего ученого, содержательные материалы, которые слал он из Европы для ведущих китайских журналов.

В октябре 1938 года Цянь Чжуншу сошел с парохода в Гонконге (Ян Цзян продолжала путь до Шанхая). Через Ханой он добрался до Юньнани и начал преподавательскую деятельность в эвакуированном университете. На следующий год во время каникул он опять-таки кружным путем поехал в Шанхай навестить родных.

Здесь стоит остановиться и ответить на вопрос, который неизбежно возникнет при чтении романа. Как же так — Шанхай занят интервентами, а герой книги и ее автор беспрепятственно приезжают в город и уезжают вновь? Объясняется это прежде всего тем, что значительную часть Шанхая составляли международный сеттльмент и французская концессия, которые были оккупированы японскими войсками лишь после Пирл-Харбора, в конце 1941 года. До тех пор пароходное сообщение между Шанхаем и внешним миром осуществлялось регулярно. Следует иметь в виду и то, что сплошной линии фронта, особенно в первые годы японо-китайской войны, фактически не было. Японцы прочно удерживали многие крупные города, стратегически важные районы и пути сообщения, на окрестных же территориях появлялись лишь спорадически — грабили, жгли, убивали и уходили. Многие районы, к счастью, так и не были затронуты военными действиями, хотя и их жители, конечно же, несли свою долю тягот.

Предупредим и второй возможный вопрос: почему в разговорах персонажей романа, людей в основном молодых, не возникает тема призыва в армию, никто не выражает желания отправиться на фронт? С одной стороны, это характеризует их умонастроение, уровень осознания нависшей над родиной опасности. Но нужно учесть, что в Китае всеобщей воинской повинности не существовало, армия пополнялась главным образом путем вербовки. Всегда находилось достаточное количество неимущих, готовых служить за ничтожное жалованье или просто за еду. Офицерская же карьера многим казалась и престижной и выгодной. Мобилизация касалась в основном вспомогательного персонала — носильщиков, ездовых, грузчиков, привлекавшихся для участия в той или иной конкретной операции. Мало-мальски образованных людей, обладавших дефицитными, престижными профессиями, она, как правило, не касалась.

В Шанхае Цянь Чжуншу ждали письма и телеграммы отца из Хунани. Он сетовал на ухудшившееся здоровье, настойчиво убеждал сына жить рядом с отцом, приехать на работу в педагогический институт, ректор которого Ляо Маожу, старый друг дома, предлагал Чжуншу должность декана факультета английского языка. Цянь внял этим резонам и отправился в трудное и долгое путешествие в захолустный городок в юго-западной Хунани. Позднее читатели его будущего романа непременно заметят, что герой тоже едет из Шанхая в Хунань и с той же целью. Многие эпизоды путешествия и описание нравов, царящих в институте, в который приехал Чжуншу, нашли через шесть лет отражение в его книге. И сколь искренно ни предостерегала бы Ян Цзян против отождествления персонажей и ситуаций романа с реально существовавшими лицами и подлинными событиями, автобиографический элемент в этих главах ощущается весьма отчетливо.

Опираясь на это предостережение, можно предположить, что образ Гао Сунняня в романе — лишь сатирическое преувеличение, что ректор Ляо Маожу не имел с ним решительно ничего общего. И все равно пребывание в этом тесном мирке, в городе, отделенном от ближайшей железнодорожной станции — не говоря о культурных центрах — горными цепями и речными потоками, вскоре стало тяготить Чжуншу. Уже на следующий год он сделал попытку вернуться в Шанхай, но безуспешно: сухопутная дорога оказалась перерезана. Лишь летом 1941 года через провинцию Гуанси и занятый тогда французами Северный Вьетнам он добрался до побережья и поплыл домой. А в Шанхае его ждало новое приглашение из Юньнани от Объединенного Юго-Западного университета, в который входил и Цинхуа. Военное лихолетье собрало там лучшие интеллектуальные силы, там было интересно жить и работать.

Однако судьба распорядилась иначе. 7 декабря вероломным нападением Японии на американский флот началась широкомасштабная война на Тихом океане. Выехать из Шанхая стало невозможно, «одинокий остров» — так называли неоккупированную, управлявшуюся до того иностранцами часть города — перестал существовать. Всюду стали хозяйничать японцы и во всем им послушные органы власти Нанкинского коллаборационистского правительства во главе с Ван Цзинвэем, некогда левым гоминьдановцем, в ходе борьбы за власть с Чан Кайши докатившимся до прямого пособничества захватчикам.

Цяню пришлось искать занятие и средства к существованию. Помогло то, что интервенты и их пособники, свирепо карая за малейшее проявление протеста, одновременно изображали из себя друзей и покровителей китайской культуры и науки. В городе продолжала работать часть учебных заведений, действовали театры, издавались журналы и книги. Конечно, лицам, известным в прошлом прогрессивными взглядами, доступ в них был закрыт. Многие из таких людей, как замечательный ученый-литературовед и писатель Чжэн Чжэньдо, вынуждены были перейти на нелегальное положение. Другой славный представитель мастеров китайской культуры, непревзойденный исполнитель женских ролей в традиционном театре Мэй Ланьфан отрастил себе бороду, чтобы не выступать перед врагами своей родины. Менее известные (и более нуждающиеся) литераторы и артисты вынуждены были избегать сколько-нибудь «опасных» злободневных тем, уходить в своем творчестве в глубь веков, сочинять приключенческие повести и любовные истории. В театре ставились развлекательные пьески или мелодрамы.

В это самое время начала свою недолгую карьеру драматурга Ян Цзян. На общем фоне ее комедии «Полное удовлетворение» и «Непредвиденные последствия» выделялись хорошим литературным вкусом, живостью ведения интриги. Их темы и сюжеты были во многом традиционны — вознагражденная верность и наказанное кокетство, беспричинная ревность и хитрости, приводящие к непредвиденным результатам. В то же время точные житейские наблюдения, юмор способствовали их успеху у зрителей, обеспечивали приличные сборы. Кроме того, Ян Цзян давала уроки языка, а ее отец уступил Цянь Чжуншу свои часы занятий в Фуданьском женском колледже. Прежнего достатка в семье, в которой появилась дочь, уже не было, но концы с концами сводить все же удавалось.

Тянулись годы; где-то грохотала война, казавшаяся нескончаемой, судьба не предвещала просветов, не сулила перспектив. Свои тогдашние настроения Цянь Чжуншу выразил в двустишиях классического стиля, построенных по принципу параллелизма: «Уплыть бы на плоту в лазурь к Млечному Пути, да нет больше дорог; Войти хоть бы во сне в красный терем, да не знаю, какой искать ярус». И еще: «Сердце, словно алый абрикос, трепещет от приближения весны, А перед глазами словно сливовые дожди — чуть развиднеется и опять льет». Что можно было противопоставить унынию и мраку? Погружение в науку, увлечение творчеством.

Занимаясь филологическими проблемами, Цянь Чжуншу начинает пробовать свои силы и в писательстве. Первым из-под его пера выходит небольшой сборник эссе «Заметки на полях жизни». Затем он пишет рассказы и повести, составившие сборник «Люди, звери, духи» (отдельным изданием он вышел уже после победы над Японией, в 1946 году). Одновременно шла работа над книгой «Об искусстве», содержащей критический анализ различных сторон китайской классической поэзии. А однажды, вспоминает Ян Цзян, вернувшись из театра после премьеры ее пьесы, муж заявил: «Буду писать роман». Это было в 1944 году, а закончена работа была два года спустя. С этого момента судьба автора переплетается с судьбой его книги.

«Осажденная крепость» первоначально увидела свет в самом крупном и престижном в первые послевоенные годы журнале «Вэньи фусин» («Литературный ренессанс»). Его издавали два высокочтимых деятеля культуры — уже упоминавшийся Чжэн Чжэньдо и драматург Ли Цзяньу, стремившиеся возрождать и поддерживать реалистические и гуманистические традиции предвоенного периода. В журнале сотрудничали самые яркие и одаренные писатели из тех, что находились в то время на подвластной гоминьдану территории. Первые же отклики свидетельствовали, что редакция не ошиблась, предоставив Цянь Чжуншу такую большую журнальную площадь.

В начале следующего, 1947 года издательство «Чэнь гуан» («Утренний свет») выпустило роман отдельной книгой. Успех был редкий — потребовалось шесть дополнительных тиражей, книгу стали называть только входившим тогда в моду словом «бестселлер». В числе выступивших с похвальными отзывами были ученик Лу Синя литературовед Тан Тао, видный поэт и критик Бянь Чжилинь и другие известные в кругу интеллигенции деятели культуры.

Причины этого успеха убедительно вскрыл выдающийся исследователь и переводчик китайской литературы Л. З. Эйдлин. Подчеркивая общественную значимость романа, в предисловии к первому русскому изданию он писал:

«Автор объективен и точен в своем обличении среднего слоя китайской чиновничье-профессорской интеллигенции…» В нем есть «чинуши и карьеристы, полузнайки, готовые заниматься чем угодно… и доживающие свой век честные, но не приспособленные к борьбе… представители теперь уже старого-старого мира… И среди них главный герой, «вошедший в крепость», из которой ему никогда не выйти. (Приведенное в романе французское изречение о том, что супружество подобно осажденной крепости, должно иметь и расширительное толкование.) …Он достаточно умен, чтобы разглядеть порочность своего общества, но сделать ничего не может, да уже и не хочет. И если сам он несколько лучше других, то и он составная часть той среды, которая пассивно взирает на беды отчизны, заменяя думы о ней заботою о себе. Иные, прогрессивные силы, за которыми будущее страны, вне поля зрения автора, но столь ясно, столь четко обозначены недостатки описанной части общества, что у читателя не остается никаких сомнений в необходимости уничтожения «новой» затхлости, пришедшей на смену конфуцианскому застою».

Читательский энтузиазм разделяла отнюдь не вся критика: прохладное, чтобы не сказать больше, отношение роман встретил у представителей самых противоположных литературных течений. Так, в выпущенном издательством Католического университета в Бэйпине объемистом справочнике «1500 прозаических и драматических произведений современного Китая» хотя и говорится о присущем автору чувстве юмора, о мастерстве описаний и удачном выборе персонажей, книга в целом объявляется несерьезной и «не стоящей времени, которое было на нее затрачено». Благочестивый рецензент усмотрел в романе лишь «рассказ о поездке молодого человека в глубь страны, его любовной истории и повседневной жизни», а поскольку один из эпизодов показался ему фривольным, он не рекомендовал роман молодым читателям. Что ж, книга Цянь Чжуншу и вправду не помогает утверждению идеологии католицизма.

Более внимательного разбора заслуживает отношение к роману в левых литературных кругах. К середине 40-х годов четко выявилось разделение культуры Китая на два главных потока: на литературу и искусство освобожденных районов, руководимых компартией, и районов гоминьдановского господства. Для первого магистральным направлением развития было провозглашено «служение рабочим, крестьянам и солдатам», а также ориентация на жанры и формы, связанные с народной традицией и потому «приятные для слуха и зрения китайцев». Первые действительно удачные произведения в этом духе — такие, как рассказы и повести Чжао Шули или музыкальная драма «Седая девушка», — стали образцами для последующих. Вскоре после окончания войны с Японией выработанные в освобожденных районах эстетические критерии, а также произведения, их воплощающие, стали широко распространяться среди левой творческой интеллигенции на подвластной гоминьдану территории. Развязанная чанкайшистами гражданская война способствовала дальнейшей политизации культурной жизни в Китае, при том что политика единого фронта, проводившаяся компартией, была направлена на сплочение творческой интеллигенции.

В глазах идеологов левого литературного движения, нередко склонных к догматизму, произведения, подобные роману «Осажденная крепость», выглядели более чем сомнительными. Их нельзя было приобщить к «рабоче-крестьянско-солдатскому направлению», они не обслуживали насущные задачи политической борьбы, а в плане художественном далеко отстояли от китайской традиции. Они не выявляли основ существующего строя и не вели людей на борьбу. Осмеивая определенный круг общественных явлений, их авторы не показывали сколько-нибудь ясной альтернативы. В результате возникало отношение к таким книгам, в чем-то близкое приведенной выше оценке католического критика: они-де недостаточно серьезны, содержащаяся в них критика неглубока и непоследовательна, они больше отвлекают людей от борьбы, нежели способствуют ей.

Несколько лет назад известный писатель Сюй Чи писал в журнале «Душу» («Чтение»), что недооценка романа Цянь Чжуншу в свое время сложилась под влиянием доклада Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград». По его словам, содержавшееся в докладе осуждение «обличительных», «очернительских произведений» было в какой-то мере перенесено на «Осажденную крепость». Не защищая установки доклада, нельзя все же не отметить, что налицо явное недоразумение: в докладе шла речь о произведениях, якобы искажающих социалистическую действительность, тогда как у Цянь Чжуншу изображено буржуазное общество.

Как бы то ни было, после победы народной революции в Китае роман не получил официального признания, о нем молчала критика, его не упоминали авторы вышедших в 50-е годы работ по истории новейшей литературы, такие, как Е Динъи, Ван Яо, Лю Шоусун. Роман более не переиздавался, а его автор, целиком отдавшись научной деятельности, перестал помышлять о художественном творчестве. Он становится ведущим сотрудником Института литературы, вначале являвшегося частью Пекинского университета, а затем вошедшего в состав Академии наук. Под своей редакцией и с подробными комментариями Цянь Чжуншу выпускает свод поэзии эпохи Сун. Он был также одним из авторов академической «Истории китайской литературы», опубликованной в 1963 году.

Слов нет, радикально менявшаяся действительность требовала новых подходов к ней. Новая, преимущественно молодая читательская масса ждала книг, указывающих путь вперед, прославляющих героев борьбы с врагами революции и творцов будущего. Обращаться к событиям и людям недавнего прошлого казалось излишним — все это похоронено и никогда не воскреснет. С читательского горизонта исчезло даже такое незаурядное произведение, как трехтомная эпопея Лао Шэ «Четыре поколения под одной крышей», повествовавшая о жизни, страданиях и патриотических порывах жителей Пекина в годы оккупации. Лао Шэ нашел в себе силы обратиться к новым темам и частично преуспел в этом. Но многие из виднейших писателей предшествовавших десятилетий, в том числе такие прославленные мастера, как Мао Дунь и Ба Цзинь, почти полностью отошли от художественного творчества. На передний план выходили литераторы с иным жизненным опытом, прошедшие другую школу. И все-таки жаль, что для многих одаренных и безусловно честных художников слова не нашлось места в литературе первых десятилетий Народной Республики.

Жизнь не стояла на месте: отцвели «сто цветов», отгремел «большой скачок», стоном отозвались последовавшие за ним «годы стихийных бедствий». И вдруг снова возник разговор об «Осажденной крепости» и о целом ряде, казалось бы, уже забытых произведений. Но возник он в дальнем краю — в Нью-Йорке, где профессор Колумбийского университета С. Т. Ся (Ся Чжицин) опубликовал в 1960 году книгу «Новейшая китайская проза». Критик подверг в ней, в частности, подробному разбору роман Цянь Чжуншу, проявив эрудицию и художественный вкус. Впрочем, увлекаясь, С. Т. Ся объявляет книгу «самым интересным и тщательно обдуманным, а может быть, и самым великим произведением новейшей китайской литературы». Нелегко согласиться с автором и тогда, когда он ставит «Осажденную крепость» вровень с классикой — сатирическим романом У Цзинцзы «Неофициальная история конфуцианцев», созданным в середине XVIII века. Трудно взвешивать на одних весах произведения, созданные в разные эпохи и столь различные по идейной наполненности и творческому методу. Более продуктивно сравнение книги Цянь Чжуншу с ранним (1927 г.) романом Лао Шэ «Чжао Цзыюэ» (в русском переводе — «Мудрец сказал»). В нем также содержится сатирическое изображение интеллигентских или, скорее, околоинтеллигентских кругов, но и в этом случае различия в жизненном материале и писательской манере весьма велики. Любопытны и часто убедительны суждения С. Т. Ся об особенностях литературной техники Цяня, остроте его писательского зрения и своеобразия стиля, в котором отразились и органическая связь с китайской традицией, и отнюдь не шапочное знакомство с мировой литературой. Достойны внимания и выводы исследователя относительно того, что главным в романе является «исполненное драматизма изображение постепенного сужения и опустошения духовного мира главного героя» и показ «одиночества людей и невозможности коммуникаций между ними».

Книга Ся помогла китаеведам разных стран по достоинству оценить роман Цянь Чжуншу. На рубеже 70—80-х годов появляются английский и русский переводы книги, благосклонно встреченные и прессой и читающей публикой. К этому времени и в Китае, прошедшем через драму «культурной революции», тоже начинает меняться отношение к предреволюционной литературе и духовному наследию в целом. В 1980 году состоялось наконец переиздание книги, она заняла свое место во вновь созданных трудах по истории литературы Китая.

Так, в двухтомной «Истории новейшей китайской прозы» Чжао Сяцю и Цзэн Цинжуя справедливо подчеркивается, что «вопросы брака и морали отнюдь не являются главной проблематикой книги». Писатель озабочен изображением жизни китайской интеллигенции, он создает духовный портрет различных ее представителей. «Но и это скорее внешняя сторона, суть же в том, что через изображение интеллигенции периода антияпонской войны писатель воссоздает под определенным углом зрения китайское общество того времени».

Авторы приводят также слова Ли Цзяньу — одного из первых издателей романа — о том, что, читая подробное повествование о любовных и семейных злоключениях главного героя, Фан Хунцзяня, читатель не знает — плакать ему или смеяться. Но писатель «говорит и о делах страны, взбудораженной и беспокойной, о неудачном ведении войны, о бедствиях эвакуированных, о не находящих отклика стенаниях простого народа. И обо всем этом писатель говорит понятно и в то же время искусно, его слова исходят из сердца, так что правда о положении в занятых врагом районах встает перед глазами».

Читатель сам сможет убедиться в справедливости при


убрать рекламу




убрать рекламу



веденных высказываний. Он оценит, надо надеяться, и занимательность изложения, и блеск эрудиции автора, и его человечность. Сатира в романе острая, но, как правило, не злая. Изображая своих персонажей в весьма неприглядном виде, писатель, по его собственным словам, не забывает, что они обыкновенные люди, обладающие всеми признаками, свойственными роду человеческому.

Упоминавшийся сборник «Люди, звери, духи», три рассказа из которого вошли в настоящее издание, был создан чуть раньше романа и перекликается с ним отдельными мотивами. Произведения сборника хочется назвать «поисковыми» — видно, что автор ищет свою тему, свой стиль, свой круг настроений.

Открывающий книгу рассказ «Сон господень» написан в том трудно поддающемся однозначному определению жанре, который был блистательно представлен в китайской литературе поздним сборником Лу Синя «Старые легенды, рассказанные по-новому». В нем есть что-то от притчи, что-то от пародии; знакомые каждому мифы и легенды трансформируются, приобретают совсем иное звучание, иногда осовремениваются. Быть может, сравнение с менипповой сатирой более всего приблизит нас к определению художественной сущности этого произведения.

В рассказе Цянь Чжуншу исходной точкой служит библейская история сотворения мира, но во что превратил ее писатель! Вовсе не бог сотворил мир: это мир в ходе эволюции создал бога, причем тогда, когда предыдущая ступень развития — люди — уже перестала существовать. Бог, впрочем, унаследовал качества людей, притом далеко не лучшие. Он самоуверен и самолюбив, легко впадает в гнев и падок на лесть. Создав от скуки женщину и мужчину, он не хочет мириться с их попыткой обрести какую-то самостоятельность, он обрекает их на гибель. В конце рассказа выясняется, что все случившееся лишь приснилось господу. Проснувшись, он задумывается: а что, если и вправду создать людей? О том, что получится, если бог осуществит это намерение, читатель может догадаться.

В следующем рассказе, «Вдохновение», мы с заоблачных высей низвергаемся — вместе с неким знаменитым, хотя и безымянным писателем — в тесное, заваленное книгами помещение, оказавшееся частью ада. Один из владык этого учреждения, по-модному именуемого теперь «компанией», собирается отдать писаку на расправу персонажам его бессчетных бездарных книжек, тем, кого обрек он на гибель, не сумев вложить в них душу живу. Но опытному пройдохе ничего не стоит уйти от жалких, анемичных созданий, и снова он возрождается в мире людей. «Я — пессимист, знаю — вечно будет курсистка жить на земле», — говорил Маяковский. Цянь Чжуншу уверен, что вечно будут жить также графоманы и халтурщики.

Заключающий сборник рассказ «Память» раскрывает другую сторону таланта Цянь Чжуншу. И в нем заметны сатирические мазки, когда автор рисует портрет героини — женщины тщеславной, эгоистичной, мелкой. Однако преобладают иные тона, графическая четкость бытовой картины сочетается с не выявленными в словах грустными философскими раздумьями. Маньцянь и ее муж, несмотря на войну, заявляющую о себе редкими воздушными рейдами противника, живут в маленьком мирке рутинных обязанностей, заняты собственными переживаниями. Но вот в жизнь женщины входит человек совсем иного склада — военный летчик, умный, живой, деятельный. Они увлекаются друг другом — сначала от нечего делать, потом вроде бы всерьез. Но летчик гибнет, и сразу же оказывается, что глубокого чувства Маньцянь к нему не испытывала, да и вряд ли могла испытать. Она даже не хочет назвать будущего ребенка именем его подлинного отца, сохранить о нем память. А разве можно жить, не помня о прошлом, предавая его? Разве можно строить будущее на зыбком фундаменте забвения? Цянь Чжуншу ставил этот вопрос перед читателем и, как впоследствии оказалось, не напрасно.

Примерно половину сборника «Люди, звери, духи» занимает повесть «Кошка». В ней рассказывается о том, как молодой человек попал в один «очень интеллигентный» дом и как он разочаровался, наслушавшись там мнимоученых разговоров и насмотревшись на не слишком нравственные поступки его обитателей. В повести много сарказма, немало остроумных пассажей. Однако это остроумие нередко пропадает для иноязычного читателя, поскольку связано с особенностями китайского языка и реалиями быта. Главное же то, что рядом с «Осажденной крепостью» повесть невольно воспринимается как своего рода этюд к большой работе. Потому-то «Кошка» не включена в настоящий том.

Теперь, рассказав о книгах и их судьбе, настало время вернуться к их автору. В конце 40-х годов он редактирует выходивший в Нанкине на английском языке критико-библиографический журнал «Филобиблон», а после победы народной революции переезжает в Пекин. Политические бури, которыми была отмечена атмосфера конца 50 — начала 60-х годов, прямо не коснулись Цянь Чжуншу и Ян Цзян. Они продолжали трудиться в Академии наук — соответственно в институтах китайской и зарубежной литератур. Но пришел 1966 год и с ним «культурная революция». На этот раз остаться в стороне не удалось никому. Супруги вместе со своими коллегами и друзьями прошли и через «коровники» (самодеятельные, так сказать, тюрьмы при учреждениях), и через «митинги борьбы», и через «школы кадров». Жертвой фракционной борьбы между «бунтарями» оказался муж их единственной дочери.

О так называемой «великой пролетарской культурной революции», ныне обычно именуемой в Китае «десятилетием смут и бедствий», наши читатели достаточно осведомлены: изданные в переводе на русский язык произведения Ван Мэна, Фэн Цзицая, Лю Синьу, Гу Хуа и других ведущих писателей нынешнего Китая с большой силой запечатлели картины разгула хунвэйбиновщины, физического и морального террора в отношении интеллигенции и партийных кадров, которым были особенно отмечены первые годы этого мрачного десятилетия. Гораздо меньше известно о последующем, «более спокойном» периоде, когда интеллигентов, не находившихся в тюрьмах и лагерях, отправили для прохождения «идейного перевоспитания в сочетании с производительным трудом» в «школы кадров имени 7 мая» (7 мая 1966 года — дата написания документа, в котором сформулированы задачи «революции в области образования»). Вот почему представляется правомерным заключить том произведений писателя воспоминаниями Ян Цзян, тем более что Цянь Чжуншу является одним из главных персонажей ее записок.

При чтении их следует иметь в виду, что супруги попали в сравнительно нетрудные «школы», к тому же просуществовавшие не очень долго. По свидетельствам очевидцев, в других подобных «учебных заведениях» и жилось труднее, и закрылись они намного позже. Видно также, что писательница не заостряет внимания на драматических событиях. Ее задача — показать бессмысленность всей этой гигантской затеи, раскрыть настроения людей, навсегда — как им представлялось в те годы — лишенных возможности заниматься любимым и действительно нужным обществу делом. (Заметим, что себестоимость овощей, которые выращивали «учащиеся», была во много раз выше, чем у окрестных крестьян.) Думается, писательнице удалось не только это: через повествование о будничных занятиях, повседневных огорчениях и радостях вырисовывается духовный облик лучшей части китайской интеллигенции, которая смогла пройти через все испытания и вновь включиться в дело строительства социалистической культуры.

В сентябре 1978 года в горном местечке Ортизей в Итальянском Тироле состоялась очередная европейская конференция китаеведов. В группе советских участников находился и автор этих строк, в то время как раз заканчивавший перевод «Осажденной крепости». Впервые после многолетнего перерыва в конференции приняли участие ученые КНР. Кто мог бы предположить, что именно здесь доведется встретить Цянь Чжуншу! Время еще не располагало к длительному общению, но дружеская связь была установлена. Она продолжается поныне. Дом Цянь Чжуншу и Ян Цзян в западной части Пекина уже не однажды оказывал гостеприимство советскому переводчику произведений писателя и записок его супруги.

Цянь Чжуншу занимает сейчас пост вице-президента Академии общественных наук Китая. Он не только переиздал, с дополнениями и поправками, все свои прежние труды. Им опубликован уникальный в своем роде четырехтомный труд, название которого можно приблизительно перевести как «Подсмотренное и извлеченное на свет». Это тысяча двести научных этюдов, в которых подробно и разносторонне исследуются десять замечательных памятников древней и средневековой литературы Китая, причем в постоянном сопоставлении с огромным кругом произведений европейских писателей, мыслителей, ученых. Продолжает знакомить соотечественников с сокровищами мировой культуры Ян Цзян. Не так давно король Испании вручил ей высокую награду за мастерский перевод «Дон Кихота» Сервантеса на китайский язык.

А теперь, когда мы знаем и судьбу книг, и судьбы их авторов, предоставим слово им самим.


В. Сорокин 

ОСАЖДЕННАЯ КРЕПОСТЬ

Роман

 Сделать закладку на этом месте книги

Французы говорят: 

«Брак подобен осажденной крепости: кто снаружи — хочет вступить, кто внутри — стремится выйти» 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 Сделать закладку на этом месте книги

Красное море осталось позади, пароход рассекал теперь волны Индийского океана, а солнце было все таким же безжалостным. Оно рано поднималось, поздно заходило за горизонт, заметно укорачивая время ночной тьмы. Да и ночи стали полупрозрачными, словно промасленная бумага. Они, видимо, с трудом высвобождались из объятий солнца, пьянели от его близости, так что румянец не покидал их и после того, как догорала вечерняя заря. Когда же опьянение проходило, румянец исчезал, кончался и сон у пассажиров, обливавшихся по́том в своих каютах. Люди ополаскивались и выползали на палубу подышать утренним бризом. Так начинался новый день. Шла последняя неделя июля — самое жаркое время года, называемое в старых китайских календарях «саньфу». В том году в Китае оно выдалось особенно знойным — позднее в этом усмотрели предвестие войны: ведь шел двадцать шестой год Китайской республики[1].

«Виконт де Бражелон», пароход французской почтовой линии, направлялся в Китай. В девятом часу утра свежеполитая палуба третьего класса еще не успела высохнуть, но на ней уже сидело и стояло множество людей — французы, евреи — беженцы из Германии, индийцы, аннамиты и, разумеется, китайцы. В дыхании ветра уже ощущалась гнетущая жара, и тела пассажиров, особенно более тучных, покрывались мельчайшими крупинками соли — словно они искупались в Мертвом море. И все же это было раннее утро, когда люди не разморились еще под лучами солнца и им не лень еще было разговаривать и суетиться. Несколько французов, впервые плывших на Восток служить полицейскими в Аннаме или в иностранных кварталах китайских городов, окружили молодую, кокетливую эмигрантку из Германии и всячески с нею заигрывали. Бисмарк заметил однажды общую черту французских послов и посланников — их неумение сказать хоть несколько слов на каком-либо иностранном языке. Вот и эти будущие службисты по-немецки не говорили, однако выражали обуревавшие их чувства куда лучше любого дипломата своей страны. Молодая женщина то и дело хихикала, а ее весьма видный супруг стоял поодаль и благосклонно взирал на эту сцену — ему за последние дни перепало немало дарового пива и сигарет. После выхода из Красного моря опасность пожара на судне уменьшилась, поэтому вскоре вся палуба оказалась усеянной апельсиновыми корками, клочками бумаги, пробками и множеством окурков. Французы четко мыслят, ясно и точно выражаются, но в быту часто неряшливы, нечистоплотны, шумливы — чтобы убедиться в этом, достаточно было пройтись в то утро по палубе. Корабль, созданный искусством людей, нагруженный их печалями и заботами, подгоняемый их надеждами, шумно и весело несся вперед, каждое мгновение выбрасывая в равнодушный, бескрайний океан новую порцию загрязненной воды.

Этим летом, как и в прошлые годы, очередная группа китайских студентов, пройдя за границей курс наук, возвращалась восвояси. На пароходе их было больше десятка. Совершенно не представляя себе, где найдут применение своим занятиям, новые специалисты спешили домой, чтобы успеть до осени подыскать себе место. Не будь этой необходимости, они не стали бы торопиться, вернулись бы по осеннему холодку. Не все из этой группы учились во Франции — некоторые посещали университеты Англии, Германии или Бельгии, но заезжали напоследок в Париж, знакомились с его ночной жизнью и потому попали на французский пароход. Волей судьбы оказавшись вместе, они моментально сдружились, без конца рассуждали о родине, страдавшей от внешней агрессии и внутренних беспорядков, а также о своем желании немедленно отдать все силы служению отечеству. Корабль, жаловались они, шел слишком медленно, патриотические чувства искали и не находили выхода. И в это время бог весть откуда появились два комплекта принадлежностей для игры в мацзян. Будучи китайским национальным развлечением, игра эта, говорят, широко распространилась в Америке; стало быть, занявшись ею, можно не только выразить свою любовь к отчему краю, но и встать вровень со вкусами эпохи. К счастью, игроков хватило как раз на две партии, и все часы, остающиеся от еды и сна, любители предавались азарту. Едва заканчивали завтрак, как в нижней столовой уже кипели страсти.

Вот и теперь на палубе из китайцев остались лишь две женщины да маленький мальчик, который мужчиной не считался — во всяком случае, пароходная компания не требовала за него с родителей отдельной платы. Одна из женщин, изысканно одетая, в темных очках, держала перед собой раскрытый роман. Для уроженки Востока кожа ее была довольно белой, впрочем, белизне этой недоставало свежести, и была в ней какая-то сухость. Женщина снимала очки, открывая красивые глаза, изящный изгиб бровей, но губы ее при этом казались слишком тонкими даже под слоем помады. Поднимись она с шезлонга, стало бы видно, что линии ее худощавой фигуры излишне резки, словно очерчены стальным пером. На вид ей было лет двадцать пять, но ведь возраст современных женщин узнать не легче, чем высчитать его, как это делалось в старое время, по циклическим знакам[2], изображенным на извещении о свадьбе; тут на свой глаз полагаться не приходится, нужны дополнительные научные изыскания.

Второй женщине, матери мальчика, было за тридцать. В потертом платье из черного шелка, длинном и узком, она выглядела озабоченной и усталой, излом ее бровей придавал лицу еще более печальное и жалкое выражение. Мальчику еще не исполнилось двух лет, и он весьма смахивал на тех китайчат, каких рисуют в газетных карикатурах: вздернутый нос, косые щелочки глаз, густые брови над ними вздернуты так высоко, что того и гляди, затоскуют в разлуке… Ребенок недавно выучился ходить и готов был носиться, не останавливаясь ни на секунду. Но мать обвязала его ремнем и не позволяла отбегать дальше, чем на три-четыре шага. Женщину мучила жара, рука ее устала тянуть за ремень, к тому же ее беспокоили игорные увлечения мужа, и за все это то и дело доставалось ребенку. Поняв, что убежать не удастся, мальчонка поменял объект устремлений и набросился на женщину, читавшую роман. Та, как видно, к общению не стремилась, предпочитала уединение и держалась с видом, какой бывает у гостьи, за которой никто не ухаживает на званом вечере, или у перезрелой невесты на чужой свадьбе. Атака малыша вызвала у нее раздражение, которого не скрывали темные очки. Уловив это, мать потянула к себе ремень.

— Озорник, ты зачем мешаешь барышне Су? Иди сюда! А вы, барышня, я смотрю, такая трудолюбивая! И без того ученая, а целыми днями книжки читаете. Вот и господин Сунь говорит, что такие образованные девушки, как вы, приносят славу Китаю. И красавица, и на доктора защитили — много ли таких найдешь! Не то что я — без толку съездила за границу, ничему не научилась; дома еще что-то знала, а как родился сын — все перезабыла… Ах ты, несносный! Я же не велела тебе подходить к барышне, ты ей платье перепачкал!

Су была исполнена презрения к этой жалкой и недалекой госпоже Сунь, да и детей терпеть не могла. Но услышав лестные слова, она растаяла и промолвила любезно:

— Пусть подойдет, я так люблю маленьких!

Она сняла очки, закрыла увлекшую ее книгу, осторожно взяла мальчика за ручонку, чтобы тот не трогал ее платья, и спросила:

— А папа где?

Вместо ответа проказник широко раскрыл глаза и дважды плюнул в ее сторону — он хотел пустить пузыри так, как это делают золотые рыбки в кают-компании. От неожиданности Су отпустила его руку и в целях самозащиты извлекла носовой платок. Мать резко подтянула мальчика к себе, визгливо пообещала шлепнуть его по губам, а потом зачастила заискивающим тоном:

— Его папаша? Играет в столовой, где ему еще быть! Понять не могу, почему мужчины так любят играть на деньги. Я вижу — все наши попутчики готовы сражаться день и ночь напролет. Ну ладно, добро бы мой господин Сунь выиграл немного — сгодилось бы на расходы. Так ведь уже проиграл порядочно, а все не унимается. Лопнуть можно от злости!..

Слушая эти мещанские рассуждения, Су вновь запрезирала собеседницу и холодно заметила:

— А вот господин Фан не играет!

Сунь вздернула нос и насмешливо хмыкнула:

— Господин Фан? Сперва и он играл, да только как начал увиваться за барышней Бао, так времени на игру и не осталось. У него на уме «главное дело жизни» — женитьба, а это поважнее, чем игра. Не пойму только, что красивого он нашел в барышне Бао — черная, нескладная, а он ради нее ушел из второго класса и теперь мучается в третьем. Видать, дело у них идет на лад — чего доброго, в Гонконге и помолвку объявят. Вот уж воистину — если двоим суждено встретиться, им и тысячи ли не помеха!

Слова эти укололи Су прямо в сердце, но она постаралась успокоить себя:

— Этого не может быть! У барышни Бао есть жених, она мне сама говорила. Он даже оплачивал ее учебу за границей.

— Как, оказывается, романтично — иметь жениха! Нам, старорежимным женщинам, этого не понять, — промолвила Сунь. — Вы, барышня Су, учились в Китае вместе с господином Фаном. Так я хочу спросить: всегда он был таким балаболкой? Вчера мой муж пожаловался ему — мол, не везет в игре. А тот засмеялся и отвечает: «Вы, господин Сунь, столько лет жили во Франции, а поверий французских не знаете. Если жена наставляет мужу рога, он непременно главный приз выиграет или в карты большой куш сорвет. Так что муж должен радоваться проигрышу». Господин Сунь пересказал мне это, а я рассердилась — почему он сразу не потребовал, чтобы тот пустомеля объяснил свой намек. Зато теперь-то я понимаю: жених барышни Бао вполне достоин главного выигрыша по Авиационному займу. А если она станет женой господина Фана, ему тоже повезет в карты.

Обыкновенные бесхитростные слова, случается, причиняют боль, как камешки, попавшие в рис, как рыбья кость, застрявшая в горле…

— Барышня Бао студентка, а не очень-то скромна, да и одевается весьма непристойно, — сказала Су.

Малыш внезапно заверещал, запрыгал и потянулся к кому-то, подходившему сзади. Обе женщины разом оглянулись — к ним приближалась Бао, которая манила к себе мальчика куском сахара. На ней были лишь розовый лифчик да трусики цвета морской волны; белые сандалии не скрывали ярко накрашенных ногтей. Наверное, в тропическую жару это был самый подходящий костюм. В таком виде разгуливали по палубе и некоторые иностранки, но Су представлялось, что Бао, выставляя напоказ свое тело, наносит ущерб национальному престижу Китая. У мужчин при виде Бао в глазах появлялся лихорадочный блеск, но за ее спиной они то и дело посмеивались, что доставляло Су некоторое удовлетворение. Кто-то назвал ее «гастрономической лавкой». В самом деле, только в лавке и можно увидеть сразу столько нежно-розового мяса. Другие называли ее «правдой», имея в виду выражение «голая правда». Но поскольку на барышне Бао кое-что все же было надето, ее стали звать «полуправдой».

Бао подошла к ним и, поздоровавшись, заметила:

— Рано же вы поднялись! А я в жаркие дни люблю поваляться в постели. Вот и сегодня спала, как бревно, даже не слышала, когда уходила барышня Су. — Поначалу Бао хотела сказать «спала, как свинья», затем решила переменить на «как мертвец», но в конце концов рассудила, что «мертвец» звучит так же грубо, как «свинья», и подыскала английское сравнение. — На этом корабле укачивает, будто в колыбели! — добавила она.

— А вы, значит, младенец в этой колыбели? Да еще такой симпатичный! — съязвила Су.

Бао смерила ее взглядом:

— А вы, Су, талантливая сестренка Дунпо![3]

«Сестренка Дунпо» — так прозвали Су мужчины, ее соотечественники на корабле. В произношении южанки Бао «Дунпо» прозвучало, как французское слово tombeau (могила).

Су помещалась в одной каюте с Бао, причем занимала более удобную нижнюю койку, но в последние дни ей казалось, что Бао причиняет ей сплошные мучения: и храп у нее несносный, и ворочается без конца — того и гляди, полка обрушится. Получив отпор от Бао, она обратилась к Сунь:

— Хоть вы рассудите нас! Я назвала ее симпатичным младенцем, а она в ответ насмехается. Хороший сон — это же счастье. Я-то знаю, как вы любите поспать, потому и стараюсь не шуметь. Как же, вы еще жаловались, что боитесь пополнеть. Но с такой привычкой несколько лишних фунтов вам обеспечено!

Малыш получил сахар и сразу засунул его в рот. Мать велела ему поблагодарить барышню Бао, но он не внял ее словам, и госпоже Сунь пришлось взять эту миссию на себя. Су отметила, что Бао не слишком потратилась на угощенье — это был тот сахар, что подавали по утрам к кофе. Презирая такой дешевый способ завоевания популярности, она прекратила разговор с Бао и снова уткнулась в книгу. Краешком глаза она видела, однако, как Бао взяла два шезлонга и поставила их рядышком на свободном месте неподалеку. Обругав ее в душе «бесстыдницей», Су не могла не осудить и себя за подглядывание. В это самое время на палубе появился Фан Хунцзянь. Проходя мимо женщин, он остановился, бросил несколько фраз, спросил, как себя чувствует малыш. Госпожа Сунь в ответ издала неопределенный звук, а Су сказала:

— Идите скорее, зачем заставлять человека страдать в ожидании?

Фан Хунцзянь покраснел, смущенно улыбнулся и зашагал дальше. Су была уверена, что его не удержишь, но когда он вправду ушел, ощутила горечь утраты. Книга больше не лезла в голову, в ушах стоял кокетливый смех Бао. Су не вытерпела и оглянулась. Фан Хунцзянь стоя курил возле сидящей Бао. Вот она протянула руку, а он открыл портсигар и передал ей сигарету. Отстраняя предложенную ей зажигалку, Бао вдруг приподнялась и с сигаретой в зубах потянулась к его лицу; прикурив, она удовлетворенно выпустила изо рта кольцо дыма. Су даже похолодела от гнева: какие бессовестные, делают вид, что прикуривают, а сами целуются на глазах у публики. Не желая больше видеть такое неприличие, она поднялась и сказала, что пойдет вниз, хотя знала, что идти некуда: в каюте было душно, а в столовой сражались в мацзян. Сунь тоже хотела спуститься вниз и поинтересоваться, сколько просадил на сей раз ее муж, но тут же рассудила, что он, чего доброго, выместит на ней всю досаду за проигрыш, весь день будет пилить, зачем вылезла со своим любопытством. Поэтому она решила не рисковать и, нагнувшись к ребенку, спросила, не нужно ли ему кой-куда.

Су совершенно напрасно сочла Фан Хунцзяня бессовестным. В тот момент он так смутился, словно вся палуба только на него и глядела. В душе он сердился на Бао — слишком много она себе позволяла. Но он был недоволен и собой за то, что не имел решимости прямо сказать ей об этом. Ему исполнилось двадцать семь лет, он был давно обручен, но опыта в любви у него не было. Его отец при Цинской династии имел степень цзюйжэня и в своих родных местах — в захолустном уезде к югу от реки Янцзы — считался именитым человеком. Когда выходцы из этого уезда переселялись в большие города, они в девяти случаях из десяти становились либо кузнецами, либо носильщиками, либо занимались приготовлением бобового сыра. Самым распространенным изделием местных мастеров были глиняные куклы, а тамошние молодые люди, поступая в университеты, чаще всего избирали специальность строителя. Твердость железа, узость паланкина, преснятина бобового сыра и запах глины — из таких вот компонентов складывался характер земляков Фана. Даже тем из них, кому удавалось разбогатеть и стать чиновником, недоставало фантазии жить на широкую ногу. Один из уроженцев этого уезда по фамилии Чжоу открыл в Шанхае скобяную лавку, разбогател и вместе с другими земляками основал банк под названием «Разменное золото», назначив самого себя управляющим. Вспомнив о старинном обычае — добившись богатства и почета, возвращаться в родные места, — он однажды, ко дню праздника Чистоты и Света[4], отправился в свой уезд совершить обряд на могилах предков, завязать знакомства с полезными людьми. Отец Фан Хунцзяня был видное лицо в округе, и Чжоу не мог не почтить его визитом. Это положило начало их приятельству, а затем они уж и породниться пожелали. Фан Хунцзянь в ту пору еще учился в средней школе, вопрос о своей будущей женитьбе он предоставил решать родителям и даже не видел девушки, с которой его заочно обручили. Правда, ему выдали ее фотокарточку, но она ничуть его не заинтересовала. Спустя два года, поступив в университет в Бэйпине[5], юноша впервые познал радости совместного обучения. При виде парочек, крутивших любовь, у него разгорались глаза. Припомнились рассказы о том, что невеста его всего один год пробыла в средней школе, а потом ушла осваивать в семье домоводство, чтобы стать примерной женой. Постепенно им овладело безотчетное недоброе чувство к девушке. Несколько дней он терзался обидой на судьбу и на родителей, потом расхрабрился и послал домой письмо с просьбой о расторжении помолвки. Дома он учился грамоте у отца, в школе был первым учеником, так что письмо ему удалось написать отменное по стилю, без единой ошибки против правил классической грамматики. Юноша писал:

«С некоторых пор обуревают меня мрачные предчувствия, я возлюбил одиночество и сторонюсь людей, в думах моих — холод осени. Устремлю взор в зеркало — вижу, как слабеет дух и вянет плоть. Весь мой облик являет вид человека, коему судьба не сулит долголетия. Опасаюсь, что коли сам не раскрою истинного своего состояния, барышне Чжоу суждено будет совершить роковую ошибку. Льщу себя надеждой, что вы, батюшка, снизойдете к моим мольбам и освободите меня от необдуманного обета. Лучше причинить малую боль сейчас, чем быть причиной страданий целой жизни».

Ему казалось, что, искусно подобрав слова, он размягчит своим письмом даже каменное сердце. Но вот как распушил его отец в ответном послании, пришедшем с экстренной почтой:

«Я, не считаясь с расходами, отправил тебя за тысячи ли совершенствоваться в науках. На что же ты тратишь время? На торчание перед зеркалом? Зачем тебе оно — ты же не дама и не девица. Только питомцы Грушевого сада[6], будучи мужчинами, не расстаются с зеркалами, так за то их и презирают. Мог ли я думать, что, едва расставшись с родным домом, ты приобретешь столь дурные привычки? Какая боль, какая досада! А ведь древняя мудрость гласит: пока родители живы, не говори, что состарился. Ты же, не думая о том, как отец и мать беспокоятся о тебе, уехавшем в дальние края, пугаешь их возможностью своей смерти… Такова твоя сыновняя почтительность! А все дело, видно, в том, что у вас юнцы и девицы учатся вместе, тебе приглянулась какая-нибудь студентка, и ты решил переметнуться к ней. Ты пишешь, что в думах твоих — осень, а вот я убежден, что тут не без весенних порывов, и уж тут меня не переубедишь. Так вот, если ты не выкинешь дурь из головы, я перестану высылать тебе деньги и прикажу вернуться домой, а на будущий год обе свадьбы сразу сыграем — и твою и младшего брата. Подумай об этом хорошенько!»

Фан Хунцзянь оробел так, что весь съежился: какова у старика проницательность! Он поспешил отправить домой письмо с извинениями и разъяснениями. Дескать, зеркала он не покупал, а только одолжил у соседа по комнате; в последние дни он принимал американский рыбий жир и немецкие витамины, так что настроение поднялось и лицо округлилось — да вот беда: лекарства очень уж дороги, много не купишь; что же касается женитьбы, то он со всей убедительностью просит отложить ее до получения диплома. Ранний брак стал бы помехой в учебе, к тому же содержать сейчас семью сам он не в состоянии, а увеличивать родительские расходы не считает себя вправе.

Из письма отец увидел, что его авторитет не слабеет и на расстоянии. Преисполненный самодовольства, он перевел сыну денег на укрепляющие средства. А Фан Хунцзянь отбросил игривые помыслы, начал изучать Шопенгауэра и часто произносил с видом знатока: «Никакой любви нет — есть лишь сексуальные импульсы!»

Незаметно подошел четвертый год университетских занятий — диплом и женитьба были теперь не за горами. И вот снова пришло письмо от отца:

«Только что получили телеграмму твоего тестя, из коей с прискорбием узнали, что Шуин простудилась. Европейский врач неправильно лечил ее, и тринадцатого сего месяца в четыре пополудни она навсегда ушла от нас… Близился день свадьбы, но в жизни редко все складывается удачно. Знать, такой уж несчастливый у тебя жребий!» Далее следовала приписка: «Старик на заставе потерял лошадь — кто знает, может, это к лучшему?[7] Если бы свадьбу с


убрать рекламу




убрать рекламу



ыграли три года назад, наша семья понесла бы большие убытки. Но, с другой стороны, наш род известен добродетелью, и если бы Шуин пораньше породнилась с нами, она, быть может, избегла бы недуга. Ты не должен слишком горевать — ведь брачные дела предопределены заранее. Но тебе следует выразить соболезнование отцу невесты».

Письмо обрадовало Фан Хунцзяня не меньше, чем каторжника — амнистия, но было немного жаль несчастную девушку. Обретя радость свободы, он почувствовал желание уменьшить чужую печаль и действительно отправил своему несостоявшемуся тестю длинное письмо со словами утешения. Чжоу, управляющий банком, решил по письму, что юноша этот знает приличия, и велел заведующему канцелярией подготовить ответ. Прочитав письмо Фана, тот не упустил случая сделать хозяину приятное и объявил, что у его предполагавшегося зятя прекрасный слог и почерк, а с какой теплотой относится он к покойной! По всему видно, хороший человек. Чжоу растрогался и велел заведующему написать так: хотя дочь не дожила до свадьбы, он тем не менее считает Фана своим зятем; Шуин была его единственным ребенком, и он надеялся, что дитя порадует его; раз уж так случилось, он намерен послать Фану деньги, отложенные на свадьбу, а также проценты с записанного на дочь капитала — всего двадцать с лишним тысяч юаней (что равняется тысяче тремстам фунтов) с тем, чтобы юноша поучился за границей.

Фан Хунцзянь и во сне не мечтал о такой удаче; он ощутил внезапный прилив признательности к умершей невесте. Студентом он был никудышным: строительное дело ему не давалось, он перешел сначала на факультет социологии, затем на философский, а кончал университет уже по китайской филологии. Ехать за границу, чтобы «совершенствоваться» в родной словесности — это было, разумеется, смешно. И все же, именно для того, чтобы выдвинуться в этой области, весьма полезен был бы иностранный диплом. Ведь все прочие специальности — математика, физика, психология, философия, экономика, юриспруденция — были импортированы в Китай из-за границы и преподаются на западный манер. Лишь в изучении родной филологии сохраняются доморощенные методы, поэтому предпочтительнее специалисты, «совершенствовавшиеся» на Западе. Точно так же китайские чиновники и торговцы предпочитают хранить в иностранных банках деньги, нажитые за счет соотечественников, да еще уверяют, будто таким способом они поддерживают курс китайской валюты.

По приезде в Европу Фан Хунцзянь не стал ни переписывать дуньхуанские рукописи[8], ни разыскивать тома «Великого компендиума годов Юнлэ»[9], ни собирать материалы о тайпинском восстании. Зато за четыре года он сменил три университета — в Лондоне, в Париже и Берлине, прослушал в каждом из них по несколько циклов лекций. Круг интересов его был широк, но пользы от занятий он не получил никакой, жизнь вел рассеянную и ленивую. На четвертый год весной он обнаружил, что на его счету осталось всего триста фунтов, и решил собираться в обратный путь. К тому же старый Фан уже справлялся в письме, получил ли сын докторскую степень и когда собирается домой. Фан Хунцзянь в ответ пустился в длинные рассуждения насчет того, что от этой степени нет никакой пользы. Старший Фан придерживался иного мнения, но, не желая подавлять отцовским авторитетом взрослого своего потомка, написал, что сам он прекрасно понимает бесполезность всяких титулов и вовсе не собирается понуждать сына охотиться за ними, но Чжоу, управляющий банком, истратил на него немалую сумму, и надо чем-то отплатить ему. Еще через несколько дней пришло письмо и от тестя: «Таланты и ученость, уважаемый зять, принесли Вам славу на пяти континентах, и какая-то докторская степень ничего не прибавит к Вашей славе. Однако Ваш почтенный батюшка при прежней Цинской династии имел высокое ученое звание. Как было бы хорошо, если бы Вы, уважаемый зять, добились подобного же отличия за океаном, продолжив тем самым дело Вашего батюшки и оказав также честь и мне, недостойному!»

Подвергнувшись атаке объединенными силами, Фан Хунцзянь понял, что без диплома не обойтись. Диплом — это фиговый листок, что прикрывал срам прародителей наших Адама и Евы; за ним можно спрятать свою никчемность, серость, тупость. Без диплома человек ощущает себя так, как будто его голым выставили на всеобщее обозрение. Но теперь у Фана не было ни времени для того, чтобы самому написать диссертацию, ни денег, чтобы нанять подручного. Легче всего было получить докторскую степень в Гамбургском университете, но и там потребовалось бы не менее полугода. Набраться наглости и заявить родным, будто защитил диссертацию? Нет, не выйдет. Отец, как человек образованный, захочет полюбоваться аттестатом, а тесть по обычаю торговцев пожелает заполучить письменное уведомление. Ничего так и не придумав, Фан готовился к тому, чтобы признаться дома в своей неудаче.

Однажды он зашел в отдел китайских каталогов Берлинской библиотеки повидаться с приятелем. На столе лежала большая груда журналов первых лет Китайской республики — «Восток», «Ежемесячник новелл», «Женщины великого Китая» и другие издания. Перелистывая их, он наткнулся на объявление, напечатанное по-английски и по-китайски и подписанное «Отделом заочного обучения Крэйдонского специального училища юриспруденции и коммерции» в Нью-Йорке. В нем говорилось, что поскольку многие китайские молодые люди хотят учиться за границей, но не имеют необходимых для этого средств, при училище создана группа заочного обучения, закончившим полный курс будут выдаваться дипломы бакалавров, магистров или докторов. Проспект высылается по письменному требованию. Указывался и адрес — Нью-Йорк, такая-то стрит, такой-то номер дома. Сердце Фан Хунцзяня дрогнуло. Конечно, прошло двадцать пять лет, и училище это, возможно, давно прекратило существование. Но почему бы не послать письмо — ведь за спрос деньги не берут.

Мошенник, некогда поместивший это объявление, вскоре убедился, что китайцев так легко не проведешь, сменил профессию, а затем умер. В его квартире теперь жил ирландец — легкомысленный, смекалистый и нищий, как большинство его соотечественников. Пословица утверждает, что имущество у ирландца — пара грудей да пара ягодиц. Но наш персонаж — высокий и худой, как Бернард Шоу, мужчина — не располагал в достаточной мере и этим богатством. Обнаружив в своем почтовом ящике письмо Фан Хунцзяня, он сначала решил, что оно попало к нему по ошибке. Но на конверте был ясно указан его адрес. Из любопытства он пробежал глазами письмо и долго не мог ничего понять, а когда догадался, запрыгал от радости, побежал в размещавшуюся по соседству редакцию маленькой газетенки, одолжил там пишущую машинку и отстукал ответ. «Ваше превосходительство уже прошли курс в университетах Европы и несомненно обладаете обширными и глубокими познаниями, так что прохождение заочного курса явно излишне. Достаточно прислать диссертацию объемом в десять тысяч слов и пятьсот американских долларов. Если диссертация удовлетворит требованиям, Вам немедленно будет выслан диплом доктора философии». К этому он добавил, что писать можно прямо на его имя, и подписался «Патрик Махони», проставив предварительно несколько звучных титулов. Фан Хунцзянь увидел, что письмо написано не на бланке училища, а на обыкновенной бумаге, что сказанное в нем — сплошная липа, и перестал думать о нем.

В нетерпении ирландец прислал следующее письмо — мол, если цена для уважаемого соискателя слишком высока, то можно договориться о скидке — Патрик Махони всегда любил Китай и как ревнитель просвещения не гонится за доходами. Фан Хунцзянь призадумался. Конечно, он имеет дело с мошенником, но разве сам Фан не собирается сжульничать — купить фальшивый диплом, чтобы обмануть домашних? Но — не зря же посещал он лекции на философском факультете! Всегда ли обман и ложь аморальны? Даже у Платона говорится, что в идеальном государстве воины обязаны обманывать врагов, лекари — пациентов, чиновники — рядовых граждан. Совершенномудрый Кун-цзы[10] притворился больным, чтобы спровадить нежеланного гостя, а Мэн-цзы[11] солгал самому Сюань-вану[12], царю Ци, тоже сказавшись больным. Отец и тесть хотят видеть Фана доктором; хорошо ли будет, если он не оправдает их ожиданий? Так отчего же не приобрести диплом, не порадовать стариков? Во времена империи богачи покупали ничего не значившие чиновные звания, а купцы в английских колониях и сейчас вносят в казну десятки тысяч фунтов, чтобы получить титул пэра. Оказать почет родному дому — прямой долг почтительного сына перед родителями. Сам же Фан, делая карьеру, никогда не будет упоминать об этом дипломе.

Он решил предложить за диплом минимальную цену; если получит отказ — что ж, останется честным человеком и забудет о степени. Он написал, что может дать за диплом не больше ста долларов, из них тридцать сразу, а остальные — по получении диплома. Он добавил, что еще свыше тридцати китайских студентов хотели бы получить дипломы в Крэйдонском училище. Патрик Махони поначалу не соглашался, но потом понял, что Фан Хунцзянь тверд в своем решении; к тому же он узнал, что американские дипломы в Китае вошли в моду, и поверил, что три десятка китайских дурачков в Европе действительно готовы купить у него дипломы. Более того, он разведал, что в Америке у него много конкурентов — Восточный университет, Объединенный университет, Восточно-Американский университет и прочие, в которых за десять долларов можно приобрести диплом бакалавра, а в Колледже богословской метафизики по дешевке продают диплом доктора трех наук сразу. И все это официально признанные и зарегистрированные учреждения, не ему чета! В конце концов он согласился на условия Фана, надеясь расширением клиентуры компенсировать скромные размеры прибыли.

Ирландец получил тридцать долларов, отпечатал несколько десятков удостоверений, заполнил одно из них и отослал Фану, попросив его скорее выслать остаток суммы и сообщить его адрес остальным студентам. Но в ответном письме Фан Хунцзяня он прочел: «Как установлено тщательной проверкой, в Америке нет учебного заведения с таким названием и, следовательно, ваш диплом — пустая бумажка. Учитывая, что вы совершили проступок впервые, я не возбуждаю против вас дела и выражаю надежду, что вы раскаетесь и начнете новую жизнь, а дабы содействовать этому, высылаю вам десять долларов». Махони долго и злобно ругался, потом напился и с налитыми кровью глазами пошел искать какого-нибудь китайца, чтобы подраться. Фан Хунцзянь одолжил мантию немецкого доктора наук, сфотографировался и отослал карточки отцу и тестю, присовокупив, что он больше всего в жизни презирает чины и звания, и уж коль на сей раз ему пришлось уступить обычаям, он настоятельно просит никому об этом не рассказывать.

Весело проведя несколько недель во Франции, он купил билет в каюту второго класса, сел в Марселе на пароход и только там обнаружил, что он единственный китаец, едущий вторым классом. Прочие пассажиры из китайцев, обучавшихся в Европе, плыли в третьем классе, недоброжелательно поглядывали на выскочку, и Фан заскучал. Разузнав, что есть свободное место в каюте третьего класса, где находился лишь один пассажир, направлявшийся в Аннам, он договорился с администрацией, что переселится туда, но столоваться останется во втором классе.

Из всех бывших на пароходе соотечественников он был знаком в Китае лишь с барышней Су — еще до того, как она отправилась в Лион изучать французскую литературу. Впрочем, докторскую степень она получила за диссертацию о восемнадцати китайских поэтах, писавших на разговорном языке. В Бэйпине, в университете, Су вряд ли замечала этого молокососа Фана. В ту пору она ценила себя очень высоко и не собиралась одаривать вниманием первого встречного. А потом… Иногда бывает, что новое платье жалеют, прячут в сундуке, а через год-другой с запоздалым сожалением замечают, что и фасон, и расцветка вышли из моды. Раньше Су думала только об учебе в Европе. Ей казалось, что у домогавшихся ее студентов нет будущего, что они так и останутся рядовыми выпускниками университета. Но теперь, получив диплом, она оказалась в блестящей изоляции — никто не решался ухаживать за ней.

Она и раньше слышала, что Фан — из хорошей семьи, на пароходе же убедилась, что с ним не скучно и что в деньгах он не стеснен, а потому вполне была готова познакомиться с ним поближе во время рейса. Но, увы, ее опередила спутница по каюте, барышня Бао. Рассказывали, что Бао выросла в Макао[13] и что в жилах ее течет португальская кровь. Однако в данном случае это было, пожалуй, не более достоверно, нежели утверждения японцев о первичности их культуры, и столь же обоснованно, как, скажем, претензии на авторские права со стороны человека, переделывающего иностранные пьесы. Судя по внешности Бао, в жилах ее текла преимущественно китайская кровь с возможным добавлением арабской, воспринятой через испанцев.

У Бао была тонкая талия и на редкость пышное седалище — точь-в-точь как у красавиц, воспетых в сказках «Тысячи и одной ночи». Длинные ресницы прикрывали большие глаза — то ли сонные, то ли хмельные, таящие улыбку, мечтательные… Припухлость верхней губы создавала впечатление, что девушка постоянно дуется на своего кавалера. Попадись ей в мужья опытный человек, уж он наверняка заставил бы ее надеть известный в средневековой Европе «пояс целомудрия» или древнекитайские «тесные штаны», посадил бы в железную клетку, запер бы в дальних покоях да следил, чтобы туда не залетела даже муха мужского пола. А между тем жених Бао, врач по фамилии Ли, дал ей денег и отпустил одну в Лондон учиться акушерскому делу. Португальцы говорят, что в семье удачника первой рождается дочь: едва подрастет — станет помощницей в доме, нянькой младшим братьям и сестрам, можно и прислугу не нанимать. Вот так Бао с малых лет помогала родителям и быстро смекнула, что сама должна позаботиться о своем счастье. Потому-то она и согласилась обручиться с человеком старше ее на двенадцать лет, лишь бы поехать в Европу.

Смуглая, но не до черноты, нежная и пикантная одновременно, она привлекала пресытившихся бледнокожими женщинами англичан, видевших в ней истинно восточную красавицу. Она была так уверена в своей способности соблазнять мужчин, что сама довольно легко и быстро стала жертвой соблазна. Слава богу, она хорошо знала физиологию и фармакологию, так что не растерялась, и этот случай не имел для нее последствий.

Она провела в Англии два года и теперь возвращалась, чтобы сыграть свадьбу и вместе с мужем заняться врачебной практикой. На пароходе обучавшиеся в Европе китайцы узнали, что она, строго говоря, не может считаться их соотечественницей, поскольку имеет британский паспорт, выданный ей в Гонконге. Общаться с Бао никто не стремился. По-французски она не говорила, а беседовать на гуандунском наречии с горничными, обслуживавшими третий класс, считала ниже своего достоинства и поэтому очень скучала.

Обратив внимание на Фан Хунцзяня, она решила, что этот человек, позволяющий себе ехать вторым классом, мог бы скрасить ей долгое путешествие. О себе Бао думала словами поэта: «Красива, как персик и слива, как иней и лед, холодна». Так пусть же Фан Хунцзянь сперва сочтет ее недоступной, проникнется к ней почтением, а потом она заставит его пасть на колени и просить ее любви. Но подобная тактика — сначала холод, потом сладость, как в мороженом, — оказалась ненужной, несмотря на то, что термометр изо дня в день показывал сто по Фаренгейту. Фан Хунцзянь попался на крючок сразу, после нескольких оброненных Бао ничего не значащих фраз. На следующий же день после смены каюты Фан Хунцзянь, прогуливаясь по палубе, заметил Бао, стоявшую в одиночестве у борта и наслаждавшуюся свежим ветерком. Они разговорились. Буквально через две минуты Бао сказала с улыбкой: «Господин Фан, вы напомнили мне моего fiancé[14] — вы так на него похожи!» При этих словах Фан покраснел и одновременно обрадовался: если симпатичная женщина говорит, что вы похожи на ее жениха, такое заявление не трудно понять в том смысле, что не будь она уже обручена, вы были бы достойны стать ее избранником. А смекалистый вполне мог бы прийти к выводу, что он может пользоваться правами жениха, не беря на себя его обязанностей. Как бы то ни было, у них зародилось взаимное чувство, и оно стало расти буйно, как листва в тропическом лесу. Остальные китайцы, из молодежи, посмеивались над Фаном и убеждали его, что на радостях он должен угостить всю компанию кофе со льдом и пивом.

В это утро на душе у Фан Хунцзяня было хорошо, хотя он и подумал, что Бао ведет себя несколько вызывающе. Он оглянулся, увидел пустые шезлонги барышни Су и госпожи Сунь и обрадовался, решив, что они не видели сцену с прикуриванием. Вечером подул штормовой ветер, началась качка. После десяти на палубе осталось лишь несколько парочек, которые забились в плохо освещенные углы и ворковали там. Фан Хунцзянь и Бао прогуливались бок о бок, не говоря ни слова. Когда корабль сотрясла особенно большая волна, Бао потеряла равновесие, Фан обхватил ее за талию, прижал к борту и стал жадно целовать. Губы и тело Бао оказались податливыми, и торопливые грубые поцелуи стали спокойнее, продолжительнее, слаще. Но вот Бао ловко высвободилась из рук Фана и сделала глубокий выдох.

— Чуть не задохнулась! У меня ведь насморк, дышать нечем. А ты уж больно прыткий — даже в любви мне не объяснился!

— Хочешь, я сейчас признаюсь задним числом?

Для Фана, как для всякого не испытавшего любви мужчины, слово «любовь» казалось возвышенным и серьезным, и ему вовсе не хотелось употреблять его вслух. Он хотел Бао, но вовсе не любил ее. Оттого-то в его голосе чувствовалась неуверенность.

— Так ведь все слова заранее известны… — протянула она.

— А ты поцелуй меня, я передам их прямо из уст в уста, чтобы им не приходилось совершать окольного пути к твоему сердцу.

— Нет уж, не проведешь, говори все, как положено! И вообще на сегодня хватит. Если ты меня не обманываешь, завтра…

— Завтра? Никакого «завтра» не существует, это выдумка календарей. Не верь им! В действительности есть только слово «сегодня»!

Фан снова обхватил ее талию. В этот момент корабль накренился, Фан не успел ухватиться за поручни и едва не уронил Бао. В темноте завизжали остававшиеся на палубе девицы. Бао вырвалась из объятий и заявила:

— Я замерзла, пойду к себе. Завтра увидимся!

Фан Хунцзянь остался на палубе один. Среди мчавшихся по небу черных туч изредка проглядывали звезды, с жадным чавканьем бились о судно штормовые волны. Океан, днем казавшийся бесконечным, исчез в еще более безбрежной темноте ночи. На этом фоне все страсти человеческие казались молодому человеку незначительными или вовсе не существующими, лишь надежда на завтрашний день светилась в его сердце, как огонек во мраке.

С этого вечера Фан Хунцзянь даже столоваться стал, как правило, в третьем классе. Отношение Су к нему стало заметно холоднее. Он даже спросил потихоньку Бао — чего это барышня Су перестала его замечать. Бао рассмеялась его несообразительности:

— Я-то догадываюсь почему, но не скажу, а то ты совсем загордишься.

Фан ответил, что она преувеличивает, но, встречая Су, все больше конфузился.

Пароход между тем миновал Цейлон и Сингапур и теперь приближался к Сайгону. На всем пути это был первый город французской колониальной империи, которым можно было похвастаться. Французы на борту оживились, словно завидели родной дом, стали увереннее держаться, громче говорить. Судно подошло к пристани под вечер и должно было простоять две ночи. Родственники Су, служившие здесь в китайском консульстве, прислали за ней машину, и она сошла с парохода, провожаемая завистливыми взглядами окружающих. Ее соотечественники решили посетить китайский ресторан. Фан и Бао не прочь были поужинать вдвоем, но сочли неудобным отделяться от компании. После ужина супруги Сунь с ребенком вернулись на корабль, а остальные зашли в кафе. Бао предложила пойти в дансинг. Хотя Фан Хунцзянь взял во Франции два платных урока, танцевать он как следует не научился, и после первой же попытки ему пришлось сесть в сторонке и смотреть, как Бао танцует с другими. В первом часу ночи уставшая компания потянулась на пароход. На пристани Фан и Бао отстали от спутников. Бао заметила:

— А барышня Су сегодня не вернется…

— И мой аннамит сошел на берег. Говорят, его место продано китайскому торговцу, который едет в Гонконг.

— Значит, мы оба сегодня спим в одиночестве, — сказала Бао как бы между прочим.

Словно молния пронзила мозг Фан Хунцзяня, да такая яркая, что он зажмурил глаза. Кровь прихлынула к лицу. Он только собрался что-то сказать, как кто-то из их компании, шедший впереди, обернулся:

— Что, никак не наговоритесь? Нарочно плететесь нога за ногу, чтобы вас не услыхали!

Молодые люди молча догнали компанию, а затем разошлись, пожелав всем спокойной ночи. Фан Хунцзянь принял душ, вернулся в свою каюту, лег и вновь приподнялся в постели… В голове прочно засела мыслишка — избавиться от нее было так же трудно, как забеременевшей пойти на аборт… А вдруг барышня Бао не вкладывала в свои слова никакого особого смысла, и он только поставит себя в глупейшее положение? На палубе принимали грузы, и двое коридорных стояли у входа в третий класс, охраняя его от посторонних. А вдруг они обратят на него внимание? Он не мог ни решиться, ни отказаться от своего намерения. И тут послышались легкие шаги, приближавшиеся вроде бы со стороны каюты Бао. Сердце Фана заколотилось. В груди стало больно, будто кто-то топтал ее. Шаги замерли, и нестерпимая тяжесть навалилась на него. Но вот они послышались вновь — торопливые, близкие! И Фан Хунцзянь отбросил сомнения: чуть ли не с воплем радости он соскочил с койки и, не сунув ноги в шлепанцы, открыл дверь. В нос ему ударил запах пудры, которую употребляла Бао.

Когда Фан проснулся на следующее утро, солнце уже сияло вовсю, часы показывали девять с минутами. Как же сладко он спал в эту ночь, даже снов не видел! Недаром о спящем говорят, что он пребывает в краю темном и сладком. «Бао смугла лицом, смех ее сладок, и она утомляет, как сон весной, — подумал он. — Следовательно, «темный и сладкий» — это как раз о ней… И еще — о шоколаде. Можно было бы подарить ей коробку, да французский шоколад не очень хорош, к тому же в такую жару есть его не рекомендуют». Пока Фан лежа предавался размышлениям, Бао постучала в стенку каюты, обозвала его «лежебокой» и пригласила идти в город поразвлечься. Фан быстро умылся, а потом долго ждал у двери каюты, пока Бао закончит туалет. Завтрак в столовой давно кончился, и им пришлось заказывать еду за свой счет. Их обслуживал некий Алю, который убирал каюту Фан Хунцзяня. Когда они поели, Алю, не торопясь собрать посуду, с улыбкой посмотрел на них и протянул Фану три дамские шпильки, сказав на гуандунском диалекте:

— Господин Фан, что я сейчас нашел, когда вашу постель стелил.

Бао вспыхнула, большие глаза ее, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Фан Хунцзянь, обругав себя в душе идиотом за то, что не осмотрел постель перед уходом, быстро вынул из кармана триста франков и сунул их Алю со словами:

— Вот, возьми! А эти вещи отдай мне.

Алю поблагодарил Фана и заверил, что он человек надежный и лишнего не болтает. Бао успокоилась и стала смотреть в другую сторону, будто происходящее ее не касалось. Они вышли из столовой, и Фан с извиняющимся видом протянул Бао ее шпильки, но та сердито швырнула их на пол:

— Очень они мне нужны после того, как тот тип держал их в своих грязных лапах!

Этот инцидент испортил им весь день — все шло не так, как хотелось: рикша привез их не на то место, за покупки они переплатили. Фан Хунцзянь предложил подкрепиться во вчерашнем китайском ресторанчике, но Бао пожелала обедать в европейском кафе, заявив, что не желает сталкиваться с пароходными попутчиками. Они с трудом нашли приличное на вид заведение, но все — от закуски до кофе — оказалось невкусным. Суп был холодным; мороженое теплым; рыба, хоть она и не похожа на морской десант, тем не менее слишком долго пребывала на берегу; мясо, напротив, очень долго находилось в воде, что более пристало бы матросу подводной лодки. Все, за исключением уксуса, отдавало чем-то кислым — хлеб, масло, красное вино. Однако оба ели с охотой, тем более что разговор не клеился. Стараясь быть приятным, Фан игриво называл свою даму то «сладкой смуглянкой», то «мисс шоколад», но та капризно спросила, неужели она такая черная? Фан продолжал свое: в прошлому году он был в Испании, так там самой красивой балериной слыла такая черная, насквозь прокопченная… В ответ Бао сразила его неожиданностью своей логики:

— А может быть, тебе больше нравится барышня Су — у нее кожа как рыбий пузырь. Да ты посмотри в зеркало — сам-то черен, как трубочист!

После того, как Бао и его вымазала черной краской, у Фана отпала охота продолжать беседу, и он подумал: «Ты вовсе не шоколад, а каракатица — та тоже брызгается черной жидкостью». Официант принес курицу, скорее жестяного петуха, сошедшего с флюгера над башенкой храма. Повозившись с ней без видимого успеха, Бао бросила на стол вилку и нож и заявила:

— Не хочу ломать свои зубы! Худшего кафе представить невозможно!

Все еще продолжая борьбу с курицей, Фан ответил:

— Я же звал тебя обедать по-китайски, а ты не послушалась!

— Если мне хотелось поесть по-европейски, это не значит, что непременно надо было тащиться в эту паршивую харчевню! Сам виноват, а на меня сваливает. Все вы, мужчины, таковы! — Бао говорила с такой уверенностью, будто уже испытала характеры всех мужчин на свете.

Потом она почему-то вспомнила о своем женихе-враче и принялась рассказывать, какой он добропорядочный христианин. И без того обиженный, Фан Хунцзянь вконец рассердился, подумав, что христианские добродетели жениха не оказали никакого влияния на поведение невесты. Но поскольку прошлой ночью Фан сам получил удовольствие именно по причине легкомысленного отношения Бао к заповедям, он не стал развивать эту тему, только спросил:

— А разве христианин может быть врачом?

Бао не поняла и уставилась на него удивленно. Фан любезно налил разбавленного молока в стоявший перед Бао кофе, в котором плавала какая-то шелуха, и пояснил:

— У христиан шестая заповедь гласит: «не убий», а кто такие врачи, как не легализованные убийцы?

Бао не оценила шутки и сердито возразила:

— Чушь! Врачи спасают людям жизнь.

Фану понравилось, как она злится, и он продолжал поддразнивать:

— Спасать людям жизнь — не дело верующего. Медицина заботится о плоти, старается, чтобы люди жили подольше, а религия беспокоится о душе, хочет, чтобы люди не боялись смерти. Больной страшится кончины, зовет врача, глотает лекарства. Но приходит неизбежное, и вот зовут пастора или кюре, чтобы отвезти усопшего на кладбище. Если врач верит в бога, значит, он рассуждает так: пусть я не смогу вылечить больного, так провожу его в последний путь — в любом случае он не ошибется, пригласив меня. Неплохо придумано! Представь себе, что аптекарь по совместительству торгует гробами…

Бао рассердилась всерьез:

— Вот и не знайся с медиками хоть всю жизнь, пусть тебя твой болтливый язык исцеляет! А на врачей зря не нападай, я ведь тоже училась медицине!

Фан стал было извиняться, но Бао сказала, что у нее болит голова, и попросила проводить ее на пароход. Фан всю дорогу старался угодить ей, но настроение ее так и не улучшилось. Доведя свою даму до каюты, Фан пошел к себе и проспал часа два. Когда же он вновь постучал к Бао и спросил, как она себя чувствует, дверь открыла, к его удивлению, барышня Су и сказала, что соседка ее совсем расхворалась. Ее дважды тошнило, и она только-только уснула. Фан смутился и, пробормотав нечто невнятное, поспешил удалиться. Бао не появилась за ужином, и все стали допытывать у Фана, куда он ее спрятал. Фан отвечал неопределенно: «Она устала, да и чувствует себя неважно».

Зато Су с довольным видом внесла уточнение:

— Она обедала с господином Фаном, а потом у нее живот заболел. В такую жару что ни съешь — все плохо.

— А кто понуждал ее бросить нас и идти обедать вдвоем с Фаном?

— И Фан тоже хорош! Позвал приятельницу обедать, так уж мог бы выбрать харчевню почище!

— Дело, наверное, не в харчевне. Просто барышня Бао на радостях съела лишнего. Ведь правда, Фан?

— А сам-то ты, приятель, не заболел? Впрочем, барышня Бао такая аппетитная, что ты, конечно, был сыт одним ее видом.

— Нет, тут дело не в аппетитном виде, а в… — Говоривший хотел было сказать «в гастрономической лавке», но сообразил, что Су может передать его слова Бао, и поспешил заткнуть себе рот куском хлеба.

Фан после обеда на берегу остался полуголодным, однако не выдержал насмешек соседей и удрал из столовой до окончания ужина, чем вызвал всеобщий хохот. Когда он выходил, навстречу попался Алю, заговорщически ему подмигнувший.

Бао пролежала в постели больше суток. Теперь она вела себя с Фаном более сдержанно, — быть может, потому, что пароход приближался к Гонконгу, и ей надо было успокоиться душой и телом перед встречей с женихом. Семья Суней и еще несколько китайских пассажиров тоже собирались сойти в Коулуне[15], чтобы дальше ехать поездом в направлении Ханькоу. Перед близким расставанием вся компания взапой играла в мацзян. Жалели лишь, что после полуночи в столовой полагалось тушить свет. Вечером перед прибытием в Гонконг все обменялись своими китайскими адресами и многословно выражали надежду на дальнейшие встречи, как будто это путешествие сдружило их на всю жизнь. Фан отправился было на палубу разыскать Бао, как вдруг перед ним вырос Алю, имевший весьма таинственный вид. С того утра, когда Фан дал этому малому триста франков, он немного остерегался его и потому с каменным лицом спросил, чего он хочет. Алю сказал, что у него ест


убрать рекламу




убрать рекламу



ь свободная каюта. За шестьсот франков он может уступить ее Фану на эту ночь.

— Зачем она мне? — отмахнулся Фан и заторопился своей дорогой, слыша за собой иронический смех коридорного. И тут до него дошел смысл предложения Алю, и он весь зарделся. На палубе он, запинаясь, стал рассказывать об этом Бао, ругательски ругая негодника Алю. Бао хмыкнула, но ничего не ответила. Фан осмелел и хотел было сказать, что еще не поздно снять ту каюту, но подошли попутчики. За ужином господин Сунь провозгласил:

— Завтра прощаемся, так что сегодня будем сражаться до самой зари! У Алю есть свободная каюта, я уже снял ее за двести франков.

Бао бросила на Фана презрительный взгляд и уткнулась в тарелку с супом. Госпожа Сунь, кормившая сына бульоном, робко спросила:

— А вы не переутомитесь? Ведь завтра сходить на берег!

— Завтра снимем на берегу номер и будем дрыхнуть сколько влезет. Я на пароходе плохо сплю, машина очень шумит, — ответил муж.

Под взглядом Бао самоуважение Фана улетучилось, как воздух из велосипедной камеры. После ужина Бао и Су были очень нежны друг с другом и ходили под ручку, не расставаясь. Фан, расстроенный, ходил за ними по пятам, но не мог улучить мгновения, чтобы перекинуться с Бао хотя бы словом. Глупее положение трудно было представить. Он чувствовал себя попрошайкой, бегущим за коляской: денег не дают, а отказываться от надежд не хочется. Бао посмотрела на часы:

— Пойду-ка лягу. Пароход подойдет к пристани еще затемно, а уж потом спать не удастся. Когда я не высыпаюсь, у меня такой понурый вид — самой от себя тошно.

— Вот как! Опасаетесь, что господин Ли вас разлюбит? Полно, меланхолическое выражение нравится мужчинам куда больше! — заметила Су.

— Это вы судите по собственному опыту? Да все равно, завтра я буду дома. Боюсь только, от волнения и дома не усну. Пойдемте в каюту, ляжем и побеседуем на прощанье.

Дамы направились вниз, небрежно кивнув Фану. Тот весь запылал от негодования — казалось, потухшая сигарета в углу рта вот-вот загорится вновь. Он не мог понять, почему Бао так вдруг переменилась к нему. Неужели их связь на этом закончится? Из лекции об эросе профессора Шпрангера в Берлинском университете он усвоил, что любовь и половое влечение — это чувства-близнецы: они и похожи, но в то же время и разнятся одно от другого. Неправильно считать, утверждал профессор, что половое влечение есть основа любви, или что любовь есть сублимация полового влечения. Попадались Фану и книжки вроде «Компаса любви», из которых он вычитал о любви плотской и духовной. Что касается Бао, — размышлял он, — так это лакомый кусок, ни дать ни взять Пань Цзиньлянь, восхитившая Симынь Цина[16], или та натурщица, о которой Сезанн сказал: «Cette belle viande»[17]. И нет у нее никакой души. Нельзя перемениться душой, когда ее нет; а вот запах мяса за несколько дней, конечно, изменится!.. И если говорить правду, он-то, Фан, ни в чем не потерпел урона, даже, можно сказать, выиграл, так что жаловаться ему не на что. Он пытался отвлечься и утешиться казуистикой подобных рассуждений, но напрасно — неудовлетворенное желание и ущемленная гордость не давали ему покоя. И чем старательнее Фан подавлял их, тем упрямее они возникали вновь и вновь.

С рассветом корабль замедлил ход, ритм работы двигателя изменился. Сосед Фана по каюте уже собрал вещи, но Хунцзянь еще лежал и думал о том, что хотя надежды на дальнейшие встречи с Бао нет, все же следует исполнить долг вежливости, проводить ее. Вошел Алю и с плаксивым видом попросил чаевых. «Почему сейчас? Ведь до Шанхая еще несколько дней», — спросил Фан. Тот рассказал: Сунь с компанией резались ночью в мацзян и так шумели, что администратор-француз услышал, раскричался и пообещал выгнать Алю с работы, так что ему скоро придется собирать свои пожитки. Фан втайне обрадовался этому и выставил Алю за дверь. За завтраком у всех, сходивших в Гонконге, были грустные лица, а у госпожи Сунь в глазах стояли слезы — прикоснись пальцем, и они покатятся, как утренняя роса с цветка. Бао заметила, что им прислуживает другой официант, и поинтересовалась, куда делся Алю, но ей никто не ответил. Фан спросил ее:

— У тебя много вещей? Хочешь, я снесу их на берег?

— Благодарю, не нужно. Господин Ли поднимется за ними на борт, — отчужденно ответила та.

— Вот вы и познакомите его с господином Фаном! — сказала Су.

Фан готов был переломать, истолочь в порошок все кости у хрупкой госпожи Су, Бао же не обратила на ее слова внимания, допила стакан молока и поднялась, сказав, что еще не весь багаж уложен. Не опасаясь насмешек окружающих, Фан оставил свой стакан и пошел за нею. Женщина шла не оборачиваясь, а когда Фан окликнул ее, нетерпеливо бросила: «Я занята, некогда мне с тобой разговаривать».

Фан хотел было вспылить, но тут перед ними возник Алю и стал просить у Бао чаевые. У той засверкали глаза:

— Какие еще чаевые? За обслуживание в столовой я еще вчера заплатила, а каюту мою убирали не вы.

Алю молча вынул из кармана шпильку — одну из тех, что Бао швырнула на пол. Фан сначала хотел накричать на Алю, но, видя, с каким серьезным видом он показывает свое сокровище, не удержался от смеха.

— Ах, тебе весело, вот и плати, а у меня ни гроша не осталось! — раздраженно бросила Бао и ушла.

Досадуя на самого себя, Хунцзянь дал немного денег Алю, чтобы тот не наболтал чего-нибудь доктору Ли. Потом он поднялся на палубу и стал от скуки разглядывать Коулунский порт. Начали появляться сходящие на берег пассажиры, и он отошел подальше, чтобы не столкнуться с Бао. На пристани шумели полицейские, носильщики, встречающие; одни махали платочками, другие жестами переговаривались с пассажирами. Фан всматривался в лица, стараясь угадать доктора Ли. Но вот спустили трап, закончилась проверка документов, встречающие устремились на пароход. Бао бросилась в объятия плешивого, темнолицего толстяка в больших очках. Это и был ее жених, похожий, по ее словам, на Фана! Неужели они действительно похожи друг на друга? Нет, это форменное оскорбление! Теперь Фану ясно: она просто добивалась его падения. Он-то думал, что действительно увлек ее, а на самом деле она подстроила ему ловушку, да еще и посмеялась над ним. Ну, что скажешь! Остается повторить древнее, заплесневелое высказывание: «страшнее женщин ничего нет». Он стоял, опершись о борт, и мрачно смотрел вдаль, когда за плечом послышался мягкий голос Су:

— Господин Фан не идет в город? Бедненький, все его бросили, некому составить компанию…

Фан обернулся: Су сегодня была одета с особым изяществом. Вдруг какой-то черт дернул его сказать:

— Я составил бы вам компанию, да боюсь, что недостоин вашего общества!

Он произнес эту неосторожную фразу в уверенности, что получит вежливый отказ. Неожиданно на слегка подрумяненных щеках Су проступила краска и быстро, как масляное пятно на бумаге, распространилось по всему лицу, сделав его даже привлекательным. Словно не смея поднять глаза, она проговорила:

— Это я не заслуживаю такой чести…

Теперь отступать было поздно, и Фан произнес с театральным жестом:

— Смел ли я надеяться на такое благорасположение!

— Я вообще-то собиралась в парикмахерскую мыть волосы, может быть, вы меня проводите?

— Отлично! Я тоже хотел постричься! А после парикмахерской давайте съездим на остров, поднимемся фуникулером на горы, погуляем, после чего я приглашаю вас на обед, затем в чайную с видом на залив, а вечером в кино. Годится?

Су рассмеялась: «Вы замечательный организатор, господин Фан! Весь день уже распланировали».

Она не знала, что Фан бывал в Гонконге лишь однажды, на пути в Европу, и плохо представлял себе, где что расположено.

Двадцать минут спустя Алю, который уже собрал свои вещи и ждал лишь команды администратора-француза, чтобы сойти на берег, увидел Фана, который спускался по трапу с барышней Су, обнимая ее за талию. Алю почувствовал удивление, восхищение и презрение. Не в силах выдержать столь сложный комплекс эмоций, он смачно сплюнул в плевательницу.

ГЛАВА ВТОРАЯ

 Сделать закладку на этом месте книги

Утверждают, что «подруга» — это научное, более солидно звучащее обозначение любовницы, подобно тому, как роза в ботанике называется «кустарником из семейства розоцветных», а брошенная жена на юридическом языке значится «находящейся в состоянии развода». Однако после двух дней, проведенных в Гонконге в обществе Су, Фан Хунцзянь понял, что между подругой и любовницей огромная разница. Любовница из Су могла бы быть идеальная: толковая, умеющая себя подать, и по манерам, и по внешности — девушка из хорошей семьи. С такой не зазорно пойти в ресторан или в театр. Но хотя за эти дни они сошлись довольно близко, сам Фан считал, что его чувство дружбы дальше не развивается. Их пути представлялись ему двумя параллельными линиями, которые никогда не смогут сойтись. Его сердце дрогнуло лишь однажды — когда она покраснела перед тем, как сойти на берег в Коулуне. Больше ничего подобного в душе его не возникало. Он отметил в характере Су инфантильные черточки — упрямство, капризность и решил, что замашки избалованной девочки ей не подходят. И не из-за возраста — она была всего несколькими годами старше Бао, к тому же каждая женщина обладает способностью казаться моложе тому, кто ей мил. Просто Фану казалось, что эти черты противоречат другим сторонам ее характера. Нам нравится смотреть, как котенок играет со своим хвостом, но зрелище щенка, неуклюже пытающегося поймать свой жалкий обрубок, нас вовсе не умиляет.

Когда Фан, едва расставшись с Бао, приударил за Су, оставшаяся на пароходе компания осыпала его насмешками. Один выставлял большой палец со словами: «А у парня талант — во!» Другой проезжался насчет «благосклонности прекрасного пола». Иные беспардонно заявляли, что ему «везет на цветы персика»[18]. Кто-то из шутников поправлял: «Барышня Су изящна и бледна, она больше похожа на цветок дикой сливы. Не точнее ли сказать, что Фану везет на сливы»[19]. Кто-то назвал его «Линь Хэцзином, женившимся на сливе»[20], еще кто-то дал ему французское прозвище «Aimé», а затем переделал его по созвучию в английскую ученую степень M. A.[21] Нужно ли пояснять, сколь широки были познания этих остряков и в китайской классике, и в европейских науках. Прежние шутки по поводу его отношений с Бао не очень раздражали Фана, но теперешние измышления относительно его романа с Су были ему решительно неприятны.

Су вела себя весьма тактично, за шесть дней, пока пароход добирался до Шанхая, она ни разу не упомянула имени Бао и вообще стала заметно мягче… Какой-то негритянский проповедник в Америке, пугая прихожан ужасами ада, любил восклицать: «Помните, братья, там кипит даже мороженое!» Так вот, на пути в Шанхай Су напоминала мороженое, которое — попытаемся представить себе такое! — кипело, оставаясь в то же время ледяным. Фан Хунцзянь не только не объяснялся ей в любви, но даже не дотрагивался до нее — разве что поддерживал за талию, когда они спускались или поднимались по трапу. Но некоторые ее внезапные поступки наводили на мысль, что она считает свои отношения с Фаном более глубокими, чем если бы они даже были помолвлены или обручены. Ее невозмутимость немного пугала Фана, казалась ему покровом, за которым прячутся страсти. Так после тайфуна, когда поверхность моря уже успокоилась, в глубине продолжает бушевать стихия.

Однажды, расположившись на палубе, они ели фрукты, что купили еще в Гонконге. Фан заметил:

— Почему это персики так трудно чистить! То ли дело бананы. Или яблоки — вытер платком и жуй.

Су, которая отведала всего один личжи[22], вызвалась помочь ему. Расправляясь с очищенным персиком, он перемазал лицо и руки, чем вдоволь насмешил девушку. Одним мизинцем он попробовал достать из кармана платок; это удалось ему лишь с третьей попытки. Су сказала нежным голосом, стараясь не обидеть его:

— Фу, какой грязный платок! Разве можно вытирать им рот? Вот, возьми мой и не церемонься, пожалуйста, я этого не выношу!

Фан покраснел, легонько провел платком Су по губам и принялся оправдываться:

— Я купил дюжину платков, а в пароходной прачечной половину из них растеряли, пришлось стирать самому. Но пока стояли в Гонконге, стирать было некогда, вот все и перепачкались. Твой платок я постираю вместе со своими.

— Зачем это? Да ты и стирать как следует не умеешь. Я же вижу, на твоем платке пятна, наверное, с самого Марселя остались. Интересно знать, в чем ты его полоскал! — снова рассмеялась Су.

Они спустились в каюту Су, и она протянула Фану платок: «На, возьми пока, а свои все дай мне, я постираю!» Тот запротестовал было, но Су сделала вид, что сердится: «Довольно церемониться! Что в этом особенного?» Фану пришлось принести из своей каюты ворох скомканных платков. «Видишь, какие грязные. Я и сам мог бы…» Она покачала головой: «Да, вижу, какой ты неряха. Видно, яблоки ими вытирал?» После этого Фан весь день чувствовал себя неловко; то принимался вновь и вновь благодарить Су, то называл ее маменькой и нянюшкой… На следующее утро он, неся шезлонг для Су, перестарался и оторвал две пуговицы от рубашки. Улыбающаяся Су обозвала его «толстяком» и велела переодеться, чтобы она могла пришить пуговицы. Протесты не помогли — Су умела настоять на своем, и Фану оставалось лишь подчиняться ее доброжелательной тирании.

Такое развитие событий не на шутку встревожило Фана Хунцзяня. Стирать платки, штопать носки, пришивать пуговицы — все это обязанности жены по отношению к мужу. А он по какому праву пользуется этими услугами? Коль скоро пользуешься правами мужа, стало быть, ты и есть муж, иначе вообще не встал бы вопрос об исполнении обязанностей жены. Название должно соответствовать сущности, учил Конфуций. Какие же слова его или поступки дали ей повод смотреть на него, как на своего мужа? Задав себе этот вопрос, Фан почувствовал, как волосы на голове у него зашевелились. Если обручальное кольцо — символ окольцевания, то и пришитая к рубашке пуговица, тоже, знаете, намек на то, что уже не отцепишься… Надо быть поосторожнее! Слава богу, пароход через день прибывает в Шанхай, а там у них уже не будет возможности часто встречаться, и опасность уменьшится. Но в оставшееся время надо следить за тем, чтобы носки не протерлись и пуговица какая-нибудь не отскочила. Ведь каждый стежок иглы барышни Су ложится бременем на его совесть, побуждая сделать ей предложение.

Все это время судовое радио приносило тревожные вести: отношения между Китаем и Японией ухудшались день ото дня. Но когда к вечеру 9 августа пароход прибыл в Шанхай, военные действия там еще не начались. Су дала Фану свой адрес и пригласила в гости. Он заверил, что придет, но сначала съездит навестить родителей. Затем Су познакомила его со старшим братом, что пришел встретить ее, — увернуться Фану не удалось. Старший Су смерил его взглядом и церемонно произнес: «Давно мечтал познакомиться». — «Все пропало! — решил Фан. — Ведь это знакомство — все равно что утверждение кандидата в шурины!» В то же время Фану польстило уважительное отношение ее брата — видно, Су рассказывала о нем в семье еще в университетские времена. Фан распрощался и пошел было за вещами, но оглянулся и увидел, как брат о чем-то говорит сестре с усмешкой, а та смутилась, словно бы обрадовавшись и рассердившись сразу. Он понял, что речь шла о нем, и почувствовал неловкость, но тут появился его собственный брат Пэнту, искавший его сначала во втором классе. Братья заняли очередь в таможне, мимо них направилась Су со своим спутником — знакомые таможенники освободили ее багаж от досмотра. Поравнявшись с Фаном, она остановилась, протянула ему руку и сказала: «До встречи». На вопрос брата, кто это — Хунцзянь назвал ее фамилию. Пэнту воскликнул: «Та, что получила во Франции звание доктора наук? Про нее в газетах писали!» Фан холодно усмехнулся, подумав о женском тщеславии. После досмотра братья кое-как запихнули вещи обратно в чемоданы, и Хунцзянь подозвал такси, чтобы ехать к своему названому тестю, провести у него ночь, а на следующий день отправиться в родные места. На полпути Пэнту вышел возле банка, в котором он служил, — в последние дни ходили тревожные слухи, и нужно было срочно перевести деньги в надежное место. Хунцзянь попросил его дать домой телеграмму, сообщить номер завтрашнего поезда. Но брат счел это излишней тратой и заказал лишь разговор по телефону.

Чжоу и его жена обрадовались приезду зятя. Фан подарил тестю купленную на Цейлоне трость с набалдашником из слоновой кости. Теще, заядлой картежнице и ревностной буддистке, он привез французский ридикюль и два цейлонских издания сутр[23], а четырнадцатилетнему шурину — немецкую авторучку. Теща всплакнула, вспомнив об умершей пять лет назад дочери: «Будь Шуин жива, как она радовалась бы, встречая ученого мужа из заморских стран!» Чжоу заворчал, совсем, мол, старая сдурела — в такой радостный день оплакивать умершую. Фан сидел с подобающе грустным выражением лица и, между прочим, испытывал угрызения совести — за все эти годы он ни разу не вспомнил невесту, а подаренный ему тестем портрет Шуин все это время провалялся в чемодане и наверняка выцвел. Он решил во искупление вины побывать завтра на Международном кладбище — все равно экспресс отходит только в половине двенадцатого ночи. Это намерение еще больше расположило к нему стариков. Теща показала ему его комнату — когда-то в ней жила Шуин. На туалетном столике он увидел две большие фотографии — Шуин незадолго до смерти и он сам в докторской мантии. Ему стало немножко не по себе — как будто его тоже похоронили вместе с невестой, и в этом мире осталась лишь его бесприютная душа.

За ужином, когда речь зашла о предстоящих Хунцзяню поисках работы, господин Чжоу сказал:

— Об этом не беспокойся. Я думаю, в Пекин ездить не надо — там опасно, лучше подыскать что-нибудь в Шанхае или Нанкине. Побудь дома неделю-другую, потом возвращайся, можешь жить у меня. Я придумаю для тебя какую-нибудь должность в банке; днем будешь ходить туда, вечером — заниматься с моим чертенком, а там, глядишь, подвернется какое-нибудь стоящее дело. Что скажешь? Багаж можешь оставить у меня. Зачем таскать его туда и обратно в такую жару? Все равно в твоем уезде европейское платье не пригодится.

Тронутый заботой тестя, Хунцзянь рассыпался в благодарностях. Госпожа Чжоу поинтересовалась, есть ли у него подружка — он поспешил ответить отрицательно.

— Я так и знал, — сказал тесть. — Что ж, отец у тебя строгий, сам ты парень порядочный, так что любовные интрижки да связи — не для тебя. Все равно от них проку не бывает.

— Хунцзянь такой скромный, вряд ли он сам подыщет себе жену. Может, мне посватать его? — спросила теща.

— Опять ты за свое! Не наше это дело, на то у него отец с матерью есть.

— Хунцзянь ездил за границу на наши деньги, значит, и жену он должен выбрать из рода Чжоу. Правильно я говорю, Хунцзянь? Пусть твоя будущая жена станет моей приемной дочерью, а уж ты из-за новой любви не забывай старых родственников. Я таких неблагодарных на своем веку немало видела.

— Не беспокойтесь, со мной так не будет, — через силу усмехнулся Фан, а сам мысленно обратился к Су: «Ну, как тебе нравится такая приемная мать? То-то же, скажи спасибо, что я не собираюсь на тебе жениться!»

Его юный шурин словно подслушал его мысли и спросил:

— Хунцзянь, ты знаком с барышней Су, которая училась в Европе?

Фан от неожиданности едва не выронил из рук чашку с рисом. Недаром американские психологи-бихевиористы утверждают, что мысли — это беззвучные слова. Чуткие же уши у этого парнишки — слышат даже то, что произнесено в глубине души. Он не успел ответить, как заговорил тесть:

— Да, чуть не забыл! Сяочэн, сынок, принеси-ка ту газету! Когда ты, Хунцзянь, прислал нам свою фотографию, я велел заведующему канцелярией Вану подготовить и сдать в газету сообщение о твоем успехе. Я знаю, ты не любишь рекламы, но тут вопрос престижа, и молчать было бы неправильно.

— Верно! Такой капитал вложили, да не пользоваться! — поддержала его жена.

Хунцзянь вспыхнул от стыда и негодования, когда же юноша показал ему газету, он покраснел с ног до головы. В номере «Шанхайского вестника» от начала июля, в разделе «Новости просвещения» помещены были две не очень четких фотографии, напоминавшие снимки актеров, исполняющих роли привидений. Надпись под первой сообщала, что Су Вэньвань, дочь правительственного советника Су Хунъе, получила в Лионе докторскую степень и возвращается на родину. Текст под вторым фото был куда длиннее: «Фан Хунцзянь, зять известного среди коммерсантов нашего города Чжоу Хоуцина, управляющего банком «Разменное золото», совершил при материальном содействии господина Чжоу поездку в Европу для совершенствования в науках. В университетах Лондона, Парижа и Берлина он занимался политикой, историей, экономикой и социологией, добившись в означенных областях выдающихся успехов. Недавно Крэйдонский университет в Германии присвоил ему степень доктора философии. В настоящее время д-р Фан совершает ознакомительную поездку по странам Европы, а к осени вернется на родину, где его, как стало известно, приглашают на работу в различные учреждения».

С каким наслаждением Фан свернул бы газету жгутиком да задушил ею этого канцеляриста Вана, чтобы только заткнуть фонтан казенных штампов… Так вот почему брат Су сказал, что мечтал познакомиться с ним! Вот почему Пэнту сразу вспомнил, что Су училась во Франции! А он, Фан, еще смеялся над ее тщеславием. Да от него самого после такого сообщения разит неуемным тщеславием и безграничной пошлостью. Читателям газеты впору носы затыкать… А ведь Су настоящий доктор, не то что он. На пароходе он ничего не говорил ей о своей ученой степени, и сейчас, увидев газету, она наверняка поймет, что он обманщик. И что это за Крэйдонский университет в Германии? В письме тестю он просто написал, что получил степень, а тот решил, что раз письмо пришло из Германии, значит, там находится и университет. Заведующий канцелярией тиснул это в газету, и вот теперь он, Фан, стал посмешищем для всех.

Жена Чжоу заметила, что Фан долго сидит, прикрывшись газетой, и сказала мужу:

— Смотри, как доволен Хунцзянь, уже который раз перечитывает!

— Это он приглядывается к барышне Су, наверное, хочет взять ее в жены вместо сестры! — сострил юный шурин.

— Не болтай чепухи! — не выдержал Хунцзянь. Он не скомкал газету, никак не выдал своего возмущения, но в горле у него пересохло.

Супруги Чжоу удивились, видя, что Хунцзянь стал вдруг неулыбчив, но тут же обменялись понимающими взглядами и в один голос обрушились на Сяочэна:

— Бить тебя некому! Что за манера — встревать в разговоры взрослых? Хунцзянь только сегодня вернулся, вспомнил твою сестру, загрустил, а ты лезешь с неумными шутками. Нечего паясничать!.. Мы знаем, дорогой зять, у тебя доброе сердце — не сердись на мальчишескую выходку.

Фан снова покраснел, а мальчик надулся и проворчал негромко:

— Нечего притворяться! Что ты, всю жизнь не будешь жениться? А авторучка твоя мне не нужна, можешь взять обратно!

Ложась в постель, Фан заметил, что карточки Шуин на столике уже не было — теща, видимо, убрала ее из опасения, что зять расстроится и будет плохо спать. Всего шесть часов назад сошел он на берег, но уже ощутил, что попал в иной мир. Радость, с которой подплывал он к Шанхаю, словно улетучилась, Фан казался себе слабым и ничтожным. С работой не ясно, с любовью не вытанцовывается… Раньше он мечтал, что вернется после учебы, как вода, испарившаяся с земли, возвращается в виде дождя, принося людям радость. На самом же деле явление его из этакой дали не вызвало даже пузыря на поверхности людского моря. Впрочем, стараниями заведующего канцелярией он сам стал похож на большой мыльный пузырь. Летит, пестрит всеми красками, а ткнули — и нет его. Хунцзянь посмотрел в затянутое сеткой окно. Небо было усеяно звездами, казалось, в полном молчании они стремились вытеснить одна другую. Молодой месяц, словно еще не сформировавшаяся, но уже отбросившая робость девушка, светил неярким, чистым светом. На газоне возле дома какие-то насекомые вели ночную беседу. Где-то множество лягушачьих глоток издавали нескончаемое «брекекекекс», похожее на бурление кипящей воды. Бедняжки так надрывались, что вызывали жалость — ведь ничто в мире не стоит таких усилий. К окну приблизилось несколько светлячков. Казалось, они не летели, а плыли в плотном воздухе. Когда-то такое зрелище было привычным для Хунцзяня, но сейчас у него вдруг больно сжалось сердце, на глаза навернулись слезы. И тут он ощутил, как прекрасна жизнь, как хорошо вернуться на родину!.. А все эти газетные новости заслуживают не большего внимания, чем зудение комаров за сеткой окна. Он облегченно вздохнул, потом зевнул.

Когда поезд Хунцзяня подошел к его родному городку, на платформе стояли старый господин Фан, его ближайшие друзья, младший брат Хунцзяня — Фэнъи, а также двоюродные братья и дядья. Польщенный вниманием, Хунцзянь церемонно приветствовал каждого из встречающих и произносил:

— Мне очень неловко, вы пришли в такую жару! А ты, отец, как мог ты себя так затруднять! — закончил он, отмечая, как много седины прибавилось на голове у старика.

Отец протянул ему складной веер:

— Твои собратья, что одеваются по-европейски, предпочитают веера из соломки, но этот лучше… Ты молодец, однако, что не загордился, едешь вторым классом. А то я, признаться, решил было идти к первому.

Родня и знакомые тоже одобрили скромность Хунцзяня. Едва они миновали билетный контроль, некто в синих очках и европейском костюме потянул Хунцзяня за рукав:

— Прошу не двигаться. Будем фотографировать.

Не успел Фан спросить, зачем это нужно, как щелкнул затвор, и он увидел перед собой другого человека, с «лейкой». Очкастый протянул Фану свою визитную карточку и спросил:

— Доктор Фан вернулся на родину вчера?

Человек с «лейкой» также передал ему визитную карточку, и Фан узнал, что перед ним репортеры двух местных газет. Они заявили, что, поскольку доктор устал с дороги, они явятся к нему завтра, а пока что распрощались с господином Фаном и покинули вокзал.

Фэнъи улыбнулся брату:

— Ты стал знаменитостью нашего уезда!

Репортерское величание его доктором резало Хунцзяню ухо, однако от почтительности окружающих его так и распирало. Он увидел, что в маленьком городке стать личностью ничего не стоит, и пожалел теперь, что не надел хорошего костюма, не захватил трости. Потный, со складным веером в руке, он вряд ли хорошо получится на снимке.

Дома он вручил привезенные из Европы подарки матери и двум невесткам.

— Недаром ездил за море, всему выучился, даже женские вещи выбирать умеешь, — похвалила его мать.

— О какой это барышне Су упоминал по телефону Пэнту? — спросил отец. — Что у тебя с ней?

— Ничего, просто ехали на одном пароходе. Вечно Пэнту болтает невесть о чем! — рассердился Хунцзянь. Он хотел было добавить, что Пэнту — порядочный сплетник, но присутствие жены брата удержало его.

— А вообще семейными делами пора заняться как следует, — продолжал отец. — Твои младшие братья давно женились. Свахи приходили не раз, да ведь ты не захочешь искать жену таким устарелым способом. Ну, а Су Хунъе — человек с неплохой репутацией; помнится, в свое время занимал немаловажные должности.

«Почему это что ни девушка, то отцова дочка? — подумал Хунцзянь. — Одну ее ты готов лелеять в сердце, но как вспомнишь, что за ней маячит тень папаши, она уже не кажется такой привлекательной, да и душа двоих сразу не принимает. Послушать некоторых, так для них брак — разновидность однополой любви: не столько девушкой интересуются, сколько отцом ее или братом».

Мать возразила:

— А по-моему, чиновничья дочка тебе не пара. Услужливости от нее не жди, еще самому придется за ней ухаживать. Потом, жену надо брать из своего уезда. У иногородних повадки какие-то чудные, трудно привыкнуть. А эта Су училась за границей, должно быть, уж и не молода?

Лица обеих снох — уроженок этого уезда, не окончивших и средней школы, — выражали полное согласие со свекровью.

— Девица училась за океаном, да еще стала доктором… Боюсь, Хунцзяню ее не переварить, — задумчиво протянул отец, как будто Су была камнем, справиться с которым могут лишь желудки страусов и казуаров.

— Наш Хунцзянь тоже доктор, ничем не хуже ее, — заметила мать.

Отец потеребил бородку и усмехнулся:

— Матери этого не понять, Хунцзянь. С ученой женщиной нет никакого сладу. Муж должен быть на ступеньку выше ее, ровня ему не годится. Поэтому окончивший университет должен жениться на той, у которой за плечами только школа, учившийся за границей — на обыкновенной студентке. А на той, что за границей стала доктором, может жениться только иностранец или, по крайней мере, доктор нескольких наук. Правильно я говорю? Вот и древнее поучение гласит: «Ищи жениха в семье познатнее, бери невесту в семье поскромнее».

— Из тех, что нам сватали, лучше всех вторая дочь в семье Сюй. Я покажу тебе карточку, — сказала мать.

Фан подумал, что дело принимает серьезный оборот. Он терпеть не мог девиц «новейшей формации» из маленьких городков с их устаревшими представлениями о моде и провинциальными претензиями на столичный шик. Кого они ему напоминали?.. Бывало, когда китайские портные впервые учились шить европейские костюмы, они точь-в-точь воспроизводили даже заплаты на локтях и коленях. Впрочем, Фан решил пока не спорить, а через несколько дней ускользнуть в Шанхай, подальше от греха. От


убрать рекламу




убрать рекламу



ец сказал ему, что желающих принять его очень много, а погода жаркая, так что надо быть осторожным в еде. Нанося визиты старшим по возрасту родным и близким, он может пользоваться отцовским рикшей. Когда же станет прохладнее, отец свезет его на дедовские могилы совершить положенный обряд. Назавтра старый господин Фан пообещал позвать портного, чтобы заказать шелковый халат и штаны. Пока же для выездов Хунцзянь может взять одну из курток Фэнъи, младшего брата. За ужином подали приготовленные лично госпожой Фан любимые блюда сына: мелко нарезанного жареного угря, маринованные крылышки кур, тушенную с арбузной мякотью курицу, сваренные в вине креветки. Мать подкладывала ему лучшие куски и приговаривала:

— И как ты, бедный, четыре года прожил за границей! Там небось и поесть нечего было!

Все стали над ней смеяться — что же, мол, за границей все с голоду помирают?

— Вот уж не знаю, чем живут эти заморские черти. Хлеб, молоко — да я их и даром есть не стану!

Хунцзянь вдруг подумал, что в атмосфере родного дома война кажется чем-то немыслимым — вроде привидения среди бела дня. В планах отца и матери не оставалось места для непредвиденных осложнений. Видя, как уверенно они распоряжаются будущим, он и сам осмелел и решил, что напряжение в районе Шанхая спадет, настоящая война не разразится, во всяком случае можно будет не обращать на нее внимания.

Проснувшись на следующее утро, Фан узнал, что вчерашние репортеры давно уже ждут его. Они показали ему газеты с сообщениями о прибытии на родину доктора Фана и с его фотографиями — настолько уродливыми, что ему стало стыдно. На снимке хорошо было видно, как субъект в синих очках тянет его за рукав, и что у Фана испуганное выражение лица, как у пойманного с поличным воришки. Очкастый оказался человеком широко образованным. Он с ходу заявил, что давно знает Крэйдонский университет как самый знаменитый в мире рассадник науки наравне с университетом Сент-Джон[24] в Шанхае. Репортер с фотокамерой на плече спросил Фана, что он думает о международной обстановке и разгорится ли война между Японией и Китаем. Фану еле удалось избавиться от них, но не раньше, чем он сделал для газеты очкастого каллиграфическую надпись «Будьте глашатаем народа», а для газеты фотографа — «Смело говорите правду».

Только он собрался ехать с визитами, как заявился старый приятель отца, директор уездной средней школы Люй, с намерением пригласить господина Фана с сыновьями позавтракать утром следующего дня в чайной. Но, вкусив угощения в доме Фанов, он попросил Хунцзяня выступить в школе с лекцией на тему «Критическая оценка влияния западной культуры на историческое развитие Китая». Хунцзянь терпеть не мог лекций, но пока он подыскивал слова для вежливого отказа, отец поспешил дать за него согласие. Фан смолчал, но про себя подумал: придется облачаться в халат и потеть в эту жарищу, нести какой-то вздор — а чего ради? Психологию деятелей просвещения простому смертному не понять! Отец хотел, чтобы сын блеснул на лекции «семейной ученостью» и дал ему из своей библиотеки несколько изданных традиционным способом книг — «Рукописи из Зала постижения иероглифов», «Собрание бесед о диковинных странах» и еще что-то в этом роде. Хунцзянь потратил на них всю вторую половину дня и получил немало удовольствия. Он узнал, что у китайцев характер прямолинейный, поэтому они представляют небо квадратным, а европейцы криводушны, любят обходить острые углы и поэтому считают, что земля круглая. У китайцев сердце находится в центре груди, а у европейцев — сдвинуто влево. Опиум, который ввозят в Китай европейцы, ядовит, и его необходимо запретить. В то же время опиум, произрастающий на благодатной почве Китая, безвреден. Сифилис — то же самое, что оспа, и обе эти болезни завезены с Запада… Жаль только, что все эти интересные сведения не могли пригодиться ему для лекции, и надо было искать материал в другом месте. Вечером он ужинал у дяди. Вернувшись изрядно под хмельком, перелистал несколько учебников истории, вспомнил какие-то старые анекдоты и набросал текст лекции на трех страничках. Такая подготовка не причинила ему особых мучений, если не считать того, что москиты успели порядком покусать его.

На следующее утро, по окончании званого завтрака, — по традиции последним блюдом был бульон с лапшой — директор школы расплатился и стал торопить Хунцзяня. Они надели принесенные половым халаты и ушли, оставив Фэнъи с отцом наслаждаться чаепитием. В актовом зале школы ждали начала лекции более двухсот юношей и девушек. Хунцзянь в сопровождении Люя направился к кафедре, но почувствовал, что под устремленными на него взглядами деревенеет тело и ноги не хотят идти. Пришлось присесть возле кафедры. Постепенно туман в глазах рассеялся, и он увидел, что первый ряд занимают учителя, а за столом стенографистки сидит весьма привлекательная девица — жаль только, что у нее некрасиво завиты волосы. Сидевшие в зале переговаривались между собой и с любопытством разглядывали Хунцзяня. «Не смейте краснеть!» — мысленно приказал он своим щекам и пожалел, что снял у входа темные очки: дымчатые стекла как бы скрывали то, что творится в душе, и придавали смелости. Директор Люй уже начал представлять его собравшимся. Фан сунул руку в карман, но вместо текста лекции ощутил пустоту. Он покрылся холодным потом. Все пропало! Как же его угораздило потерять такие важные записи! Ведь он ясно помнил, что перед уходом сунул их в карман. Он припомнил лишь несколько первых фраз, все остальное от страха вытекло из головы, как вода из решета. Сколько Фан ни старался собраться с мыслями, они не желали складываться в единую цепь и разлетались в разные стороны. Что-то смутно припоминалось, но тут же исчезало, как человек в густой толпе. Пока он мучился, директор с поклоном пригласил его начать лекцию, и в зале послышались аплодисменты. Поднявшись, он увидел, как в зал вбегает запыхавшийся Фэнъи. Решив, что лекция уже началась, он с горестным видом сел на свободное место. Тут Хунцзянь понял, что в чайной он по ошибке надел халат Фэнъи — ведь оба халата принадлежали брату и были одинаково сшиты из одного материала. Что ж, нужно как-нибудь выкручиваться.

Когда смолкли аплодисменты, Фан начал с деланной улыбкой:

— Директор Люй, господа учителя, однокашники! Вы аплодируете из лучших побуждений, но явно преждевременно. Ведь хлопки ваши должны означать, что вы довольны лекцией, я же еще не начинал говорить. Но раз вы уже довольны, стало быть, мне и говорить не надо? Похлопайте мне по окончании выступления, и мне не стыдно будет сходить с кафедры. Но если аплодисменты после лекции будут не такими горячими, как перед началом, я буду чувствовать себя торговцем, не доставившим уже оплаченный товар.

Аудитория расхохоталась, даже красивая стенографистка улыбнулась, продолжая быстро водить пером по бумаге. Но о чем говорить дальше, Фан не знал. Он кое-что помнил из вчерашних отцовских книг, но учебники истории забыл начисто. Проклятые учебники! А ведь в школьные годы он легко запоминал все, что нужно на экзаменах! Ага, вот и тема. Все лучше, чем молчать.

— О влиянии западной культуры на китайскую историю вы можете прочитать в любом учебнике, так что мне нет смысла повторять известное. Вы знаете, что западные идеи впервые проникли в Китай в середине правления Минской династии. Поэтому католики часто называют ту эпоху китайским Ренессансом. Однако привезенная католическими священниками наука уже не соответствует требованиям времени, а их религия и раньше не соответствовала. За все столетия сношений с Западом лишь две импортированные оттуда вещи закрепились у нас — опиум и сифилис, и обе были завезены при Минах.

Большинство слушателей опять рассмеялось, меньшинство разинуло от удивления рты, учителя нахмурились, а стенографистка покраснела так, будто ее девичий слух публично лишили невинности. Люй предостерегающе кашлянул за спиной Фана. Но Фан, как человек, с трудом вылезший зимним утром из-под одеяла, уже не собирался залезать обратно.

— Опиум первоначально назывался у нас «заморским дымом», — продолжал лектор и вдруг заметил, как толстяк с веером в руке, по виду преподаватель родной речи, покачал головой. — Конечно, конечно, тогда имелись в виду те моря, за которые ездил евнух Саньбао[25]. В «Своде великой Минской династии» говорится, что опиум поставляли Сиам и Ява. Но в самом древнем произведении европейской литературы «Одиссее» (испуганный этим иностранным словом, толстяк перестал качать головой) тоже упоминается опиум. Греческий бог, который заведовал путями сообщения, дал Одиссею волшебную траву, чтобы его не околдовали ведьмы. Большинство ученых считает, что эта волшебная трава — чеснок, но некоторые полагают, что мак, и я с ними согласен. Ведь не случайно во многих европейских книгах говорится, что чеснок и лук способны возбуждать эротические эмоции (директор кашлянул); в знаменитом «Искусстве любви» одного римского поэта сказано, что репчатый лук помогает влюбленным. Возможно, женщинам не нравится, когда изо рта несет луком или чесноком, но мужчины, наевшись чесноку, тянутся к женщинам (директор опять кашлянул). Опиум же, как вам известно, прекрасное успокаивающее средство. Раньше богачи нарочно приучали сыновей курить опиум, чтобы те не бегали по женщинам и не проматывали состояние. Что же касается сифилиса (директор кашлянул несколько раз подряд), то его импортное происхождение тем более не вызывает сомнений. Шопенгауэр давно сказал, что сифилис — главная отличительная черта современной европейской цивилизации. Самый простой способ выяснить происхождение сифилиса — прочесть французский роман «Кандид» в переводе Сюй Чжимо[26], если уважаемые господа не имеют возможности читать в оригинале. В годы правления Чжэндэ[27] иностранцы впервые завезли сифилис в Гуандун, откуда он распространился по всей стране, причем называли его тогда «заморской заразой». Конечно, опиум и сифилис причиняют неисчислимые беды, однако полностью отвергать их нельзя. Под воздействием опиума родилось немало литературных произведений. Древние поэты искали вдохновения в вине, поэты нового времени — в опиуме. Передаваясь по наследству, сифилис приводит к появлению умственно или физически дефективных детей, но он же, как утверждают, способствует выявлению таланта. Например…

Директор совсем охрип от кашля. Когда Фан наконец замолчал, в зале раздались довольно громкие рукоплескания, но директор, нахмурившись, сказал сиплым голосом:

— Сегодня доктор Фан сообщил нам много интересного, высказал ряд оригинальных суждений. Доктор Фан — сын моего близкого друга, я с детства наблюдаю за ним и знаю, что он большой шутник. По случаю такой жаркой погоды он нынче решил поразвлечь нас. Надеемся, что мы еще услышим его ценные соображения по серьезным проблемам.

Еще до конца этого дня во многих семьях, узнали, что вернувшийся из-за океана сын почтенного Фана открыто призывает курить опиум и таскаться по девкам. Услышав об этом, старый Фан очень рассердился, хотя и не решился это показать. Старик не подозревал, что рассуждения сына основывались на старых книгах, которые он сам ему подсунул. Впрочем, после 13 августа, когда пришло сообщение о начале боев на железной дороге Усун — Шанхай, людям было уже не до истории с Хунцзянем. Только отцы девушек, которых прочили ему в невесты, не могли забыть об этой лекции. Они заподозрили, что за границей он вел разгульную жизнь и подцепил дурную болезнь, — так что если погадать о нем в храме Старца Западного озера, пожалуй, вытащишь билетик со словами: «Такой человек, и страдает таким недугом!» Как же можно его брать в зятья! И, ссылаясь на то, что в столь неспокойное время с замужеством лучше повременить, почтенные родители стали забирать, из дома Фанов фотографии своих дочерей и их «гэнте» — карточки с записью дат рождения. Госпожа Фан очень расстроилась; особенно сокрушалась она о второй из девиц Сюй. Но Хунцзяня все это не беспокоило. Пробыв холостяком до двадцати семи лет, он был уверен, что можно потратить еще год-два на выбор подходящей жены. Пятерых девиц Сюй он видел в городском саду на второй день после возвращения. Они были так похожи одна на другую, что предпочесть какую-нибудь остальным было бы совсем не просто: если уж брать, так брать всех. Вернувшись, он сказал матери, что, видимо, госпожа Сюй родила только старшую дочь, а остальные появились на свет, когда мать купала ее в волшебном тазу Шэнь Ваньшаня[28].

С началом военных действий господин Фан, как один из видных людей уезда, занялся организацией охраны общественного порядка. Местные жители пока что не очень беспокоились: они помнили, что во время «событий 28 января»[29] налетов на их город не было, и надеялись, что и на сей раз гроза пройдет стороной. Пробыв дома неделю, Хунцзянь убедился, что проведенные им за границей четыре года не оставили никакого следа в жизни его земляков. Так с листьев лотоса бесследно скатывается вода… Ему встречались те же лица, что четыре года назад, они занимались теми же делами, произносили те же речи. Ни один из знакомых не умер; только его кормилица, любившая говорить, что хочет дождаться его свадьбы и понянчиться с малышом, разболелась и уже не вставала с постели. Четыре года прошли, как будто их не было, и блудному сыну даже не над чем было пролить слезу или вздохнуть.

На шестой день после начала боев японские самолеты совершили на городок первый налет, разбомбили станцию. Тут уж все поверили, что война и вправду подошла к их порогу. Некоторые собрались уезжать в деревню. Самолеты появлялись снова и снова и, как взгляды легендарной красавицы древности, несли разрушение городу и гибель стране[30]. Банкир Чжоу прислал телеграмму, призывая Хунцзяня поскорее вернуться в Шанхай, иначе пути сообщения могут оказаться перерезанными. Господин Фан тоже рассудил, что в такое время сыну надлежит искать своего случая в большом городе, и отпустил его.

О том, что произошло за следующие четыре месяца, от сдачи Шанхая до падения Нанкина, мы здесь рассказывать не будем. Как говорил Фридрих фон Логау[31], события этого времени нужно записывать на бумаге из кожи врагов, окуная острие штыка в чернила из их крови. Хунцзянь совсем сник. Каждый день он просматривал десяток газет, прослушивал десятки радиопередач, пытаясь найти в них, подобно крупинке золота в песке, хоть одну утешительную новость. Он и Пэнту решили, что их родной дом разрушен, а семья ушла куда глаза глядят. Следы родных отыскались только зимой; один из друзей господина Фана снял для него квартиру на территории иностранного сеттльмента и оплатил переезд семьи. При встрече все расплакались. Старый Фан и Фэнъи тут же потребовали, чтобы им купили носки и туфли. Оказалось, что в лодке на них напали два мародера, отняли у господина Фана кошелек да еще заставили отца с сыном снять шерстяные чулки и бархатные туфли, отдав взамен свои вонючие носки и парусиновые тапочки. Хорошо еще, что грабители не обнаружили несколько тысяч юаней, зашитых в поле ватного халата госпожи Фан, не то семья приехала бы совсем нищей. Правда, живущие в Шанхае земляки в знак уважения к господину Фану прислали кое-какие пожертвования, так что семья и здесь зажила безбедно, хотя и тесновато. Видя это, Хунцзянь продолжал жить у Чжоу, но каждые два-три дня навещал родителей. Всякий раз ему приходилось выслушивать рассказы о страшном и смешном, случившемся во время бегства от войны, причем искусство повествования с каждым разом возрастало, а его сочувствие и интерес уменьшались. Поскольку старший господин Фан отказался сотрудничать с коллаборационистами в своем уезде, он не мог вернуться домой, расположившееся же во временной столице, в Ухани, правительство не предлагало ему никаких постов. Так что он чувствовал себя, как молодая вдова, что хранит верность покойному, но не пользуется симпатией у свекра со свекровью. Он любил родину, но родина не любила его. Что касается Хунцзяня, томившегося своей службой в банке, то он пришел к выводу, что в Шанхае у него мало возможностей и что надо при первом удобном случае ехать в глубь страны.

Наступил Новый год по лунному календарю. Обитатели иностранного сеттльмента в Шанхае пережили много страхов за судьбу государства, но страна не погибла, так что можно было повеселиться на празднике, как в былые времена. Однажды госпожа Чжоу сообщила Фану, что за него сватают девушку; оказалось, что речь идет о дочери некоего Чжана, однажды сидевшего рядом с Фаном на банкете. По словам госпожи Чжоу, семья Чжанов запрашивала дату рождения Хунцзяня и ходила к гадателю. Тот заявил, что Фана и их дочь «само небо предназначило друг другу, и их ждет большое счастье».

— Неужели в таком цивилизованном месте, как Шанхай, брачные дела все еще решают гадатели? — улыбнулся Хунцзянь. Госпожа Чжоу сказала, что нельзя не верить в судьбу и что Чжан зовет его на ужин — пусть сходит и посмотрит на девушку. Фан, еще не избавившийся от довоенных интеллигентских предрассудков, поначалу не видел для себя ничего интересного в общении с такой вульгарной личностью, как Чжан, маклер в американском банке. Но потом рассудил, что и сам он со времени поездки в Европу разве не живет на деньги маклера? В конце концов ничто не мешает ему сходить в гости, но жениться, если девушка не понравится, его никто не заставит. И Фан принял приглашение.

Этот Чжан родился в Чжэцзяне, имя у него было Цзинминь, но он любил, чтобы его называли Джимми. Больше двадцати лет служил он в американском банке, поднялся от мелкого клерка до крупного маклера, ворочал большими деньгами. Он не жалел средств на воспитание единственной дочери, и у нее было все, что могли дать миссионерская школа и институт красоты — заморские замашки и привычки, одежда и манера поведения. Ей едва исполнилось восемнадцать, она еще не кончила школы, но родители по традиции считали, что двадцатилетняя девушка уже перестарок, а после двадцати ее можно выставлять в лавке древностей и оплакивать горькими слезами. Госпожа Чжан подходила к выбору зятя очень строго, так что никто из сватавшихся до сих пор не добился успеха. Больше, чем у других, шансов было у некоего отпрыска одного богатого торгового дома, тоже учившегося за границей. Молодой человек произвел на мать хорошее впечатление, но после одной застольной беседы об этом женихе перестали упоминать. Разговор за обедом зашел о том, что из-за военных действий сеттльмент оказался отрезанным и подвоз овощей сократился. Госпожа Чжан обратилась к молодому человеку:

— У вас семья большая, на продукты, наверное, приходится тратить немалые деньги?

Тот ответил, что в точности он не знает, но думает, что в день расходуют такую-то сумму.

— Вот как? Ну, что ж, у вас очень честный и экономный повар! У нас расходуется столько же, а семья вдвое меньше.

Молодой человек счел эти слова за комплимент, но после его ухода госпожа Чжан сказала:

— Уж очень эти люди прижимистые. Жить на такую маленькую сумму! Наша дочь привыкла к комфорту, там ей пришлось бы тяжело.

С этим брачным проектом было покончено. Посовещавшись несколько дней, родители решили: чем отдавать свое сокровище в чужую семью и все время беспокоиться за ее благополучие, лучше принять зятя в свой дом. Встретив на банкете Хунцзяня, глава семьи сказал жене, что есть у него на примете молодой человек — из почтенной семьи, имеет степень, к тому же он живет у названого тестя, так что переехать в другой дом для него ничего не стоит. Хорошо также, что его родители, пострадав от войны, не смогут разыгрывать из себя провинциальных аристократов и не будут против того, чтобы их сын поселился у тестя. Госпожа Чжан выразила желание познакомиться с Хунцзянем.

Хунцзянь отправился к Чжанам сразу по окончании работы. Проходя мимо иностранного мехового магазина, он обратил внимание на котиковую шубу, которая по случаю Нового года продавалась всего за шестьсот юаней. Он мечтал о такой еще в Европе, но не решался купить. В Лондоне мужчину в шубе, не имеющего собственного автомобиля, — если только он не чернокожий, не боксер и не еврей-ростовщик, — принимают либо за циркача, либо за сутенера. Только в Вене считается обычным носить шубу или меховой жилет под пальто. Оказалось, на родине многие тоже носят шубы; выставленный в витрине образец раздразнил Фана, однако, подсчитав свои ресурсы, он лишь вздохнул. В банке ему платили сто с лишним юаней, что считалось неплохим окладом, но этих денег хватало лишь на текущие расходы. В семье тестя он жил совсем даром, так что просить у него такую сумму на предмет роскоши было бы бессовестно. От заграничной поездки у Хунцзяня оставалось шестьдесят с лишним фунтов стерлингов, половину из них он отдал для приобретения кое-какой мебели, так что на руках у него было в пересчете всего шестьсот с чем-то юаней. Истратить их все на одну шубу было бы неразумно. Страна в беде, на всем следует экономить, да и вообще скоро уже потеплеет, можно обойтись и без этой покупки.

Господин Чжан приветствовал его с шумным радушием: «Хэлло! Доктор Фан, милости просим». У него была особенность, выработавшаяся за долгие годы общения с иностранцами (впрочем, в иностранных фирмах или Ассоциации христианской молодежи это вряд ли считалось особенностью), — он любил вставлять в свою речь ненужные английские слова, не выражающие больше того, что можно сказать по-китайски. Слова эти нельзя было бы уподобить, скажем, золотым зубам во рту — те служили не только для украшения. Скорее их можно было сравнить с тем, что порой застревает между зубами и указывает лишь на то, что человек хорошо пообедал. Чжан старательно подражал американскому выговору, чуть-чуть перебарщивая при произнесении носовых звуков, так что со стороны казалось, будто у него насморк. Когда он говорил very well[32], получалось нечто, напоминающее урчание комнатной собаки — «вурри вул». Жалко, что его не слышали древние римляне, иначе Персий увеличил бы число «звуков, похожих на собачье урчание»[33].

Хозяин первым делом справился у гостя, каждый ли день он go down town[34]. Затем, когда Хунцзянь обратил внимание на шкаф, забитый вазами, чашками, тарелками, и спросил, занимается ли господин Чжан коллекционированием фарфора, тот ответил:

— Sure[35]. Прошу сюда, have a look-see[36].

Хозяин раскрыл шкаф. Осматривая вещи, Хунцзянь видел на каждой вещи штампы «Чэнхуа», «Сюаньдэ», «Канси»[37], но, не умея отличить подлинные вещи от подделок, ограничился замечанием:

— Наверное, это стоит больших денег!

— Sure! Деньги немалые. Plenty of dough![38] Но лучше скупать фарфор, чем картины или книги. Если обнаружится, что книга — подделка, она становится waste paper[39]. А поддельный фарфор можно использовать как столовую посуду. Когда я приглашаю иностранных friends[40], я ставлю в качестве salad dish вон то блюдо времен Канси с разноцветным рисунком на синем фоне. Они находят в нем аромат древности и даже говорят, что угощение приобретает old time[41] вкус.

— Не сомневаюсь, господин Чжан, что у вас наметанный глаз, вряд ли вам подсунут подделку.

Чжан расхохотался:

— Помилуйте, я ничего не смыслю в этих узорах и датах изготовления. Надо бы полистать книги, да дела заедают. Но у меня бывает hunch[42]: иной раз поглядишь на вещи и вдруг — what do you call[43] — возникает необъяснимый порыв. Купишь, выясняется, что о’кей. Торговцы антикварными вещами меня уважают. Я им часто говорю: «Нечего подсовывать подделки, стараться fool[44] меня». O yeah! Чжан вам не sucker![45]

Он закрыл шкаф, вызвал звонком прислугу и сказал:

— Headache!

— Вам нездоровится? Голова разболелась? — переспросил Хунцзянь.

Хозяин удивленно посмотрел на него:

— Кому нездоровится? Я чувствую себя превосходно.

— Но вы же сказали, что голова болит?

Чжан снова рассмеялся и сказал вошедшей служанке:

— Пойди, скажи госпоже и барышне, что гость пришел. Make it snappy![46] — При этом щелкнул большим и указательным пальцами, затем обернулся к Хунцзяню и продолжил: — Вы, видно, не бывали в States[47]. Headache в Америке обозначает супругу, а не головную боль.

Фану пришлось молча признать свое невежество. Тем временем появились госпожа Чжан и ее дочь; хозяин дома представил им гостя. Госпожа Чжан оказалась полной женщиной лет сорока с лишним, обладательницей изящного иностранного имени «Тэсси». У дочери, восемнадцатилетней школьницы, был свежий цвет лица; платье обтягивало ее фигуру, и было ясно, что со временем она станет такой же солидной, как и капитал в банке, где служил ее отец. Хунцзянь не расслышал ее имени — не то «Анита», не то «Хуанита». Впрочем, родители звали ее просто Нита. Госпожа Чжан лучше говорила по-шанхайски, чем ее муж, но и у нее нет-нет да прорывался говор ее родных мест — как будто из-под нарядного халата выглядывало нижнее белье. Она была буддисткой и, по ее словам, каждый день по десять раз повторяла молитву «Гуаньшиинь[48] в белом одеянии» в надежде, что бодисатва поможет китайским войскам победить. Она уверяла, что молитва ее очень действенна: в разгар боев под Шанхаем господину Чжану пришлось поехать в отделение банка на набережной Вампу, и лишь благодаря молитвам жены ни один снаряд его не задел. Слушая ее, Хунцзянь подумал о том, как легко, оказывается, осуществлять лозунг «сохранить китайскую идеологию и использовать западную технику»:[49] это значит сидеть во вполне современной квартире с центральным отоплением и твердить буддийские молитвы.

Не подыскав другой темы для разговора с барышней Чжан, он спросил, какие фильмы она любит смотреть. Но тут явились два новых гостя — названые братья господина Чжана. Один из них, Чэнь Шипинь, был старшим служащим в «Европейско-Американской табачной компании»; все называли его по созвучию с немецким zum beispiel[50], а то и вовсе принятым для этих слов сокращением — зэд бэ. Другого звали Дин Нашэн. По звучанию его имя легко переделывалось в английское Теннисон, однако звали его все-таки не в честь поэта, а в честь адмирала Нельсона, тоже на английский манер, тем более что работал Дин Нашэн в какой-то английской пароходной компании. Госпожа Чжан заметила, что собралось достаточное число партнеров для мацзяна — почему бы не сыграть несколько партий перед ужином. Фан играл неважно, да и денег при себе было не густо, так что он предпочел бы побеседовать с барышней, но не мог устоять против уговоров хозяйки дома. Нежданно-негаданно после трех конов он уже выигрывал более двухсот юаней. Сердце у него екнуло — если так будет продолжаться, можно будет подумать и о котиковой шубе. Увлекшись мечтой о выигрыше, он совсем забыл о французском поверье, которое сам же пересказывал на пароходе Суню. К концу игры его выигрыш составлял уже почти четыре сотни. Однако партнеры, — госпожа Чжан, Цумбайшпиль и Нельсон — не заплатив ни монетки, встали и уже собрались идти ужинать. Фану пришлось напомнить им о проигрыше:

— Сегодня мне здорово повезло! Никогда еще не выигрывал сразу такую сумму!

Хозяйка дома как будто очнулась ото сна:

— Что же это мы не рассчитались с господином Фаном! Позвольте, я отдам ему деньги, а мы с вами потом сочтемся.

С этими словами она открыла кошелек и отсчитала нужную сумму, бумажку за бумажкой.

Ужин подавали по-европейски. Нельсон был христианином; перед тем как сесть за стол, он устремил глаза к потолку и возблагодарил господа, пославшего трапезу. Хунцзянь, выигравший в мацзян, оживленно разговаривал и смеялся. После ужина, когда гости курили и пили кофе, он заметил этажерку возле дивана, на которой стояли, как он догадался, книги барышни Чжан.

Среди них были «Ридерс дайджест»[51] и сочинения Шекспира в оригинале, «Домоводство», Библия, биография госпожи Кюри, самоучитель фотографии, «Моя страна и мой народ»[52] и прочие бессмертные сочинения, а также десятка полтора киносценариев. На обложке одного издания он прочитал по-английски: «Как заполучить мужа и удержать его». Хунцзянь не удержался и стал с любопытством листать книгу. Первый попавшийся ему на глаза абзац гласил: «Только нежное и мягкое обхождение может оставить след в глубине души мужчины. Девицы, не забывайте, что у вас на лице всегда должна сиять улыбка».

Именно такая улыбка оживила лицо Хунцзяня, когда он заметил, что автором этого произведения была женщина. Интересно, подумал Фан, замужем ли она? Следовало бы указать «миссис такая-то», тогда книга приобрела бы и вес и популярность как основанная на личном опыте автора. Он улыбнулся еще шире, но, заметив, что юная владелица библиотечки наблюдает за ним, тут же стер с лица улыбку и поставил книгу на место.

Цумбайшпиль пожелал, чтобы названая племянница сыграла на фортепьяно, к нему присоединились остальные. Пока звучала музыка, Хунцзянь, не слушая ее, пытался вспомнить, где он встречал название той книги, но не мог. Но вот барышня кончила играть, а Хунцзянь первый закричал «бис», как бы реабилитируя себя за насмешливую улыбку. Вскоре после этого он откланялся. Когда рикша провез его половину пути, он наконец вспомнил… Картина прошлого возникла в его памяти неожиданно: как опоздавший на урок шалун — стоило учителю отвернуться к доске, и он уже проскочил за свою парту. Это было во время его короткого пребыва


убрать рекламу




убрать рекламу



ния в Ливерпуле. Он простудился и пошел в аптеку за лекарством. Фармацевт — евроазиатский метис — с таинственным видом спросил Хунцзяня, не хочет ли он приобрести вот эту бутылочку. На этикетке значилось: «Корень Адама и Евы. Чудесный любовный напиток для мужчин и женщин». Хунцзянь посмотрел на пузырек с недоверием и сказал: «Нет уж, оставьте это для себя». Запомнилось, что под названием снадобья была еще строка: «Этот эликсир поможет вам вернуть или удержать мужа, жену или возлюбленную». Это очень напоминало название книги барышни Чжан. Конечно, такие книги читают наивные девушки, мечтающие просто выйти замуж, а вовсе не те, что прибегают к «любовным эликсирам». Но отношение к проблемам любви и брака у последних, пожалуй, более трезвое и деловое. Для женщины замужество — профессия; не иметь мужа — значит быть безработной, поэтому нужно цепко держаться за эту чашку риса. Хм, но я лучше буду стаканом чая, чтобы женщина могла освежиться, рюмкой вина, чтобы она опьянела, или чашкой кофе, чтобы она взбодрилась. Я не хочу, чтобы прочитавшая ту книгу девушка смотрела на меня, как на чашку риса! Пусть лучше она презирает меня, считает бездельником. Мисс Нита, нам с вами не суждено делить трапезу, пусть вас любит более удачливый человек. Тут Хунцзянь рассмеялся и помахал рукой месяцу, прощаясь с ним, как с барышней Чжан. Рикша решил, что седок пьян, и попросил его сидеть спокойно, а то трудно тащить коляску. Когда все гости ушли, госпожа Чжан сказала:

— Этот Фан не подходит. Очень уж любит деньги, я это сразу выявила. Как он испугался, что мы не отдадим ему долга! Правда, смешно?

— Все-таки немецкий товар всегда хуже американского, — сказал глава семьи. — Тоже мне доктор! Учился в Англии, а половину из того, что я сказал по-английски, не понял. После мировой войны Германия отстала. Автомобили, самолеты, фотокамеры, пишущие машинки — во всем Америка впереди. Нет, эти европейские выученики мне не нравятся.

— Нита, а тебе понравился господин Фан?

Девушка не могла простить Фану улыбки, с которой он рассматривал ее книгу, и сказала без колебаний:

— Он противный! Посмотрите только, как он ест. Непохоже даже, что жил за границей. Макает хлеб в бульон, а курицу ест руками, без ножа и вилки. Я сама видела! И это называется воспитанность? Мисс Прим, которая преподает у нас в школе, наверняка назвала бы его piggy-wiggy[53].

Нита не стала женой Хунцзяня. К концу следующего года ее родители привели в дом покладистого зятя. Когда японцы капитулировали[54], она была уже молодой светской дамой. Господин Чжан, который перед этим изо всех сил заискивал перед японцами и состоял в «Городской ассоциации борьбы против Англии и Америки», тут же помчался в лагерь, где находились интернированные японцами английские и американские граждане, навестить своих бывших хозяев. Нита поехала вместе с отцом. Когда к Шанхаю подошел американский корабль, окончившие миссионерские школы барышни и дамочки организовали хор и преподнесли богатырям-союзникам цветы. И здесь без Ниты не обошлось. А в той самой обставленной по-европейски гостиной, где осрамился Фан и где с таким почетом принимали японских жандармов, господин Чжан устроил банкет для американских матросов. Его дочь пригласила несколько своих замужних и незамужних подруг. Вечер удался, гости веселились вовсю и осушили не одну дюжину бутылок. А потом началось то, что американцы называют «вечеринкой в обнимку». Барышни и дамочки чувствовали себя наверху блаженства, когда их целовали представители союзной армии, и, кажется, готовы были сделать на щеках наколки в виде звездно-полосатого флага. С того дня муж Ниты всякий раз робел, целуя ее, словно бы проникал на американскую территорию без заграничного паспорта и визы госдепартамента. Но когда однажды супруги из-за чего-то повздорили, нежная Нита при мощной родительской поддержке так съездила мужа по физиономии, что у него из глаз посыпались звезды, а на щеке осталось четыре полосы. Так и он, можно сказать, уравнялся с нею в правах, стал «звездно-полосатым».

Госпожа Чжоу очень огорчилась, что Фан не женился на дочери Чжана. Но Фан в детстве читал такие старомодные книги, как «Троецарствие», «Речные заводи» и «Путешествие на Запад», а не современные шедевры вроде «Белоснежки» и «Пиноккио». Он запомнил изречение Ли Сюаньдэ из «Троецарствия»: «Жена подобна одежде». Следовательно, одежду можно приравнять к жене. Приобретя новую шубу, он не стал жалеть о потерянной невесте.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 Сделать закладку на этом месте книги

Весна в том году была особенно бурной — может быть, потому, что впитала в себя нерастраченные жизненные силы погибших на войне молодых людей. Взбудораженным весенней погодой людям казалось, будто у них что-то прорастает в душе, и они чувствовали себя как младенец, у которого прорезываются зубки. В Шанхае, этом внезапно разросшемся городе, весне негде было развернуться — ни холмов, ни вод, ни цветов, ни ив. Травы и кустарники в парках и на узких газонах чувствовали себя как звери в клетке — стесненными и одинокими, и не могли полностью насладиться весной. Ей оставалось целиком отдать себя людям — и она одарила род человеческий новыми эпидемиями, похотью, пьяными драками и увеличением числа беременных. Впрочем, последнее было хорошо, ибо должно было восполнить убыль людей на войне. Госпожа Чжоу, правда, говорила, что рождающиеся в таком году младенцы — большей частью перевоплощения безвременно погибших, которые хотят дожить свой срок. Значит, им долго не протянуть.

В последнее время Фана днем клонило ко сну, и только к вечеру он приободрялся. По утрам же, заслышав щебетанье птиц, он испытывал беспричинную радость, чего-то ожидал, сердце его рвалось куда-то вверх; но, взлетев совсем невысоко, радость лопалась, как воздушный шарик. Оставалось лишь столь же смутное разочарование. Ему все время хотелось действовать, но сил не было: как тополиный пух — сколько ни дует ветер, он все равно опускается почти на то же место. Фан сам сознавал, что напоминает героиню старинных стихов, тоскующую весной в девичьей спальне. Но сейчас и женщины не находят времени для весенней тоски, а ведь он числится в мужчинах. Смех, да и только! Вот Бао ни за что не стала бы сентиментальничать… А Су? Насчет Су трудно сказать: она очень похожа на чувствительную красавицу из старого романа. Бао невозможно вообразить в древней одежде с длинными рукавами. Для нее одежда, что пробка в винной бутылке: нужна лишь тогда, когда не хочется вина. Но Су была бы на своем месте на эстампах Чэнь Лаоляня[55], среди служанок, которые славятся «изяществом фигуры». При этом Су выиграла бы в длинном халате, который скрыл бы ее худобу. Фан ничего не слышал о девушке со времени прощанья на пристани. Но ведь он обещал наведаться к ней, почему бы и не исполнить обещанного? Фан понимал, что визит может повлечь за собой ненужные хлопоты, но жизнь так скучна, ему так недостает подруги! Что ж, страдающий бессонницей глотает снотворное и тоже не задумывается о вредных его последствиях.

Входя в дом Су, Хунцзянь представлял себе, как девушка, обрадованная и в то же время обиженная, вбежит в гостиную и станет выговаривать ему, что так долго не приходил. Привратник подал ему чай и сказал, что барышня скоро выйдет. В саду пышно цвели персики, сливы, сирень. «Сейчас только конец марта, — подумал Фан, — что же останется от всего этого цветения к концу весны?» Дверь в сад была широко раскрыта, аромат цветов ударял в нос и кружил голову. В нем было что-то плотское, как в запахе, исходящем от волос партнерши на летних танцульках. На стене висел рисунок Шэнь Цзыпэя[56] со стихотворением Хуан Шаньгу[57], которое начиналось так: «Запах цветов побуждает презреть буддийский обет». Хунцзянь почувствовал всю правду этой строки: дышать таким ароматом — почти то же самое, что есть скоромное. Прежде чем вошла Су, Хунцзянь успел раза три осмотреть все картины и безделушки в гостиной и подивиться каллиграфическим причудам Шэнь Цзыпэя… Ее улыбка была холодной, как осеннее солнце в день, когда собирается идти снег. Она протянула ему руку:

— Вы так долго не показывались, каким ветром занесло вас сегодня, господин Фан?

Хунцзянь вспомнил горячее пожатие ее руки на пристани и ощутил в ладони холодную рыбу. Но ведь они так славно попрощались, откуда же эта внезапная перемена? Он представил себя студентом перед экзаменом: накануне думал, что все вызубрил, а утром проснулся — половину не помнишь. Пришлось солгать, будто только что приехал в Шанхай и первый визит — ей.

Су с подчеркнутой вежливостью поблагодарила его за оказанную честь и поинтересовалась, где нашел он применение своим талантам. Фан смущенно ответил, что еще не искал работы, думает поехать в глубинные районы, а пока помогает родственнику в банковском деле. Су бросила на него взгляд:

— Очевидно, речь идет о банке вашего тестя, господин Фан? Однако вы умеете хранить тайну! Мы старые однокашники, а я и не подозревала, что вы женаты. Или вы женились уже после того, как вернулись с докторской степенью? Стало быть, у вас двойное счастье — и ученая слава, и красивая жена. Жаль, что нам не посчастливилось хоть взглянуть на госпожу Фан!

Фан в крайнем смущении пробормотал, что во всем повинна шанхайская газета. И тут, взяв тон беспристрастного историка, он поведал Су, что поддельный диплом приобрел ради шутки, названым же зятем согласился стать из уважения к традициям. Закончил он так:

— Когда мне показали ту газету, я сразу подумал, что ты будешь смеяться и презирать меня. Если бы ты знала, какая крупная ссора вышла у нас с названым тестем!

Лицо у Су потеплело:

— Ну, зачем же так! Конечно, эти вульгарные торгаши знают одно — раз деньги уплачены, товар должен быть налицо. Стоит ли с ними спорить? Господин Чжоу — старший в роду и к тебе хорошо относится, значит, он имел право сообщить приятную для него новость через газету. К тому же на это известие мало кто обратил внимание, прочитали и забыли. Ведь это смешно — пренебрегать общепринятым мнением в больших вопросах и всерьез сердиться на мелочи.

Фан искренне обрадовался примирительному тону Су.

— Значит, мне нечего стыдиться? Надо было раньше рассказать тебе обо всем! И метко же ты подметила: я действительно придаю слишком большое значение мелочам. На самые важные события в мире могу махнуть рукой, а за всякую ерунду цепляюсь. Веду себя так же непоследовательно, как чиновник-казнокрад: тот к чужому кошельку не притронется — боже сохрани, а у государства хапает сотни тысяч.

Су захотелось возразить: знай, мол, этот чиновник, что в кошельке тоже лежат сотни тысяч и что кража может сойти ему с рук, так и притронулся бы. Но она лишь внимательно посмотрела на Фана еще раз и опустила взгляд на узорчатый ковер.

— Вот и хорошо, что непоследователен. Иначе друзья разочаровались бы в тебе, решили бы, что ты и на них махнул рукой.

Фан с преувеличенным пылом стал говорить о том, как ценит он дружбу, давая при этом понять, что особенно ценит дружбу барышни Су. Та в свою очередь рассказала, что отец ее вслед за правительством эвакуировался в Сычуань, старший брат служит в Гонконге, так что дома остались лишь мать и невестка. Она сама тоже собирается ехать в глубинные районы. Фан предложил отправиться вместе. Тогда Су решила познакомить его со своей двоюродной сестрой, которая проучилась год в Пекинском университете перед его эвакуацией в глубь страны, полгода прожила в доме Су, а теперь собиралась продолжать учебу. Она тоже могла стать участницей их поездки.

Су ввела в гостиную хорошо сложенную девицу лет двадцати и представила: «Моя кузина Тан Сяофу». Фан тут же отметил правильные черты лица, ямочки на щеках и такой свежий цвет кожи, которого иные женщины достигают лишь с помощью дорогостоящих косметических ухищрений. И вся она была как яблочко, которое так и хотелось надкусить. В небольших глазах светились живость и нежность, и Фану пришло в голову, что большие глаза у женщин часто напоминают речи политиканов — много обещают, но, увы, мало дают. А ее ровные, белые зубы! Вот где удивиться бы литературоведам — почему это лирики всех времен мечтали стать шпилькой в прическе любимой, поясом, стягивающим ее талию, ее циновкой и даже туфелькой, но никому не хотелось стать зубной щеткой… Волосы девушки были не завиты, брови не выщипаны, рот не накрашен. Она явно не стремилась выйти за пределы отпущенного ей природой, как иные африканки, что изводят на себя массу пудры. А еще есть охотницы замазывать каждую оспинку толстым слоем крема… Короче говоря, эта девушка обладала естественностью — качеством редким в современном культурном обществе. В больших городах девушки сплошь да рядом либо изображают из себя зрелых женщин, либо начисто лишены женственности, этакие бесполые существа. А барышня Тан была по-женски соблазнительна и по-девичьи проста. Фан решил, что пришел не напрасно, и теперь старался произвести хорошее впечатление. Тан Сяофу обратилась к нему, как к «старшему коллеге», но он запротестовал:

— Нет, прошу вас! «Старший» звучит как «старый», и я начинаю чувствовать себя останками первобытного человека. Конечно, жаль, что я родился слишком рано и не могу быть вашим однокурсником, но напоминать о моих летах так жестоко!

— Вы уже придираетесь! Хорошо, больше не буду звать вас старшим.

Су подхватила реплику кузины:

— Что же, звать тебя просто Фаном, как на пароходе? Знаешь, Сяофу, если он не ценит вежливого обращения, не станем называть его никак.

Фан заметил также, что след улыбки остается на лице девушки и после того, как она перестала смеяться. И след этот — отзвук умолкшей мелодии. Женщины умеют красиво улыбаться, но у многих улыбка — своего рода гимнастика для мускулов лица. Они командуют себе: «раз!» — и все лицо расплывается в улыбке, командуют «два!» — и она исчезает без следа. Лицо остается пустым, словно экран перед началом фильма. Нащупывая тему для разговора, Фан спросил девушку, на каком она факультете. Но Су не дала ей ответить:

— Пусть сам догадается!

Фан назвал филологический факультет — и ошибся; назвал педагогический, химический, физический факультеты — и снова не угадал. Наконец он воскликнул, подражая господину Чжану:

— Search me![58] Неужели математический? Это ужасно!

Тан Сяофу открыла секрет — всего-навсего политические науки. Тут снова вмешалась Су:

— Да, это действительно ужасно. Она же будет нашей правительницей!

— Женщины — прирожденные политики, — сказал Фан. — Они с рожденья знают, как выдавать ложь за правду, как наступать, делая вид, что отступаешь. Изучать политику — для них излишнее занятие, добавление узоров к разноцветной парче. В Европе мне довелось слушать некоего профессора Бергмана. Он говорил, что сильная сторона у мужчин — мышление и творчество, у женщин — общественная деятельность; поэтому мужчины должны передать свои социальные функции женщинам, а сами сидеть дома, размышлять, создавать новую науку и искусство. По-моему, он прав. Не женщинам надобно изучать политику, а нынешним политикам следует учиться у женщин. В теперешнем политическом спектакле все актеры играют не свои роли.

— Придумывать странные теории — твое любимое занятие, — сказала Су.

— Ваша кузина, барышня Тан, не понимает своей выгоды. Ее приглашают включиться в политическую жизнь, а она называет это «странной теорией». Посудите сами! Издревле говорили — научись поддерживать порядок в семье, а уж потом управляй страной и вселенной. А многие ли мужчины в состоянии поддерживать этот порядок? Большинство полагается в этом на женщин, а в оправдание заявляют, что истинный муж должен заниматься делами Поднебесной и не может снисходить до семейных мелочей. Как будто можно воздвигнуть крышу дома где-то в воздухе, без опор. Передача государственных и общественных дел женщинам может иметь много хороших последствий: например, уменьшится опасность войны. Наверное, усложнится дипломатия, будет больше секретов, но воевать женщины не склонны хотя бы в силу своих физиологических особенностей. Они менее способны к техническому мышлению, нежели мужчины, так что в войне будут использовать лишь самое несложное оружие, а то и просто вцепятся друг другу в волосы или начнут царапаться. Большого ущерба это не причинит. Уже сейчас не модно рожать детей, а если женщины займутся политикой, им будет совсем не до этого. Население сократится, и войны вообще могут стать ненужными.

Тан Сяофу догадалась, что Фан произнес эту речь с целью привлечь к себе ее внимание, и рассмеялась в душе. В то же время ей было лестно, что ее сочли достойной таких усилий, и она решила подыграть собеседнику:

— Не пойму, кого ругает господин Фан — политиков или женщин? В любом случае это нехорошо.

— Вот тебе раз! Человек, можно сказать, из кожи лез вон, чтобы сказать даме приятное, а его не только не оценили, но даже не поняли! Лучше бы совсем не раскрывал рта.

— Как не оценили? Я очень тронута тем, что вы, господин Фан, продемонстрировали передо мной блестящий ораторский дар. Если бы я училась математике, вы наверняка придумали бы другую теорию и стали бы доказывать, что женщины — природные вычислители.

— Может быть, правильнее будет сказать, что, если красавицы станут заниматься математикой, он перестанет испытывать отвращение к этой науке, — сказала Су. — А уж оправдать свое поведение он сумеет. До нашего совместного плавания я и не подозревала, что у господина Фана так хорошо подвешен язык. Когда мы были студентами, он, помню, краснел при виде девушек. Да, чем ближе подходил к ним, тем краснее становился — глядеть на него было больно. Мы и прозвали его «градусником»: его щеки реагировали на приближение девушек так же чутко, как столбик ртути — на изменение температуры. И вот пожалуйста — побывал за границей и стал таким циником! Уж не оттого ли, что проводил время с девицами вроде Бао!

— Ну, полно, зачем вспоминать старое. А вы, значит, тоже были хороши: ходили с серьезными лицами, а втихомолку перемывали всем косточки? Бессовестные!

Видя, как Фан смутился, Су простила ему кокетничанье с Тан Сяофу и рассмеялась:

— Смотрите-ка, разволновался! А сам в лицо льстит, за спиной же небось высмеивает.

— Вам обеим бояться нечего! Вы так всесторонне красивы, что не разберешь, где и спина. Точь-в-точь гора Лушань: откуда на нее ни посмотри — все виды ее знамениты.

— Спасибо за такой комплимент! Уход за лицом стоит женщинам и времени и денег. Страшно подумать, что было бы, стань каждая из нас восьмиликой Гуаньинь[59]. — Тан охотно высказывалась таким образом, поскольку в действительности почти не тратилась на косметику.

Су опять посмеялась над Фаном: его любезности явно не достигали цели. В это время вошел крупный мужчина лет тридцати с высокомерным выражением лица. Су воскликнула:

— А, вот и он! Будьте знакомы: Фан Хунцзянь, Чжао Синьмэй.

Чжао пожал руку Фана и окинул его мимолетным, пренебрежительным взглядом, будто Фан был страницей из детской книжки, которую легко прочесть в одно мгновение. Затем он обратился к Су:

— Не тот ли это господин Фан, с которым ты плыла из Европы?

Фан удивился подобной догадливости, а затем предположил, что Чжао держал в руках тот злополучный номер газеты, и ему стало неловко. Чжао явно не привык скрывать свои чувства. Едва ему подтвердили, что перед ним тот самый Фан, он вообще перестал замечать его. Если бы Су изредка не обращалась к нему, Фан мог бы подумать, что он растворился в воздухе, исчез, как привидение при крике петуха, или стал чем-то вроде истины даосского толка — незримой и неосязаемой субстанции. Су объяснила ему, что Чжао — давний друг дома, что он учился в Америке, служил начальником департамента в управлении внешних сношений, по болезни не эвакуировался вместе с учреждением, а сейчас работает политическим редактором в Китайско-Американском агентстве печати. Рассказывать о Фане она не стала, как будто Чжао уже знал его биографию.

Расположившись с трубкой на диване, Чжао спросил, обращаясь к лампе под потолком:

— Где служит господин Фан?

Фану это не понравилось, но промолчать было неудобно, а назвать «Разменное золото» — несолидно. Поэтому он ответил неопределенно:

— Пока что работаю в одном небольшом банке.

— Жаль, когда талант не находит должного применения! — сказал Чжао, любуясь пущенными им колечками дыма. — А что вы изучали за границей?

— Ничего! — буркнул Фан совсем уже сердито.

— Ты же занимался философией, правда, Хунцзянь? — вмешалась Су.

Чжао сухо усмехнулся:

— У нас, людей дела, точка зрения такая: изучать философию — все равно что не изучать ничего.

— Нужно проверить ваше зрение у окулиста. — Тут Фан нарочито засмеялся, стараясь смягчить этим свою резкость. Чжао Синьмэй решил, что тот радуется собственной остроте, но не мог ничего придумать в ответ и изо всех сил насасывал трубку. Су почувствовала неловкость и нахмурилась, и только Тан словно с заоблачных высот взирала на поле боя и улыбалась как-то отрешенно. Вдруг до Хунцзяня дошло, что этот Чжао невежлив с ним из ревности, считает его своим соперником. Вот и Су, видимо, неспроста перешла с «господин Фан», на «Хунцзяня» — хочет показать степень их близости. Разумеется, всякой женщине лестно, когда мужчины из-за нее ссорятся. Но ему-то зачем страдать понапрасну? Не проще ли пустить лодку по течению и предоставить Чжао полную свободу действий?

Су, разумеется, не догадывалась об этих раздумьях Фана. Ей нравилось быть предметом мужского соперничества, не хотелось только, чтобы схватка приняла слишком острый характер и закончилась скорой победой одного из бойцов и бегством другого, — тогда стало бы скучнее жить. К тому же она опасалась, что побежденным окажется Фан. Вот если бы поединок с Чжао Синьмэем придал ему смелости!.. А вдруг он, выражаясь языком военных сводок, «предпримет стратегическое отступление в целях сохранения сил»?

Отец этого Чжао когда-то служил с ее отцом, в первые годы республики они вместе снимали дом в Пекине. Сам Чжао был ее товарищем по детским играм. Когда мать Чжао ходила беременная им, все думали, что родится двойня. В четыре года ребенок выглядел семилетним. Слуге, возившему мальчика в трамвае, то и дело приходилось доказывать кондуктору, что его маленькому господину нет еще пяти и он может ехать без билета. Впрочем, крупным был сам мальчик, но не его амбиции. В школе над ним постоянно насмехались, и вообще всякая пущенная из-за угла стрела попадала в эту солидную мишень. Он часто играл с Су, ее братом и сестрой в «солдата, палача и разбойника». Девочки, не умевшие быстро бегать, предпочитали роль солдата или палача. Брат Су, когда ему выпадало быть разбойником, никак не хотел сдаваться в плен, а Чжао был на редкость миролюбивым разбойником и охотно шел на «казнь». В «Красной Шапочке» он неизменно играл роль волка, смешно таращил глаза и разевал рот, показывая, что проглатывает Су и ее сестру. Затем прибегал охотник — брат Су, опрокидывал «волка» в грязь и делал вид, что хочет вспороть побежденному зверю живот, причем однажды взаправду распорол ему ножницами одежду.

Чжао был добродушным и вовсе не был бестолковым. Ему шел четырнадцатый год, когда суеверный отец повел сына к известной гадалке. Та отозвалась о мальчике с похвалой: «Элементы огня, земли и дерева находятся в благоприятном сочетании, глаза, как у быка, нос, как у льва, уши — круглые, как шашки, рот квадратный. Согласно «Гадательной книге отшельника в посконной одежде», все это — «приметы сановника из Южной земли». И добавила, что юношу ждет необыкновенное будущее, что он превзойдет своего отца. С той поры Чжао стал считать, что предназначен он для политической деятельности.

Он с детских лет был тайно влюблен в Су. Однажды она опасно заболела, и Чжао слышал, как отец сказал: «Су Вэньвань должна поправиться. Ведь ей на роду написано быть женой чиновника и помогать ему в течение двадцати пяти лет». Чжао решил, что это ему должна помогать Су — предрекла же гадалка, что он станет сановником. Прослышав о возвращении Су из-за границы, он возобновил с ней дружбу и твердо решил, как только представится случай, сделать ей предложение. Но первые дни после приезда Су говорила только о Фане. И если на пятый день она перестала упоминать его имя, то лишь оттого, что наткнулась на статейку в газете и нашла в ней детали, не замеченные иными, менее внимательными читателями.

Ее давнее знакомство с Чжао не имело шансов перерасти в любовь; в самом деле, из сложения нескольких зимних дней не может получиться один весенний. Большой мастак по части произнесения речей перед иностранцами, Чжао говорил звучно, раскатисто, с американским выговором. Но, выступая с трибуны, он возвышался над другими, а делать предложение надо было с почтительным поклоном. Воздействовать на Су, как на свою аудиторию, он не мог. К тому же Су не нравились его вульгарные манеры, его чревоугодие, нелюбовь к музыке. Она не задумывалась о том, как часто люди лицемерят, когда речь идет о музыке, и не могла оценить прямодушия Чжао, который не стеснялся признаться, что любит поесть и не получает удовольствия от красивых мелодий. Фан, тот в глаза не видел нот, на Западе слушал лишь пошлые оперетты, но в Гонконге Су решила, что в нем заложены семена меломана, нужно лишь суметь их вырастить. Что касается Чжао, то он испытывал, разумеется, чувство ревности к Фану, но в смертельную ненависть она не вылилась. Высокомерие этого человека скорее было сродни тому, с каким Муссолини и Гитлер вели переговоры с представителями малых стран. Своими диктаторскими замашками Чжао рассчитывал подавить и устрашить Хунцзяня; однако, получив отпор, он не стал стучать по столу и орать, как дуче, или размахивать кулаками, подобно фюреру. Будучи более тонким дипломатом, он только попыхивал трубкой, создавая вокруг себя дымовую завесу. Су стала расспрашивать его о ходе военных действий. Он пересказал только что законченную им передовицу, по-прежнему не замечая Фана и в тоже время словно бы остерегаясь его — как человек, пришедший навестить заразного больного. Фану было неинтересно его слушать, он охотно поболтал бы с Тан, но та ловила каждое слово Чжао. Когда же она поднялась, Фан решил уйти вместе с нею и, кстати, по дороге узнать ее адрес. Но в это время Чжао, выложив все новости, посмотрел на часы и сказал Су:

— О, уже шесть часов! Я ненадолго забегу в редакцию, а потом отвезу тебя ужинать в «Эмэйчунь» — это лучший ресторан сычуаньской кухни, там меня каждый официант знает. Барышня Тан тоже, надеюсь, окажет мне честь? И вы, господин Фан, можете составить нам компанию, будем рады.

Не дожидаясь ответа Су, Тан и Хунцзянь в один голос поблагодарили Чжао за приглашение и заявили, что уже поздно и им пора по домам.

— Фан, задержись на минутку, мне надо с тобой поговорить, — промолвила Су. — Я должна вечером идти с мамой в гости, так что мы поужинаем как-нибудь в другой раз. Хорошо, Синьмэй? А завтра в четыре прошу всех в гости — будут господин Шэнь с супругой. Они только что вернулись из-за границы, будет о чем поговорить.

Уязвленный Чжао сразу же ушел. Фан встал было, чтобы пожать ему руку, но напрасно.

— Странный господин. Чем это я его так прогневил?

— А разве вы на него не рассердились? — хитро улыбнулась Тан.

— Вот противная! — воскликнула Су, покраснев.

Фан не стал оправдываться и только сказал:

— Спасибо за приглашение на завтра. Я вряд ли смогу прийти.

Тан Сяофу сразу же возразила:

— Нет, так не годится! Это мы, зрители, можем не приходить, а вы ведь главное действующее лицо!

— Сяофу! Перестань болтать чепуху! Вы оба должны прийти.

Тан уехала в машине семьи Су. Оставшись наедине с Су, Фан попытался разрядить сгущавшуюся атмосферу интимности:

— А твоя кузина остра на язык. И, видать, очень умна!

— Да, задатки у нее большие! Держит при себе с десяток молодых людей и вертит ими, как хочет. — Разочарование, отразившееся на лице Фана, доставило Су горькое удовлетворение. — Не думай, что она наивна, у нее в голове тысячи всяких козней! И, знаешь, я уверена: если у девушки, едва ставшей студенткой, на уме одни любовные приключения, из нее ничего путного не получится. Откуда взять время на учебу, если дни напролет проводить с парнями? Кстати, помнишь, вместе со мной учились Хуан Би и Цзян Мэнши? О них давно ни слуху ни духу.

— Ты ведь тоже пользовалась успехом. Впрочем, у тебя был такой гордый вид, что я не смел подойти поближе, любовался издали.

Су явно повеселела и продолжала вспоминать студенческие дни. Фан понял, что серьезного разговора к нему у нее нет, и стал прощаться:

— Тебе ведь идти с матерью в гости.

— Никуда мне не надо идти. Это я хотела наказать Синьмэя за грубость и зазнайство.

— Ты слишком добра ко мне! — смутился Фан.

Су бросила на него взгляд и опустила голову:

— Иногда мне действительно не стоило бы быть такой доброй…

Все не произнесенные ею нежные слова устремились к Фану в надежде, что он выговорит их. Фан, однако, говорить не собирался, но и долго молчать было неловко. Он погладил тыльную сторону ладони Су. Та отдернула руку и тихо сказала:

— Иди, а завтра приходи пораньше. — Она проводила Фана до дверей и, когда он спускался по лестнице, окликнула его. Он обернулся. — Нет, ничего. Просто я смотрю на тебя, а ты бежишь, даже не обернешься. А я-то, глупая… Так приходи пораньше.

Оказавшись на улице, Фан почувствовал себя частью хозяйничающей в городе весны, а не сторонним ее наблюдателем, как два часа назад. Земля, казалось, плыла под его ногами. Лишь два вопроса не давали ему покоя. Во-первых, за


убрать рекламу




убрать рекламу



чем это он прикоснулся к ладони Су, зачем сделал вид, будто не понимает скрытого смысла ее слов? Слишком мягкий у него характер, вечно боится обидеть женщин, потворствует им. Впредь надо быть честнее, не изображать того, чего нет. Во-вторых, если у Тан так много приятелей, может быть, у нее есть и любовник? В гневе Фан обрушил удар трости на придорожное дерево. Тогда лучше сразу отступиться. Вот будет стыд, если его отвергнет несовершеннолетняя девица! В таком состоянии духа он вскочил в трамвай. На соседней скамье нежно ворковала молодая парочка. У парня на коленях лежала стопка школьных учебников, у девушки, видимо, тоже были книги, но завернутые в оберточную бумагу с портретами кинозвезд. Ей было лет семнадцать. На лице у нее застыла маска, изготовленная из смеси пудры, крема и помады. Фан подумал, что Шанхай не зря считается центром цивилизации — даже за границей не часто увидишь, чтобы школьницы так разрисовывали свой фасад. Правда, эта девушка размалевалась уж слишком откровенно — лицо ее совершенно утратило свой естественный цвет. И еще ему пришло в голову, что женщина уделяет особое внимание своей внешности, когда у нее появляется мужчина и она по-новому оценивает свое тело, или когда она ощущает потребность в мужчине и старается всеми силами привлечь к себе внимание. Но ведь Тан Сяофу не украшает себя — значит, она и не думает о мужчинах. Он нашел это свое заключение очень глубоким и логичным и мысленно добавил к нему латинское Q. E. D.[60] От радости он не мог усидеть на месте. Трамвай еще не остановился, а Фан уже соскочил с подножки и едва не расшибся — к счастью, успел ухватиться за столб. Он перепугался, ободрал руку, и вдобавок ко всему его еще отчитал вагоновожатый. Дома, смазывая руку йодом, он подумал, что виновница его несчастья — Тан и что с ней придется свести счеты. И едва он вызвал перед собой ее образ, боль утихла. Он был далек от мысли, что легкомысленный прыжок с подножки мог быть возмездием за неосторожное прикосновение к руке Су.

На следующий день, придя к Су, он застал у нее Тан, а сразу вслед за ним явился и Чжао.

— О, господин Фан вчера ушел позже, а нынче пожаловал раньше других — видимо, работа в банке сделала его столь дисциплинированным.

— Ну, что вы! — Фан хотел было сказать, что ранний уход и поздний приход Чжао — расхлябанность чиновника из казенного учреждения, однако сдержался и даже доброжелательно улыбнулся задире. Тот не ожидал, что его выпад будет принят с таким смирением — как будто он нанес удар в пустоту. Тан посмотрела с откровенным недоумением. Су тоже удивилась было, но быстро сообразила, что это — великодушие победителя. Хунцзянь знал, что он любим, и перестал обращать внимание на уколы Чжао.

Вскоре пришли и супруги Шэнь. Пока все представлялись друг другу, Чжао выбрал себе место поближе к Су, супруги поместились на диване, а Тан — на вышитом пуфе между ними и Су. Оставшись в одиночестве, Фан сел с краю, рядом с госпожой Шэнь, и сразу в этом раскаялся. От этой дамы на него пахнуло, как изящно выражались древние китайцы, духом «рассерженного барана» (древние римляне называли это olere hircum[61]). Смешанный с ароматом пудры и одеколона, он вызывал у Фана тошноту, закурить же, чтобы перебить запах, Фан не решился. Сразу видно, что из Парижа, думал он. Привезла сюда целую «симфонию запахов» парижского рынка. Воистину, Париж — это целый мир: именно там он впервые встретился с Шэнями, а здесь пути их снова сошлись.

Госпожа Шэнь была невзрачна, зато крикливо одета. В темных мешках под глазами она, видимо, как в термосе, хранила горячие слезы. Окрашенная губной помадой слюна оставляла на ее темно-желтых зубах кровавые следы, как на обложке детективного романа. В свою речь она то и дело вставляла французские восклицания вроде: «Tiens! O, la, la!», изгибаясь при этом всем телом, причем каждое движение усиливало исходивший от нее запах. Фану не терпелось сказать ей, что для разговора достаточно рта и что от подобных изгибов может сломаться позвоночник.

По отвислой нижней губе господина Шэня можно было легко догадаться, что он страдает словесным недержанием. Сейчас он рассказывает о том, как ему сплошь да рядом удавалось пробудить у французов сочувствие к Китаю в его войне с Японией:

— После эвакуации Нанкина многие во Франции говорили, что с Китаем покончено, а я им отвечал, что в первую мировую войну их правительство тоже уезжало из Парижа, а победили все-таки французы. Им нечего было возразить!

Правительство и то может переехать в другой город, подумал Фан, а он не решается пересесть в другое кресло…

Чжао Синьмэй изрек с видом ценителя:

— Удачный ответ! Почему бы вам не написать на эту тему статью?

— Вам не приходилось видеть зарубежные корреспонденции моей жены в «Шанхайском вестнике»? Там рассказано об этом диалоге, — несколько разочарованно произнес господин Шэнь.

— Ну, стоит ли вспоминать об этом? Кого могли заинтересовать мои статейки! — деланно засмеялась госпожа Шэнь, сделав мужу знак рукой.

— Как же, как же, я читал! Вот теперь вспомнил, что там действительно говорилось о переезде правительства…

— А мне не довелось, — сказал Фан. — Как называлась корреспонденция?

— Вы, философы, заняты вневременными проблемами, где уж вам читать газеты! А название… Вот только что в голове вертелось… — Чжао, разумеется, в глаза не видал той корреспонденции, но не хотел упустить случая уколоть Фана.

Су пришла ему на помощь:

— Хунцзянь был тогда, наверное, в провинции, у родных, и не мог видеть шанхайских газет. Корреспонденция называлась «Письмо сестрам-соотечественницам» и была помещена в рубрике «Птица-вестник из Европы в Азию, проливающую свою кровь». Я не ошиблась, госпожа Шэнь?

— Верно, верно! «Письмо сестрам-соотечественницам», «Птица-вестник…» Как звучно! И какая у тебя память, Вэньвань! — захлопал в ладоши Чжао.

— Недаром все говорят о ваших талантах! Запомнили даже такую безделицу, — заскромничала госпожа Шэнь.

— По-настоящему хорошие вещи не приходится запоминать, они сами остаются в памяти.

— Госпожа Шэнь писала эту статью для женщин, так что «брату-соотечественнику» простительно не читать ее, — сказала Тан, обращаясь к Хунцзяню. Тот парировал:

— Да и таким девушкам, как вы, тоже необязательно — ведь госпожа Шэнь обращалась к «сестрам», а не «племянницам» и не к «внучкам».

Как бы извиняясь за свою забывчивость, Чжао наговорил госпоже Шэнь любезностей и добавил, что Китайско-Американское агентство печати собирается выпускать издание для женщин, в котором она могла бы сотрудничать. Это еще более расположило супругов Шэнь в его пользу. Слуга отодвинул занавес, отделявший столовую от гостиной, и Су пригласила гостей к столу. Фан почувствовал себя преступником, которому вышла амнистия. После чая он поспешил занять место рядом с Тан. Госпожа Шэнь без умолку говорила о чем-то Чжао. Фан заметил, что у того насморк, каковое обстоятельство и помогало ему выдерживать соседство собеседницы. Господин Шэнь вел с Су разговор о том, чтобы она попросила отца — Шэнь величал его «дядюшкой» — подыскать ему приличное место в Гонконге. Фан решил воспользоваться благоприятной обстановкой и тихо спросил Тан:

— Вы ничего не ели. Может, вам нездоровится?

— Я вполне здорова и ела все подряд.

— Зачем вы говорите неправду? Я ведь не хозяин, не обижусь. Вы выпили глоток бульона, потом нахмурились и ничего больше не брали в рот.

— А зачем смотреть, как другие едят? Может быть, я не хотела, чтобы вы видели меня жующей, и предпочла остаться голодной. Ха-ха, не принимайте это всерьез, господин Фан. Вот уж я не знала, что вы за мной наблюдаете. Лучше скажите мне, почему у вас был такой страдальческий вид, когда вы сидели рядом с госпожой Шэнь?

— Так вы тоже из наблюдателей! — И оба рассмеялись, как понимающие друг друга заговорщики.

— Господин Фан, сегодняшний визит меня несколько разочаровал. Я думала, вы схватитесь с Чжао Синьмэем, а ничего не случилось.

— Да, спектакля не получилось, вы уж извините. Господин Чжао неправильно оценил характер моих отношений с вашей кузиной — может быть, так же, как и вы. Поэтому я не стал отвечать на его выпады, пусть знает, что у нас нет столкновения интересов.

— Правда? Но ведь стоило кузине намекнуть, и недоразумение рассеялось бы.

— У нее могут быть свои соображения. Если бы господин Чжао думал, что у него нет соперника, он не проявил бы себя полностью. Всегда считалось полезным раззадорить полководца перед сражением. Только противник оказался инвалидной командой — и не умеет и не желает сражаться…

— Разве в отряде нет добровольцев?

— Какое! Сплошь мобилизованные из-под палки.

— Но ведь побежденный часто пользуется бо́льшим сочувствием… — Тан почувствовала, что ее слова могут быть превратно истолкованы, и покраснела. — Я хотела сказать, что сестра сочувствует угнетенным нациям…

У Фана от радости екнуло сердце.

— Об этом мне трудно судить. Я хотел бы пригласить вас с сестрой завтра на ужин в «Эмэйчунь». Вы не откажетесь? — Видя, что Тан колеблется, он продолжал: — Я понимаю, что это слишком смело с моей стороны. Су говорила мне, что у вас много друзей, может быть, я не достоин быть в их числе, но мне бы этого хотелось.

— Сестра выдумывает, нет у меня никаких друзей. Что именно она сказала?

— Ничего особенного. Что вы светская девушка, что у вас много знакомых.

— Как странно, я же провинциалка, нигде не бываю…

— Прошу вас, не церемоньтесь, приходите завтра! Мне хочется вкусно поесть, но одному идти вовсе не интересно, вот я и сделаю вид, что угощаю вас, а сам буду получать удовольствие. Так соглашайтесь!

— Вы так ловко уговариваете, что придется пойти! Во сколько прикажете?

Фан, радостно возбужденный, назначил время. Тут до него донесся громкий голос госпожи Шэнь:

— Я была на всемирном конгрессе женщин и обнаружила одну общую тенденцию: всюду женщины стремятся приблизиться к мужчинам. (Тут Фан улыбнулся — ведь так было с незапамятных времен, стоило ли ездить на конгресс, чтобы сделать такое открытие!) Женщины могут выполнять мужскую работу — заседать в парламенте, быть юристами, корреспондентами, летчиками, причем не хуже мужчин. Одна делегатка, социолог из Югославии, говорила в своем выступлении, что наряду с женщинами, довольствующимися ролью жен и матерей, образовался «третий пол» — женщины, имеющие профессию. Феминистское движение существует недавно, но оно уже добилось ощутимых успехов. И я со своей стороны считаю, что в недалеком будущем разделение человечества на два пола станет достоянием истории.

Фану показалось, что, рассуждая о «поле», эта дама забывает о живых людях. Но тут заговорил Чжао:

— Вы совершенно правы, госпожа Шэнь, нынешние женщины такие способные! Взять Сюй Баоцюнь — вы знакомы с ней? Она помогает отцу управлять молочной фермой, и он полагается на нее и в большом, и в малом. А на вид она такая утонченная, мягкая, трудно предположить в ней подобные качества.

Фан прошептал что-то Тан Сяофу, та громко прыснула. Су хотела было сказать, что эта самая Сюй Баоцюнь даже более деловита, чем ее отец, и она фактически управляет фермой… Но шушуканье Фана и Тан не понравилось Су, и она окликнула кузину:

— Чему это ты обрадовалась?

Та замотала головой, продолжая смеяться. Су обратилась к Фану:

— Если знаешь что-то смешное, поделись со всеми.

Фан тоже только покачал головой. Ясно было, что он и Тан о чем-то секретничают, и это еще больше раздосадовало Су. Чжао принял свой излюбленный высокомерный вид и изрек:

— Наверное, барышне Тан оттого так весело, что наш ученый муж разъяснил ей философское понятие оптимизма. Что, я не угадал?

Фан решил больше не давать спуску. Не глядя на Синьмэя, он обратился к Су:

— Вот интересно! По внешности Сюй Баоцюнь нельзя догадаться, что она управляет молочной фермой. О чем же хлопочет господин Чжао — чтобы у нее рога выросли? Тогда, конечно, сразу все будет ясно.

— Хотели сострить, да не получилось. Если вырастут рога, она сама превратится в корову и уж никак не сможет управлять фермой, — парировал Чжао, окинул взором присутствующих и рассмеялся, довольный. Он решил развивать свой успех и не покидать поле боя до тех пор, пока не доконает Фана, не вынудит его ретироваться. Чжао сидел на своем месте так прочно, будто диван был набит волосами святого Генгульфа, которые, по преданию, впивались в тело сидящего и не отпускали его. А Фан между тем счел свою задачу выполненной и решил распрощаться с Су, пока остальные гости еще не разошлись. Су, которая весь вечер находилась вдали от него, вышла проводить Фана в коридор… Путник холодной ночью рад последней возможности погреться у огня.

— Не удалось нам сегодня поговорить, — сказал Хунцзянь. — Если у тебя есть время, пойдем завтра поужинаем в «Эмэйчунь». Пусть я там не завсегдатай, как Чжао Синьмэй, и кушанья подадут не такие изысканные, однако не хочется мне принимать его приглашение.

Неприязненное чувство, с каким Фан говорил о Чжао, облегчило ей душу.

— Мы пойдем вдвоем? — спросила она и тут же покраснела, поняв неуместность вопроса.

— Нет, будет еще твоя кузина, — Фан тоже почувствовал неловкость.

— Ты уже пригласил ее?

— Да, она согласилась… составить тебе компанию.

— Тогда до свидания.

После такого прощания настроение у Фана упало: он понял, что сохранить хорошие отношения с обеими девушками ему не удастся — надо вести себя так, чтобы не ранить чувства Су, не разрушить окончательно ее надежды. Он даже вздохнул, сочувствуя ей. Но разве это справедливо совершать какие-то поступки не по любви, а из жалости! Это же недозволенный прием! Если меня полюбили, так я не могу сопротивляться, а должен подчиняться чужим желаниям. Да, если бы господь бог действительно любил людей, он не смог бы над ними властвовать. Узнай Чжао об этих мыслях Фана, уж он не преминул бы отметить, что, мол, наш философ ударился в мистику… Ночью сон Фана, словно тесто из плохого риса, распадался на отдельные куски. Раз пять он просыпался, видя перед собой лицо Тан Сяофу, явственно слыша ее голос. Он вспоминал каждое ее слово, всякое движение, опять погружался в беспокойную дрему, но всякий раз ненадолго. Опасаясь, что во сне улетучится его радость, он лежал с открытыми глазами, перебирая в памяти события прошедшего вечера.

Когда Фан проснулся окончательно, было пасмурное утро. И он тут же подумал, что такая погода может нарушить его вечерние планы. Ах, если бы можно было подсушить набегающие тучи промокательной бумагой! Как всегда по понедельникам, ему предстоял многотрудный день в банке, вернуться после работы домой он бы не успел, так что пришлось одеваться для ресторана с утра. Он попытался посмотреть на на себя в трюмо глазами Тан. За время, что прошло со дня возвращения на родину, на лбу его прибавилось несколько морщин, лицо побледнело от недосыпания, глаза смотрели устало. За два дня, прошедшие с начала его увлечения, он досконально изучил недостатки своей внешности — не хуже того бедняка, что знает на единственном своем платье каждое пятно и заплату. В это утро для постороннего взгляда он выглядел как обычно, но самому себе показался особенно некрасивым. Сменив три галстука, — ему чудилось, что они подчеркивают нездоровый цвет лица, — он спустился наконец к завтраку. Господин Чжоу в это время обычно еще не вставал, и Фан завтракал в обществе его супруги и Сяочэна. Как раз в это время и раздался телефонный звонок. Аппарат был установлен наверху, рядом с комнатой Фана, и порядком досаждал ему. Он даже думал, что это дьявольское изобретение укоротило в свое время жизнь его невесте.

— Вас, господин Фан, спрашивает дама по фамилии Су, — объявила служанка и быстро переглянулась с госпожой Чжоу и Сяочэном. Казалось, по комнате, как по реке: пошли волны. Понимая, что теперь не избежать расспросов госпожи Чжоу по поводу раннего звонка, Фан побежал наверх. За спиной у себя он услышал голос догадливого Сяочэна:

— Это, наверное, та самая Су Вэньвань.

Этот негодник не пошел сегодня в школу — получил накануне нагоняй от учителя, перепутав фамилию правящего дома маньчжурской династии. Надо же! Вместо Айсиньцзюэло, у него, видите ли, получилось Циньай Паоло[62]. А вот имя Су, как назло, запомнил! Взяв трубку. Фан почувствовал, как все в доме Чжоу затаили дыхание.

— Барышня Су? Я вас слушаю.

— Хунцзянь, я решила позвонить тебе, пока ты не ушел. Мне сегодня нездоровится, в ресторан пойти я не смогу, так что ты уж не обижайся.

— А барышня Тан придет? — спросил Фан и тут же прикусил язык. Последовало резкое «не знаю», затем полное безразличие.

— Она, я думаю, придет…

— А что с тобой? — Фан понимал, что опоздал с этим вопросом.

— Ничего особенного, просто устала, не хочется выходить из дома. — Намек был достаточно прозрачен.

— Ты меня успокоила. Отдохни как следует, а я завтра загляну. Принести тебе чего-нибудь вкусного?

— Спасибо, ничего не надо. — Пауза. — Так до завтра!

Су повесила трубку. Фан подумал, что всего приличнее было бы перенести ужин на другой день. Может быть, перезвонить Су и попросить ее договориться об этом с ее кузиной? Честно говоря, ему этого не хотелось. В это время, перескакивая через ступеньки, наверх взбежал Сяочэн и начал кривляться:

— Что с вами, дорогая мисс Су? Не хандра ли у вас? А не хотите ли чего-нибудь вкусного? «Как же, хочу жареной лапши, ароматных бобов, сушеных соплей, тухлых яиц…»

Фан прикрикнул на болтуна и даже замахнулся на него. Мальчишеской выходке был положен конец. Сяочэн оробел и попросил прощения. Легким шлепком Фан оттолкнул его от себя и спустился докончить завтрак. Госпожа Чжоу действительно выспросила его обо всем и заключила:

— Не забудь пригласить меня в посаженые матери.

— А я жду, не заведете ли вы приемных дочерей, да побольше, чтобы можно было выбрать невесту. С барышней Су у нас чисто дружеские отношения, так что вы не беспокойтесь!

Небо мало-помалу прояснилось, но настроение у Фана после утреннего звонка не улучшилось. Су нарочно норовит испортить ему такой день! Не хочет идти — тем лучше, он с удовольствием поужинает вдвоем с Тан. Но придет ли Тан, если узнает, что сестрица отказалась? Вчера не спросил у нее ни адреса, ни телефона… Су может уговорить ее отказаться от приглашения. Занятый этими мыслями, он сделал несколько ошибок в деловой корреспонденции. Ван, заведующий канцелярией, поправил письма, не удержавшись от ехидного замечания. До шести часов Тан не позвонила, а еще раз поговорить с Су он не решился. В семь он прибежал в «Эмэйчунь» и потребовал отдельный кабинет, решив, что, если Тан не придет через полчаса, он будет ужинать один. Внешне он был спокоен, но в душе почти уже не надеялся. Закурил было сигарету, однако тут же и потушил — вечер прохладный, окно не откроешь, а в кабинете, где накурено, гостье может не понравиться. Он достал было томик сунской поэзии, который читал в свободное время в банке, но все в нем казалось давно знакомым и неинтересным. За дверью послышался голос официанта, приветствующего гостя. Это не она… Уговаривались на семь тридцать, а сейчас уже без двадцати восемь. Вдруг занавеска отдернулась, и официант пропустил вперед Тан Сяофу. Фан почувствовал даже не радость, а скорее признательность. Поздоровавшись с девушкой, он произнес:

— Какая жалость, ваша кузина не сможет прийти.

— Знаю. Я и сама не хотела идти, звонила вам, но не нашла…

— Очень я благодарен телефонной компании, желаю ей дальнейшего процветания. Линии перегружены, номера часто меняются, найти нужный в самом деле нелегко. А вы звонили в банк?

— Нет, к вам домой. А получилось так. Кузина позвонила мне рано утром, сказала, что не может идти и что вы об этом уже знаете. Я ответила, что тогда и я не пойду. Она дала мне ваш телефон, чтобы я предупредила вас. Я позвонила, спрашиваю: «Это квартира семьи Фан?» Женский голос с вашим выговором — у меня он не получится — ответил: «Это дом семьи Чжоу, а господин Фан живет у нас. Вы, очевидно, барышня Су? Господин Фан ушел, я скажу ему после, чтобы он вам позвонил. А вы заходите к нам, когда будет время. Фан часто говорит, что вы обаятельная и умная барышня». Женщина выпалила все это одним духом, нельзя было даже вставить словечка, чтобы разъяснить ошибку. Но я уже не стала дослушивать комплименты, не мне предназначенные, и повесила трубку. Кто была та женщина?

— Моя родственница, госпожа Чжоу, супруга управляющего банком. Ваша кузина звонила перед моим уходом, поэтому она и приняла вас за нее.

— Ой, теперь она подумает, что кузина невежлива! Потом минут через пять позвонила сестрица и поинтересовалась, переговорила ли я с вами. Узнав, что нет, дала мне телефон банка. Я подумала, что вы еще в пути, и решила подождать. Вдруг через четверть часа кузина опять звонит, велит мне пораньше связаться с вами, пока еще не заказан столик. Я ответила — если заказан, пойду ужинать, ничего страшного. А она стала уговаривать меня прийти вечером к ней. Я говорю, что вообще-то мне тоже нездоровится, лучше уж никуда не пойду… Вы знаете, кузина показалась мне смешной. Я решила прийти к вам и потому не стала ей больше звонить.

— Вы не только оказали мне честь, вы сегодня просто спасли меня от смерти! Если ни один из гостей не откликнулся на приглашение — значит, общество подписало тебе смертный приговор. Я уже чувствовал себя на краю пропасти! Чтобы отблагодарить вас, мне придется устроить не один ужин.

Заказанных Фаном блюд хватило бы на шестерых. Тан поинтересовалась, кто еще приглашен — ведь вдвоем столько не одолеть. Или Фан решил испробовать ее на горячих блюдах после того, как она отказалась от сладостей?

— Я полагаю, что вы не из жеманниц, которые на званых обедах сжимают губы до размеров горлышка аптечного пузырька. Просто я впервые в этом ресторане, не знаю, что здесь лучше готовят, вот и заказал побольше, чтобы можно было выбирать и не рисковать остаться голодным.

— Это же получится не ужин, а сцена под названием «Шэньнун пробует сто трав»[63]. Зачем такие расходы? Или все мужчины любят шикануть перед малознакомыми женщинами?

— Не перед всеми.

— Только перед дурочками?

— Я отказываюсь вас понимать.

— Умная женщина не станет относиться к мужчине лучше только из-за того, что он истратил на нее кучу денег. Но успокойтесь, все женщины глупы как раз настолько, насколько это желательно мужчинам.

Хунцзянь не мог решить, прямодушна Тан или коварна, как предупреждала его Су; во всяком случае, говорит эта девочка умно. В перерыве между блюдами он попросил ее написать на последней, чистой странице тома сунских стихов свой адрес. (Он не имел привычки носить с собой записную книжку.) Увидев, что она пишет номер телефона, он заявил:

— Нет, я не стану вам звонить. Терпеть не могу разговаривать с друзьями по телефону. Уж лучше написать письмо.

— Что ж, разделяю ваше мнение. Друзья должны чаще видеться. По телефону говоришь, а лица собеседника не видишь, сказанные им слова нельзя перечитать, как если бы они были написаны. Телефон заменяет ленивому свидание с другом, скупому — письмо. И потом, вы, конечно, замечали, по телефону голос часто становится неузнаваемым, неприятным.

— Верно! Вы знаете, в доме Чжоу, где я живу, телефон стоит прямо у дверей моей комнаты и трезвонит в самое неудобное время — то в полночь, то ранним утром. Хорошо, что телевидение еще не нашло широкого применения, а то электрический глаз следил бы за тобой и в ванной и в постели. Да, чем шире распространяется грамотность, тем реже люди пишут письма. Если речь идет не о бизнесе, предпочитают звякнуть по телефону. Я думаю, это оттого, что в письме легче обнаружить свою необразованность, несоответствие занимаемому положению. Впрочем, телефон тоже приносит пользу — он избавляет от встреч с неприятными людьми и от малограмотных писем.

Фан много и возбужденно говорил, угощал Тан Сяофу, но сам ел мало. Они уже покончили с фруктами, а на часах было только девять. Девушка собралась уходить, он не посмел удерживать ее и велел официанту вызвать такси. На прощание он спросил, собирается ли она завтра навестить Су. Тан ответила утвердительно, но добавила, что не верит в болезнь кузины.

— А о нашем ужине мы ей скажем?

— Почему бы нет? Впрочем, я ведь рассердилась и сказала ей, что никуда не пойду. Так что решайте сами. Вы ведь пойдете сразу после работы, а я попозже.

— Как вы посмотрите, если я послезавтра нанесу вам визит?

— Буду очень рада. Только имейте в виду, что мы живем скромно, не то что кузина с ее особняком и садом.

Фан процитировал начало «Надписи на скромном кабинете» Лю Мэндэ[64], причем в строке, где говорится о посетителях кабинета, заменил слова «хун жу» (крупные ученые) на «Хунцзянь». Довольный своей находчивостью, Фан рассмеялся и спросил, увидит ли он отца девушки.

— Разве что у вас есть к нему дело, да и то он обычно возвращается со службы очень поздно. Вообще папа и мама полностью доверяют нам, дочерям, и позволяют самим выбирать себе друзей.

Пришло такси, Фан проводил девушку. Возвращаясь в коляске рикши домой, он думал о том, как удачно прошел вечер, но вдруг ему вспомнилась последняя фраза Тан о друзьях. На душе стало кисло, сразу померещилась целая толпа парней, окружающих ее. А Сяофу родители встретили шутками: «Светская львица пожаловала!» Когда она переодевалась, прислуга сообщила, что звонит Су. Она пошла было к телефону, но передумала и велела ответить, что барышня нездорова и рано легла в постель. «Кузина наверняка решила проверить, дома ли я, — сердито подумала Тан. — Это уж слишком! Какие она имеет права на Хунцзяня? Чем больше будет совать нос в мои дела, тем лучше я буду к нему относиться. Конечно, я в него не влюблюсь, любовь — сложное и великое чувство; если бы влюбиться было так легко, я перестала бы верить себе и уважать себя».

На следующий день Фан явился в дом Су с цветами и фруктами и с порога закричал, не давая ей захватить инициативу:

— Все-таки что вчера стряслось? Ты больна, она больна — целая эпидемия! Или испугались, что я отравлю вас ужином? Что ж, не пришли — дело ваше, я и один поужинал. А впредь буду осторожен с такими ломаками.

— Мне действительно нездоровилось, — извиняющимся тоном произнесла Су. — К концу дня почувствовала себя лучше, но звонить тебе не решилась — вдруг ты подумаешь, что я нарочно тебя разыгрываю. А Сяофу я вовсе не отговаривала. Хочешь, позвоню, чтобы она пришла сюда? Коль скоро все пострадали из-за меня, в следующий раз приглашаю я.

Она позвонила кузине, пригласила ее, затем на мгновение уткнулась лицом в принесенный Фаном букет и велела слуге отнести его в спальню.

— Фан, ты в Англии не встречался с Цао Юаньланом? — Фан покачал головой. — Он поэт новой школы, занимался в Кембридже современной литературой и только что вернулся в Китай. Это старый друг нашего дома; вчера он забегал и обещал прийти сегодня.

— Вот оно что! Беседы о поэзии помешали тебе пойти в ресторан. А мы люди вульгарные, недостойные твоего общества. Господин Цао окончил знаменитый Кембриджский университет, где уж нам с ним равняться! В диссертации, которую ты посвятила восемнадцати современным поэтам, о нем вроде бы не говорится; может быть, вставишь его во второе издание?

Су не то всерьез, не то в шутку ткнула в него пальцем:

— Любишь ты ревновать безо всякого повода.

Выражение лица Су и скрытый смысл ее слов встревожили Фана; он пожалел, что слишком натурально изобразил гнев. Вскоре пришла Тан. Су обрушилась на нее:

— Какая гордая! Я с вечера справлялась о ее здоровье, так она даже не поблагодарила. И что же? Наутро я снова звоню, зову в гости. А вот господин Фан тобой интересуется.

— Какая уж тут гордость! Я подчиняюсь распоряжениям, зовут — иду. Вот если тебя зовут, а ты не идешь — тогда другое дело!

Опасаясь, как бы кузина не рассказала про ее вчерашние звонки, Су обняла девушку за талию и погладила:

— Ты совсем еще ребенок! С тобой шутят, а ты всерьез.

Она очистила принесенный Фаном апельсин и разделила его с кузиной. Привратник объявил: «Господин Цао!» — и впустил в зал круглолицего человека. Фан даже вздрогнул — вошедший показался ему похожим на внезапно подросшего сына его прошлогодней попутчицы госпожи Сунь. Поэтам вроде бы не пристало иметь такую упитанную физиономию. Но тут он вспомнил, что знаменитый танский поэт Цзя Дао тоже был круглолицым толстячком, хотя всю жизнь его преследовали невзгоды. После взаимных приветствий Цао церемонно передал Су роскошный, в футляре из красного дерева, альбом работы мастерской «Жунбаочжай»[65] и попросил ее высказать свое суждение. Су полистала альбом и сказала:

— Если вы позволите, я познакомлюсь с ним на досуге и верну на следующей неделе. Фан, ты не знаком с новым творением господина Цао?

Какими же должны быть стихи, чтобы помещать их в такую дорогую оправу, подумал Фан. Он почтительно взял в руки альбом, раскрыл его — страницы были исписаны от руки строгим каллиграфическим почерком. Название первого стихотворения, сонета, состояло из четырех почти одинаково звучащих иероглифов. Согласно авторскому примечанию, их следовало понимать как «Mélange adultère»[66]. Сам сонет начинался так:


Звезды прошлой ночи нынче колеблет ветер,
           летящий к завтрашней ночи.
Круглый белый живот беременной женщины, дрожа,
           прилепился к небу.
Когда эта беглая соломенная вдова дождется
           своего virile[67] господина?
Jug! Jug![68] Так в грязи — Е fando è il mondo![69] — поет соловей.

Пропу


убрать рекламу




убрать рекламу



стив середину, Фан прочел две последние строки:


Летняя ночь напилась и омылась дождем, земля
           разжирела и обновилась.
Самая малая травинка и та включилась
           в беззвучный хор: «Wir sind!»[70]

Почти к каждой строке были авторские примечания, в которых указывались авторы тех или иных выражений, — Ли Ишань[71], Т. С. Элиот, Т. Корбьер, Леопарди, Ф. Верфель. Там же уточнялось, что «беременная женщина» — луна, «беглая» — Чан Э[72], «соловей в грязи» — лягушка. Желания читать дальше у Фана не было, и он положил альбом на столик со словами:

— Тут что ни образ, то заимствование. Примерно так раньше писали «ученые стихи». Не это ли именуется неоклассицизмом ?

Цао Юаньлан утвердительно кивнул головой. Су тоже прочла стихотворение, похвалила его за необычность названия и добавила:

— Особенно удачным кажется выражение «беззвучный хор». Двумя словами господину Цао удалось изобразить все буйство весенней плоти, «все кишение жизни».

У поэта от удовольствия залоснилась круглая, жирная физиономия. И Фан вдруг заподозрил: Су либо дура, либо лгунья. Тан, в свою очередь прочитавшая сонет, сказала:

— Вы, господин Цао, слишком жестоки к нам, неученым читателям! Я не знаю ни одного из употребленных вами иностранных слов.

— Мое стихотворение с тем и написано, чтобы нравиться не искушенным в иностранных языках. Оно неспроста названо «смесь» — выражения, взятые у разных поэтов, иностранные слова вперемежку с китайскими как раз и должны создать впечатление чего-то случайно собранного, перепутанного. Ведь у вас создалось такое впечатление?

Тан пришлось согласиться. Цао Юаньлан, по лицу которого расплывались следы улыбки, подобно кругам от брошенного в воду камня, заключил:

— Значит, вы уловили главное в стихотворении, и нет нужды доискиваться до смысла отдельных строк. Осмысленные стихи — несчастье для поэзии!

Су вышла из комнаты, сказав, что хочет кое-что показать гостям. Фан обратился к Цао:

— Когда барышня Су затеет новое издание своей книги о современных поэтах, я уверен, она включит и вас под девятнадцатым номером.

— Вряд ли, я слишком не похож на остальных. К тому же барышня Су вчера призналась мне, что писала о тех поэтах только ради защиты диссертации, а вообще их стихи ей не нравятся.

— Вот как?

— А вы, господин Фан, читали ее книгу?

— Читал, но плохо помню. — Фан в свое время лишь перелистал подаренную ему Су книгу, чтобы узнать, о каких поэтах идет речь.

— В предисловии она не без ехидства приводит шутку Жюля Телье о том, как один лысеющий господин пошел к парикмахеру, а тот говорит, что его услуги излишни — все равно через несколько дней на голове клиента не останется ни одного волоса. Вот так и большая часть современной литературы не достойна внимания критики. Не правда ли, остроумно?

Фан сказал, что не обратил внимания на это место, а в голове у него мелькнуло, что, соберись он жениться на Су, пришлось бы и ему заучивать наизусть ее книгу. Если бы Чжао Синьмэй умел читать по-французски, уж он порадовал бы автора, последовав примеру поэта Цао.

— Восемнадцать поэтов, о которых писала сестра, — это уже выпавшие волосы, — заметила Тан. — А господин Цао останется, как тот драгоценный волосок, от которого в сказках зависит жизнь колдуна.

Вернулась Су со шкатулкой из красного дерева в руках. Она переглянулась с кузиной, открыла шкатулку, достала женский веер резной кости и протянула его Цао:

— Прочтите, пожалуйста, написанное здесь стихотворение!

Тот развернул веер и стал читать вслух с интонацией не то просящего милостыню монаха, не то актера старого театра. Фан не разобрал ни звука. Люди обычно читают стихи и еще, пожалуй, бредят на родном диалекте, а Цао был уроженцем южной Фуцзяни с ее совершенно особым говором. Затем он, смешно шевеля губами, еще раз прочел стихи про себя и воскликнул:

— Прекрасно! Просто и искренне, напоминает древние народные песни.

— Господин Цао обычно так строг в оценках, — сказала Су, вроде бы смутившись. — Вы действительно считаете эти стихи не такими уж плохими?

Фан взял у Цао веер, начал читать, и с первых же слов ему стало не по себе. На дорогом веере косым почерком было написано красными чернилами:


Разве я ограничила твою свободу?
Может, это ты завладел мной?
Ты ворвался в мое сердце,
Запер дверь и повесил замок.
А ключ от замка потеряли —
Не то я, не то ты сам.
И вот уже нельзя открыть дверь,
Ты навеки заперт в моем сердце.

Далее следовала приписка: «Это старое стихотворение переписано здесь мною в честь Вэньвань. Ван Эркай, осень 26 года республики. Этот Ван Эркай был довольно известным политическим деятелем, занимал немалый пост в Чунцине. Девушки ждали отзыва Фана. Тот отложил веер и скривил рот:

— Я бы бил по ладоням тех, кто скребет стальным пером по вееру. Если бы на другом языке было написано — ну, куда бы ни шло.

— Да ты на стихи обрати внимание!

— Разве может такой карьерист, как Ван Эркай, написать хорошие стихи? Я не собираюсь искать у него протекции, поэтому могу позволить себе говорить то, что думаю. — Фан не заметил, что Тан делает ему знаки.

— Вот противный, ко всем относится с предубеждением. Тебя нельзя близко подпускать к стихам! — сердито сказала Су и забрала веер.

— Ну, хорошо, хорошо, дай мне прочитать их еще раз. — Су с миной неудовольствия вернула веер Фану. Вдруг тот закричал:

— Не может быть! Ведь стихи-то краденые!

— Что ты городишь! Как это краденые? — проговорила Су с потемневшим лицом. Тан расширила глаза.

— Ну, скажем, заимствованные. Господин Цао не ошибся, сказав, что они напоминают старинную народную песню. Ты вспомни, Су, нечто похожее мы слышали от преподавателя истории европейской литературы. Это была немецкая народная песня пятнадцатого или шестнадцатого века, я ее потом встречал в учебнике немецкого языка для начинающих. Я не помню слово в слово, но там и запертая дверь, и потерянный ключ, и все остальное. Это не простое совпадение!

— Ничего похожего не припоминаю, — не сдавалась Су.

— Как же так! Ты была такой рассеянной или вовсе не вела конспектов? Впрочем, догадываюсь. Вы же были с факультета зарубежной литературы и хотели показать, что давно знаете все, что может сказать преподаватель. Ну, а мы, пришедшие с факультета китайской филологии, конечно, старательно конспектировали все лекции, чтобы никто не мог предположить, что мы их не понимаем.

Су не нашлась, что ответить; Тан сидела опустив голову. Цао подумал, что Фан вряд ли намного лучше его знает немецкий, тем более что кончал факультет китайской филологии. А ведь студенты-естественники в университете презирают гуманитариев; филологи-зарубежники ни в грош не ставят занимающихся отечественной литературой; те в свою очередь презирают студентов-философов; философы — социологов, социологи — студентов с педагогического; будущим педагогам, кажется, уже некого презирать, кроме собственных профессоров. Осмелев, Цао изрек:

— Я знаю, что у этого стихотворения есть первоисточник, недаром я упомянул о народной поэзии. Но, господин Фан, вы в корне неправильно подходите к литературному произведению. У вас, специалистов по китайской филологии, есть дурная привычка — отыскивать, откуда взято то или иное выражение, и на этом успокаиваться. Однако для подлинного ценителя обнаружить первоисточник произведения значит лишь усилить наслаждение от него. Читая одно стихотворение, вспоминаешь другие, написанные ранее, чувствуешь оттенки, обогащение одного другим. Попробуйте почитать Элиота, и вы увидите: в новейшей европейской поэзии что ни строка, то реминисценция, однако никто не говорит о плагиате. Верно я говорю, барышня Су?

Фан не на шутку рассердился:

— То-то весь ваш шедевр состоит из чужих кусков. Вам, профессионалам, это может быть и в привычку, а нам, профанам, впору звать полицию. Когда все едят чеснок и лук — это ничего, а придет свежий человек — сразу почувствует запах. Но вы, барышня Су, не расстраивайтесь. Все равно никто не станет дарить знакомой действительно оригинальное произведение. Все предпочитают дарить Будде чужие цветы. А если даритель — чиновник, можно быть уверенным, что его подарок нажит нечестным путем!

Произнося этот монолог, Фан отметил не без удивления, что Тан почти его не слушает.

— Терпеть не могу эти бесконечные придирки, словно в целом мире ты один умный человек, — сказала Су.

Фан посидел еще немного, беседа не клеилась, и он стал прощаться. Су его не удерживала. По дороге домой он ощущал беспокойство, сознавая, что обидел девушку. А этот Ван Эркай, конечно, один из ее поклонников. Но скоро мысль о завтрашнем визите к Тан вытеснила все прочие.

На следующий день Тан Сяофу приняла его в отцовском кабинете.

— Вы уже осознали, господин Фан, какую беду вчера на себя накликали?

— Кузина рассердилась на меня за то, что не похвалил стихи на веере?

— А вы знаете, кто их написал? — По широко открытым глазам гостя Тан видела, что он еще ничего не понял. — Никакой ни Ван Эркай, а сама кузина!

— Не обманывайте! Ведь на веере была приписка Ван Эркая: «Это старое стихотворение переписано в честь Вэньвань».

— Сейчас все объясню. Ван Эркай вел какие-то дела с дядей и к тому же был начальником Чжао. Он женат, но когда кузина вернулась из Франции, он стал увиваться за нею. Чжао от ревности даже похудел, хотя настоящий мужчина не должен показывать виду, не правда ли? Когда учреждение Вана эвакуировалось, он ради карьеры оставил сестру в покое. Но Чжао с ним не поехал — теперь вы знаете почему. Перед отъездом Ван подарил сестре веер, а на его ручке велел вырезать текст любимого ее стихотворения.

— Чинуша малограмотный, не мог выразиться понятнее! Теперь меня втравил в историю. Как же быть?

— Ну, вы так красноречивы, оправдаетесь без труда.

Польщенный, Фан все же поскромничал:

— Нет, на этот раз придется нелегко. Лучше я напишу ей письмо с извинениями.

— Я хотела бы поучиться у вас, как пишут подобные письма, может, когда-нибудь и мне пригодится!

— Что ж, если письмо подействует, я покажу вам черновик. Интересно, ругали меня после того, как я ушел?

— Поэт произнес целую речь, но кузина его не поддержала; наоборот, хвалила ваши познания в китайской литературе. Поэт тут же привел слова своего приятеля о том, что в наше время нельзя знать китайскую литературу, не изучив сначала западную. Раньше иностранные языки были необходимы только естественникам, а теперь и гуманитариям тоже… Кстати, этот его приятель скоро возвращается в Китай, и поэт хочет представить его кузине.

— Еще одно сокровище… У такого типа не может быть порядочных приятелей! Много ли смысла в его «шедевре» насчет адюльтера? Добро бы то была просто неудача — так нет же! Он гордится этой бессмыслицей, пытается нажить на ней капитал!

— Я по молодости лет не смею высказывать суждения. Но чтобы вы, учившийся в известном заграничном университете, ничего не поняли… А может, он нас разыгрывал?

— Видите ли, теперь поучиться за границей — все равно что при императоре сдать экзамены. Тогда всякий, не сдавший на степень цзиньши[73], чувствовал себя неудовлетворенным, даже если дослуживался до больших чинов. А сейчас можно избавиться от комплекса неполноценности, съездив за океан. Ребенок, переболев корью и скарлатиной, может расти спокойно — эти болезни ему больше не угрожают. Так и мы, учившиеся в чужих странах, ставшие докторами, приобрели иммунитет против дальнейшей погони за степенями. Теперь мы можем забыть об учебе, как ребенок забывает о перенесенной кори. А если кто, вроде этого поэта, носится с Кембриджем да Оксфордом — значит, ему нравится показывать людям свое покрытое сыпью лицо.

— Слушая вас, можно подумать, будто вы полны зависти к окончившим более престижные университеты.

Не найдя ответа, Фан лишь растерянно улыбнулся, но таким он, по-видимому, больше нравился Тан. Она продолжала:

— Вчера я очень удивилась, когда вы не опознали стихов сестры. Разве вы не слышали, что она пишет?

— Я подружился с вашей кузиной только на пароходе, до этого нам даже разговаривать не приходилось. Помните, она говорила, что в университете меня прозвали «градусником»? К тому же современные стихи меня не волнуют, даже если они принадлежат вашей кузине.

— Если бы она услышала эти слова…

— Послушайте, ваша кузина — женщина толковая и одаренная, но… как бы это сказать? Толковым и одаренным женщинам на роду написано вызывать страсть у глупцов. Сам не обладая ни знаниями, ни талантом, глупец поклоняется тому, в ком их находит, как нищий — богачу.

— Иными словами, людям ученым и даровитым, вроде господина Фана, нравятся неграмотные дурочки.

— Для женщины предпочтителен особый склад ума: легкий, изящный, как их движения. Ученость рядом с таким умом — тяжелый осадок, выпадающий на дно. Хвалить женщину за ученость — все равно что восхищаться букетом цветов лишь из-за его веса. Действительно умная женщина не должна утруждать себя наукой.

— А если ее привлекает докторская степень?

— Об этом могут думать лишь такие, как ваша кузина.

— Но ведь и для того, чтобы просто окончить университет, надо писать дипломную работу.

— Уверен, умной девушке на последнем курсе вполне пристало выкинуть что-нибудь такое, чтобы ей выдали диплом без защиты.

Тан недоверчиво покачала головой, но развивать эту тему не стала. К этому моменту все, что обычно говорится при первом визите, уже было сказано, а для интимной воркотни, когда не надоедает сто раз повторять одно и то же оснований не было. Приходилось взвешивать каждое слово, чтобы не выйти за положенные рамки.

— Что же вы молчите? — улыбнулась Тан.

Он улыбнулся в ответ:

— А вы?

— Возле нашего деревенского дома росло два столетних коричных дерева. Девочкой я любила слушать, как щебечут птицы на их ветвях, но порой они вдруг замолкали. Так бывает и у людей…

По дороге домой Фан сочинил в уме послание Су, рассудив при этом, что старый литературный язык с его краткостью и некоторой неопределенностью лучше поможет ему оправдать себя. После ужина он уселся было за письмо, но вскоре задумался — не слишком ли он заврался, и не зашла ли шутка слишком далеко. Лишь мысль о том, какое удовольствие получит от чтения Тан и как она оценит его труд, заставила его закончить послание. В нем говорилось, что, внимательно ознакомившись со стихами, запечатленными на веере, он-де не смог удержаться от насмешки над мужланом, приписавшим себе столь изящные строки, и что он просит не очень сердиться за эту вольность. Стихи же своей простотой и искренностью напомнили ему древнюю поэзию.

Он пометил письмо вчерашним днем и сделал приписку: мол, он целые сутки не решался отправить письмо, стыдясь своего заносчивого поведения в тот вечер, особенно по отношению к поэту Цао.

Фан дважды перечел письмо и остался доволен, предвкушая, как его будет читать Тан. Наутро он попросил экспедицию банка отправить письмо с нарочным. Вечером, едва он вошел к себе в спальню, раздался телефонный звонок. «Слушаю, кто говорит?» «Угадай, кто!» — послышался кокетливый женский голос.

— А, это ты, Су! Уже получила мое письмо?

— Получила. С чего ты взял, что я сержусь? Я же знаю, какой ты, в сущности, ребенок.

— Ты вольна быть снисходительной, но я не могу простить себе.

— Полно, стоит ли серьезно относиться к такой мелочи. Скажи лучше, тебе действительно понравилось то стихотворение?

Фан сделал все, чтобы в его голосе не прозвучала насмешка:

— Могу сказать одно: завидую таланту Ван Эркая!

— Тогда признаюсь тебе: эти стихи — не Ван Эркая.

— Чьи же?

— Это я сочинила забавы ради…

— Ты?! Проклятье на мою голову! — изобразил растерянность Фан, благо Су не могла видеть лукавого выражения его лица.

— И ты был прав, говоря, что это стихотворение не вполне оригинально. Мне показалась очень выразительной одна старинная французская песенка в собрании Тирсо, вот я и написала нечто подражательное. Если ты говоришь, что видел подобное же по-немецки, значит, мои стихи банальны.

— Но у тебя гораздо живее, чем по-немецки.

— Перестань льстить, я все равно не верю. Скажи лучше, ты придешь завтра?

Фан поспешил ответить утвердительно, но Су еще не вешала трубку. После паузы она сказала:

— Помнится, позавчера ты говорил о том, что у мужчин не принято дарить дамам свои произведения…

— Приходится дарить чужие, когда свои недостаточно хороши. Зовут же гостей в ресторан, если дома тесно или кухарка неумелая.

— Наверное, ты прав. Ну, до завтра!

Фан почувствовал, что у него потный лоб — то ли от быстрой ходьбы по улице, то ли от напряженного разговора.

В тот же вечер он послал Тан копию своего письма. При этом он пожалел, что худо пишет по-английски. Письмо на старокитайском получается напыщенным, на современном разговорном — слишком обыденным. Только на западных языках кажутся нормальными такое обращение, как «Дорогая мисс Тан!», или подпись: «Искренне ваш Фан Хунцзянь». Однако он сознавал, что его английская грамматика подчиняется законам и правилам не больше, чем ораторы в Гайд-парке или, скажем, американцы в период их борьбы за независимость. Иначе он прибег бы к помощи чужого языка — подобно политическому преступнику, укрывающемуся на территории иностранной концессии.

В течение последующего месяца он раз семь виделся с Тан, отправил ей десяток писем и получил в ответ пять или шесть. Первое полученное от девушки письмо он положил перед сном возле подушки. Ночью он дважды зажигал свет и перечитывал его. Постепенно эта переписка стала для него насущной потребностью. Стоило ему дома или на работе увидеть что-то любопытное или о чем-то подумать, как он тут же садился за очередное письмо. Когда писать было не о чем, послания его выглядели приблизительно так: «Сегодня все утро занимался деловой корреспонденцией, только сейчас разогнул спину. А-а-а-а! Слышите? Это я зеваю. Вот пришел половой из чайной, пора обедать. Продолжу после. Вы ведь тоже сейчас обедаете? «Если в полдень лишний кусок проглотить, можно до тысячи лет дожить…» Хотелось рассказать вам еще о многом, но видите — бумага кончается. Осталось место лишь для нескольких слов, что таятся в моей душе. Но у них, увы, еще нет решимости предстать перед вами…»

Письма, конечно, не могли заменить встреч. Первое время, предвкушая свидание, он несколько дней ходил в радужном настроении. Потом ему захотелось видеть Тан каждый день, каждый час. Но многого он не решался сказать вслух, и его снова тянуло к перу. Он боялся только, что его письмо, как сигнальная ракета, растратит в полете весь свой жар и до адресата дойдет лишь горсть золы.

Всеми правдами и неправдами Су вынуждала Фана часто бывать у нее, и все реже заставал он в ее доме Тан. Су ждала от него признания в любви по всем правилам и досадовала на его медлительность. Он же искал удобного случая сказать, что вовсе не любит ее, и ругал себя за недостаток решимости. Вскоре он уже признавался себе, что является, как говорят на Западе, воплощением «аморального малодушия», и опасался, как бы Тан не узнала об этой черте его характера.

Однажды в субботу, вернувшись после встречи с Тан, он увидел на столе приглашение на ужин, подписанное Чжао Синьмэем. «Уж не устраивает ли он помолвку с кем-нибудь?» Фан вздрогнул при мысли о том, что теперь Су удвоит свои старания. Действительно, Су вскоре позвонила, осведомилась, получил ли он приглашение, и попросила зайти к ней на следующее утро.

Не успел он войти, как Су принялась от имени Чжао уговаривать его прийти на ужин, сказав, что никакого особенного повода нет. Фан хотел было спросить — чего это ради Чжао, не выказывавший ему прежде дружелюбия, так вдруг переменился, но побоялся быть неправильно понятым и осведомился лишь, будут ли другие гости. Су ответила, что, насколько она знает, приглашены еще два приятеля Чжао.

— Не входит ли в их число толстячок Цао Юаньлан, великий поэт? У него физиономия похожа на пампушку — поглядишь и сыт.

— Нет, они не знакомы друг с другом. Я знаю, Чжао Синьмэй такой же невыдержанный, как ты, поэтому стараюсь, чтобы ни он, ни ты не встречались у меня с Цао, а то еще передеретесь. А ведь Цао очень интересный человек.

Фан готов был заявить, что все это его мало интересует, но нежный взор Су заставил его промолчать. К тому же его успокоило сообщение о том, что поэт тоже захаживает в этот дом.

И тут Су неожиданно спросила:

— Как тебе нравится Чжао Синьмэй?

— Во всяком случае, он способнее меня и вид у него представительнее. Наверное, далеко пойдет. По-моему, это идеальный… гм… человек.

Узнай Су, что господь бог стал славить дьявола, а социалист — мелкую буржуазию, она не была бы так поражена. Она ожидала, что Фан будет высмеивать Чжао, и ей придется во имя справедливости встать на его защиту, вызывая тем самым ревность Фана.

— Еще за ужин не сел, а уже расхваливаешь хозяина, — съязвила она. — Он мне через два дня на третий письма пишет, о чем — говорить не буду. И каждый раз жалуется на бессонницу, надоело до смерти. Какое мне дело до его бессонницы? Я же не врач! — По лицу ее было видно, что она прекрасно знает, какое отношение имеет к ней бессонница Чжао.

— В первой песне «Шицзина» сказано: «Эта девушка хороша, скромна. Он грустил в ночи, он томился днем». Значит, его письма продолжают старейшую традицию китайской культуры.

Су вспыхнула:

— Человек достоин сочувствия, ему везет меньше, чем тебе. А ты не ценишь этого, знай себе потешаешься над другими. Хунцзянь, ты мне таким не нравишься! Впредь я буду стараться сделать тебя добрее к людям.

Напуганный такой перспективой, Фан прикусил язык. Распрощавшись с Су до вечера, он в плохом настроении вернулся к себе и решил, что больше тянуть с объяснением нельзя.

В ресторане Фан застал двух гостей, о которых говорила Су. Один был сутулый, лобастый, с большими глазами за золотым пенсне, в пиджаке со слишком длинными рукавами; на его бледном безусом лице не было ни морщинки, и его можно было принять за молоденькую женщину или за мальчика-переростка. У другого был открытый, вдохновенный взгляд, прямой нос, словно к лицу этого человека лестницу приставили. Вся его внешность, в том числе изящно повязанный галстук, вызвала у Фана немую зависть. Чжао Синьмэй радушно приветствовал Фана и сообщил ему, что сутулый — философ по имени Чу Шэньмин, а второй, Дун Сечуань, только что вернулся из Чехословакии, где служил военным атташе в китайской миссии. Он хорошо пишет стихи в старом стиле и вообще весьма талантлив.

Настоящее имя философа было Цзябао, что буквально означает «Домашнее сокровище». Обладатель этого имени счел его пошлым и, следуя примеру Спинозы, сменил его, стал звать себя Шэньмин, что значит «Пронзающий мысленным взором». В детстве будущего философа одни считали вундеркиндом, другие — душевнобольным. Он не закончил ни высшей, ни средней, ни даже начальной школы, ибо не находил учителей, достойных наставлять и экзаменовать его. Женщин он не выносил до такой степени, что, будучи сильно близоруким, долго не хотел надевать очки, чтобы не видеть женских лиц. Он любил говорить, что в людях заложено два начала — небесное и животное, но в нем самом только небесное.

Перелистывая иностранные журналы, он разыскивал адреса известных философов, писал им письма, расхваливал их труды, причем выдавал за собственное мнение слегка переиначенные отзывы рецензентов из тех же журналов. Надо заметить, что среди западных интеллектуалов философы больше других сетуют на судьбу: у них нет ни авторитета представителей точных наук, ни популярности писателей. И когда с другого конца света некто присылал им почтительное письмо, они едва ли не теряли рассудок от радости. В их представлении Китай был невежественной, отсталой, первобытной страной, а этот китаец писал довольно разумные вещи… И они в ответных письмах величали Чу Шэньмина основоположником китайской философии, а кое-кто послал ему и свои книги. Но когда он писал им вторично, ответов уже не приходило. Дело в том, что честолюбивые старцы, похваляясь друг перед другом письмами из Китая, быстро выяснили, что Чу Шэньмин всех подряд именовал величайшими философами современности, и это вызывало в них разочарование и гнев.

С помощью десятка писем от западных философов Чу приводил в трепет всех своих знакомых, а один меценат из богатых сановников дал ему десять тысяч для поездки за океан. Из всех знаменитостей один Бергсон не состоял с ним в переписке, ибо не терпел случайных знакомств, скрывал свой адрес и номер телефона. Приехав в Европу, Чу через издательство отправил Бергсону письмо с просьбой назначить ему время встречи, однако оно вернулось нераспечатанным. С этого момента Чу стал ярым противником интуитивизма. Зато противник Бергсона Рассел пригласил китайского гостя на чашку чаю, и Чу стал изучать математическую логику. За океаном ему пришлось надеть очки, и его отношение к женщинам стало меняться. Женоненавистник Ду Шэньцин чуял присутствие женщин, даже отделенных от него тремя комнатами; Чу Шэньмин обладал столь же острым чутьем, но женщины теперь уже влекли его к себе. Встречая в книге по математической логике термин a posteriori[74], он мысленно переделывал его в posterior[75], знак «X» он читал «kiss»[76]. Хорошо еще, что он не был знаком с диалогом Платона «Тимей», а то бы «X» еще больше заинтересовал его[77].

Сейчас он безбедно жил на ежемесячные субсидии государственного банка, переводя на английский язык сочинение своего мецената о мировоззрении китайцев.

Что касается Дун Сечуаня, то отец его, Дун Исунь, был известным эрудитом старой школы; будучи чиновником при республике, он хранил преданность Цинской империи. Он всегда заявлял, что не честолюбив, и не лгал при этом, ибо был воплощенным корыстолюбцем. Сына он обожал и считал продолжателем семейных традиций, однако учиться его не принуждал. Стоило Дун Сечуаню кое-как окончить военное училище в Пекине, как отец с помощью старых связей нашел ему выгодное место. Имея способности, сын научился у отца сочинять стихи в классическом стиле, чем заслужил одобрение старых литераторов. В Китае всегда было немало литературно образованных военачальников — не то что во Франции, где всякого генерала, способного хоть что-нибудь сочинить, тут же избирают в Академию. Военное дарование Дун Сечуаня было примерно таким же, как и у прежних литераторов из военных, стихи же могли сделать честь и не только военному. Литературные занятия отнимали у него много времени, что мешало продвижению по службе, но было на руку его подчиненным. Став военным атташе, он не столько занимался делами, сколько критиковал начальников и сослуживцев за стилистические ляпсусы при составлении бумаг, в результате чего был отозван на родину. Едва появившись дома, он уже собирался в Гонконг искать себе новое занятие.

Фан почувствовал уважение к Дун Сечуаню, особенно после рассказа Чжао о его отце.

— Стихи вашего батюшки, господина Исуня, известны всей стране. Но вы не только продолжаете его дело, вы сочетаете таланты военные и литературные, а это случается нечасто.

Фану казалось, что он достаточно польстил новому знакомому, но тот сказал:

— Видите ли, моя поэтическая манера не похожа на отцовскую. В молодые годы он не ставил перед собой такие возвышенные цели, как я. Он и поныне не может отделаться от влияния Хуан Чжунцзэ и Гун Цзычжэня[78], я же с самого начала стал писать в стиле «тунгуан»[79].

Фан не решился продолжать разговор. Чжао подозвал официанта и в последний раз просмотрел составленное накануне меню. Дун Сечуань велел принести ему кисть с тушечницей и стал с удивившей Фана быстротой что-то писать на чайном столике. Чу Шэньмин сидел неподвижно и молчал, словно предавшись самосозерцанию, и улыбался столь загадочной улыбкой, что ей позавидовала бы Мона Лиза. Фан заговорил с ним:

— Какими проблемами философии вы заняты, господин Чу?

Тот вдруг всполошился и, едва удостоив Фана взглядом, обратился к хозяину:

— Старина, когда же придет мисс Су? Мне впервые в жизни приходится ждать женщину.

Чжао хотел было ответить, но увидел склонившегося над столиком Дун Сечуаня:

— Что ты там пишешь?

— Стихи, — ответил тот, не поднимая головы.

— Пиши побольше. Люблю твои стихи, хотя вообще в поэзии я профан. Зато моя приятельница мисс Су и сама пишет в новом стиле, и в старом хорошо разбирается. Покажи ей, что ты там сочиняешь.

Дун отложил кисть и уперся пальцем в лоб, как бы вспоминая какую-то строку, потом стал писать и говорить одновременно:

— Разве можно сравнивать стихи в старом и новом стиле? Как-то в Лушане я беседовал с другом нашего дома, почтенным Чэнь Саньюанем. Разговор случайно коснулся новых стихов. Оказалось, что старик знаком с некоторыми из них. Так вот, он сказал, что только в стихах Сюй Чжимо[80] видит кое-какие достоинства, но и они в лучшем случае напоминают поэзию Ян Цзи[81] и его современников. Ну а женщины создают лишь второсортную поэзию. В самом деле, и у птиц поют одни самцы. К примеру — петух.

— А почему, скажите, в европейских стихах о соловьях часто говорится в женском роде? — не согласился хозяин.

Чу Шэньмин, большой дока в вопросах пола, отпарировал:

— У соловьев самки вообще безголосые, поют только самцы!

В это время вошла Су. Чжао как хозяин стола посвятил ей все свое внимание. Дун, едва поздоровавшись, перестал см


убрать рекламу




убрать рекламу



отреть в ее сторону. Видимо, эрудиты старой школы внушили ему: когда имеешь дело с певичками — можешь позволять себе всякие вольности, что же касается жен приятелей, то даже пялить на них глаза — дело неподобающее. В то же время философ жадно уставился на гостью; его глаза впились в нее «подобно выпущенным из пистолета пулям» (как выразился Шеллинг об идее Абсолюта), пробив предварительно стекла пенсне. Чжао сообщил:

— Я приглашал и госпожу Дун, но она сегодня занята. Госпожа Дун — красавица и к тому же отличная художница; они с супругом словно жемчужина и нефрит.

Тоном беспристрастного критика Дун ответил:

— Признаю, она довольно привлекательна и хорошо владеет кистью. Ее картина «Заброшенный храм в лучах заката» вдохновила многих поэтов старшего поколения. Этот свиток она написала после нашей прогулки в Храм дерева дракона. Отец сложил по этому поводу два четверостишия; хороша в них мысль о том, как мало осталось на свете его былых сподвижников, доживающих свои дни в лучах заходящего солнца. Действительно, и люди, и таланты — все мельчает. «Что вспоминать о веках Канси и Цяньлуна — безвозвратно ушли даже времена Тунчжи и Гуансюя»[82].

Дун покачал головой и вздохнул. Фан с интересом слушал эти новые для него рассуждения, хотя и не мог понять, почему цветущий, побывавший в Европе человек изображает ностальгию по временам монархии — быть может, из-за приверженности к стилю «тунгуан»? Чжао между тем пригласил гостей к столу и налил в бокал Су французского вина.

— Это специально для тебя, у нас есть кое-что другое. Сегодня среди нас есть один философ и два поэта. А господин Фан являет собой сочетание философии и поэзии. Только я лишен талантов, разве что умею пить. Господин Фан, я готов сегодня выпить с вами по цзиню вина![83] Да и старина Дун может вместить в себя предостаточно.

— Откуда вы взяли, что я философ и поэт? И вина я не пью ни капли! — переполошился Фан.

Чжао, с графином в руке, обвел взглядом гостей:

— Предлагаю каждого, кто будет скромничать и отнекиваться, штрафовать двумя бокалами!

— Согласны! — воскликнул Дун. — Такое прекрасное вино — не наказание, а одно удовольствие.

— Господин Чжао, я и вправду не пью. Может быть, закажете мне виноградного сока?

— Где это видано, чтобы человек поучился во Франции и не пил вина? Виноградный сок — напиток для девиц. Исключение будет сделано только для Шэньмина — у него истощение нервной системы.

Дун расхохотался:

— Раз вы не «красавица, пред коей пали стены», подобно мисс Вэньвань, и не «страждете от хворей и печалей», как господин Шэньмин, вам остается только «напиться, коли есть вино»[84]. Ну, хоть полбокала для начала!

— Хунцзянь, действительно, не пьет. Но чтобы не обижать хозяина, он немножко выпьет. Правда?

Услышав, как Су встала на защиту Фана, Чжао мысленно пожелал, чтобы вино в его рюмке превратилось в горючее. Этого не произошло, и все же Фану показалось, что огненная струя от кончика языка потекла к его груди. Тем временем официант принес философу, до сих пор пившему только чай, бутылку подогретого молока. Тот наполнил бокал, попробовал и сказал:

— В самый раз, не слишком теплое, не слишком холодное. — Затем он извлек из кармана пакет с каким-то заграничным лекарством, отсчитал четыре таблетки и проглотил их, запив молоком.

— Господин Чу следит за своим здоровьем, — заметила Су.

— Было бы куда лучше, если бы у человека была только душа! — ответил, переведя дух, философ. — Я вовсе не ношусь со своей плотью, однако стараюсь ублажить ее, чтобы она мне не мешала. А молоко хорошее, свежее.

— Стал бы я тебя обманывать! — сказал Чжао. — Мне твои привычки известны — перед твоим приходом я каждый раз ставлю в холодильник бутылку молока. Раз ты такой молокопоклонник, я как-нибудь познакомлю тебя с мисс Сюй. У нее своя молочная ферма, пусть она позволит тебе сосать прямо из вымени. Сегодня я все напитки — сок, вино и молоко — принес с собой, на ресторан не надеюсь. А еще есть кое-что для тебя, Вэньвань. Твое любимое!

— Говори скорее, что! А то у меня от нетерпения голова разболится!

— Теперь я буду знать, что ты любишь. В следующий раз тоже принесу, — вмешался в разговор Фан.

— Не говори ему, Вэньвань! — не без ревности в голосе произнес Чжао.

— За границей мне так хотелось утиных потрохов по-гуандунски, да где их достанешь. В прошлом году, как только вернулась, брат принес мне столько, что я потом маялась несколько дней. Ты что, хочешь повторить этот опыт? — сказала Су, как бы извиняясь за свою слабость.

— Утиные и куриные потроха в западной кухне не ставят ни во что, — заметил Фан. — В Лондоне я видел, как их целыми ящиками скупали за гроши, чтобы кормить кошек.

— У англичан кухня однообразнее, чем у американцев, — подхватил Чжао. — А вообще на Западе слишком консервативны и привередливы в еде — не то что мы, китайцы. Нам любое мясо подавай — не откажемся. И готовят там как-то бездарно — сварят курицу, сольют бульон и обгладывают кости. Смех один!

— Это что! Вот в семнадцатом веке, когда чай из Китая начали привозить в Европу, его варили в кипятке целыми фунтами, потом воду выливали, а листья жевали с перцем и солью!

Сообщение Фана вызвало общий хохот. Затем слово взял Дун:

— Это напоминает рассказ о чудаке, который заливал лунцзин[85] куриным бульоном. И еще: когда почтенный Чэнь, о котором я упомянул, еще при Гуансюе служил в Пекине, кто-то привез ему из-за границы банку кофе. Он решил, что это нюхательный табак, и долго потом не мог прочистить нос. У него написано об этом в стихах.

— Вот что значит быть потомком старинного рода! Сколько интересного услышали мы о давних временах! — воскликнул Фан.

Тут философ кашлянул и поправил пенсне:

— Вы меня о чем-то спросили, господин Фан?

— Когда? — удивился тот.

— До того, как пришла мисс Су. Кажется, о философских проблемах, которыми я занимаюсь? — На этот стандартный вопрос у Чу был давно заготовлен ответ, но появление Су помешало его обнародовать. — Строго говоря, такая форма выражения не совсем верна. Сталкиваясь с проблемой, философ прежде всего выясняет, действительная ли проблема перед ним или псевдопроблема, которую не нужно и невозможно решить. Если это действительно проблема, то он изучает способы ее решения — годится ли традиционный метод, или он нуждается в исправлении. Вы, очевидно, хотели узнать, решением каких проблем я занимаюсь?

Фан удивился, Дун заскучал, Су ничего не поняла, а Чжао воскликнул:

— Прекрасно! Какой тонкий анализ! Просто великолепно! Хунцзянь, хоть вы и занимались философией, но сегодня его взяла. После такого блестящего рассуждения нельзя не выпить!

Уступая настояниям хозяина, Фан через силу сделал пару глотков.

— Синьмэй, я ведь проболтался на философском факультете всего год, успел прочесть разве что какие-то справочные пособия. Я могу быть лишь скромным учеником господина Чу.

— Ну, что вы! Правда, судя по вашим высказываниям, вы отдавали предпочтение отдельным авторам. Но так можно изучать историю философии, но не собственно философию, стать в лучшем случае профессором философии, но не мыслителем. Я люблю думать своей головой, а не чужой. Я читаю художественную и естественно-научную литературу, а к философским сочинениям обращаюсь лишь в крайних случаях. Большинство из тех, кто ныне именует себя философами, на деле таковыми не являются, потому что изучают лишь чужие труды. Строго говоря, их следует называть не философами, а филофилософами.

— Прелестно! Этот термин вы сами придумали?

— Не помню, кто наткнулся на него в какой-то книге и сообщил Берти, а Берти передал мне.

— Кто это — Берти?

— Бертран Рассел.

Такое панибратское упоминание всемирно прославленного лорда произвело впечатление даже на Дуна.

— Вы близко знакомы с Расселом?

— Мы, можно сказать, друзья. Он не раз просил меня разъяснить ему кое-какие вопросы. (Небо свидетель, Чу не хвастал: Рассел действительно задавал ему вопросы, на которые не мог ответить никто, кроме самого Чу, — когда он прибыл в Англию, каковы его намерения, сколько кусков сахара положить в чай.) А вы, господин Фан, занимались математической логикой?

— Нет, я знаю, эта штука слишком сложна.

— Опять неверное суждение. Как вы можете «знать», если сами не занимались? Следовало сказать: «я слышал».

Чжао Синьмэй хотел было объявить Фана побежденным и заставить его выпить штрафной, но Су вновь заступилась за него:

— Господин Чу до того запугал нас своими тонкими суждениями, что все боятся раскрыть рот.

— Раскрывай рот или нет, но алогичности и путаности мышления не скроешь.

— Это уже слишком! Вы хотите контролировать даже наши мысли! Как можете вы читать в чужих умах и сердцах?

Впервые в жизни красивая женщина заговорила при Чу Шэньмине о сердце. Он до того разволновался, что уронил в бокал пенсне, забрызгал молоком одежду и скатерть. На руку Су тоже попали брызги. Под общий хохот Чжао вызвал звонком официанта и велел прибрать на столе. Су вытерла платком руку, стараясь не выказывать своего неудовольствия. Чу, весь пунцовый, убедился в целости пенсне, но сразу надевать не стал, чтобы не видеть улыбок на лицах окружающих.

— Все хорошо, — сказал Дун. — Пословица верно говорит, что «брызгать водой перед лошадью» опасно, но ведь «зеркало вновь стало целым»[86], значит, в предстоящей супружеской жизни у господина Чу будет все — разлука и встречи, горе и радости.

— Все пьют за будущую хорошую подругу нашего великого философа! — Чжао не знал, что у великих философов никогда не было хороших подруг: сварливая жена Сократа лила грязную воду ему на голову, любовница Аристотеля заставляла его голым становиться на четвереньки, садилась верхом и подстегивала его плеткой, жена Марка Аврелия изменяла ему, а близкому другу Чу Шэньмина Расселу не раз приходилось разводиться. Но Фан об этом знал, а потому продолжил тост:

— Пожелаем господину Чу, чтобы ему не нужно было, как Расселу, трижды менять жен!

— Так вот каким аспектом философии вы занимались! — проворчал Чу, нахмурившись.

— Ты пьянеешь, Хунцзянь, глаза у тебя красные! — сказала Су. Дун хохотал, покачиваясь, а Чжао кричал:

— За такие слова штрафной полагается.

Сознавая свою оплошность, Фан выпил целый бокал; мало-помалу ему стало казаться, что разговаривает не он сам, а его двойник.

— Я беседовал с Берти относительно его брачных дел, — сказал Чу. — Он напомнил мне старинное английское изречение о том, что супружество похоже на позолоченную клетку — птицы сначала влетают в нее, а потом бьются, просятся на волю.

— Похожее изречение есть и у французов, — добавила Су, — только в нем говорится об окруженной врагом крепости: осаждающие стремятся внутрь, а осажденные — наружу. Верно, Хунцзянь?

Фан развел руками, но Чжао тут же заявил:

— Конечно, разве ты можешь ошибиться?

— Что клетка, что крепость? — сказал Чу. — Для тех, кто, подобно мне, отрешился от всего, никакие путы не страшны.

Вино лишило Фана самоконтроля: он стал уверять кого-то, что Чу сам сможет любому подстроить западню, за что был вновь принужден выпить полбокала, и Су пришлось уговаривать его рассуждать поменьше. Дун, сидевший с задумчивым видом, вдруг подал голос:

— Верно, верно. Из китайских философов жены боялся Ван Янмин[87] (слава богу, он не причислил Ван Янмина к числу «старинных друзей дома»).

— Кто следующий? — спросил Чжао. — Господин Фан, ваша очередь, вы же занимались историей китайской литературы!

— Это было давно, в голове ничего не осталось. — Услышав такое признание, Чжао заговорщически подмигнул Су, но та прикинулась непонимающей.

— Кто преподавал вам родную литературу в университете? — без особого интереса спросил Дун.

Среди учителей Фана не было обладателей звучных имен, таких, как Бертран Рассел или Чэнь Саньюань, которыми можно было бы щеголять весь вечер, как гаванской сигарой. Поэтому он ответил:

— Сплошь люди малоизвестные, но для таких студентов, как мы, и они были слишком хороши. Господин Дун, я действительно не разбираюсь в поэзии; прочесть старые стихи еще могу, но сочинять — увольте!

Дун усмехнулся:

— А какие стихи вы читали? Небось «Шкатулку, расписанную ласточками» да «Хижину среди людей»?[88]

— Почему именно их?

— Потому что обычно студенты, учившиеся за границей, в состоянии понять только эти стишки. Кто учился в Японии, превозносят Су Маньшу, в котором текла японская кровь, кто ездил в Европу — хвалит Хуан Цзуньсяня. Им и невдомек, что были еще Су Дунпо и Хуан Тинцзянь![89]

— Я тоже училась за границей и поэтому не знаю, кого из поэтов последних десятилетий, писавших в старом стиле, следует считать наилучшими. Может быть, господин Дун просветит нас?

— Разумеется, Чэнь Саньюаня![90] Это крупнейший поэт за последние шесть веков. Я уже говорил, что имена знаменитых поэтов, начиная с танских времен, можно объединить в четыре географические группы: «холмы», «долины», «горы» и «равнины». «Холмов» было три: Ду Шаолин, Ван Гуанлин (слышали о таком?) и Мэй Юаньлин. «Гор» — целых четыре: Ли Ишань, Ван Баньшань, Чэнь Хоушань и Юань Ишань. «Долин» — две: Ли Чангу и Хуан Шаньгу. А вот «равнин» всего одна: Чэнь Саньюань! — Тут Дун торжествующе поднял большой палец левой руки.

— А нельзя ли добавить еще и «по», то есть «склон»? — робко спросил Фан.

— Вы имеете в виду Су Дунпо? Он уступает названным мной[91].

Фану захотелось познакомиться с собственными стихами этого оригинала, позволяющего себе принижать самого Су Дунпо. К его просьбе присоединилась Су. Дун Сечуань раздал присутствующим несколько листков, а сам откинулся на стуле, всем своим видом показывая, что отзывы невежд его нимало не интересуют. Некоторые строки показались Фану интересными, другие — темными и надуманными. Тем не менее он вместе со всеми похвалил прочитанное. Дун принял комплименты с устало-снисходительной миной, как избалованный поклонением толпы кумир.

Хозяин предложил осушить по полному за такие хорошие стихи. Фан выпил бокал залпом, стараясь, чтобы вино не обожгло язык и гортань, но почувствовал при этом неприятные позывы в желудке. Стерпеть их стоило ему большого труда.

— До сих пор ямочки на щеках жены видел он один, а теперь все мы можем наслаждаться ими в стихах, — высказался философ.

— Какой смысл говорить о стихах с непосвященными! — Дун старался не выказывать раздражения. — Толкуете бог весть о чем, а скрытых цитат из классики не видите!

— Просим прощения и штрафуем себя еще одним бокалом, — возгласил Чжао. — А господина Фана, которому полагалось бы первому найти эти цитаты, — двумя!

— Хоть я тоже одна из непосвященных, но штрафной пить не буду!

— Тебя я освобождаю, но он пусть выпьет со мной. — Порядком охмелевший Чжао вновь наполнил бокалы до краев.

— Ладно, этот выпью, но больше ни-ни, хоть убейте! — Вслед за хозяином Фан влил в себя содержимое бокала и тут же опрометью бросился к плевательнице. Все съеденное и выпитое поднялось к горлу и фонтаном хлынуло наружу. Размазывая слезы, содрогаясь от спазм, он думал об одном: «Какое счастье, что Тан не видит моего позора!»

Весь испачканный, он присел у чайного столика не в силах поднять головы. Су хотела подойти к нему, но он усталым движением руки остановил ее. Дун вызвал официанта убрать в кабинете и подал Фану чашку чаю. Чу, зажав нос, распахнул окно; лицо его изображало крайнюю брезгливость, но в душе он радовался тому, что этот инцидент затмит в памяти гостей разлитое им молоко.

Видя, что Фану немного полегчало, Чжао воскликнул:

— Все в порядке, ужин еще не кончен! Вырвет его разок-другой — научится пить. Еще древние поэты писали: «Его стошнило у перил, и он не слышал лютни».

— Итак, он не обманывал нас, когда уверял, что не умеет пить, — заметил Дун. — Но, может быть, он все же знаком со стихами и философией?

— Еще и подшучивают! — не выдержала Су. — Сами ведь напоили человека! Как ты, хозяин, будешь чувствовать себя, если он вправду заболеет?

Су участливо положила руку на лоб Фана, вызвав у Чжао Синьмэя приступ смертельной ревности.

— Мне уже лучше, только голова побаливает, — сказал Фан. — Синьмэй, я виноват перед вами. Продолжайте ужин, господа, я не буду портить вам настроения и пойду домой. Надеюсь, через день-другой я повторю вам, Синьмэй, мои извинения.

— Посиди еще немного, пока голова пройдет, — сказала Су.

Чжао, которому не терпелось послать Фана ко всем чертям, спросил:

— Нет ли у кого-нибудь мази от головной боли? Шэньмин, ты же всегда носишь с собой лекарства.

Философ извлек из карманов целую гору пузырьков и коробочек с пилюлями, порошками, мазями и микстурами — тонизирующими, слабительными, для промывки глаз, для укрепления легких, против ангины и потения. Су нашла нужную мазь и потерла Фану виски. Чжао, в утробе которого все выпитое вино обратилось в уксус ревности, процедил:

— Ну, полегчало? Больше не смею удерживать, продолжим как-нибудь в другой раз. Я велю позвать для вас такси.

— Не нужно, он поедет в моей машине, — возразила Су.

— Как, ты уходишь? — Чжао стал заикаться от волнения. — Ведь еще не все подали!

Фан слабым голосом тоже предложил Су остаться, но она была непреклонна:

— Я уже сыта, стол был слишком обильный. Господа, прошу вас не спешить. Спасибо тебе, Синьмэй.

С кислой миной взирал Чжао на то, как они садились в машину. Его план — осрамить Фана перед Су — почти полностью удался, но в итоге его поражение стало еще более очевидным. Фан полулежал на сиденье; Су велела ему ослабить галстук и закрыть глаза. В полузабытьи он ощущал прохладные пальцы Су на своем лбу, слышал, как она прошептала по-французски «бедняжка». У него не было сил ни подняться, ни оберечь себя от забот. Подъехав к особняку Чжоу, она попросила привратника вместе с шофером отнести Фана в комнату. Когда услышавшие шум хозяева вышли, чтобы пригласить Су зайти к ним, машина уже уехала. Поскольку завернувшийся с головой в одеяло Фан не мог удовлетворить их любопытство, старой чете оставалось лишь подробно допросить привратника. Но тот не проявил достаточно наблюдательности, не разглядел как следует Су, за что и был обруган.

Фан проснулся с ощущением, будто его голову перепиливают пилой, а язык похож на коврик, о который вытирают ноги при входе в дом. Только к вечеру он почувствовал себя в состоянии подняться с постели. Тан он написал, что заболел, не упоминая о событиях прошедшего дня. Перед Су ему было неловко — она уже несколько раз справлялась по телефону об его самочувствии. Она позвонила еще раз после ужина, когда он хотел прогуляться при луне. Был конец весны, когда луна светит для влюбленных (а не для поэтов, как осенью), и он мечтал повидаться с Тан, но Су пригласила его к себе.

Мать и тетка Су ушли в кино, прислуга была отпущена, дома оставался лишь привратник. Су предложила Фану посидеть в саду и пошла наверх переодеться. Когда она спустилась, Фан заметил, что она подрумянилась и подкрасила губы. Они зашли в беседку и присели возле ограды. Фан почувствовал, что ситуация грозит опасностью и что надо быть настороже. Он еще раз поблагодарил Су, она еще раз спросила, как он спал и есть ли у него аппетит, они оба повосторгались луной. Затем наступила пауза. Фан украдкой взглянул на девушку — ее лицо казалось таким чистым и гладким, что с него как бы соскальзывали лучи луны, глаза блестели, влажные губы выделялись темной полосой. Поймав на себе взгляд Фана, она чуть заметно улыбнулась. Его решимость сопротивляться бессильно трепыхалась, как рыба на песке. Он встал:

— Вэньвань, я пойду, пожалуй.

— Время раннее, давай посидим еще!

— Но я должен сесть подальше от тебя, ты слишком привлекательна. Из-за этой луны я могу наделать глупостей.

Су заговорила таким нежным голосом, что у Фана екнуло сердце:

— А ты очень боишься наделать глупостей? Ну, садись поближе, мы же не в церкви. Интересно, чем можно заставить умного человека совершить глупость?

Хунцзянь не смел больше смотреть на Су, но зрительная его память цепко удерживала, как щенка в водовороте, ее улыбку.

— Мне недостает храбрости сделать глупость…

Су победно улыбнулась и прошептала:

— Embrasse moi![92]

Она сама изумилась своей храбрости, пусть несколько и прикрытой французским языком. Отступать было некуда — Фан повернулся и поцеловал ее. Поцелуй его был невесомым и мимолетным; так при монархии сановники на приемах еле касались губами чашек с чаем, так в западных странах свидетели на суде прикладываются к Библии. Он был осторожно-почтительным, как прикосновение верующих к тибетскому живому будде или к туфле папы римского. Поцелуй кончился, но Су по-прежнему полулежала на плече Фана, улыбаясь, как в сладком сне. Он сидел, не смея шевельнуться. Наконец она выпрямилась, словно проснувшись, и засмеялась:

— Эта проказница-луна превратила в глупцов нас обоих!

— И толкнула меня на страшное преступление! Мне пора бежать.

Фан боялся, как бы Су не заговорила о помолвке и свадьбе, не зная, что в победный миг женщины об этом не думают. Желание привязать к себе мужчину возникает лишь вместе с сомнениями в прочности его любви.

— А я тебя не отпускаю! Впрочем, иди, увидимся завтра. — Взглянув на Фана, она решила, что он может потерять власть над собой, и не стала его больше удерживать. Фан выскочил за ворота, утешая себя мыслью о том, что столь легкий поцелуй нельзя рассматривать как признание в любви, будто поцелуи, как спортсмены, различаются по весовым категориям.

Проводив его, Су осталась в беседке. Ей было радостно, в голове мелькали обрывки мыслей. «На небе луна кругла…» А что будет через четыре месяца, в день осеннего полнолуния? «Живот беременной женщины прилепился к небу…» — пришла вдруг на ум и вызвала у нее отвращение строка из стихотворения Цао Юаньлана. Услышав, что вернулась служанка, она встала и инстинктивно вытерла рот платком, как будто поцелуй мог оставить след. Этой ночью она ощущала себя стоящей в бассейне на краю трамплина: хочется прыгнуть в радостное завтра и боязно.

Вернувшись домой, Фан заперся в комнате, испортил несколько листов бумаги и сочинил наконец такое послание:

«Госпожа Вэньвань! Пишу потому, что мне стыдно показываться вам на глаза. Я вел себя с вами вплоть до вчерашнего вечера непростительно, и мне нечем оправдать себя. Одна надежда — что вы скоро забудете человека столь слабого, не решившегося быть откровенным. Искренне уважая вас, не хочу злоупотреблять вашей дружбой. Я не стою того доброго отношения, которым вы удостаивали меня в последние месяцы, но всегда буду хранить его в своей памяти. Будьте счастливы».

Мучимый раскаянием, Фан долго не мог заснуть, а наутро отправил письмо с банковским рассыльным. В угнетенном состоянии ждал он развития событий. Около одиннадцати один из практикантов сказал, что его просит к телефону некая Су. Ноги у Фана стали ватными. Он испугался, что весь банк услышит, как Су проклинает его.

Голос в трубке был нежным.

— Хунцзянь? Только что пришло твое письмо, я еще не распечатывала. Скажи, что в нем? Если приятная весть — прочту, если неприятная — подожду твоего прихода, пусть тебе будет стыдно.

У Фана голова ушла в плечи, брови взлетели на лоб. Он понял, что Су кокетничает, будучи уверенной, что в письме он просит ее руки.

— Пожалуйста, прочти сейчас же! — взмолился он.

— Что за спешка? Ну, ладно, читаю… Я прочла, но не поняла твоей мысли… Приходи, объясни сам!

— Нет, Су, я не смею больше встречаться с тобой! У меня есть… — он снизил голос до шепота, но все-таки боялся, что сослуживцы могут подслушать, — есть другой человек. — С его плеч свалилась тяжелая ноша.

— Что? Я плохо слышу!

Фан вздохнул и продолжал по-французски, от волнения делая ошибки:

— Мадемуазель Су, я люблю человека, одну девушку, другую, понятно? Извинения, тысяча извинений!

— Ты… ты подлец! — воскликнула Су по-китайски с дрожью в голосе. Как будто защищаясь от внезапного удара, Фан быстро повесил трубку, но возглас этот еще долго продолжал звучать в его ушах. Чтобы не сталкиваться с сослуживцами, он один пошел пообедать в европейский ресторанчик. Внезапная мысль о том, что брошенная Су может покончить с собой, лишила его аппетита. Он побежал в банк и написал еще одно письмо, в котором всячески унижался и просил Су беречь себя и не думать больше о нем. После этого ему полегчало, и он поел как следует. В пятом часу, когда все уже расходились, а он раздумывал, стоит ли сегодня идти к Тан, ему принесли телеграмму. Он переполошился: от кого она? Неужели Су объявляет о самоубийстве? Но тут он заметил, что депеша отправлена из Пинчэна — уездного городка, кажется, в Хунани. На смену беспокойству пришло любопытство. Быстро раскодировав телеграмму[93], он прочел: «Приглашаем на должность профилактика с окладом 340 юаней оплатим дорогу ждем ответа телескопом ректор государственного университета Саньлюй Гао Суннянь». Очевидно, вместо «профилактик» следовало читать «профессор», а вместо «телескопом» — «телеграфом». Но об университете Саньлюй Фан никогда не слышал. Видимо, это было новое учебное заведение, возникшее за время войны. И кто такой Гао Суннянь? На какой факультет его зовут? Приглашение от государственного университета было само по себе лестным, к тому же в тот начальный период войны профессорская ставка еще представлялась заманчивой. Он показал телеграмму Вану, заведующему канцелярией. Тот подтвердил, что Пинчэн расположен в Хунани, и любезно присовокупил, что банковская служба для Фана — занятие слишком мелкое. Как говорится, дракону тесно в пруду. От таких комплиментов самоуважение Фана заметно возросло. Он решил, что предстоящий поворот в судьбе дает ему основание просить руки Тан. Поистине, это был счастливый день — с него спали старые узы и открылись новые возможности.

Дома он рассказал о приглашении супругам Чжоу; тесть порадовался за него, сказав, правда, что Пинчэн — порядочная дыра. Фан ответил, что он еще не решил, давать ли согласие. Госпожа Чжоу заметила, что он, конечно, прежде должен получить согласие Су Вэньвань. В прежнее время, если бы молодой человек и девушка были в таких хороших отношениях, как он с Вэньвань, они давно бы поженились. А нынче, продолжала старуха, хотят сначала «слиться душой и телом»; как бы не случилось, что ко времени свадьбы все радости будут уже позади и останутся лишь неприятности. Фан улыбнулся: хорошо, что госпожа Чжоу знает лишь про Су. «А разве есть другие?» — удивилась она. Фан с довольным видом ответил, что он обо всем расскажет через три дня. Тут же обидевшись за умершую дочь, она проворчала:

— Вот никогда бы не подумала, что то такой лакомый кусок для девиц!

Фан пропустил грубость мимо ушей и отправился к себе писать письмо.

«Сяофу! Надеюсь, ты получила мое позавчерашнее письмо. Я уже здоров, и тем не менее мне будет приятно получить от тебя соболезнование. Сегодня на мое имя пришла телеграмма из государственного университета Саньлюй с приглашением на должность профессора. Университет находится в далеком городке, однако для меня это приглашение — выгодный шанс. Но без тебя я не могу решить, принимать ли его. Каковы твои дальнейшие планы? Если ты собираешься продолжать учебу в Куньмине, я могу поехать в Куньмин, поискать работу там. Если останешься учиться в Шанхае — я не хочу жить ни в каком другом городе. Одним словом, буду цепляться за тебя, преследовать тебя, не давать тебе покоя. Я давно хотел мне… (ох, я вместо «тебе» написал «мне», но это многозначительная описка!). Я давно хотел сказать тебе простые слова, которые непрестанно повторяю в душе. Только для такой несравненной девушки, как ты, мне хотелось бы придумать какие-то совсем новые слова, которые ни один мужчина никогда не говорил ни одной женщине. И все же я могу выразить свои чувства лишь самыми обычными, трафаретными словами… Ты разрешишь мне произнести их? Я так боюсь рассердить тебя! Пообещай же, как государь своему слуге, что не покараешь его за смелость».

На следующее утро Фан попросил шофера Чжоу отвезти письмо, а после работы сам отправился к Тан. У ее дома он заметил автомобиль Су и остановился в нерешительности. Ее шофер между тем снял фуражку и приветствовал его словами: «Господин Фан подоспел в самое время — моя хозяйка тоже только что приехала». Но Фан солгал, будто он проезжал мимо, и велел рикше везти его домой. Он понимал, что его ложь прозрачна и хрупка, как стекло, и что шофер наверняка недоверчиво усмехнулся ему вслед. Но зачем приехала Су? Неужели она хочет навредить ему своими рассказами? Впрочем, вряд ли она догадалась, что его пассия — Тан. К тому же откровенность может в первую очередь самое Су выставить в смешном свете. Успокоив себя таким образом, он стал ждать ответа Тан, однако она молчала. Через день он поехал к ней, но служанка сказала, что молодой госпожи нет дома. Так прошло еще три дня, Фан лишился сна и аппетита. Сотый раз перебирал он в памяти каждое слово из своего письма, но не находил ничего, что могло бы оскорбить девушку. Может быть, ее останавливает та соображение, что ей надо учиться дальше, а он, будучи на восемь-девять лет старше, захочет вскоре играть свадьбу? Но ведь он согласен ждать со свадьбой и хранить верность сколько угодно, лишь бы она сказала, что любит его. Хорошо же, он напишет еще одно письмо с просьбой принять его завтра, в воскресенье, для важного разговора.

Той ночью подул штормовой ветер, начавшийся утром дождь не прекратился и к вечеру. На сей раз девушка была дома.


убрать рекламу




убрать рекламу



Фану показалось, что служанка держала себя как-то необычно, но он не придал этому значения. Тан вышла к нему без обычной улыбки, с большим пакетом в руке. Мужество сразу оставило Фана.

— Я приходил дважды, но неудачно… Мое субботнее письмо пришло?

— Пришло. Господин Фан, вы ведь были во вторник рядом, но почему-то не зашли, а я была дома.

От столь официального обращения у Фана перехватило дыхание:

— А почему вы думаете, что я был рядом во вторник?

— Вас видел шофер сестры. Он удивился, что вы не зашли в дом, сказал об этом ей, а она передала мне. А вы напрасно не заглянули, мы как раз беседовали о вашей персоне.

— Она не стоит такого внимания.

— Мы не просто беседовали, но анализировали ваши поступки и сделали вывод, что они непостижимы.

— Что же в них непостижимо?

— Конечно, мы неопытные девушки, многого не понимаем. А господин Фан умеет находить оправдание для всего, что он говорит и делает. В крайнем случае заявляет: «Мое поведение непростительно, мне нечем оправдать себя» — и все должны тут же извинить его. Не так ли?

— Как? Вы читали мое письмо к Вэньвань?

— Сестра показала его мне и рассказала обо всем, начиная с вашей встречи на пароходе.

Лицо девушки пылало негодованием, и Фан не осмеливался встретиться с ней взглядом.

— Что именно она рассказала? — Фан подумал, что если Су преувеличила случившееся, обвинила его в приставаниях, попытках соблазнить ее, он еще сможет оправдаться.

— Вы сами знаете, что вы сделали.

— Позвольте объяснить…

— Сначала объяснитесь с сестрой, если вам есть что сказать. (Фану всегда нравилась находчивость девушки, — всегда, но не сейчас). Мне известно и еще кое-что. Вот вы живете у господина Чжоу; говорят, он вам не просто родственник, а тесть. Значит, вы уже были женаты? — Фан хотел вставить слово, но Тан недаром была дочерью адвоката — она знала, что обвиняемому нельзя давать возможность оправдаться. — Меня не интересуют детали, он вам тесть, значит, дело ясное. Я не знаю, были ли у вас романы за три года пребывания за границей. Но стоило вам сесть на пароход, как вы сразу же обратили внимание на некую Бао и не отходили от нее ни на шаг. Это верно? И только она сошла на берег, вы сразу же стали ухаживать за сестрой. Дальше я могу не продолжать. Да, еще одно: господин Фан учился в Европе, а диплом у него американский…

Тут Фан даже ногой топнул и закричал:

— Я когда-нибудь хвастал перед вами ученой степенью? Это же было сделано в шутку!

— Господин Фан — человек с юмором, со всеми шутит, а мы простодушно принимаем его шутки за правду. — Ей стало даже жалко Фана, охрипшего от волнения, но она решила довести месть до конца. — У господина Фана слишком богатое прошлое. Я же смогла бы полюбить лишь такого мужчину, который всю жизнь дожидался встречи со мной, у которого нет прошлого. Желаю вам дальнейших успехов.

Словно парализованный электрическим током, Фан слышал слова, обращенные в его адрес, но смысл их до него не доходил. Голова его была будто бы под промасленной бумагой: слова Тан, подобно каплям дождя, отскакивали от нее, а в ушах бедняги стоял непрерывный шум. Впрочем, последнюю фразу он понял, поднял голову — в глазах стояли слезы, лицо сделалось как у ребенка, побитого и обруганного. Тан почувствовала еще большую жалость, но он встал и ушел со словами:

— Вы правы, я обманщик. Больше я не буду ни оправдываться, ни докучать вам.

«Почему же ты не защищаешься? Я поверила бы тебе!» — хотелось воскликнуть Тан, но она промолвила лишь:

— В таком случае всего хорошего.

Она пошла проводить Фана, и все надеялась, что он скажет еще что-нибудь. Дождь лил с прежней силой, и она готова была предложить, чтобы он переждал у нее непогоду. Фан накинул плащ и нерешительно посмотрел на девушку, не осмеливаясь протянуть ей руку. Не в силах выдержать взгляд его заплаканных глаз, она машинально подала руку и сказала «до свидания». В иных случаях «не посидите ли еще?» звучит как предложение убираться поскорее; в другой раз можно так произнести слова прощания, что человек не тронется с места. Тан это не удалось, и она добавила:

— Вас ждет дальняя дорога? Счастливого пути!

Она вернулась к себе вся разбитая, от возбуждения не осталось и следа. Служанка сказала с удивлением, что господин Фан почему-то стоит на той стороне улицы и не уходит, несмотря на ливень. Она подбежала к окну — он действительно стоял у ограды особняка напротив, струи дождя, словно плети, хлестали его неподвижную фигуру. Сердце девушки растаяло, и она загадала: если он простоит еще минуту, она поступится гордостью и пошлет за ним слугу. Минута тянулась слишком медленно, она уже собиралась раскрыть рот, но в это время Фан встряхнулся, как мокрый пес, и пошел прочь. Тан уже раскаивалась в том, что поверила кузине, что говорила слишком запальчиво. Кроме того, ее тревожило, что в таком подавленном состоянии Фан может попасть под автомобиль или трамвай. Час спустя она позвонила к Чжоу, но Фан еще не вернулся. Она еще больше обеспокоилась. После ужина она, таясь от домашних, побежала в соседнюю лавку и позвонила оттуда. К телефону долго никто не подходил: старики ушли в гости, а Фан, несколько часов одиноко просидевший в кафе, только что пришел домой и переодевался в сухое белье. Еще на пороге слуга сообщил ему, что звонила барышня Су. Фан вскипел, оцепенение слетело с него. И тут раздался звонок. Фан не реагировал на него. Слуга снял трубку и, не вслушиваясь, возгласил:

— Молодой барин, у телефона барышня Су!

Хунцзянь выбежал из комнаты в одном носке и, не обращая внимания на присутствие слуги, закричал в трубку сердито и уже слегка гнусаво — начинала сказываться схваченная под дождем простуда:

— Между нами все кончено! Ты слышишь? Кончено! Нечего звонить каждую минуту, бесстыдница! Думаешь, такими приемами удастся завоевать меня? Как бы не так! Желаю тебе никогда не выйти замуж!

Тут он обнаружил, что на том конце провода уже повесили трубку. Фан едва сам не позвонил Су, чтобы заставить ее выслушать всю предназначавшуюся ей брань. Зато с каким удовольствием выслушал эту тираду слуга, который тут же отправился пересказывать ее на кухню. Тан повесила трубку после того, как услышала «бесстыдница»; она еле сдерживала слезы, голова кружилась.

В этот вечер Хунцзянь с трудом мог поверить, что с ним действительно произошло все то, что осталось в памяти; его бросало в жар, он презирал и ненавидел самого себя. Рано утром следующего дня рикша семьи Тан привез от барышни пакет. Фан вспомнил, что видел пакет накануне, и догадался, что в нем лежат его письма. Вопреки всякой вероятности он подумал, что там может быть и записка от Тан, высыпал содержимое и быстро убедился: ожидания его не оправдались. Расстроенный, он сунул в тот же пакет письма Тан и передал его рикше. Тан узнала коробку из-под когда-то подаренного ею Фану шоколада и угадала, что в ней лежат ее письма. Она держала перед собой закрытую коробку, как бы не решаясь разорвать последнюю связь с Фаном. После паузы — может быть, она длилась какие-то секунды — Тан вскрыла коробку и увидела семь своих писем, конверты которых были вскрыты явно нетерпеливой рукой. Еще больше взволновала ее бумажка с ее адресом и номером телефона — Тан вспомнила, как вручила ее Фану еще в начале их знакомства. Значит, он хранил эту бумажку, как сокровище… И тут она подумала, что резкие слова брани, произнесенные по телефону, могли быть обращены не к ней — ведь когда она звонила в первый раз, слуга принял ее за Су, да и сейчас не спросил, кто звонит. Что же теперь делать? Забыть Фана, вырвать его из памяти? Но когда вырывают зуб, десна еще долго болит, и когда из горшка вырывают выращенное в нем деревце, горшок разрушается.

От переживаний Тан расхворалась и пролежала дней десять, в течение которых Су регулярно навещала ее, не преминув сообщить о своей помолвке с Цао Юаньланом. Сестрица не удержалась от некоторых интересных подробностей: оказалось, что Цао в пятнадцать лет дал обет никогда не жениться, но встреча с Су потрясла его, как трясет японские домики во время землетрясения.

— Он говорит, что сначала боялся меня, даже ненавидел, но потом… — Су не докончила фразы. Дело же обстояло таким образом: однажды Цао с грустной миной на лице сунул в руки Су атласную коробочку и с таинственным видом удалился. В коробочке лежала золотая цепочка с крупным изумрудом, а под ней записка. Сообщить «шаловливому ребенку» ее содержание Су не пожелала.

Когда Тан оправилась от болезни, родные пригласили ее на лето в Пекин. Вернувшись осенью в Шанхай, она попала на свадьбу Су. Шафером был приятель Цао Юаньлана из его литературного окружения. Он старательно, но безуспешно ухаживал за Тан. Наконец он сказал Цао по-английски:

— К черту! Оно хочет быть одновременно незабудкой и недотрогой, алой розой и голубым цветком.

Цао высоко оценил высказывание приятеля и в душе пожелал, чтобы оно дошло до ушей Тан. Но через три дня после свадьбы кузины Тан с отцом уехала в Гонконг.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 Сделать закладку на этом месте книги

Когда Фан Хунцзянь отправлял Тан ее письма, он действовал в полузабытьи, ничего не ощущая; боль пришла позднее. Горечь, которую он поначалу словно глотал большими кусками, не разжевывая, теперь поднималась обратно подобно жвачке у коров, в измельченном виде, и долго оставалась во рту. Диван и стол в его комнате, деревья и газон за окном, повседневно сталкивавшиеся с ним люди — все оставалось таким же, как всегда. По-видимому, им не было никакого дела до его страданий и его позора. В то же время ему казалось, что вселенная изменилась — точнее, что его личная вселенная выделилась из большой Вселенной, обители всего человечества. Он чувствовал себя бесприютным духом, который издалека взирает на мир людей с их недоступными ему радостями, и на солнце, чьи лучи светят не для него. Но если Вселенная других людей была для него закрыта, то в его вселенную мог проникнуть каждый, и первой это сделала госпожа Чжоу. Как все старшие, она не могла допустить, чтобы у младших были от нее секреты, и считала своим долгом выведать их любым способом.

Едва уехал присланный Тан рикша, как она уже вознамерилась быстро расспросить Фана о смысле подслушанного слугой разговора, но в последний момент сдержалась, из чего следовало, что помимо чувства долга у нее было и чувство такта. Она стала ждать, пока Фан спустится в столовую. Сяочэн обычно ел очень быстро, но в этот день долго возился с каждым куском в надежде услышать разговор матери с Фаном. Потеряв терпение, Сяочэн послал слугу поторопить Хунцзяня к завтраку. Только тогда выяснилось, что молодой человек тайком ушел из дома. Госпожа Чжоу вознегодовала от одного только сознания, что понапрасну сдерживала любопытство.

— Паршивец! Постоялец в гостинице и тот предупреждает прислугу об уходе, а этот ест за нашим столом, зарабатывает у нас деньги, бог знает чем занимается на стороне и даже не считает нужным пожелать доброго утра! Никакого уважения к старшим. А ведь из ученой семьи! Он что — не читал «Троесловия»?[94] «Утром пораньше вставай, матери и отцу должную честь воздавай». Бабы ему голову вскружили, вот он и потерял совесть. А если бы мы, Чжоу, его не поддержали, никакая Су, никакая Тан не стали бы на него смотреть.

Госпожа Чжоу не знала о существовании Тан Сяофу; она попала в точку случайно, взглянув на лежавший перед ней постный сахар — «сутан». Впрочем, не так ли случайно попадают в точку все предсказатели?

Фан и вправду скрылся из дому без завтрака, чтобы избежать расспросов. Еще больше он боялся, что его станут жалеть или донимать советами. Всякое прикосновение к открытой ране вызывало боль. Некоторые отвергнутые любовники норовят выставлять страдания напоказ, как нищие — свои гнойники или как ветераны — рубцы от боевых ранений. Недуг Фана не выносил света, как больные глаза. Ему очень хотелось вести себя так, будто ничего не произошло, спрятать горе прежде всего от госпожи Чжоу. Но как добиться, чтобы лицо не выдавало душевной боли? Женщины прибегают в этих случаях к помощи косметики. А мужчине что прикажете делать — тщательнее причесываться и бриться? Вот почему Фан почел за благо уклониться от встречи с тещей.

На службе Фан механически выполнял свои обязанности, докучливые мысли не тревожили усталую голову. Но вот вспомнилась телеграмма из университета, и он ответил на нее равнодушным согласием, вздохнув при этом. Едва он отправил посыльного с текстом ответной депеши, как его позвали в кабинет управляющего. Чжоу сидел хмурый.

— Что случилось, Хунцзянь? У жены разболелась печень, пришлось посылать за врачом…

Фан поспешил объяснить, что он сегодня не виделся с госпожой Чжоу.

Тесть сделал кислую мину:

— Мне самому ваши дела непонятны. Но только после смерти Шуин твоя теща все время чувствует себя неважно. Врач считает, что это гипертония, и велит ей избегать волнений. Поэтому я стараюсь уступать ей кое в чем и прошу тебя… ну, не прекословить ей, что ли.

Выразившись таким образом, Чжоу почувствовал большое облегчение. Он относился к своему нареченному зятю с известным почтением: как же — отпрыск уважаемой фамилии, курс наук за океаном закончил. Так что разговор этот был для него не из приятных. Он привык уступать жене с самой их свадьбы. Когда умерла дочь, хотел было взять в дом наложницу, чтобы смягчить боль утраты. Но, проведав о намерениях мужа, госпожа Чжоу расхворалась и стала кричать, что хочет умереть — пусть тогда приходит новая жена. От испуга Чжоу перестал нуждаться в утешении и стал еще более покорен желаниям супруги. Так что его выражение «стараюсь уступать кое в чем» на деле значило «подчиняюсь во всем».

— Хорошо, — через силу ответил Фан. — А что, ей сейчас лучше? Может быть, мне справиться по телефону?

— Не надо, не нарывайся на неприятности. Она же на тебя сердита! Когда врач придет, мне позвонят из дома… Печень у нее начала пошаливать еще лет двадцать назад, до переезда в Шанхай. Ни уколов, ни таблеток болеутоляющих в нашем городке не знали. Один знакомый советовал ей делать во время приступа две затяжки опиума, но она не соглашалась. Оставалось наше местное средство — класть болящего на живот и бить его по спине — ну хоть дверным засовом. Процедурой этой я сам занимался — чужому такого дела не доверишь, может и перестараться. Очень действенный способ, хоть вы, с новым-то образованием, этому и не верите. Жаль только, постарела жена, уже не выдерживает…

— Почему же, я охотно верю! Таким способом внимание больного отвлекается от источника боли, и страдания его уменьшаются. Тут все вполне обоснованно.

Фан вернулся за свой стол расстроенный. Что верно, то верно: госпожа Чжоу ведет себя все капризнее, жить в их доме становится невмоготу, надо готовиться к скорому отъезду из Шанхая… После обеда управляющий опять позвал к себе Фана и первым делом спросил, ответил ли он на приглашение из университета. Когда до Фана дошел смысл вопроса, он возмутился и поднялся со стула. Глядевший прямо перед собой, Чжоу сначала увидел, как на груди Фана стала надуваться рубашка, потом куда-то вверх поднялись его галстук и ремень. Затем он посоветовал зятю согласиться на предложение — все равно банк для него неподходящее место — и попросил при этом «понять его правильно».

Фан холодно усмехнулся и спросил, должен ли он считать себя уволенным. Чжоу попытался сделать серьезное лицо:

— Хунцзянь, я же просил понять меня правильно. Тебе далеко ехать, времени на сборы тебе понадобится немало, вот я и предоставляю тебе свободу, тем более что в банке сейчас нет срочных дел. А жалованье ты будешь получать по-прежнему.

— Нет, так не пойдет.

— Послушай меня: я велю бухгалтерии выплатить тебе за четыре месяца вперед, и тебе не придется брать у отца на дорогу.

— У меня есть деньги! — произнес Фан таким тоном, будто у него в кармане лежали ключи от всех государственных банков. Не дожидаясь, что еще скажет ему Чжоу, он крупными шагами пошел к выходу. Кабинет был мал, и через мгновение его прямая фигура уже скрылась из поля зрения управляющего. Ослепленный гневом, он столкнулся с посыльным, наступил ему на ногу. Пришлось извиняться, а тот, морщась от боли, бормотал «ничего, ничего».

Оставшись один, Чжоу помотал головой, размышляя о женских причудах: сами жизни не знают и мужей ставят в неловкое положение. А с Фаном у него был заранее подготовлен план беседы: упомянув о предстоящем отъезде зятя на новую работу, он рассчитывал перевести разговор на его отца и сказать: «После возвращения из Европы ты не так уж часто видишься с родителями, а теперь уезжаешь далеко и надолго. Наверное, тебе лучше пожить месяц-другой у них, поухаживать за стариками. Мы с женой рады, что ты живешь у нас, и Сяочэну жалко с тобой расставаться, но если я буду удерживать тебя и мешать тебе выполнять сыновний долг, твои родители предъявят мне претензии». Тут следовало бы расхохотаться, хлопнуть Фана по плечу, руке или спине — в зависимости от того, до какой из годных для этой цели частей его тела легче дотянуться. «Конечно, ты будешь часто бывать у нас, иначе я тебя не отпущу!»

Самому Чжоу казалось, что план разговора он построил искусно, проявив умение «толкать лодку по течению», как любит выражаться заведующий канцелярией Ван, сам большой мастер писать деловые письма по щекотливым вопросам. Но беседа их с самого начала пошла не так, как была задумана, он растерялся, допустил несколько оплошностей… А физиономия у этого паршивца Хунцзяня кулака так и просит. Ему дают возможность уйти с достоинством, так нет, лезет на рожон. Такой неблагодарный, недаром жена его невзлюбила! Чжоу откашлялся, как бы очищая гортань от застрявшего в ней непроизнесенного финала его речи. Напрасно он потратил столько денег на Хунцзяня, вряд ли из него выйдет что-нибудь путное. Жена рассказывала, что недавно она просила погадать на Хунцзяня; линия судьбы у него оказалась очень «твердая», неблагоприятная для брака — оттого-то Шуин и умерла перед свадьбой. А сейчас он пошел «по персиковой дорожке», стал увлекаться девицами. Надо предупредить его, как бы беды не стряслось. Но сегодня получилось не совсем ловко — взял да и прогнал человека… А все жена с ее хворями и капризами. Чжоу вздохнул и, отмахнувшись от неприятных дум, углубился в служебную корреспонденцию.

Фан вышел из банка, ни минуты не задерживаясь, чтобы сослуживцы не заметили его лица, залитого краской стыда и гнева. В душе он клял госпожу Чжоу, считая ее виновницей этой новой неприятности. Впрочем, управляющий тоже хорош — во всем слушается бабы! И все-таки, чего ради старуха подняла эту бурю в стакане воды, ведь Фан вроде бы ничем ее не обидел! Но стоит ли доискиваться до причин? Раз они хотят, чтобы он ушел — он уйдет без сожаления, не сводя никаких счетов. А он еще собирался подольститься к старухе, искал ей какого-нибудь лакомства. Вообще-то она стала хуже относиться к нему с тех пор, как узнала о существовании Су. Да и Сяочэн ему досаждает, все норовит спихнуть на него все школьные задания и злится, если Фан возражает. Противный мальчишка, любит совать нос в его дела; хорошо, что он, Фан, осторожен, и ни одно письмо не попало в руки этому чертенку. Конечно, старуха что-то заподозрила утром, когда приезжал рикша от Танов, но почему она так взбеленилась? Странно. Ну пусть! Пусть судьба доконает его. Вчера его бросила любимая девушка, сегодня его прогнали из дома; за любовной неудачей пришла безработица… Правду говорят, что все невзгоды приходят сразу, так пусть приходят все, сколько есть! В доме Чжоу он не останется ни на один день, родители пока приютят его, а там будет видно. Значит, придется плестись, как побитый пес, поддав хвост, в старую конуру. Как же он признается домашним, что его прогнали? Ничего путного придумать не удавалось — голова за эти дни стала тяжелой, временами в ней что-то глухо ухало, будто ватными палочками били по матерчатому барабану. Отец с матерью не поймут, почему он вернулся в тесную квартиру, к более скудному столу. Правда, они еще не знают о телеграмме из университета — быть может, на радостях не станут особенно допытываться?

Больше думать не хотелось. Он решил, что расскажет родителям о приятной новости, а об остальном упомянет вскользь. В дом Чжоу он вернется поздно, чтобы избежать встречи с хозяевами, соберет свои три чемодана и рано утром уйдет, оставив прощальное письмо. Таким образом он избавит и себя, и Чжоу от неприятных сцен. Задерживаться у родителей тоже не стоит: как только университет переведет деньги, он найдет попутчиков и отправится в дорогу. Пока же можно будет пожить на свободе в свое удовольствие. Почему-то эта мысль потянула за собой воспоминание о Тан, сердце кольнуло острой, но мимолетной болью.

Фан появился в родительском доме в пятом часу. При виде его старая служанка закричала:

— Хозяйка! Молодой господин пришел, можно не посылать за ним!

Мать Фана сидела возле стола с Асюном на руках и кормила его молочной смесью, рядом стоял и чего-то канючил Ачоу. Служанка стала уговаривать его не плакать, поздороваться с дядей, тогда дядя даст конфетку. Малыш умолк было, бросил взгляд на Фана, но, решив, что конфетки от дяди, видимо, не дождешься, опять стал приставать к бабушке. Трехлетний Ачоу был сыном Пэнту, брата Хунцзяня. Он появился на свет смешным и некрасивым, как все новорожденные. Не имевший еще опыта отцовства, Пэнту при виде этого комочка мяса вовсе не испытал гордости творца за свое творение; со всех ног бросился он в кабинет к своему отцу с криком: «Какой-то уродец родился!» Главе рода Фан Дуньчжаю давно уже хотелось иметь внука. Он только что гадал по «Книге перемен»:[95] выпала гексаграмма «сяо чу», среди пояснений к которой он прочел: «плотные тучи — и нет дождя», «муж и жена отворачивают взгляды», «от кровопролития уходи, из опасности выходи». Старик приуныл, решив, что слова эти предвещают трудные роды или мертвого ребенка. Он хотел было погадать вторично, но тут ворвался Пэнту со своим глупым криком. Дуньчжай вскочил от неожиданности:

— Что ты городишь? Роды закончились?

Пэнту понял, что выходкой своей рассердил отца, и ответил, как подобает сыну:

— Родился мальчик, мать и ребенок чувствуют себя хорошо.

Еле скрывая радость, Дуньчжай сказал наставительно:

— Ты уже отец, а говоришь бог весть что. Как же ты будешь воспитывать сына?

— Очень уж он некрасивый, — стал оправдываться Пэнту. — Папа, придумай ему имя.

— Если некрасивый, пусть зовется Ачоу[96]. — Тут старый Фан вспомнил: у Сюнь-цзы[97] в главе «Фэй сян» говорится о том, что у всех великих мудрецов древности была странная и отталкивающая внешность. Поэтому он дал внуку официальное имя Фэйсян.

Старая госпожа Фан, не разбиравшаяся в трактатах, была недовольна домашним именем внука.

— Зачем это вы Уродцем его назвали? Все младенцы рождаются одинаковыми. Сменили бы лучше имя!

— Ничего вы не понимаете! Вот был бы дома Хунцзянь, он бы согласился со мной! — заявил старый эрудит. Он принес из кабинета книгу и велел Пэнту пересказать матери, что в ней написано. А говорилось в ней вот о чем: дабы уберечь детей от злых духов, им часто дают «низменные» домашние имена — Собачка, Барашек, Лошадка. Многих известных людей в детстве звали Щенок, Кирпичик, Негодный раб, Черепашка. Так что Уродец — еще не самое неблагозвучное имя.

О рождении мальчика и о том, как его нарекли, господин Фан рассказал знакомым по чайной, и все наперебой поздравили его со внуком и, разумеется, выразили свое восхищение оригинальностью и вкусом, которые проявил он при выборе имени. Только госпожа Фан, нянча внука, по-прежнему протестовала:

— Мы такие симпатичные, мы настоящее маленькое сокровище, почему нас назвали Уродцем? Такой бестолковый у нас дед, надо подергать его за бороду!

Хунцзянь прислал из-за границы письмо, в котором сообщил, что официальное имя племянника слишком похоже на прозвание одного беса из старинного романа «Обожествление». Лучше сменить его, пока не поздно. Дуньчжай оставил это соображение без внимания. На третий день войны с Японией жена Фэнъи, младшего из братьев, тоже родила первенца. Памятуя изречение «война — дело недоброе», дед назвал его Сюн — Недобрый. Официальным же именем для мальчика взял название трактата Мо-цзы[98] «Против нападений» — Фэй гун, тем самым как бы включившись в антивоенное движение. И так старому Фану понравилось давать имена детям, что он придумал их несколько десятков впрок — лишь бы снохи не ленились рожать.

Немало хлопот доставили внуки старым Фанам во время их бегства из родных мест в Шанхай. Об этом отец с матерью сами рассказывали Хунцзяню. Что неприятно поразило его, так это неумение и нежелание обеих снох заниматься своими детьми. Пока он был в доме, Асюн и Ачоу все время надоедали бабушке, матерей же их даже не видно было. Госпоже Фан в свое время так долго пришлось быть послушной снохой, что она и не способна была войти в роль свекрови. На западе семейные трения чаще всего возникают между тещей и зятем, у нас же издревле враждуют свекровь и сноха. Свекровь обычно дает снохе поблажки лишь во время ее беременности и когда та родит мальчика. Но госпоже Фан невестки попались с характером, которого недоставало ей самой. К тому же в доме уже два десятка лет не было слышно детских голосов, и бабушка с дедом сильно привязались к внукам, отчего они росли избалованными, а их матери вели себя все заносчивее, особенно жена Фэнъи. Как ни старались старики показать, что относятся ко всем одинаково, снохи за глаза обвиняли их в пристрастии.

Пока семья жила в провинции, в просторном доме, у Ачоу была нянька, и он не слишком мешал взрослым. Но в Шанхай няньку везти было, естественно, нельзя. Потом выяснилось, что у матери Асюна нет молока. По неписаному закону в патриархальных семьях кормилицу для внука нанимают дедушка с бабушкой. В Шанхае же приходилось экономить на каждой мелочи, и дед не мог позволить себе содержать кормилицу. Однако в разговоре со снохой он ни словом не упомянул о материальной стороне дела, а упирал на то, что здесь, в городе, женщины из простонародья нечистоплотны, живут и с шоферами и с рикшами, болеют нехорошими болезнями. Они часто отпрашиваются на ночь, проводят ее невесть с кем, и это не может не сказаться на их молоке. Не дай бог что случится с ребенком — потом всю жизнь каяться придется. В молодости Фан Дуньчжай наряду с конфуцианской премудростью интересовался и новыми веяниями. Он даже купил учебник английского языка и пособие для переводов, но дальше «Do you understand English?» не пошел. Со стороны, однако, можно было подумать, что именно знание английского позволяло ему цитировать на память то место из «Анатомии меланхолии», где говорится о пороках кормилиц в Англии — столь похожими были его рассуждения.

Поняв, что свекор хочет заставить ее самое ухаживать за сыном, сноха расстроилась, лишилась аппетита, ослабела, у нее стал пухнуть живот. Пришлось звать врача, а ребенка передать на попечение бабушки. Прошло много времени, пока врач установил, что она вовсе не больна, а находится на пятом месяце беременности. Жена Пэнту, сама ходившая на седьмом месяце, заявила мужу с недоброй усмешкой:

— Я давно уже догадалась, в чем дело! Своими хитростями она может провести только твою недалекую матушку. Чего только не выдумает — и вздутие живота у нее, и засорение кишечника. Тьфу!

Что говорить, в больших семьях снохам зачастую приходится есть поменьше, чтобы в животе осталось место для проглоченных обид, и только на время беременности ситуация меняется. Вот и сейчас жены обоих братьев вовсю пользовались своим положением, так что свекровь не успевала поворачиваться. Обе служанки в доме тоже зря не моргали — потребовали увеличения платы.

За время, что снохи недомогали, господин Фан приобрел вкус к занятиям домашней медициной, благо знакомых у него в Шанхае было мало, а досуга — предостаточно. Правда, неподалеку жил один земляк, незадачливый лекарь. В свободное от человекоубийства время он приходил иногда побеседовать со стариком Фаном, почитая это за честь для себя. Его отец и дед тоже были врачами, и если их пациенты в том городке, где они практиковали, не перемерли, то только благодаря редкой выносливости их организмов. Отцу земляка-лекаря принадлежала знаменитая сентенция: «Не верьте иностранцам насчет бактерий. Едим же мы рыбью икру, мелких рачков, и ничего. А бактерии еще меньше, чего же их бояться?»

Сын его до такой степени чувствовал себя европейцем, что носил с собой градусник; впрочем, пользы он имел от него не больше, чем глухой от собственных ушей. Он полагал, например, что чем дольше больной держит во рту градусник, тем выше поднимается ртутный столбик. И если температура была повышенной, а пульс и дыхание оставались нормальными, он просто-напросто объявлял, что пациент передержал градусник. С помощью Фан лекарь надеялся расширить свою клиентуру, но для этого надо было втереться ему в доверие. Сделать это оказалось не трудно — господин Фан был охоч до лести, как пьяница до бутылки. Расхваливая медицинские познания Фана, новоявленный приятель помог ему приготовить несколько лекарств для младшей снохи. Та не почувствовала облегчения и настояла на приглашении врача — специалиста по западной медицине. И когда Фан узнал, что специалист этот не нашел у снохи болезни, он обиделся не только за себя, но и за всю китайскую медицину; но поскольку тот же доктор принес радостную весть о новой беременности, обиду и желание отомстить пришлось затаить в душе. Пока же он занимался тем, что вписывал в трактат по фармакологии необычные рецепты из «Цветов в зеркале»[99].

— Это то


убрать рекламу




убрать рекламу



? А я уже хотел послать за тобой! — встретил Хунцзяня отец. — Второй месяц дома не показываешься. Распустил я вас — совсем забыли о приличиях! Жена, вторую сноху в ее положении вот каким снадобьем не мешало бы попользовать: коробочку бобового сыра положить в кипяток, добавить соевого соуса с кунжутным маслом и принимать два раза в день, лучше всего вместе с едой. Эта смесь будет увлажнять оболочку плода, и роды облегчатся. И старшей снохе это не повредит. Покажи-ка им этот рецепт! Нет, подожди! Послушай, что я хочу сказать Хунцзяню. Сын, тебе скоро тридцать, должен бы сам соображать, что к чему, и таким отставшим от века старикам, как я, вроде бы не пристало вмешиваться в твои дела. Но ведь если родители не учат сына, этим начинают заниматься другие, а нам от этого один позор! Мать, я правильно говорю? Так вот, сегодня утром звонила твоя теща, жаловалась, что ты где-то таскаешься, путаешься с женщинами… Не возражай, я сам не дурак, понимаю, что она прибавляет, — тут старик сделал рукой жест, как бы закрывая сыну рот, — но ты наверняка вел себя неосторожно и дал ей повод для подозрений. В твои годы давно пора было обзавестись семьей и жить себе спокойно. Здесь есть и моя вина, я слишком тебе попустительствовал, но теперь я сам займусь твоими делами. Переезжай-ка к нам — и от пересудов избавишься, и мне будет легче смотреть за тобой. Домашняя еда скуднее, но молодому человеку это даже полезно, а то изнежится, никакого проку от него не будет.

Хунцзянь почувствовал себя задетым; множество оправдательных слов готово было сорваться с языка, но он сказал только:

— Я и сам хотел завтра переехать. У госпожи Чжоу явное расстройство нервов — она все время что-то выдумывает… Так противно!

— Ты неправ! Даже если она что-то преувеличивает, ты должен понимать, что это от доброго сердца, что она старшая. Вы же, молодые… — после этих слов господин Фан оставил пустое место, показывая тем самым, что не существует достаточно сильных эпитетов для характеристики нынешних отвратительных, невоспитанных молодых людей.

Видя, что сын переменился в лице и готов вступить с отцом в препирательства, госпожа Фан решительно перевела разговор:

— А какова из себя эта Су? Если она тебе действительно нравится, мы с отцом сделаем все, как ты хочешь.

Хунцзянь покраснел:

— Я с ней давно уже не встречаюсь!

Его смущение не укрылось от родителей, которые многозначительно переглянулись. Фан Дуньчжай понимающе усмехнулся:

— Небось повздорили? Это между молодыми бывает часто, от таких ссор чувство только прочнее становится. Оба давно раскаялись, но не желают в этом признаваться, гордо не замечают друг друга — так, что ли? Тут самое время вмешаться посреднику. Ты не хочешь сознаться в своей ошибке — что ж, старый отец может написать за тебя дипломатическое письмо. Она наверняка посчитается с моим возрастом.

Гнев отца снести было бы легче, чем его юмор, настолько тяжеловесный, что мог бы и крепостную стену обрушить, и Хунцзянь поторопился ответить:

— Она уже обручилась с другим.

Отец и мать снова посмотрели один на другого.

— Значит, ты, как теперь выражаются, потерпел неудачу в любви? Но из-за этого не стоит слишком расстраиваться. На свете столько красивых девушек. — Дуньчжай говорил это, уже простив в душе сыну его грехи и жалея его, обманутого женщиной.

Хунцзяню стало совсем неловко. Конечно, он «потерпел неудачу в любви» — в устах отца выражение это звучало особенно непривычно, — но при чем тут Су Вэньвань? Выраженное ему сочувствие явно не к месту. Это все равно что класть лекарство не на рану, а рядом, где вовсе не болит. Может, рассказать им о Тан? Но ведь они не в состоянии понять его. Чего доброго, отец напишет вместо него письмо с предложением ей руки и сердца своего сына — на него это похоже! Хунцзянь пробормотал что-то невнятное и показал отцу телеграмму.

Как он и ожидал, история с госпожой Чжоу была сразу же забыта. Отец сказал, что вот это действительно занятие, достойное человека, учившегося в Европе, — не то что корпеть в банке. Пинчэн, конечно, место захолустное, но семье Фан очень полезно иметь своего человека в неоккупированных районах.

— Ты сможешь установить связи и рассказать, кому нужно, обо всем, что я делал после захвата нашего городка японцами. — Фан Дуньчжай помолчал немного и добавил: — Из своей зарплаты третью часть будешь пересылать мне. Я могу обойтись и без этих денег, но нужно воспитывать в тебе чувство ответственности по отношению к родителям. Твои младшие братья тоже участвуют в общих расходах.

За ужином родители уже явно были на стороне сына, начали говорить о мелочности и нетерпимости госпожи Чжоу. Во всем-де видно ее желание поскорее избавиться от Хунцзяня. «Торгаши всегда остаются торгашами. Они решили, что наша семья утратила влияние — и вот, пожалуйста. А мы вовсе не цепляемся за родство с такими корыстными выскочками». Было решено, что Хунцзянь этой же ночью соберет свои вещи, а назавтра мать съездит навестить больную госпожу Чжоу, извинится за сына и увезет его пожитки.

После ужина Хунцзянь зашел в кино, потом побродил по улицам, дожидаясь, пока в доме Чжоу все улягутся спать. Войдя в свою комнату, он увидел на столе английскую грамматику и вложенную в нее записку Сяочэна: «Хунцзянь! Не смог вас дождаться, лег спать. Прошу сделать упражнения по грамматике, номера 34—38. Мне нужно также к завтрашнему дню сочинение на свободную тему слов в двести, еще лучше триста. Очень стараться не надо. Thank you very much». Рядом с книгой стояла тарелка, полная косточек мушмулы. Фан хмыкнул и стал укладывать вещи. Не выспавшись как следует, он рано утром покинул дом Чжоу. Между тем хозяйка этого дома уже раскаялась в случившемся — победа не дала ей подлинного удовлетворения. Стоило бы Хунцзяню принести извинения, и все вернулось бы в старые берега. Но когда выяснилось, что Фан ушел не попрощавшись, когда Сяочэн стал кричать, что не пойдет в школу, она рассвирепела. Визит госпожи Фан к больной родственнице едва не превратился в крупную ссору. Днем управляющий банком прислал Фану зарплату за четыре месяца вперед, и отец принял ее, не спросив Хунцзяня.

Жить в родительском доме Хунцзяню было скучно. Он вел за отца корреспонденцию, переписывал рецепты, часами бродил по улицам. Выходя из дома, он каждый раз втайне надеялся, что где-нибудь на перекрестке, в трамвае, у входа в кино встретит Тан. А как вести себя в этом случае? То ему хотелось причинить девушке боль равнодушием и надменностью, а то он представлял себя подчеркнуто вежливым, улыбающимся, спокойным, а ее — растерянной, не знающей, что сказать. Порой его воображение рисовало такую картину: он прогуливается под руку с женщиной, внешне более красивой, чем Тан, и вдруг сталкивается с ней, идущей без спутника. Он видит на лице Тан признаки душевной муки, бросает ослепительную красавицу и возвращается к прежней любви. А Тан шепчет ему: «Жестокий…» Нет, она отворачивается, чтобы он не видел слез на ее ресницах.

Прошло десять дней, миновал день летнего солнцестояния, а из университета Саньлюй не было вестей. Фан забеспокоился. Однажды рано утром нарочный принес ему письмо от Чжао Синьмэя, который писал, что не застал Фана в банке и просит его, если это возможно, прийти сегодня в четыре часа для разговора о важном деле. Далее следовала приписка: «Все, что произошло между нами, прошу считать совершенным недоразумением». Особенно удивила Фана подпись: «Ваш сочувственник Синьмэй». Фан терялся в догадках: зачем Чжао хочет встретиться с ним теперь, после того, как вопрос о его женитьбе на Су Вэньвань вроде бы уже решен — не звать же Фана в шаферы? Скоро пришли газеты. Жена младшего брата развернула одну и вдруг спросила, как зовут подругу Хунцзяня — не Су Вэньвань? Смутившись под взглядом невестки, Хунцзянь спросил, в чем дело. Та показала ему объявление, оповещавшее читателей о помолвке дочери Су Хунъе с сыном Цао Юаньчжэня. Хунцзянь даже вскрикнул от изумления и тут же решил: вот оно то «важное дело», о котором собирается говорить Чжао. Но до чего глупыми могут быть женщины! Выйти за Цао Юаньлана! А Чжао Синьмэя по-настоящему жалко.

Фан не мог знать, что Су, давая согласие Цао Юаньлану, тоже сказала:

— Бедняжка Чжао, теперь он будет корить меня за жестокость.

Поэт от радости забыл все, что знал о тонкостях женской психологии, и сказал:

— Не беспокойся, он найдет другую. Мне хочется, чтобы все стали счастливыми, как я. Пусть уж поскорее улыбнется ему удача.

Су нахмурилась и промолчала. Тут Цао понял свою ошибку. Увлекшись современной поэзией, он забыл о строке Юань Чжэня:[100]


Море повидав, станешь ли смотреть на речку?

Су, несомненно, полагала, что любившему ее человеку не может понравиться другая женщина. Подсознательно она наверняка хотела, чтобы Чжао не женился, а терпеливо ждал, пока она овдовеет. Придя домой, Цао Юаньлан быстренько написал стихотворное обращение к Су, дабы выразить свою радость и загладить оплошность. Смысл стихотворения состоял в том, что он отвергает принцип частной собственности и отныне будет делить с Су свою душу и тело — в том числе, видимо, и прыщи, выступившие на его лице от беготни по жаре.

В назначенное время Фан подошел к многоквартирному дому, в котором обитал Чжао Синьмэй. Из раскрытых окон доносились звуки радио — какая-то эстрадная звезда отечественного производства манерно выводила модную тогда «Весеннюю песнь любви»:


Почему же ты медлишь, весна, весна?
В моем сердце уже распустился цветок!
Ах! Моя любовь…

Из этих слов логически вытекало, что не успеет наступить лето, как у героини уже завяжется плод. Голос певицы казался липким и тягучим, как будто он тек из носа, или скорее из слоновьего хобота — такими долгими были рулады. Эти самые звуки донеслись из квартиры Чжао на втором этаже. Нажимая кнопку звонка, Фан с раздражением подумал, что слушать такое пение — все равно что любоваться порнографическими картинками. Разумеется, это свидетельствует об умственной отсталости или душевном расстройстве. Неужели любовная неудача довела Чжао до такого состояния?

Служанка открыла дверь и взяла у него визитную карточку, звуки радио умолкли. Фана провели в маленькую, довольно изящно обставленную гостиную, на стенах которой висели под стеклом большие фотографии покойного отца Чжао Синьмэя, его самого в ученой мантии с дипломом бакалавра в руке и его американского профессора с дарственным автографом. Был еще коллективный снимок группы китайских студентов в Америке, сделанный во время летних каникул. Чжао сидел в первом ряду, но чтобы не возникало сомнений, красными чернилами над его головой был поставлен крестик, который пришелся прямо на живот стоявшего позади однокашника. С первого взгляда могло показаться, что тот совершил над собой харакири. Далее Фан обратил внимание на длинную, узкую фотографию, на которой Су, в платке и — предположительно — пастушеском наряде, гнала перед собой белых барашков; от нее веяло чем-то классическим, буколическим, пасторальным. Жаль только, героиня уделяла барашкам мало внимания — ее улыбающееся лицо было обращено к зрителям. Как явствовало из надписи, фотография была сделана Су во французской деревне и подарена Чжао после ее возвращения на родину. Неожиданно для себя Фан ощутил легкий приступ ревности: Су никогда не показывала ему этого снимка. Кроме фотографий, на стенах были развернуты два свитка с оттиснутыми на них печатями Чжао. На первом, каллиграфическом, рукой Дун Сечуаня было написано несколько шутливых фраз в классическом стиле о том, что человека, оставшегося до тридцати лет холостяком, можно назвать «постигшим смысл жизни». Второй свиток был живописным. Изображенная на нем картина принадлежала кисти супруги Дуна и именовалась «Я поставил свой дом в самой гуще людских жилищ»[101].

Пока Фан разглядывал все это, вышел Чжао — весь красный, не то от жары, не то от смущения, в пиджаке, который он застегивал на ходу. Гость попросил хозяина не церемониться, пиджаки были сняты, на столе появился чай, сигареты и прохладительное питье. Фан похвалил убранство гостиной и выяснил, что Чжао живет в доме со своей матерью и тремя слугами, старший брат с женой переехал в Тяньцзинь. Чжао пристально взглянул на собеседника и участливо произнес:

— А вы сильно похудели!

— Да вот, все болею с тех пор, как вы меня напоили.

— Прошу вас, не ворошите прошлое! Как говорится, не подерешься — не подружишься, а нам стоит дружить, ведь наверняка придется часто встречаться. Скажите лучше, когда вы узнали о любви Су и Цао?

— Сегодня утром из газетного объявления.

— А я еще позавчера. — В голосе хозяина прозвучало удовлетворение. — Она сама сказала мне и тут же присовокупила множество любезностей по моему адресу. Но я так и не знаю, что за человек этот Цао Юаньлан.

— Я с ним встречался, но мне никогда не приходило в голову, что он окажется избранником Су. Я был уверен, что она выйдет за вас.

— А я считал вас ее героем! И откуда взялся этот Цао? Ловка же она, однако, столько времени водила нас за нос! Говоря откровенно, за это ее можно уважать. Значит, мы теперь товарищи по несчастью, а в дальнейшем станем товарищами по работе.

— Как, и вы приглашены в университет Саньлюй?

Чжао стал рассказывать гостю всю подоплеку этой истории. Университет Саньлюй — заведение новорожденное, а его ректор Гао Суннянь — бывший учитель Чжао. Получив приглашение стать деканом факультета политических наук, Чжао поначалу хотел было отклонить его, не желая расставаться с Су; узнав от нее, что Фан Хунцзянь ищет себе место преподавателя в государственном университете, он заочно рекомендовал его Гао Сунняню, надеясь таким образом избавиться от соперника. Но Гао Суннянь не оставлял Чжао в покое, забрасывал его телеграммами. Получив у Су отставку, Чжао тут же телеграфировал ректору о своем согласии. Перед этим Гао просил его передать Фану, чтобы тот отправил в Пинчэн свою анкету и готовился к отъезду вместе с группой других приглашенных на работу. Деньги и пропуска он обещал прислать своевременно.

— Значит, я должен поблагодарить вас за то, что у меня будет чашка риса?

— Ну что вы! Мы, как плывущие в одной лодке, должны помогать друг другу.

— Кстати, как следует понимать вашу подпись под письмом?

— А, это выдумка Дун Сечуаня. Он рассудил, что коль скоро учащихся в одном классе называют «соучениками», работающих в одном учреждении — «сослуживцами», то влюбленных в одну женщину надо именовать «сочувственниками».

— Забавно. Но дело в том, что ваш «сочувственник» не я, а Цао Юаньлан.

— Ну, зачем таиться передо мной, мы же теперь товарищи по несчастью!

— Но я действительно не был влюблен в Су, хотя несчастье со мной все же произошло.

— Кто же вас бросил? Это вы можете мне сказать?

— Тан Сяофу, — понурившись, выдохнул Фан, не в силах долее хранить свою тайну.

— Тан Сяофу! А у вас хороший вкус. И как я, болван, этого не заметил! — До этой минуты Чжао держался с Фаном так, словно они оба лишились близкого родственника, как бы подчеркивая, что щадит чувства своего соперника. Теперь же, когда выяснилось, что поводы для огорчений у них разные, он оживился, голос его обрел обычную звучность. Он позвонил Дун Сечуаню, и они втроем отправились ужинать в ресторан. Как оказалось, Дун был в курсе всех сердечных дел Чжао. После ужина, когда разговор снова зашел о помолвке Су и Цао, Чжао заявил великодушно:

— Вот и хорошо! У них общие интересы, оба увлекаются поэзией…

Собеседники в один голос выступили против. Браки между специалистами в одной области — самые непрочные, поскольку ни муж, ни жена не могут испытывать друг к другу безотчетного уважения, возникающего в тех случаях, когда профессия одного супруга кажется второму трудной и таинственной. Чжао ответил, что как бы там ни было, он желает новобрачным счастья. За это сотрапезники произвели его в святые. Святой улыбнулся и достал трубку, но вдруг его глаза озорно сверкнули:

— Во всяком случае, каждому из них теперь обеспечена аудитория: Су будет читать стихи Цао, Цао сможет наслаждаться творениями Су.

В конце концов было решено, что Чжао еще не достиг состояния святости и годится просто в приятели.

Теперь Фан не испытывал одиночества — все трое стали частенько собираться по разным поводам. Спустя недели три Чжао пригласил в чайную на завтрак своих будущих сослуживцев, чтобы дать им возможность познакомиться друг с другом. Кроме Фана, пришло еще трое. Декан факультета китайской литературы Ли Мэйтин, давний сотрудник Гао Сунняня, оказался человеком лет сорока с небольшим, в темных очках, с надменной манерой держаться. Казалось, он не обращает внимания не только на окружающих людей, но и на погоду — в разгар лета явился в черном шерстяном костюме и отказался снять пиджак, несмотря на все уговоры Чжао, обливавшегося потом в одной рубашке.

Еще был некий Гу, дальний родственник Гао Сунняня, который и во сне не мечтал стать доцентом исторического факультета. Его радость переливалась через край, причем с особенным радушием обращался он к Чжао и Ли. Весьма худощавый, лет пятидесяти, он вел себя как наивная девочка; его улыбка была моложе его лет на тридцать, особый блеск придавали ей два золотых зуба. Наконец госпожа Сунь Жоуцзя, дочь старого работника агентства печати, где служил Чжао. Она только что окончила университет, была полна молодых стремлений, осуществить которые в Шанхае не удавалось, и отец упросил Чжао рекомендовать ее на должность ассистента кафедры иностранных языков. У нее было удлиненное лицо с оспинками на щеках цвета старой слоновой кости; широко расставленные глаза придавали лицу удивленное выражение. Одета она была скромно, от робости перед незнакомыми людьми боялась вымолвить словечко и то и дело покрывалась красными пятнами. Сначала она упорно называла Синьмэя дядей Чжао, чем поставила его в неловкое положение и вызвала скрытую усмешку у Хунцзяня.

В начале сентября Чжао вернулся из Тяньцзиня, куда он отвозил свою мать. Пора было трогаться в путь — начало занятий в университете было назначено на первые числа октября. Чжао, большой любитель ресторанов, решил пригласить всех на обед, чтобы договориться о дне отъезда. Видимо, из всего курса политических наук и лекций по международному праву на Западе он твердо усвоил две вещи: наполеоновское наставление «Tenez bonne table»[102] и изречение лорда Стоуэла: «А dinner lubricates business»[103]. На этот раз Фан запротестовал — дело общее, почему же Чжао опять должен тратиться на всех. Решили устроить обед в складчину.

За обедом было условлено, что группа отправится двадцатого сентября пароходом итальянской компании в Нинбо, причем Чжао вызвался заказать для всех билеты. Ли Мэйтин сказал, однако, что у него есть знакомый в бюро путешествий, так что ему сделать это будет удобней. Господин Гу пожелал было один заплатить по счету, уверяя, что давно собирался угостить будущих сослуживцев. Другие стали возражать, да и сам Гу, взглянув на сумму, более не настаивал. Деньги внес Чжао: пока официант ходил за сдачей, Ли и Гу ушли в туалет и более не вернулись.

В один из дней Фан, Чжао и Дун, разговаривая, зашли выпить по чашке кофе.

— По-моему, — говорил Фан, — у этого противного Ли Мэйтина ничего нет за душой. Как он может руководить факультетом? Нужно рекомендовать туда Сечуаня!

— Сечуаня? — От удивления Чжао высунул язык. — Да разве он поедет? У него же молодая и красивая жена. Это только мы, неудачники в любви, согласны тащиться в такую даль.

Дун Сечуань рассмеялся:

— Не болтайте чепухи. Просто меня не интересует преподавание. Как сказал поэт, «будь у меня триста му земли, стал бы я возиться с этими мартышками!». Почему бы вам не поехать со мной в Гонконг — вдруг подвернется выгодное местечко?

— Я как вернулся в Китай, так все равно что безработный, мне и поучительствовать не грех, — сказал Фан. — Но Синьмэй может и на чиновном поприще карьеру сделать, и газеты издавать… Даже обидно смотреть, как он сам загоняет себя в эту дыру.

— Журналист и педагог имеют общую цель — просвещать народ, заниматься «духовной мобилизацией». Под влияние журналиста подпадает большее число людей, зато педагог оставляет в душах более глубокие следы. К тому же мне хочется поднабраться жизненного опыта.

— Ну, эти лозунги ты можешь оставить для передовицы, — усмехнулся Дун.

Чжао вскипел:

— По-твоему, я рисуюсь? Ничуть, я действительно так думаю!

— Люди так привыкают обманывать других красивыми словами, что и сами начинают верить в обман. Это самое обычное дело, — заметил Фан.

— Между прочим, педагогику можно совмещать с политикой, — сказал Чжао. — Попробуйте припомнить, сколько наших видных политических деятелей были профессорами! И в Европе то же самое — к примеру, первый президент Чехословакии или нынешний французский премьер[104]. Преподавательская работа помогает понять психологию молодого поколения, учит руководить.

— Беда не в том, что крупные политики вырастают из педагогов, а в том, что судьбы просвещения вершат мелкие политиканы. Раньше держали народ в темноте, не давая ему никакого образования, теперь оглупляют его, давая ему только то образование, которое считают нужным. Прежде люди страдали из-за неграмотности, сейчас это грамотные жертвы газет и всякой пропагандистской макулатуры.

— Вы только послушайте, как рассуждает господин Фан Хунцзянь! Ему всего двадцать восемь лет, он только что пережил любовную трагедию и уже постиг суть педагогики, политики и всего остального! — Слова Чжао звучали язвительно. — Но и я в тебе разобрался. Из-за желторотой девчонки ты готов возненавидеть весь мир!

Фан со стуком поставил чашку на стол:

— Это ты о ком?

— О твоей пассии, Тан Сяофу. Что, она не желторотая девчонка?

Фан побелел от гнева:

— Зато Су Вэньвань — перестарок!

— Перестарок она или нет, мне безразлично. Я не собираюсь защищать ее так, как ты свою Тан Сяофу. Кстати, знает она, что ты все еще обмираешь по ней? Если хочешь, я могу сообщить ей об этом. Надо же быть таким размазней!

Фан вскочил не в силах произнести ни слова, но Дун усадил его обратно:

— Хватит вам петушиться, все на вас смотрят, мне даже неудобно. Вы стоите друг друга. Хунцзянь в последнее время какой-то странный. Взрослый мужчина, а из-за девицы готов…

Хунцзянь выскочил из кафе, не желая слушать дальше. Не успел он, все еще кипя негодованием, войти в дом, как раздался звонок. Говорил Чжао Синьмэй:

— Фан, старина, я готов извиниться, но, право же, ты сердишься по пустякам. К тому же ты убежал, не заплатив, а у нас с собой нет денег. Нас не выпускают из кафе, вот мы и кричим СОС! А вечером я ставлю вино во искупление своей вины.

Фан не мог больше дуться и побежал выручать приятелей.

Когда Фан получил от Ли Мэйтина билет, оказалось, что отплытие откладывается на два дня. В Древней Греции об исчезнувшем человеке говорили, что он либо умер, либо отправился учительствовать. Фан относился к профессии педагога с меньшим страхом и все же считал, что ему не слишком повезло. Он целые дни ходил мрачный, далекий путь почему-то пугал его. Однако отсрочка отъезда вовсе не обрадовала его — хотелось поскорее водвориться на место. Весь багаж — сундук, чемодан и узел с постельными принадлежностями — был уже упакован. Помогая ему собраться, мать посетовала:

— Вот женишься, моя помощь уж не понадобится.

— Боюсь, и тогда без тебя не обойдется. Нынешние студенточки любят все готовенькое, сами делать ничего не умеют, — возразил отец.

Мать уговаривала Хунцзяня взять еще сверток с теплыми вещами, которые могли понадобиться в дороге — ведь приближалась осень. Фан отказывался, говоря, что, по словам Гао Сунняня, дорога должна занять не более десяти дней. Достаточно положить легкое шерстяное одеяло. Потом Фан Дуньчжай поучал сына с помощью испытанных сентенций, вроде «твердо стой на ногах, стисни зубы», «постоянно помни о доме, но не тоскуй о нем».

Хунцзянь понимал, что речения эти обращены не столько к нему, сколько к потомкам, которые должны узнать, каким образом Фан Дуньчжай воспитывал сына. Старик от нечего делать стал в последнее время очень внимательным к собственной персоне, откровенно собою любовался, как ребенок своим отражением в зеркале или как женщина, позирующая перед фотообъективом в разных костюмах и позах. Он начал писать автобиографию и вести дневник, там и там пытаясь показать свое превосходство над окружающими. Теперь каждое свое слово и поступок он рассматривал с точки зрения того, как о них следует записать в дневнике. Психологи называют такую склонность «вербоманией» и утверждают, что она свойственна всем, кто хочет быть первым в своей сфере. Надо сказать, что как в мыльном пузыре есть капля воды, так в этих записях была доля истины.

Господин Фан любил читать свои дневники приятелям. Они узнали, например, что одно время его сын увлекался женщинами, но когда Дуньчжай как следует отчитал его, молодой человек «искренно признал свою ошибку и долго мучился раскаянием». В дневнике говорилось также, будто Хунцзянь не желал идти прощаться с семьей Чжоу и называл тещу жадной и меркантильной, однако отец объяснил ему, что «благородный человек строго взыскивает с себя и великодушен к другим, он не отталкивает ни родных, ни друзей». После этого сын якобы «не знал, что возразить». На самом деле Фан Дуньчжай воспроизводил не слова сына, а собственное мнение о госпоже Чжоу. Хунцзянь сначала действительно не хотел идти прощаться, потом все-таки пошел, но к своей радости никого не застал дома.

В ответ на внимание госпожа Чжоу прислала гостинцев на дорогу. Хунцзянь, конечно, рассердился и не велел матери их принимать. Мать просила сына выйти к шоферу семьи Чжоу и самому поговорить с ним. Но Хунцзянь заартачился, и дело кончилось тем, что шофер оставил подарки перед дверью и уехал. Набычившись, Хунцзянь так и не попробовал ничего из присланного. В дневнике отец иронически уподобил его древним героям Бо И и Шу Ци, которые отказались вкушать пищу в стране неправедного государя.

ГЛАВА ПЯТАЯ

 Сделать закладку на этом месте книги

Фан хотел было ехать до пристани в такси, но расчетливый Пэнту напомнил о недавнем вздорожании платы за проезд и подсказал, что дешевле будет нанять двух рикш — багажа у Хунцзяня немного, а провожать его поедет один Фэнъи. Около пяти часов вечера двадцать второго сентября Хунцзянь в сопровождении младшего брата покинул родной дом. На границе французской концессии[105] их остановил полицейский патруль — один француз и два аннамита, проверявшие документы и вещи у всех прохожих. Ехавших в автомобилях не трогали. Фану, однако, повезло — во французском жандарме он узнал одного из своих прошлогодних попутчиков. Тот тоже признал Фана и махнул ему рукой, разрешая проезд. Фан отметил, как изменился за год бледнолицый парень, впервые покинувший тогда родную деревню — порозовел, ни дать ни взять хороший кусок мяса, глаза покраснели, живот округлился, как у надутой лягушки, — полицейский как бы старался оправдать прилепившееся к французам прозвище «лягушатники». В чертах его появилось что-то животное — Шанхай, словно остров волшебницы Цирцеи, обладает свойством быстро превращать нормальных людей в скотов. Полицейские из Аннама показались ему комичными. Глядя на них, Фан подумал, что аннамитам меньше, чем кому бы то ни было на Востоке, идет военная форма. Правда, на коротконогих японцев, волокущих саблю, тоже смешно смотреть. Эти же двое держали полицейские дубинки так, будто это были трубки для курения опиума. Да и сами они, коричневые, с черными зубами, напоминали опиекурильщиков. Словно угадав мысли Хунцзяня, они остановили отставшую коляску Фэнъи и как бы в отместку перерыли все вещи: разорвали коробку с пирожками, вскрыли ящик с мясными консервами и оставили багаж в покое только после того, как получили три юаня на чай. Хунцзяню пришлось порядком поволноваться, пока Фэнъи добрался наконец до пристани.

Фан и Чжао оказались в одной каюте, мисс Сунь — в соседней, но Ли и Гу нигде не было видно. Синьмэй от волнения весь взмок. Пароход уже отчалил, когда явился коридорный и сказал, что два пассажира из третьего класса просят Чжао спуститься к ним, так как их самих в первый класс не пустят. Фан пошел вместе с Чжао и увидел господина Гу, жестами подзывавшего их к себе.

— А господин Ли?

— Он в одной каюте со мной, сейчас умывается. Ему не удалось достать первый класс для всех — сначала давали только два билета, с трудом согласились выделить третий.

Фан и Чжао почувствовали себя неловко.

— Тогда надо было вам с господином Ли занять первый класс — мы помоложе, можем и потерпеть.

— Что вы, здесь тоже вполне удобно! — воскликнул Гу и провел их в каюту, заваленную вещами. Господин Ли, мывший в это время ноги, также успокоил вошедших:

— Мне приходилось ездить первым классом, разница очень небольшая. Да и весь путь займет двенадцать часов — стоит ли об этом говорить.

После ужина началась качка. Сидя с Чжао на прикрепленных к палубе креслах, Фан вслушивался в шум волн и ветра, вглядывался в темную даль моря и вспоминал свое прошлогоднее плаванье, когда все, казалось, было точь-в-точь как сейчас. Сделав затяжку из подаренной Фаном трубки, Чжао нарушил молчание.

— Есть у меня одно подозрение, но боюсь высказывать — вдруг оно не подтвердится, и я окажусь мелким клеветником.

— Ничего, говори, если это подозрение не касается меня.

— По-моему, Ли и Гу нам наврали. Они вполне могли купить первый кла


убрать рекламу




убрать рекламу



сс для всех, просто им захотелось сэкономить. Ли ни разу не упоминал о трудностях с билетами — иначе я мог бы получить их через свое агентство. Меня, собственно, задевает, что они нас обманывают да еще хотят при этом заслужить нашу признательность.

— Думаю, что твоя догадка абсолютно правильна. Почему было не сказать нам откровенно? А ведь денег на дорогу нам переведено вполне достаточно.

— Ну, у них положение не такое, как у нас, — они старше возрастом, обременены семьями. Да и дорога может обойтись дороже, чем в мирное время. Кстати, сколько ты взял с собой?

— Все, что у меня оставалось — шестьдесят семь юаней плюс сто, присланные Гао Суннянем.

— Этого должно хватить. У меня при себе двести. Боюсь только, что Гу и Ли большую часть денег оставили своим семьям, и, если им будет недоставать на проезд, мы все окажемся в трудном положении. Да и багаж у них…

Фан усмехнулся:

— Да, впечатление такое, будто они и жен и детей своих упаковали и даже квартиры целиком вывезли. Видел, какой у Ли сундук — с человека высотой! Кому же они оставили деньги?

— Слушай, Фан, мы вполне можем казаться Ли и Гу зелеными юнцами, незнакомыми с материальными трудностями. Я хочу сложить с себя обязанности руководителя группы, пусть все вопросы с жильем и питанием решают они. А то выберу дорогую гостиницу или изысканную еду, и им придется тратить больше, чем они могут себе позволить.

— Смотри, какой демократ, ты же в президенты годишься! Но есть еще Сунь — она девушка робкая, боится слово сказать. Ты как «дядюшка» должен о ней позаботиться.

— Верно. И знаешь, я забыл тебе сказать, что университет не оплатил ее проезд.

— Почему?

— Сам не знаю. Гао Суннянь официально пригласил ее, но деньги перевел только на четверых. Наверное, в университете считают, что с ассистентом можно не церемониться, нетрудно подобрать и другую кандидатуру.

— Но ведь это же неправильно! Она впервые устраивается на работу, откуда у нее деньги? Нет, нужно будет поговорить с начальством на месте. А вообще-то я хотел спросить, — только, пожалуйста, не обижайся, — зачем ты взял в такую трудную и небезопасную дорогу эту неопытную девицу? Переутомится она и заболеет — для нас будет дополнительная обуза. Или у тебя на нее свои виды?

— Что за чепуха! Я все понимал, но не мог отказать ее отцу. В университете она будет работать не на моем факультете, пусть другие о ней и заботятся. А о тяготах пути я ей говорил, но она уверяла, что выдержит.

— Ну, если она выдерживает тяжести, считай, что тебе повезло…

Чжао замахнулся на Фана трубкой:

— Может, ты сам хочешь попробовать? Могу отрекомендовать тебя в лучшем виде!

— Да я даже не разглядел ее как следует! — засмеялся Фан, заслоняясь. — Однако мы ведем себя невежливо. За ужином говорили только о своих делах, сейчас одни ушли на палубу, бросив ее в каюте. А она небось тоскует — как-никак впервые покинула семью.

— Мы оба недавно пострадали от женщин, вот и побаиваемся их, как пуганая птица — силка. Впрочем, твоя забота о мисс Сунь показывает, что в сердце у тебя уже что-то зашевелилось. Хочешь, намекну ей?

— Не беспокойся, я не стану твоим «сочувственником». Ты, кажется, захватил с собой вино? Тогда прибереги его до дня помолвки с мисс Сунь.

— Опять за свое! Смотри, она услышит — получится неудобно. Я дал себе зарок: больше не влюбляться в городских девушек с высшим образованием. Достаточно того, что я ухаживал за Су Вэньвань, впредь пусть женщины за мной ухаживают. Лучше жениться на простой девушке из провинции, не слишком ученой, но здоровой и с хорошим характером. Зато я для нее буду вместо господа бога. По-моему, не стоит придавать любви такого значения: множество людей прекрасно без нее обходится.

— Услышь мой папаша твои слова, он сказал бы: «Сей отрок внемлет поучениям». Но если ты когда-нибудь станешь чиновником, такая жена не сможет помогать тебе принимать нужных людей, налаживать полезные связи.

— Но это все же лучше, чем честолюбивая жена, которая вынуждала бы меня непременно стать чиновником, да еще взятки брать. Если бы я женился на Су, я не смог бы сейчас поехать в университет Саньлюй; она заставила бы меня ехать туда, куда ей хочется.

— А тебе действительно так хочется в университет? — удивился Фан. — Такому серьезному отношению к службе и семье можно только позавидовать. Помнишь, Чу Шэньмин и Су Вэньвань рассуждали об «осажденной крепости»? Мне теперь кажется, что это сравнение можно применять ко всему, что случается в жизни. Вот мне поначалу захотелось поехать в университет, я принял приглашение, а сейчас начал жалеть об этом, только недостает мужества вернуться обратным рейсом в Шанхай. Думаю, что и ты, если бы женился на Су, скоро разочаровался бы. Рассказывают же о собаке, что, позарившись на отражение мяса в воде, роняет кусок изо рта. А человек, женившись на любимой, нередко начинает жалеть, что в воде больше не видно манящего отражения. Кстати, ты не знаешь, не определила ли Су своего поэта после свадьбы на какую-нибудь службу?

— Он теперь заведует отделом в «Комитете материальных ресурсов военного времени». Эту должность выхлопотал для него тесть. Она стала как бы частью приданого дочери.

— Ловко! «Государство — одна семья». Значит, что хорошо для семьи, то хорошо и для государства.

— По-моему, человек, делающий карьеру с помощью жениной юбки, мало чего стоит.

— Люди могут сказать, что ты рассуждаешь, как лисица о винограде.

— Нет, я не испытываю ни малейшей зависти. Я не говорил, что ходил на церемонию бракосочетания Су?

Фан раскрыл рот от изумления.

— Так уж получилось. Родители Су прислали приглашение, и мне было неудобно не преподнести подарка. Вот я и послал корзину с цветами.

— Какими?

— Сам не знаю, я положился на цветочный магазин.

— Ну как же, надо было послать цветы абрикоса — показать, что ты ее любишь без взаимности; потом нарциссы — намек на ее жестокость; и обложить все эти цветы полынью в знак того, что до конца своих дней будешь страдать.

— Тоже мне знаток! Откуда возьмутся нарциссы и цвет абрикоса в середине лета? А пошел я затем, чтобы проверить, хватит ли у меня мужества смотреть, как выходит замуж девушка, которую я любил больше десяти лет… Оказалось, что никаких мук я не испытал. Кроме того, хотелось посмотреть на Цао Юаньлана, понять, чем превосходит меня человек, которому Су отдала предпочтение. И кого же я увидел? Какой-то странный субъект, что Су в нем нашла? Сказать по правде, женщина с таким вкусом недостойна быть женой Чжао Синьмэя!

— Здорово сказано! — Фан хлопнул приятеля по коленке.

— Через несколько дней после их помолвки старая госпожа Су приходила к моей матери, всячески расхваливала меня, уверяла, что отговаривала дочь от этого брака, но та-де упрямится. Выражала надежду, что такое развитие событий не омрачит старинную дружбу между нашими семьями и что она — сейчас ты будешь смеяться — каждое утро станет просить у Будды ниспослать мне счастье. Мать пересказывала мне все, что ей удавалось разузнать о свадьбе Су, думая, что меня это очень волнует. Как выяснилось, Су Хунъе написал из Чунцина, что приехать не сможет и что предоставляет дочери самой решать все личные вопросы. Су и Цао, как люди современные, не стали обращаться к гадателям, чтобы им выбрали для свершения обряда счастливый «желтый» день. Зато они слышали, что на Западе считают май самым неподходящим, а июнь самым удачным месяцем для женитьбы, а из дней недели наиболее благоприятными понедельник, вторник и особенно среду. Поскольку они в июне только обручились, свадьбу пришлось отложить до сентября, но зато она состоялась в среду.

— Уверен, что все это затеи Цао Юаньлана.

— Все вы, учившиеся в Европе, горазды на выдумки. Помню, я ехал к ним на свадьбу и радовался, что не я жених — такая с самого утра стояла жара. Хотя в зале был кондиционер, толстяк Цао во фраке и стоячем воротничке весь обливался потом; я даже опасался — того и гляди растает, как свечка. Су тоже выглядела измученной — смотреть было жалко. Словом, не новобрачные, а… Ну, не то чтобы к смерти приговоренные, а словно преступники, пойманные с поличным, каких изображают на листках с призывом остерегаться воров, что в автобусах расклеены. Я подумал, что, наверное, и сам чувствовал бы себя не лучше под взглядом стольких людей. И еще я решил, что свадебные фотографии, на которых молодожены выглядят веселыми и довольными, делаются не в день свадьбы.

— Великое открытие! Ты лучше скажи, как Су в тот день вела себя с тобою.

— Я постарался, чтобы она меня не видела, разговаривал с одной Тан. — При этих словах сердце Фана упало, словно выброшенный из почтового вагона ящик, Фан даже испугался, не слышал ли Чжао стука падения. — Она была свидетельницей невесты. Увидев меня, спросила, не пришел ли я учинить драку, просила не шевелиться, когда молодых будут осыпать серпантином — еще подумают, что я хочу бросить гранату или плеснуть кислотой. Интересовалась моими планами; я сказал, что уезжаю, но о тебе не упоминал — вдруг ей это будет неприятно.

— Правильно сделал. Не надо меня поминать, не надо, — машинально повторял Хунцзянь, а сам чувствовал себя узником в темном каменном мешке: на миг вспыхнул огонь, он даже не успел рассмотреть ничего вокруг, и вновь воцарилась мгла. Он представил себя пассажиром в поезде: вот при свете станционного фонаря мелькнуло дорогое лицо, но не успел даже вскрикнуть, а перрон уже далеко позади, краткость встречи лишь подчеркнула всю бесконечность разлуки. Фан про себя выругал Чжао за несообразительность.

— Поговорить как следует нам не удалось — к ней прилип шафер, приятель Цао. По-моему, Тан Сяофу ему очень приглянулась.

И тут, словно острый шип, пронзила сердце Фана неуемная злоба против Тан. Сдерживая дрожь в голосе, он воскликнул:

— Меня эти люди не интересуют, прошу больше о них не рассказывать.

Чжао сначала опешил, потом понял, в чем дело, и положил приятелю руку на плечо:

— Посидели, и хватит, ветер все усиливается, нам завтра рано сходить на берег…

Он зевнул и направился в каюту, но с одной из соседних скамей его окликнула Сунь. Он удивился, что это она так поздно засиделась на палубе. Оказалось, девушка вышла подышать воздухом, отдохнуть от возни и капризов ехавшего в ее каюте ребенка. Чжао поинтересовался, не укачивает ли ее.

— Нет, не очень. А вам с господином Фаном, наверное, приходилось попадать в настоящие бури?

— Случалось. Только мы с господином Фаном ездили по разным маршрутам. — Тут Чжао толкнул приятеля в бок, потому что его молчание становилось уже невежливым. Чтобы хоть на время отвлечься от душевной муки, Фан начал припоминать разные подробности о своих плаваниях. Он рассказывал о летучих рыбах, и девушка слушала его как зачарованная. Потом она спросила, не видел ли он китов. Наивность вопроса показалась Чжао подозрительной.

— Видел, и очень много, — ответил Фан. — Однажды наш корабль чуть не застрял между зубами кита.

Глаза у Сунь стали круглыми, как нимбы святых на картинах Джотто, а Чжао еще больше насторожился и сказал:

— Хватит выдумывать, пошли в каюту.

Однако Фан принялся уверять девушку, что говорит сущую правду.

— Вы же знаете, есть люди, которые смотрят, слушают и спят с раскрытым ртом. Вот и этот кит спал после обеда, разинув пасть. Хорошо, что между зубами у него застряли огромные куски мяса, а то наш пароход могло бы затянуть в зев. А как же? Такие случаи и в книгах описаны!

— Господин Фан обманывает меня, правда? — обратилась девушка к Чжао. Тот презрительно хмыкнул:

— Ну, довольно, нам пора спать. Мисс Сунь, отец поручил мне опекать вас, так что извольте возвращаться в каюту, а то, чего доброго, простудитесь.

— Заботливый дядюшка! — ухмыльнулся Фан. Чжао украдкой дал ему сильного тумака по спине, а вслух заявил:

— Господин Фан — большой мастер пересказывать детские сказки.

Фан улегся на койку и тут же почувствовал, как боль снова сжала ему душу. Отгоняя ее, он заговорил:

— Однако крепко же ты стукнул меня, до сих пор чувствуется.

— А ты не завирайся! Впрочем, эта девица себе на уме. Пожалуй, взяв ее с нами, я поступил неосмотрительно. Она как твой кит с разинутой пастью, так и норовит проглотить кого-нибудь, кто попроще, — тебя, например.

Фан стал кататься по койке, смеясь над излишней бдительностью Чжао — сначала от души, потом через силу, только чтобы ни о чем не думать.

— По-моему, она слышала все, о чем мы говорили. Я же предупреждал, что не надо так громко. Посуди сам, разве девушка с университетским образованием может быть такой наивной? «Не правда ли, господин Фан обманывает меня». — Чжао, как ему показалось, очень похоже передразнил Сунь. — Если бы я не сказал, что ты сказки рассказываешь, она, уж поверь, попросила бы у тебя книгу, в которой обо всем этом рассказано.

— Ну и пусть попросила бы, я бы сказал, что при себе у меня нет.

— Ты не понимаешь, одалживать у мужчины книгу, потом возвращать ее — всем этим женщина прекрасно пользуется для завязывания отношений. Вот так зачастую и начинается флирт.

— Послушать тебя, так даже не по себе становится. Но по отношению к Сунь все это — чистейшая фантазия!

— Что же, посмотрим. — Синьмэй улыбался каким-то своим мыслям, глядя в потолок. — Ну что же, на сегодня хватит, я хочу спать.

Хунцзянь чувствовал, что сон для него будет сейчас столь же недостижим, как сама Тан Сяофу, и обреченно готовился к долгому одинокому путешествию через предстоящую ночь. Он пытался еще раз заговорить с соседом, но Чжао не ответил, и Фан, не ожидая уже ниоткуда спасения, отдал душу во власть тоски, тут же вгрызшейся в нее, как шелкопряд в грену.

Рано утром пароход остановился довольно далеко от входа в порт, и только к полудню появились два катера, чтобы перевезти пассажиров в гавань. Для пассажиров первого и второго классов предназначался совсем небольшой катер — его палуба была метра на полтора ниже борта парохода. Раскачиваемый волнами, он то и дело отходил в сторону, и между двумя судами образовалась жутковатая на вид щель, готовая поглотить смельчаков. Проклиная пароходную компанию, пассажиры тем не менее храбро прыгали на катер; обошлось без несчастных случаев, хотя многие потом чувствовали себя неважно, сидели хмурые и молчаливые.

На палубе была теснота. То и дело кто-нибудь из команды кричал: «Ложимся на левый борт, просим нескольких пассажиров перейти на правый!» И тут же: «Куда вы все бросились на правый, жить надоело, что ли?» Среди пассажиров расползались разные слухи. В частности, Чжао узнал, что гостиницы в городе якобы переполнены. Он сказал Фану, что если они будут дожидаться Ли и Гу, всем придется ночевать на улице, потому что третьим классом едет несколько сот человек. Было решено, что Чжао и Сунь с вещами сразу поедут искать гостиницу, а Фан останется на берегу ждать остальных попутчиков. Устроив для всех номера, Чжао вернется на пристань. Едва он и Сунь уехали, раздался сигнал воздушной тревоги. Фан забеспокоился — и за себя и за оставшихся на пароходе. Потом ему пришло в голову, что с пароходом итальянской компании вряд ли что случится — Италия как-никак в союзе с Японией. Значит, надо спасать в первую очередь себя. Однако никто не бежит с пристани сломя голову. Выяснилось, что дан был сигнал предварительного оповещения, налет не состоялся, и через час дали отбой. Стал швартоваться второй катер, до отказа набитый людьми. Фан и подоспевший Чжао издали увидели железный сундук господина Ли, возвышавшийся на носу суденышка; казалось, вопреки законам математики, что часть больше целого, настолько сундук этот подавлял своими размерами. С точки зрения физики невероятным было, что такую махину удалось снять с борта парохода. На лице господина Ли не было обычных черных очков, и его большие белесые глаза напоминали облупленные крутые яйца. Но вот очки извлечены из кармана и водворены на свое место — Ли снимал их, перепрыгивая с палубы катера. Оказавшись на пристани, он стал жаловаться на нервное потрясение, которое испытал во время воздушной тревоги. На сей раз получалось так, будто он пострадал из-за своего благородства, уступив Чжао и Фану свои билеты в первый класс. Тем пришлось рассыпаться в выражениях сочувствия и благодарности. Зато Гу Эрцянь был в отличном настроении. Он то и дело восклицал:

— Здорово нам повезло! Можно сказать, у смерти в гостях побывали! Уже и не верилось, что снова вас увидим. Я считаю, что весь пароход обязан своим спасением господину Ли; его счастливая звезда не допустила налета! Так мне подсказало предчувствие, а я верю в судьбу. «Не верь небу, верь судьбе», — говаривал Цзэн Вэньчжэн[106].

Господин Ли, обласканный этими словами, ожил, как ящерица весной, и заулыбался:

— Все большие люди верят в судьбу. Перед отъездом один знающий человек изучил мой гороскоп и сказал, что для меня наступила полоса удачи, все дорожные происшествия должны закончиться благополучно.

— А я что говорил! — захлопал в ладоши Гу.

Тут Фан заметил вслух, что у него как раз полоса неудач, и он боится, как бы это не отразилось на остальных. Господин Гу запротестовал:

— Что вы на себя наговариваете! Нет, вы только представьте себе, как нам сегодня повезло. Мы в Шанхае, как во сне, даже не подозревали, какие опасности подстерегают людей в других городах. И вот все обошлось благополучно. Это надо отметить! Я угощаю.

Немного отдохнув в гостинице, все отправились на ужин. Опрокинув несколько рюмок, Ли Мэйтин совсем ожил — еще недавно выглядел этаким пресмыкающимся после зимней спячки, а теперь порхал, как бабочка летом. Он беспрерывно острил, заговаривал с Сунь о том о сем. Вернувшись в номер, Фан спросил приятеля:

— Ты заметил, как Ли увивается за нашей девицей?

— Мне давно ясно, что он бабник — это его единственная человеческая черта.

Тут из соседнего номера, где жили Ли и Гу, послышался хриплый женский голос. Обычно в китайских гостиницах стены такие тонкие и дырявые, что кажется, будто ты сам находишься в одном номере, а твои уши — в другом. Ли и Гу, как оказалось, договаривались о цене с одной из тех подслеповатых любительниц опиума, которые промышляют исполнением для постояльцев арий из шаосинской музыкальной драмы[107]. Гу пригласил поразвлечься и соседей, но Чжао сказал, что из их номера слышно не хуже.

— Э, так не пойдет, придется и вам раскошелиться! Впрочем, господа, это я пошутил.

Фан и Чжао только переглянулись. Фан плохо спал прошедшей ночью и так утомился за день, что заснул в ту же секунду, как голова коснулась подушки.

Наутро он чувствовал себя совершенно свежим. Не вылезая из постели, он думал о том, как нелегко быть мучеником любви, которому полагается не есть и не спать. Как же страдал он позавчера из-за Тан Сяофу! Теперь казалось, вся боль вышла наружу, осталось тупое безразличие. Рядом на кровати зевнул Синьмэй:

— Вот наказание! Только кончили петь за стеной, ты захрапел так, что крышу над головой едва не сорвало. Я уснул, когда уже рассветало.

Фан всегда считал, что спит очень спокойно, ему стало неловко:

— Не может быть! Я никогда не храпел. Это тебе из соседнего номера послышалось. Сам знаешь, какие здесь стены.

— Ты еще скажешь, что это я сам храпел, — не на шутку возмутился Синьмэй. — Будешь отпираться, так я похлопочу, чтобы твои рулады на патефонную пластинку записали.

Осуществи Чжао свое намерение, получилась бы презабавная какофония: в ней слышен был бы и шум прибоя, и звериный рев, и тонкий, резкий звук, который забирался все выше и выше, как воздушный змей на готовой оборваться ниточке, а затем резко падал, обращаясь низким гудением. При воспоминании об этом Чжао опять вышел из себя и пообещал в следующий раз свернуть Хунцзяню нос на сторону.

— Ну, будет тебе, будет, это я намаялся за дорогу. А тебя за злость пусть небо наградит храпящей женой, то-то будешь каждую ночь слушать трубный глас.

— Я уж и сам подумал, что ко всем моим требованиям при выборе подруги жизни надо добавить еще один — чтобы не храпела.

— Любопытно, как ты это узнаешь до свадьбы? Разве что на безносой женишься.

Синьмэй соскочил с кровати и набросился на Хунцзяня.

В этот день путникам предстояло продолжать путь от Нинбо до Сикоу — сначала на паруснике, потом с помощью рикш. Не успели они расположиться на палубе, как пошел дождь. Поначалу казалось, что редкие шаловливые капли, устав кружиться, легко касались палубы, чтобы отдохнуть перед дальнейшим полетом. Потом они сделались чаще, и пассажиры достали плащи. Один Ли Мэйтин не желал распаковывать багаж из-за такого пустяка. Но дождь все усиливался, отдельные капли вытянулись в нити; на поверхности реки, как на улыбающемся старческом лице, образовались глубокие морщины. Ли уже сетовал, что пожалел новый плащ и спрятал его в сундук, который теперь не раскроешь — весь гардероб замочишь. Сунь предложила ему свой зонтик, показав ему свою непромокаемую шляпу. Совсем новый, из зеленого шелка, зонт служил девушке для защиты от солнца. Она всегда носила его с собой, чтобы его не сломали при погрузке и выгрузке багажа.

Но вот все сошли на берег и направились в чайную. Ли сложил зонтик. От дождя он полинял, и все увидели, что лицо и белая рубашка Ли покрыты желто-зелеными пятнами — ни дать ни взять незаконченный акварельный рисунок. Сунь покраснела и стала извиняться. Ли с кислой физиономией уверял, что ничего страшного не случилось. Гу громогласно требовал воды для умывания. Чжао отправился на переговоры с рикшами, а Фан, жалея испорченный зонтик, попросил полового стряхнуть с него воду и поставить возле печи. Через некоторое время от зонта шел уже пар, а вернувшийся Чжао сказал, что дождь кончается, раскрывать его не придется.

В дальнейший путь они тронулись уже в третьем часу, попросив рикш поторопиться. Прошло с полчаса, когда на крутом склоне горы рикша, пыхтевший над сундуком господина Ли, поскользнулся и опрокинул свою коляску. Ли соскочил на землю с криком: «Сундук разбил, бездельник!» Но когда рикша показал ему окровавленное колено, ему пришлось умолкнуть. Прошло немало времени, пока удались нанять другую коляску.

Вскоре всем пришлось сойти — перед путешественниками был сплетенный из лозы висячий мост без перил, похожий на длинное и тонкое лошадиное седло или на спину одной известной в свое время испанской красавицы. Но путникам было не до красоты: Синьмэй первым ступил на мост, сделал два шага и тут же вернулся под смех рикш, сказав, что у него подкосились ноги. Тогда Гу вызвался показать другим пример. Он действительно непринужденно перешел на другой берег и стал звать остальных. Ли собрал все свое мужество, снял очки и стал осторожно перебирать ногами. Добравшись до цели, он сразу расхрабрился:

— Господин Чжао, не бойтесь, ничего страшного! Мисс Сунь, хотите, я вернусь за вами?

Однако предложение Ли предложением и осталось. Между тем Чжао еще с того вечера на пароходе почувствовал нерасположение к Сунь и теперь с радостью готов был переложить свои обязанности «дядюшки» на кого-нибудь другого. Не оглядываясь на девушку, он кое-как перебрался через речку. Фан мысленно обругал его, но уже ничего не мог поделать. Решив, что поддерживать другого, когда сам боишься — только делу вредить, он с невеселой улыбкой обратился к Сунь:

— Значит, остались лишь мы, двое трусишек.

— Разве господин Фан боится? А мне не страшно. Если хотите, я пойду впереди, тогда вам не будет видно пустоты перед собой, и мост не покажется таким длинным.

Удивительное это существо — женщина, подумал с уважением Хунцзянь. Уж если хочет позаботиться о человеке, так о самой малости подумает. Он пошел следом за девушкой. Скользкий мост прогибался под ногами, сквозь бесчисленные щели глубоко внизу просвечивала темно-зеленая вода. Он изо всех сил старался не отрывать глаз от полы халата шедшей впереди Сунь, чтобы не глядеть по сторонам. К счастью, и длинный мост когда-то кончается. Сунь повернулась к нему с победной улыбкой. Он спрыгнул с моста и воскликнул:

— Неплохая репетиция для тех, кому суждено отправиться в ад! Интересно, много впереди таких мостов?

Гу Эрцянь хотел было проехаться насчет заморских студентов, не привыкших к китайским дорогам, но Ли Мэйтин театральным шепотом спросил, читал ли он «презабавнейшую» вещичку о том, как ловкий юноша «помогал» девице перебираться через мост, а Чжао вовремя поинтересовался — Сунь ли вела за собой Фана, или тот поддерживал ее сзади. Тут до Фана дошло, что с другого берега могли и не заметить его робости, и поспешил заявить:

— Конечно, мисс Сунь вела меня.

Таким образом, он не солгал перед Сунь, и в тоже время создал у остальных впечатление, что он просто скромничает. Сунь, по-видимому, разгадала его хитрость, но лишь усмехнулась и ничего не сказала.

Небо стало темнеть, и рикши ускорили шаг, говоря, что вот-вот хлынет ливень. Небо подтвердило их слова продолжительным раскатом грома — как будто десятки медных барабанов прокатили по деревянному настилу. Атмосфера сгустилась, дышать стало труднее. Но вот издалека, словно из какого-то отверстия, подул освежающий ветер, жухлая трава и листья очнулись, вздохнули, задрожали. От земли, как из-под крышки котла, пошел пар. И вот полил дождь — настоящий, не утрешняя легкая испарина на челе неба. В своем стремлении к земле капельки дождя отталкивали одна другую, сливались в большие капли, жалили лицо, словно это были кусочки железа. Рикши накрыли головы полами промокшей одежды и продолжали двигаться вперед. Даже на ходу их пробирала холодная дрожь, и думали они о том, как будут греться дешевой водкой, пока же попросили достать им из-под сидений теплые вещи. У седоков вся одежда была упакована в чемоданы, и им оставалось лишь ежиться от холода. Совсем стемнело, и коляски ехали теперь как бы внутри бутылки с чертежной тушью; выражение «не разглядишь пальцев собственной руки» приобрело буквальный смысл. В такую ночь даже нечистой силе в полете не мудрено разбить себе нос, а кошка предпочтет великолепным своим усам чувствительные усики насекомых. На двух колясках были фонари, но зажечь их не удавалось — спички отсырели. Казалось, люди вернулись ко времени, когда Суйжэнь[108] еще не родился.

— Подождите, у меня же при себе электрический фонарик! — вскричал Фан и тут же направил на дорогу пучок света, с ладонь величиной. Струи дождя, как мотыльки, сразу потянулись к нему. А вот и мощный фонарь Сунь внезапно прорубил во тьме светлый туннель. Чжао сошел с коляски, взял ее фонарь и вместе с Фаном побрел впереди; восемь колясок, словно на похоронах, медленно следовали за ними по ночному полю. Через некоторое время их сменили Гу и Ли. Оказавшись снова в коляске, Фан закрыл от усталости глаза и сразу задремал, но вскоре какая-то возня заставила его встрепенуться. Он высунулся — коляски не двигались, фонарь валялся на земле, Ли Мэйтин сыпал проклятия. Оказывается, в одной руке он нес фонарь, а в другой зонтик. Когда рука затекла, он попытался перехватить зонтик другой рукой, но поскользнулся, свалился в какую-то яму и долго не мог подняться. Пришлось Хунцзяню опять идти впереди. Дождь и дорога казались бесконечными, ботинки с каждым шагом становились тяжелее. Но он шагал и шагал. Остановишься — навалится такая усталость, что не сможешь передвинуть ноги.

В конце концов они добрели до поселка, отпустили рикш и расположились на постоялом дворе. Мужчины сняли ботинки; на них налипло столько земли, сколько ценностей не прилипает к рукам самого отъявленного казнокрада. Ли Мэйтин буквально выкупался в грязи, остальные были перепачканы снизу до самой спины. Глаза у всех были мутными от усталости, а у Сунь посинели губы. Хотя дождь прекратился, в ушах у путников все еще свистел ветер и стучали капли. Фан проглотил что-то горячее, уговорил Сунь выпить водки, вымыл теплой водой ноги и улегся спать. Чжао тоже вконец измучился, но его пугал храп Фана. Он принялся было размышлять, куда от него деваться, и не заметил, как погрузился в здоровый, ничем не нарушаемый сон, словно дубинкой его оглушили.

На следующее утро как ни в чем не бывало сияло солнце, и только сыроватая, скользкая глина напоминала о вчерашнем ливне. Поскольку накануне все измотались, а промокшая одежда еще не высохла, было решено денек отдохнуть. Гу Эрцянь, на чье настроение, как на пробку в воде, не мог повлиять никакой дождь, предложил совершить экскурсию на гору Сюэбаошань. Возвратившись с прогулки, Чжао стал узнавать о билетах на автобус. Хозяин постоялого двора объяснил, что за ними надо отправляться рано поутру, причем успех не гарантируется. Правда, работники учреждений с соответствующими документами могут приобрести билеты заранее, но ни у кого из наших путешественников не было никаких справок — просто в голову не пришло, что они могут понадобиться в пути. В то время мало кто ездил во внутренние районы этой дорогой, большинство отправлялось через Гонконг, так что не у кого было разузнать подробности, а Гао Суннянь сообщил им лишь маршрут следования. У Сунь был с собой диплом, но здесь он был бесполезен. Ли извлек из сундука коробку с визитными карточками в надежде, что они сойдут за документы.

Карточки были отпечатаны на плотной глянцевитой бумаге в лучшей типографии. Наверху значилось: «Декан в государственном университете Саньлюй». Пониже: «Руководитель исследовательского центра по журналистике». И в самом низу: «Экс-секретарь уездного комитета… партии»[109]. На обороте значилось англизированное имя «профессора» в непривычной транскрипции. Как пояснил Ли Мэйтин, в первой строке после слова «декан» случайно были пропущены слова «факультета китайской словесности», исследовательский же центр представлял собой курсы для готовящихся в вузы, которые Ли вместе с несколькими приятелями организовал в Шанхае. Что же касается транскрипции, то он заявил:

— Каж


убрать рекламу




убрать рекламу



дое имя имеет какой-то смысл, поэтому на другом языке его нужно транскрибировать так, чтобы оно имело определенное значение. Например, имя Джордж мы пишем Цяочжи, что бессмысленно, а куда лучше было бы Цзочжи — «Помогающий правителю»! Или Чикаго мы пишем Чжицзягэ, что значит «ароматное растение плюс старший брат», а ведь можно было написать Шицзягу — «Долина поэтов». Вот я и попросил знатока английского подобрать к моему имени приятно звучащий эквивалент, а он, видите ли, придумал «Мэйдин Ли» — «Сотворенный на лугу».

Еле сдерживая хохот, Чжао подумал, что еще более подошла бы транскрипция Мэйтинг Ли — «Спаривающийся Ли», но тут Фан воскликнул, что подобная карточка наверняка сразит начальника автостанции, и вызвался пойти с господином Ли. Чжао остановил его и сказал, что лучше пойдет он, только сперва переоденется. Действительно, вид у Фана был комический — он давно не брился, волосы торчали в разные стороны, отцовский халат, которым он заменил промокший пиджак, еле доходил до колен, и из-под него торчали европейские брюки.

— Господин Чжао слишком беспокоится о внешности. Хуже моего туалета и представить себе невозможно, но это меня не смущает, — заявил Ли. Его старый фланелевый костюм под воздействием стихий — жары и влаги — изменился до полной неузнаваемости, а штанины, например, стали такими твердыми, что их можно было поставить вертикально, «немнущийся галстук из чистой шерсти» после дождя стал похож на косу, которую носили, скручивая на затылке, китайцы во времена маньчжурского правления.

Появление Чжао в новом костюме вызвало многочисленные замечания. Ли проворчал, что хорошо одеваться в таком захолустье — все равно что надеть парчовый халат на прогулку в полной темноте. Гу заявил, что не смеет даже стоять рядом с таким джентльменом и может лишь пожелать удачи в его миссии. Уходя, Чжао шутливо попросил Фана не оставлять своими заботами мисс Сунь. Фан увидел, что Сунь порозовела при этом, и почему-то припомнил, как он во Франции добавлял в воду несколько капель вина, чтобы скрыть свое неумение пить горячительные напитки. Капли красной жидкости окрашивали воду в цвет зари, и через несколько мгновений весь бокал становился розовым. Примерно то же, думалось ему, происходит и со щеками девушки, когда у нее появляется первый поклонник и она испытывает еще не пылкую любовь, а лишь неяркое, но теплое чувство.

Ли и Чжао вернулись через час с лишним: первый — нахмурившись, второй — с широкой ухмылкой. Начальник станции обещал оставить два билета на завтра и три на послезавтра. Договорились, что первыми в Цзиньхуа поедут Ли и Гу. За обедом Ли, подвыпив, рассказал, что произошло. Придя на станцию, он передал свою карточку. Через некоторое время суетливо выбежал начальник и бросился к Чжао, величая его «профессором Ли» или «господин декан», на подлинного же Ли не обратил внимания. Выяснив у Чжао, что тот был редактором в Китайско-Американском агентстве печати, начальник станции заявил, что весьма ценит издания этого агентства, и попросил написать корреспонденцию обо всех недостатках, которые он заметит на станции — имея в виду, естественно, получить похвальную аттестацию. Чжао поспешил сказать, что позволил себе узурпировать имя господина Ли только в интересах общего дела.

Гу Эрцянь возмутился:

— Вот мелкие людишки! Только на одежду и смотрят! Слов нет, господин Чжао тоже уважаемый в обществе человек, но ведь господин Ли пострадал из-за того лишь, что у него нет хорошего костюма.

— Да есть у меня костюм, — обиделся Ли, — но я решил, что не стоит пачкать его в дороге.

— К тому же без карточки господина Ли никакой костюм не помог бы. Выпьем же за его здоровье! — окончательно разрядил атмосферу Чжао.

Утром провожали Гу и Ли. Последний больше всего волновался из-за своего сундука. Уже сидя в автобусе, он кричал остающимся, чтобы проследили за тем, как его сундук будут привязывать к крыше машины. Но носильщики заявили, что сегодня багажа слишком много, придется отправить сундук завтрашним рейсом. Сунь побежала сообщить об этом Ли, тот растерялся, не зная, как быть, но автобус в это время затрясся, запыхтел и тронулся с места. Ли что-то кричал, но Сунь уже ничего не могла расслышать.

Увидев, какой тяжкой для Ли и Гу была посадка в автобус, оставшаяся троица пришла на следующее утро пораньше. Носильщикам дали хорошие чаевые с тем, чтобы они погрузили весь тяжелый багаж (небольшие вещи остались в руках). Стоя в толпе отъезжающих, путники подбадривали друг друга, но когда появился первый автобус, стало ясно, что им в него не попасть. Пришел второй — и тут было то же самое. С неимоверными трудностями они протиснулись, однако, в заветную дверцу. А пассажиры, разгоряченные, нетерпеливые, все теснее набивались в автобус. Вежливые извинялись и просили подвинуться; рассудительные убеждали других не нервничать; критиканы бранили тех, кто застрял в дверях — мол, впереди свободно; грубияны орали: «У меня такой же билет! Ты что, весь автобус занять хочешь?»

В конце концов все пассажиры с билетами втиснулись в небольшие автобусы, оказавшиеся на удивление эластичными. От тесноты люди сплющивались, как сардины в банке, — с той разницей, что сардины уложены ровно, а пассажирам приходилось принимать самые причудливые позы, причем у некоторых ноги оказались почти под прямым углом к туловищу. Чжао удалось поставить свой чемодан вертикально между сиденьями и усесться на него. Бок о бок с ним на бамбуковой корзине восседала женщина с сигаретой во рту; Чжао обратился к ней с просьбой курить поосторожнее и не прожечь его костюм, на что получил суровую отповедь:

— Что, у меня глаз нет, что ли. Не бойся, не прожгу твои штаны, сам только не ткнись задницей в сигарету!

Ее земляки встретили реплику с явным одобрением. Тем временем Хунцзянь пробился поближе к месту водителя и сел на свой саквояж, а Сунь удалось пристроиться на длинной деревянной скамье — двое мужчин подвинулись и высвободили место, достаточное разве что для обезьяны, которой еще далеко до превращения в человека. Постепенно все успокоились и, как это бывает даже во время коротких путешествий, стали располагаться так, словно им предстояло провести здесь полжизни — читали, курили, ели, дремали. Водитель запаковал и пристроил личные вещи, занял свое место, и автобус тронулся.

Это был испытанный в бурях автобус, давно заслуживший пенсию, но из-за войны оставшийся в строю. В отличие от других механизмов эта машина за долгие годы выработала в себе непредсказуемый, переменчивый характер. Она вела себя то надменно, как сановная супруга, то капризно, как барышня, и не мужлану водителю было под силу справиться с ней. Она сперва кашляла, потом чихала, потом дернулась так, что пассажиры завопили. Сунь сползла со скамейки, Фан больно ударился обо что-то головой, а Чжао едва не лег на курившую женщину. Пройдя километров десять, машина решила передохнуть, вопреки всем стараниям шофера заставить ее двигаться дальше. Так повторялось раз пять, после чего она поняла, что ей предстоит сегодня не короткая прогулка, а длинное путешествие. Это ее так рассердило, что она вообще отказалась двигаться. Пришлось водителю сойти, покопаться в моторе, ублажить его порцией мутной воды; только тогда автобус, раскачиваясь, как пьяный, медленно пошел вперед.

Водитель и прежде не жалел в его адрес сильных выражений, но сейчас разразился бесконечными восклицаниями, смысл которых в конечном счете сводился к его желанию вступить в интимную связь с матерью и бабушкой автобуса. Ругательствам недоставало разнообразия, но им нельзя было отказать в выразительности. Сразу за водителем сидел служащий в форменной тужурке с дочерью лет пятнадцати. Девочка, несмотря на юный возраст, была раскрашена пестрее, чем радуга, чем солнечный свет в призме — не лицо, а клумба какая-то. Щеки ее были намазаны так густо, что пушинки подсохших белил при автобусной тряске отлетали и плясали в воздухе. Но и этот слой штукатурки не скрыл краски стыда на лице девочки. Она наклонилась и что-то прошептала отцу. Служащий обратился к водителю:

— Приятель, ты бы выражался покультурнее, здесь женщины!

Тот покраснел и хотел было энергично возразить, но служащего поддержал офицер, ехавший с женой:

— Какой смысл ругаться? От твоих грубостей только наши уши страдают, а машина все равно тебя не слушается.

— Ну, так и будем на месте торчать, — заорал шофер, но тут же вспомнил, что этого служащего с новым портфелем и офицера привел и посадил на лучшие места лично начальник станции, сказав при этом, что они едут по важному поручению провинциальных властей. Он понял, что не ему спорить с такими персонами, быстро смирился и только проворчал про себя: — А вот хочу ругаться и ругаюсь, ваше какое дело? Уши страдают? Заткните их, и дело с концом!

После этого инцидента машина повела себя еще хуже. Один раз они едва не столкнулись со встречной повозкой. Потом жену офицера, не выносившую запах бензина, стало тошнить: по машине распространился запах кислого шаосинского вина, лука и редьки. Этот запах доконал Хунцзяня, давно уже ощущавшего позывы. Он зажал рот платком, но это не помогло, одежда все равно запачкалась; хорошо еще, что он ничего не ел за завтраком. Но и без этого неудобств было предостаточно: собственный чемодан казался ему слишком твердым и низким, Фан не видел ничего, кроме задов впереди сидящих пассажиров, не мог ни разогнуть спины, ни вытянуть ноги. Все тело мучительно ныло, и сил не было терпеть все это до конца путешествия.

После нескольких вынужденных остановок они прибыли на какую-то маленькую станцию. Водитель пошел обедать, пассажиры тоже разбрелись по придорожным харчевням. Хунцзяню есть было невмоготу, и он ограничился чашкой чая с печеньем. Потом он и коллеги, словно амнистированные преступники, все вместе решили поразмяться. Отдых возвратил им силы, но перед самой посадкой водитель заявил, что мотор сломался, и предложил всем перебраться в другую машину. На этот раз путникам нашим достались приличные места. Но те, кто удобно сидел в первом автобусе, стали требовать, чтобы все рассаживались в том же порядке, как раньше, — мол, Китайская республика не разбойничий притон, и кулачное право тут не поощряется. Но захватившие сиденья имели перед ними и физическое и психологическое преимущество — они слушали рассуждения оставшихся без места, холодно поглядывали на них и не двигались.

Этот автобус явно болел малярией: его так трясло, что окна и двери едва не вываливались наружу. Сидевшие сзади опасались, что вот-вот рассыплются на части, только что съеденный рис гремел в их желудках, как игральные кости на блюде. Когда в сумерках автобус добрался-таки до Цзиньхуа, выяснилось, что багаж на него не перегрузили и нужно ждать до завтра. Путники так измучились, что решили заночевать на первом попавшемся постоялом дворе. Сегодняшние страдания кончились, до завтрашних было еще далеко, и всем хотелось поскорее отдать тело и душу во власть нейтральной, успокоительной ночи.

Постоялый двор именовался «Отель Европа-Азия». Поскольку ни один европеец еще не посетил его со дня основания, название это было обращено к будущему. Во дворе стояли два одноэтажных плоских домика с плоскими крышами, разгороженные досками на пять-шесть комнатушек, а спереди красовался глинобитный сарай, откуда доносился запах вина и мяса. Преувеличенно громкий стук ножей на кухне, яркие огни и крики половых явно были рассчитаны на то, чтобы привлечь внимание проезжающих. На стенах сарая висели разноцветные бумажки с названиями блюд, в числе которых были черепаха на пару, окорок «на местный манер», тушеное ассорти с лапшой из рисовой муки и кофе с молоком. Рядом со стойкой хозяина сидела толстая женщина и, никого не стесняясь, кормила грудью ребенка. Впрочем, здесь была харчевня, и ребенок тоже имел право на свое любимое блюдо. Грудь кормящей была столь объемиста, что Бодлер вполне мог писать с нее свое стихотворение о бельгийских нравах. Наверное, из такой груди текут чистые сливки. Ее обладательница была так толста, что трудно было бы разыскать, где прячется в этой мясной туше душа. С другой стороны, своей комплекцией женщина как бы заявляла, и весьма красноречиво, что еда в харчевне если и не вкусная, то питательная. Рядом с хозяином она воспринималась как немая реклама.

Умывшись с дороги, компания заняла единственный свободный столик, залитый свиным салом, как физиономия мясника Ху, того самого, которому Фань Цзинь[110] когда-то отвесил оплеуху. Хунцзянь и Сунь, у которых было расстройство желудка, заказали одну рисовую лапшу, Синьмэй этим не удовольствовался и потребовал тушеное ассорти. Вдруг Фан заметил объявление насчет кофе с молоком:

— Смотрите-ка, да тут и вправду Азия с Европой! Давайте выпьем по чашке до и после обеда, почувствуем себя на часок европейцами!

Сунь не проявила энтузиазма, а Синьмэй усомнился в качестве кофе и предложил сначала расспросить полового. Половой не знал сорта кофе, но заверил, что напиток ароматный и сладкий, на чашку кладут целый пакетик. Синьмэй заподозрил, что речь идет о «кофейном сахаре», излюбленном лакомстве детей.

— Но откуда тогда молоко? Разве что добавляют порошковое, — вставила Сунь.

— Полно привередничать, пусть добавляют любое, лишь бы не от той бабы. Неси три чашки! — обратился Фан к половому.

Сунь при этих словах кокетливо сморщила носик, а Чжао покраснел и попросил Фана выражаться осторожнее.

Половой принес кофе, действительно черный и пахучий, но сверху плавала какая-то белая пена. Согласно объяснению полового — «вершки от молока». Синьмэй предположил, что это не вершки, а плевки. Рассерженный Фан пить его отказался, к нему присоединилась Сунь. Тогда Синьмэй попросил прощения и сказал, что тоже не будет пить, причем для вящей убедительности плюнул в свою чашку. Получилось действительно нечто похожее на то, что там уже плавало. Фан обругал безобразника, но Сунь посматривала на обоих со спокойной улыбкой, как мать на расшалившихся детей.

Половой принес еду. Заказанное Синьмэем ассорти оказалось мучнистой жижей с какими-то костями и обрезками окорока. Синьмэй поморщился, а Фан в отместку ему заметил, что содержимое чашки весьма похоже на выделения из носа. Заменить блюдо половой отказался, всем пришлось есть лапшу из рисовой муки, тоже весьма подозрительную на вид. Платя по счету, Синьмэй сказал:

— Хорошо еще, Ли и Гу сейчас не с нами, а то они убили бы нас за такое транжирство.

Перед сном решили посидеть на улице — от коптилок в комнатах было еще темнее. После переутомления всех охватило неестественное возбуждение, даже Сунь много говорила и смеялась, а мужчины дали волю своему озорству. Вдруг девочка лет четырех, скребя обеими ручонками в голове, с плачем подбежала к толстой хозяйке харчевни. Та, придерживая одной рукой спящего младенца, запустила все пять колбасок другой руки в волосы дочери. Ловким движением она ухватывала и тут же приканчивала насекомых. Потом велела девочке подставить руку и стала складывать в нее трупы казненных врагов. Когда девочка досчитала до десяти, компания не выдержала и ушла с улицы. Сунь посоветовала перед сном осмотреть постели, но, как на грех, села батарейка в фонарике. Синьмэй успокоил товарищей:

— Ничего, усталость превозможет чесотку, а утром решим, как быть.

Но только Фан собрался заснуть, как зачесалось — сначала в одном месте, потом в другом, потом зуд пошел по всему телу и, казалось, даже забрался внутрь. Словно блошиный рынок переселился с Монмартра в «Отель Европа-Азия», словно здесь открылся всемирный форум прыгающих и ползающих паразитов. Скоро на Фане не осталось живого места. Едва он чувствовал новый укус, рука молниеносно устремлялась к очагу поражения, но вот он разжимал пальцы, и кровососа в них не оказывалось. Раздавив наконец одного клопа, он испытал моральное удовлетворение и понадеялся, что теперь уснет. Но участь одного не послужила острасткой для остальных. Скоро Фан совсем лишился сил, начало туманиться сознание; оставалось лишь, следуя примеру всемилостивейшего Будды, отдать свое тело на съедение если не тиграм, то паразитам. О людях с тонким слухом немцы говорят: «Er hört die Flöhe husten»[111], но в ту ночь определенно можно было расслышать не кашель насекомых, а отрыжку насытившихся тварей.

Наутро Фан не без удивления обнаружил, что не съеден дочиста и не достиг нирваны. С соседней кровати донесся голос Чжао:

— Ага, еще одна! Ну, как — нравится тебе моя кровь?

— Что ты там делаешь? Беседуешь с блохами?

— Нет, я поймал пару клопов и блоху, раздавил — и смотрю, как полилась собственная моя кровушка. Сколько же они выпили! Так ведь и жизни можно лишиться. Ага, попалась! Нет, ускользнула, проклятая. Хунцзянь, интересно, почему при таком множестве кровососов хозяйка этого заведения не худеет?

— Может быть, она их специально разводит для сбора крови постояльцев? Смотри, тебе предъявят счет за каждого убитого клопа. Собирайся, пойдем искать другое пристанище.

Приятели разделись, вытрясли, дрожа от холода и смеха, насекомых, спрятавшихся в складках белья, и оделись вновь. У выхода они столкнулись с Сунь; лицо у нее было в красных пятнах и сильно пахло одеколоном. Она созналась, что тоже мучилась всю ночь. На автобусной станции их ждала записка Ли и Гу, сообщавшая, что они остановились возле железнодорожного вокзала. Рассчитываясь с хозяйкой, Фан пожаловался на обилие блох. Но хозяйка не приняла упрека: у нее всегда было чисто, значит, насекомых завезли Фан и его товарищи.

День за днем они являлись на автобусную станцию — то прибывал чемодан, то привозили ящик. Прошло пять суток, но о железном сундуке Ли Мэйтина не было ни слуху ни духу. Он волновался, кричал, дважды звонил по междугородному телефону… Наконец сундук прибыл. Ли бросился проверять сохранность вещей, остальные тоже подошли, готовые посочувствовать. В сундуке оказалось множество выдвижных ящиков. Ли вынул один из них — он был набит карточками, как в библиотечном каталоге. Видя удивление окружающих, хозяин сундука самодовольно заявил:

— Это мое главное сокровище. В Китае могут сгореть все книги, но если мои карточки уцелеют, я смогу продолжать свои лекции.

Из любопытства Фан порылся в одном из ящиков. На каждой карточке было написано красными чернилами имя автора, фиолетовыми — название произведения и голубыми — текст. Фан удивился: зачем понадобилось переписывать общеизвестные вещи, но, почувствовав, что белесые глаза Ли из-под темных очков наблюдают за ним, воскликнул:

— Какая тщательность! Господин Гу, Синьмэй, вы не хотите взглянуть? Вот истинно научный подход!

— Взглянуть-то я взгляну, но перенять вряд ли сумею, — сказал Гу. — Ах, как вы хорошо пишете стальным пером, господин Ли, притом самыми разными почерками!

— Нет, сам я пишу некрасиво. Это мне мои студенты помогали. А дальше то же самое, можно не смотреть.

Но Гу, повторяя вежливую фразу «У хорошего наставника всегда талантливые ученики», полез дальше.

— А здесь уже не карточки!

— Это как будто европейские лекарства? — неуверенно произнесла Сунь.

— Да, это лекарства. Я их запас на дорогу, — ледяным тоном ответил Ли.

Влекомый любопытством, Гу вынул еще два ящика, не замечая выражения лица хозяина. В каждом лежали обернутые ватой и заткнутые пробками пузырьки. Ли Мэйтин нетерпеливо оттолкнул Гу Эрцяня:

— Хорошо, ничего не пропало, позвольте мне закрыть сундук.

— Пропасть-то не должно, но могло разбиться во время пересадок, — не без коварного умысла заметил Синьмэй.

— Вы думаете? Но я так тщательно обкладывал ватой, — говорил Ли, а руки его машинально выдвигали один ящик за другим. Оказалось, лекарства занимают не меньше половины сундука, и чего там только не было!

— Господин Ли, но вам одному столько за всю жизнь не понадобится! Наверное, Гао Суннянь поручил вам сделать закупки для университета?

Ли Мэйтин, как утопающий за протянутую руку, ухватился за подкинутую ему мысль:

— Конечно, конечно! Во внутренних районах европейских лекарств не найти, вдруг кто-нибудь из вас заболеет — вот тогда и вспомните мою заботу!

Синьмэй усмехнулся:

— Если сгорят все китайские книги, господин Ли восстановит их с помощью своих карточек. Если свалятся с ног все китайцы, он оживит их своими лекарствами.

— Господин Ли не только надежная опора университета, он, можно сказать, наш спаситель. — Но лесть Гу Эрцяня явно запоздала. Как Адам и Ева, он из-за своего любопытства лишился уготованного для него Ли Мэйтином рая. Следующей же фразой он еще больше испортил дело: — Кстати, что-то у меня горло побаливает. Если станет хуже, я попрошу у вас несколько таблеток.


Поскольку путники прожили и потратились в Цзиньхуа больше, чем предполагалось, Чжао предложил собрать у всех оставшиеся деньги и прикинуть, хватит ли до конца путешествия. Как он и думал, Ли и Гу взяли с собой не все подъемные. Наверное, еще оставили кое-что на карманные расходы — словом, вдвоем они сдали немногим более пятидесяти юаней. Остальные трое предъявили по семьдесят, но этого никак не могло хватить на всех. Решили дать Гао Сунняню телеграмму с просьбой перевести недостающую сумму на центральный банк города Цзиань. Чжао заявил, что до прибытия в Цзиань все деньги объявляются общественной собственностью, и траты, не вызванные суровой необходимостью, не разрешаются. Ли спросил, как будет с сигаретами, на что последовало предложение временно воздержаться от курения. Чжао добавил, что хотя он везет трубочный табак из Шанхая, однако курить больше не будет, чтобы не соблазнять других. Но Ли с такими ограничениями мириться не пожелал: покупать он больше не станет, но будет обходиться приобретенными ранее сигаретами. Вечером они купили плацкартные билеты третьего класса и на следующее утро прибыли в Интань. Несколько привязчивых блох, не в силах расстаться с полюбившимися им жертвами, затянули прощание с ними на всю ночь.

Пока путники получали багаж, нужный им автобус успел уйти. В единственной приличной гостинице висела вывеска «мест нет». Пришлось опять идти на постоялый двор. На сей раз гости поселились на втором этаже, внизу же размещалась харчевня, куда редко заглядывали лучи солнца — такая узкая была улица. В харчевне на столах стояли плошки и тарелки с кусками плохо прожаренного остывшего мяса и с белыми пампушками, усеянными черными точками, — такими могли бы быть, скажем, пятнышки на девичьей репутации. Правда, при попытке ближайшего рассмотрения пятнышки эти тут же растворялись в воздухе, ибо это были всего-навсего мухи. Москиты, мухи, клопы — наиболее холодоустойчивые обитатели постоялых дворов; стояла осень, но не было никаких признаков их скорого исчезновения.

Наверх вела бамбуковая лестница — нечего было и думать тащить по ней сундук господина Ли. Хозяин бил себя в грудь и клялся, что с сундуком и внизу ничего не случится. Понимая ситуацию, Ли для самоуспокоения пробормотал:

— Что ж, ни в Цзиньхуа, ни в поезде с вещами ничего не случилось, авось и на этот раз обойдется.

Синьмэй в сопровождении прислуги поднялся посмотреть комнаты. Пол под их ногами противно скрипел, сквозь щели сыпался мусор. Увидев, что Сунь обтирает лицо платком, хозяин успокоил барышню:

— Это пустяки. Главное, чтобы пол как следует скрипел, а то гости ночью воров не услышат. Из-за скрипучих полов жулики нас стороной обходят. Крыса прошмыгнет — и ту слышно!

Слуга позвал гостей наверх, и Ли Мэйтин скрепя сердце поручил сундук заботам хозяина. Из всех комнат свободны были лишь три одноместных, поэтому слуга обещал дополнительно поставить два плетеных лежака. Чжао сказал Фану:

— Наша комната самая удобная — в ней светлее и кровать с пологом от москитов, но я не хочу пользоваться здешним бельем, надо будет что-то придумать.

— А не уступить ли лучшую комнату нашей барышне?

Вместо ответа Чжао указал на плохо побеленную стену. Сверху вниз вкривь и вкось шла надпись, сделанная бледной тушью: «В память о ночи, проведенной здесь в нежной любви с Ван Мэйюй». Далее следовала подпись — «Сюй Далу из Цзинани, проездом через Интань» — и дата, свидетельствовавшая о том, что надпись была сделана только вчера. Рядом красовалось написанное тем же почерком стихотворение: «Нет, не только вино опьяняет людей — люди сами себя пьянят. И не женская прелесть губит людей — люди сами губят себя. Этой ночью с тобою мы встретились здесь — так за нас решила судьба, а назавтра мы оба отправимся в путь: ты на запад, я на восток». И коротенькая приписка: «Удалился наш господин!» Можно было представить себе рыжего Сюй Далу с плетью в руке, произносящего эту фразу с завыванием, на манер актеров пекинского театра.

При более внимательном рассмотрении проступали карандашные надписи, сделанные явно до того, как алкоголь и секс оказали свое воздействие на господина Сюя. Одна из них гласила: «Одинокий князь, опьянен вином, ночевал в Интаньском дворце. Как прекрасна, как женственна Ван Мэйюй, сколько ласки в ее лице!» Другая была более прозаического содержания: «Внимание! Ван Мэйюй заразна! А ведь ныне, когда весь наш народ ведет войну сопротивления, долг каждого патриота — бороться с заразными болезнями. К тому же она бесчувственна, признает только деньги. Проезжий». Рядом было написано опять-таки рукой Сюй Далу: «Клевета на безупречную репутацию карается по закону». Фан усмехнулся:

— А этот Сюй, видать, человек благородный и чувствительный!

— Теперь ты видишь, что ни Сунь, ни тем более Ли помещать здесь невозможно?

Из комнаты Ли и Гу послышался шум — Гу Эрцянь спорил с прислугой. Оказалось, что ему не хватило лежака, и слуга вышел из затруднения, положив плетенную из бамбука дверь на две скамейки. Гу при виде Фана и Чжао еще больше распалился:

— Вы взгляните, как он надо мной издевается! Да на таком ложе только покойников выносить!

— Господа, войдите в наше положение — больше ничего нет. Вы же люди просвещенные, в европейских костюмах!

— А если я в китайской одежде, значит, я не просвещенный? — заорал Гу Эрцянь, ударяя себя в грудь, прикрытую засаленной курткой из синего полотна. — Почему для других есть лежаки, а для меня нет? Я что, не такие же деньги плачу? Я, конечно, человек не суеверный, но, знаете, пользоваться вещами, предназначенными для покойников, — плохая примета.

Ли, который после истории с медикаментами утратил расположение к своему попутчику, холодно посоветовал:

— Чего вы расстраиваетесь? Пусть он унесет эту дверь и втащит сюда мой сундук — на нем прекрасно можно спать. А я угощу его сигаретой. — Слуга протянул было руку, но увидел лишь желтые от табака пальцы господина Ли. — Принесешь сундук, тогда и получишь.

— Нет, сигарету я взять могу, а с сундуком ничего не выйдет.

Гу торжествующе улыбнулся, и было решено обменять его дверь на лежак Хунцзяня. Вошла Сунь, и все стали решать, где бы позавтракать. Ли предложил поесть в харчевне при постоялом дворе — удобнее и, может быть, дешевле. Чжао счел неудобным вступать в полемику. Слуга, пришедший заварить чай, сообщил, что есть пампушки, яйца, копченое мясо, а также мясное блюдо «четыре радости». Хунцзянь предложил сделать своего рода китайский сандвич из пампушек с копченым мясом, но Сунь заметила:

— Я сейчас проходила через харчевню и видела: все пампушки и мясо облеплены мухами. Боюсь, что столоваться там небезопасно.

— Привыкли вы ко всяким деликатностям, вот и не знаете, как трудно приходится у нас путешествующим, — сказал Ли. — Гостиницы без мух бывают только за границей. Ручаюсь вам, что не заболеете, а на крайний случай у меня есть лекарства. — При этом Ли сделал гримасу, которая более подходила к его лицу, чем его обычное выражение.

Синьмэй отхлебнул глоток чаю и нахмурился:

— Какая-то странная вода, будто обжигает все внутри. Чем больше пьешь, тем больше пить хочется. И вообще здесь все ненадежное. Мясо, я знаю, коптят зимой, а сейчас только осень. Кто знает, какую антикварную редкость нам предложат! Пойдемте, лучше сами посмотрим.

Половой снял со стены кусок чего-то черного и жирного, расхваливая это «что-то» в таких выражениях, что, кажется, у самого слюнки потекли; осторожно показал он снедь гостям, словно опасаясь, как бы те не съели ее глазами. Дремавший на поверхности куска червяк проснулся и пополз, извиваясь. «Это что такое?» — вскричал Ли Мэйтин, еле сдерживая отвращение. Половой быстрым движением раздавил червяка и сбросил на пол, оставив черный влажный след. Так выглядит порой свежеуложенный асфальт. «Где? Ничего нет!» Вспыхнула перебранка. Гу Эрцянь стал припоминать инцидент с дверью…

На шум пришел хозяин, и тут на поверхности все того же оковалка показались еще два червяка. Половой уже не мог отрицать очевидного.

— Не нравится — не ешьте, желающие найдутся! Хотите, я сам съем! — твердил он, не уточняя, правда, что именно.

Хозяин вынул изо рта длинный мундштук и принялся объяснять:

— Вы не смущайтесь, господа, это не настоящие черви. Перед вами обыкновенные «мясные ростки». Понимаете? Как у зерен или бобов.

Гости лишь посмеялись этой «ученой» выдумке. Тогда хозяин тоже разозлился, крикнул что-то половому на местном наречии и предоставил им искать лучшее место для трапезы.

На этот раз визитная карточка Ли Мэйтина не произвела желаемого эффекта: начальник автобусной станции предложил путникам зарегистрироваться в общей очереди и пообещал, что дня через три они наверняка уедут. Компания переполошилась: за три дня они истратят на жилье и еду столько, что наличных денег не хватит до Цзиани. Понурые, возвращались они на постоялый двор. У дверей напротив сидела и курила женщина с удлиненным лицом, торчащими во все стороны как ветки сливы на китайских картинах — завитушками волос, белым шелковым платочком на шее, в халате из блестящего зеленого атласа. Очень похожий материал женщины из более состоятельных семей используют в качестве подкладки.

Синьмэй хлопнул Хунцзяня по плечу:

— Уж не «Прекрасная ли яш


убрать рекламу




убрать рекламу



ма» — Мэйюй перед нами?

— Я тоже о ней подумал!

— О чем это вы шепчетесь? — полюбопытствовал Гу.

Ли Мэйтин сразу сообразил:

— Ясно, вон о той красотке! Вы о ней что-нибудь знаете?

— Пойдемте в нашу комнату, сами увидите.

Поняв, что речь идет о проститутке, Гу Эрцянь уставился на женщину. Та была занята разглядыванием Сунь, но, почувствовав интерес к своей особе, улыбнулась господину Гу, обнажив при этом розовые десны, выступающие вперед, как грудь доблестного воина, и редкие желтые зубы, явно стесняющиеся показаться на свет божий. Гу покраснел и юркнул следом за Сунь в дверь, довольный, что никто не поймал его на любопытстве.

Не успели Чжао и Фан прилечь после бессонной ночи в поезде, как вошел Ли Мэйтин. Прочтя надписи на стене, он накинулся на приятелей.

— И вы до сих пор молчали? Как вам не совестно! Впрочем, вы люди молодые, холостые, где вам понять… И зачем только вы заняли эту комнату? Видите, прямо напротив — обитель этой самой Ван Мэйюй: кровать под красным одеялом, большое зеркало, туалетная вода на столе. Да ведь туда из вашего окна перепрыгнуть можно! И ничего тут смешного нет. Тише, она вошла!

Убедившись, что это была та самая женщина, что курила возле входа, приятели опять улеглись. Ли Мэйтин остался у окна, делая вид, будто разглядывает сквозь свои черные очки соседние крыши. Чжао хотел уже попросить его удалиться в свою комнату, как вдруг женщина бросила из окна в окно:

— Вы откуда заявились?

— Кто? Мы? Мы из Шанхая! — встрепенувшись, ответил Ли. Ни в вопросе, ни в ответе не было вроде бы ничего смешного, однако Чжао и Фан дружно расхохотались, сбросили одеяла и приготовились слушать, что будет дальше.

— Я тоже из Шанхая, беженка. А чем занимаетесь?

Ли машинально сунул руку в карман за визитной карточкой, но одумался и проговорил с достоинством:

— Мы все преподаем в университете.

— Учителя, стало быть? У вашего брата никогда нет денег. Лучше бы занялись торговлей. — Ли презрительно хмыкнул, а женщина продолжала: — Мой папаша был учителем (тут приятели снова прыснули), да и я в школу ходила… А эта, которая с вами, тоже учительша? Сколько она получает?

Не желая, чтобы женщина смеялась над Сунь, когда узнает, что та зарабатывает меньше нее, Фан громко кашлянул. Ли сказал:

— Много, очень много. Не хотите ли закурить? Ну что вы, пожалуйста, возьмите мою! — Приятели затихли, прислушиваясь к разговору, и услышали то, чего никак не ожидали. — Кстати, тут очень трудно с билетами на автобус. У вас много знакомых… Вы не можете нам помочь? Мы вас как следует отблагодарим.

Женщина ответила длинной тирадой; говорила она быстро и отрывисто, будто рубила ножом овощи. Смысл сказанного сводился к тому, что автобусных билетов достать не удастся, лучше попроситься на военный грузовик. Скоро ее должен навестить командир батальона по имени Хоу, и господин Ли может с ним переговорить. Ли рассыпался в благодарностях, а затем стал выразительно смотреть на попутчиков, не говоря ни слова. Те отвечали взглядами, полными восхищения и изумления. Ли и сам был готов похлопать себя по плечу и похвалить: «Молодец, старина!» Но вслух он только заметил:

— Я знаю, такие женщины могут порой пригодиться — у них обширные связи. Недаром Мэнчанский правитель[112] якшался с теми, кто умел кричать по-петушиному и ползать по-собачьи!

Когда Ли ушел, Чжао и Фан заснули. Но вот Фану почудилось, будто что-то острое вспарывает плотную оболочку его сна, и сон вытекает, растворяется, как кусок льда в кипятке. Он приподнял с подушки налитую тяжестью голову и тут понял, что это кричит Ван Мэйюй. Он хотел уже закрыть окно, но вспомнил о ее беседе с Ли. Действительно, она кричала:

— Где тот, в черных очках? Комбат Хоу пришел!

Оповещенный Синьмэем, Ли поспешно вытащил из-под матраса европейские брюки и галстук. Его лицо, несмотря на свежие порезы от бритья, излучало здоровье и бодрость. Он сказал, что к таким женщинам с пустыми руками не ходят, он должен будет потратиться — пусть Чжао учтет это, тем более что ему уже пришлось разориться на одну сигарету. Его заверили, что в случае успеха переговоров он даже получит премию. Ли предложил всей компании собраться в комнате Чжао и через окно слушать, как он поведет дело, — «все равно в этом нет никакого секрета». Но попутчики не проявили любопытства и ушли прогуляться, договорившись встретиться в шесть часов в том же ресторанчике, где они завтракали.

В назначенное время и место Ли Мэйтин явился в приподнятом настроении. На расспросы он сначала коротко ответил, что машина отправляется завтра в полдень, но потом не удержался и рассказал, что воинские грузовики заберут по одному пассажиру и одному месту багажа и доставят до города Шаогуань, откуда можно будет поездом поехать в провинцию Хунань. Это будет вдвое дороже, чем автобусом, зато удастся сэкономить деньги на гостинице и еде в пунктах пересадок.

— Это все хорошо, — нерешительно сказал Синьмэй, — но ведь нам должны перевести деньги в Цзиань?

— Подумаешь! Дадим телеграмму ректору, чтобы слал в Шаогуань.

Тут вставил реплику Хунцзянь:

— Но ведь ехать в Хунань через Шаогуань вдвое дальше!

Ли Мэйтин принял позу обиженного:

— Мои возможности ограничены. Если господин Фан способен так повлиять на комбата, что тот прикажет довезти его прямо до университета — милости прошу. Кстати, комбат придет к нам вечером взглянуть на багаж.

— Господин Ли прав! — засуетился Гу Эрцянь. — Утром же пошлем телеграмму, а в полдень уедем отсюда ко всем чертям. Торчать здесь еще три дня — поседеть можно!

Но Ли все еще был недоволен:

— Запишите на мой счет деньги, что я потратил на угощение Ван Мэйюй, и дело с концом!

— Нет, это разные вещи, — возразил Фан, сдерживая раздражение. — Даже если мы откажемся от этих грузовиков, представительские расходы будут разложены на всех поровну.

Чжао толкнул его под столом, шепнул что-то, и конфликт между Ли и Фаном можно было считать улаженным. Расширившиеся глаза Сунь приняли обычный вид.

Едва они вернулись на постоялый двор и поднялись к себе в комнаты, как половой крикнул снизу с набитым рисом ртом:

— Командир батальона Хоу пожаловал!

Все снова спустились. У комбата был большой нос цвета мандариновой корки, с ярко-красными прыщами, он заполнял собой значительную часть лица. По раскатистому смеху сразу видно было, что перед вами храбрый вояка. Он приветствовал Ли Мэйтина словами:

— Куда же ты запропастился? Я вернулся к этой девчонке Ван, а тебя уже нет.

Господин Ли что-то пробормотал в ответ и стал представлять офицеру присутствующих мужчин (Сунь немного задержалась у себя). Тот продолжал:

— Наши грузовики не имеют права перевозить частных лиц, это нарушение воинской дисциплины, понятно? Но раз вы преподаете в государственном университете, я буду считать вас государственными служащими и возьму на себя этот риск, понятно? Платы с вас не беру, вы люди бедные, а мне эти гроши ни к чему, понятно? Но моим подчиненным, шоферам и сопровождающим, нужны деньги и на сигареты, и на прочее, если им не дать — нарветесь на скандал, понятно? А багажа у вас много? Какой-нибудь шанхайской контрабанды с собой не везете? Ха-ха, ученые люди иной раз не прочь подзаработать!

Его принялись уверять, что контрабанды нет и вещей немного. Ли указал на свой сундук:

— Вот одно место, наверху еще несколько.

Глаза комбата сузились, будто он вдруг стал близоруким; он долго вглядывался в сундук, затем выпалил пулеметной очередью:

— Хороша штучка! Чье это? Что внутри? Это возить не положено! — Тут глаза его еще раз сузились — офицер уставился на спускавшуюся по лестнице Сунь. — Она едет с вами? Ей тоже не положено. Я не успел тогда все объяснить, меня вызвали… Женщин не возим. Если б женщин разрешали брать с собой, я бы скомандовал своей Ван: ать-два, три, шагом марш, поехали! Ха-ха-ха!

Сунь даже вскрикнула от негодования, а Хунцзянь дождался, пока офицер вышел в дверь напротив, и крикнул в его удаляющуюся широкую спину:

— Мерзавец!

Чжао и Гу принялись уговаривать Сунь не обращать внимания — на вежливость людей такого сорта рассчитывать не приходится. Она извинялась, что из-за нее сорвалась поездка, а Ли просил у нее прощения за то, что не выяснил всех деталей и заставил нарваться на обидное сравнение. Этим он выбил почву из-под ног у Хунцзяня, уже готового наброситься на него.

Ли Мэйтин тут же стал говорить, что он доволен срывом этого предприятия, напомнив притчу: «Старик потерял лошадь — кто знает, может, это к счастью?»

— Те, что носят при себе оружие, обожают самоуправствовать, — заключил он, — а нам нужно быть особенно осторожными — с нами девушка. К тому же ехать в Хунань кружным путем через Шаогуань слишком накладно. Господин Фан тут совершенно прав.

В Интани предупредительность господина Ли в его отношениях с Хунцзянем была весьма заметна, но неприязнь к нему со стороны Хунцзяня все росла, и один раз, усмехнувшись, он даже сказал Синьмэю:

— Ишь, как старается! И все ради того, чтобы я не напоминал о его «представительских» расходах! Я бы на его месте своих добавил бы.

По ночам, ворочаясь без сна, он уже не раз пожалел, что ввязался в эту авантюрную поездку. Ему казалось, что он уронил свое достоинство, оказавшись в одной компании с Ли и Гу. Десяти дней, проведенных в их обществе, достаточно, чтобы у человека опустились руки… Прошедшим днем, прогуливаясь с Синьмэем, он услышал в выкриках торговца арахисом интонации своего родного города. И верно, то был его земляк, заброшенный сюда войной. Торговец поинтересовался, на какой улице их уездного городка жила семья Фана, но не стал жаловаться на свои беды или просить денег на обратную дорогу. И это по-настоящему растрогало Хунцзяня: наверное, не один раз натыкался парень на черствость земляков, так что перестал даже заикаться о своих нуждах. Сколько невзгод придется еще пережить, чтобы дойти до такого состояния, когда перестанешь уже ждать сочувствия от кого бы то ни было!

Синьмэй стал иронизировать: если Фан будет унывать при первой же неудаче, он и в любви никогда не добьется успеха. Фан парировал:

— Да уж конечно, мало кто так настойчив, чтобы столько лет ухаживать за одной девушкой, как ты за Су.

— Мне тоже последнее время грустно. Вчера ночью спросил вдруг самого себя: вспоминает ли обо мне Су Вэньвань хоть изредка?

Фан подумал о Тан Сяофу, и сердце его затрепетало, как язычок пламени:

— Мы каждый день думаем так или иначе обо многих людях — о родных и друзьях, о врагах и тех, кто нам безразличен. Но чтобы постоянно вспоминать одного человека, вызывать в своем воображении его образ, желать увидеть его — такое бывает нечасто. Мы слишком заняты, нас все время что-то отвлекает. Если сложить все время, проведенное в мыслях даже о близком человеке, вряд ли наберется больше часа за всю жизнь…

— Надеюсь, мне ты посвятил хотя бы несколько секунд? Сказать по правде, я часто думал о тебе с самой нашей первой встречи, жаль только, не носил с собой секундомера.

— Между прочим, несостоявшиеся любовники чаще думают друг о друге. Может быть, ты во сне почувствовал, что приснился Су!

— Откуда у нее время видеть сны, да еще о таких бесприютных бродягах, как мы! К тому же видеть меня во сне значило бы изменять Цао Юаньлану.

Заметив, что приятель относится к разговору слишком серьезно, Фан решил разрядить обстановку:

— А ты настоящий диктатор! Своей будущей жене даже сны видеть не позволишь, чего доброго, еще наймешь детективов следить за ее подсознанием.

Три дня спустя путешественники втиснулись в как всегда переполненный автобус, идущий в Наньчэн. Ничего, утешали они друг друга, ехать не так уж долго, можно и постоять. Одно из сидений занимал парень в коротких штанах с лоснящимся лицом; он так прочно сидел, расставив ноги, что казался неотъемлемой деталью автобуса. Перед ним стоял большой мешок — по-видимому, с рисом. Синьмэй спросил Сунь, не хочет ли она присесть на мешок — на нем даже мягче, чем на сиденье. Та и сама подумывала об этом, но стоило ей попросить разрешения у хозяина, как тот, рассердившись, замахал руками:

— Нельзя, там рис, который едят, понимаешь?

Синьмэй также сердито уставился на него:

— А что случится, если на него сядет такая маленькая женщина?

— Сам не понимаешь? А еще мужик называется! Это же рис, его в рот кладут.

Сунь топнула ногой и заявила, что не хочет сидеть на мешке, но ее спутник не унимался, а парень все твердил, что «это рис, его в рот кладут». Чжао и Гу потребовали, чтобы в таком случае он уступил свое место. Видя, что он в меньшинстве, парень согласился, чтобы на мешок сел кто-нибудь из мужчин, но ни в коем случае не Сунь. Мужчины ее усаживали, девушка обиженно отказывалась. Наконец владелец мешка, которого назвали уже и нахалом и суеверным невеждой, не выдержал, смерил злым взглядом Сунь, вытащил из-под себя и постелил на мешок куртку. Очевидно, ей предназначалась роль изолирующей прокладки. Уставшая от тряски Сунь уступила уговорам спутников и села.

Наискосок от нее оказалась молоденькая белолицая женщина в трауре, но с ярко накрашенными губами. Черты лица ее были настолько невыразительны, что их, как говорится, можно было стереть одним прикосновением влажного горячего полотенца. Сначала женщина молча наблюдала за происходящим, потом заговорила с Сунь на сучжоуском диалекте, кокетливо улыбаясь и выказывая неровные зубы. Она осведомилась, не из Шанхая ли Сунь, и обозвала местных жителей грубиянами, с которыми невозможно разговаривать по-хорошему. Ее муж, служивший в провинциальном правительстве Чжэцзяна, недавно заболел и умер, и теперь она направлялась в Гуйлинь к деверю. Она позавидовала Сунь, которую сопровождают четверо мужчин, пожаловалась, что едет в одиночестве, если не считать слуги, и выразила желание вместе добираться до Хэнъяна — все легче будет.

Автобус остановился, водитель и большинство пассажиров пошли завтракать. Женщина осталась, достала корзинку и уговорила Сунь отведать ее печенья из рисовой муки. Чтобы не вводить вдову в расход, Чжао и Фан отправились погулять. Гу Эрцянь вытащил из кармана недокуренную сигарету. Ли наклонился к женщине и тихо сказал:

— Будьте осторожней, не говорите во всеуслышанье, что едете одна. Вокруг толчется разный народ, мало ли кому какие мысли могут в голову прийти.

Вдова бросила на Ли Мэйтина быстрый взгляд:

— Вы, я вижу, человек заботливый. Афу, уступи господину место!

Рядом с вдовой, касаясь ее плечом, сидел молодой человек, припудренный, с напомаженной головой, похожей на лакированный орех, в синей куртке, с несколько суетливыми манерами, по виду вовсе не напоминающий слугу. Бесцеремонное поползновение на его покой было ему не по вкусу, однако сиденье пришлось уступить. Сунь эта сцена не понравилась, и она тоже вышла из автобуса. Когда все вернулись, Ли уже жевал печенье, а вдова и Афу дымили сигаретами. Хунцзянь сказал Синьмэю по-английски:

— Как ты думаешь, чьи это сигареты?

— А что тут думать? Конечно, Ли на общественные деньги купил. Станет он свои тратить!

— Теперь будут отравлять воздух всю дорогу. Зажег бы ты свою трубку — у нее запах приятнее.

В Наньчэне вдова и ее слуга поселились в одной гостинице с пятью нашими путешественниками. Ли рассчитал, что вдова и Сунь должны занять один номер, Афу же предстояло спать отдельно. Но сколько ни доказывал Ли, что так будет экономнее, Сунь не соглашалась. Впрочем, вскоре выяснилось, что вдова уже сняла номер для себя и Афу. Все удивились, а господин Ли пришел в благородное негодование и даже процитировал правило домостроя: «Да живут порознь мужи и жены, да блюдется различие между знатным и подлым». В это время Гу Эрцянь, раздобывший свежую газету, закричал:

— Плохо дело, господа!

Оказывается, японцы предприняли наступление на Чанша, главный город Хунани, причем положение создалось критическое. Началось совещание; все согласились, что с имеющимися деньгами возвращаться назад невозможно, единственный выход — добраться до Цзианя, получить перевод, а потом уж решать, как быть дальше. Ли Мэйтин ту же поделился новостью с вдовой, причем сообщил такие устрашающие подробности, словно располагал секретной информацией непосредственно из японского штаба. Напуганная женщина повторяла на разные лады:

— Как же нам быть, господин Ли?

Ли ответствовал, что такие люди, как он, нигде не пропадут, из любой беды найдут выход. А вот слуги ненадежны, у них нет знаний — разве человек со знаниями пойдет в слуги? Положиться на слугу — значит накликать беду… Но едва Ли вышел из номера вдовы, как донесся сердитый голос Афу:

— Столоначальник Пань назначил меня сопровождающим, а ты липнешь к каждому встречному! Откуда ты знаешь, что это за тип? Случись что-нибудь, как я оправдаюсь перед начальством?

— Ишь ты, взревновал! Какое тебе дело? К нему относятся по-человечески, так он и место свое забыл. Неблагодарный, черепашье отродье!

Афу хладнокровно возразил:

— Это ты сначала из своего дохлого муженька черепаху[113] сделала, а теперь, значит, за меня принялась?

И тут раздался вопль, Афу выскочил из номера, а вдогонку неслись крики вдовы:

— Схлопотал по морде? Не то еще будет! Ты у меня узнаешь что почем! Впредь не надейся…

Ли Мэйтин понял, что отношения между госпожой и слугой сомнительного свойства. На сердце ему словно капнули яду, очень захотелось дознаться у вдовы, что и как, а потом отколотить этого Афу. Он выглянул за дверь: Афу стоял в коридоре, потирая распухшую щеку. Увидев краем глаза Ли, он проворчал:

— Смотрелся бы ты, дядя, вместо зеркала в ночной горшок! Тоже мне ухажер, нашел лакомый кусок…

Этого не снес бы и более выдержанный, нежели Ли, человек:

— Ты кого это честишь тут, свинья?

— Тебя, свинья!

— От свиньи слышу!

Такой обмен любезностями в принципе бесконечен, побеждает тот, у кого глотка здоровее. Чтобы скандал не разросся, Гу затащил Ли обратно в номер со словами:

— Ну, стоит ли спорить с такими людишками!

Почувствовав, что последнее слово остается за ним, Афу закричал:

— Чего прячешься, как черепаха в нору? Выходи, если ты не совсем баба! Боялся я таких…

Тут не вытерпели Чжао и Фан:

— Чего орешь? Видишь, с тобой не хотят разговаривать!

Афу отступил, но все-таки не сдался:

— Как хочу, так и ору, нечего в чужие дела лезть.

Чжао потер свои крупные ладони и сжал кулаки:

— Нет, я больше терпеть не намерен.

В глазах Афу отразился страх, но в ту же секунду вдова выскочила из номера:

— Кто тут задирает моего слугу? Двое на одного, хороши! А еще мужчины называетесь, бесстыдники. Бедную вдову обижают…

Приятели поспешно ретировались. Вдова с довольной ухмылкой послала им вслед еще несколько проклятий и впустила Афу к себе в комнату. Синьмэй сделал внушение господину Ли, после чего Хунцзянь сказал потихоньку приятелю:

— Когда выскочила эта тигрица, нам надо было выставить против нее Сунь. Тогда еще посмотрели бы, кто кого!

Всю вторую половину дня вдова делала вид, что не замечает своих попутчиков, тогда как Афу с перекошенной физиономией смотрел на Ли Мэйтина ненавидящими глазами. Вдова обращалась к слуге воркующим, медоточивым голосом. Ли ворочался, вздыхая, до полуночи.

Они провели в гостинице еще день. Встречаясь наедине, вдова и Сунь приветствовали друг друга кивком головы или говорили о трудностях с билетами, о скуке ожидания. Но спутников Сунь вдова в упор не видела, будто все они враз сделались невидимками. Назавтра, перед посадкой в автобус, Синьмэй распорядился сдать крупные вещи в багаж; налегке путники сумели занять сидячие места. Вдова вещей в багаж не сдала, все пожитки пришлось нести Афу. Как видная персона, которой приходится обмениваться рукопожатиями с множеством приветствующих его людей, он был бы рад одолжить у тысячерукой богини Гуаньинь несколько рук, но увы… Видя, что и госпожа и слуга остались стоять, Синьмэй заметил:

— Хорошо, право, что мы с ними поругались, а то пришлось бы место уступать, а я не согласен. — Слово «я» прозвучало многозначительно; Ли Мэйтин покраснел, остальные улыбались украдкой. Вдова издалека умоляюще посмотрела на Сунь. Так выразительно смотрят лошади и коровы — недаром глаза для этих бессловесных животных все равно что язык. Сунь почувствовала себя неловко и опустила глаза. Лишь после отправления автобуса она заметила, что вдову тоже усадили, и успокоилась.

К вечеру добрались до Нинду. Получая вещи, Синьмэй обнаружил, что два места не погрузили. «Ну вот, теперь еще несколько дней ожидания!» Унылое настроение путников усугублялось нехваткой денег. В гостинице напротив станции нашлось лишь два двухместных номера. Синьмэй ума не мог приложить, куда поместить Сунь. Но она без колебаний заявила:

— Ничего страшного. Пусть в комнате господ Чжао и Фана поставят еще один лежак. Даже дешевле будет.

Подсчитали дневные расходы и решили, что ужинать не будут, только слегка перекусят. Не успели они позвать прислугу, как из соседнего номера послышались стоны, кашель, хриплые, клокочущие звуки. Как оказалось, вдова успела заказать еду в харчевне, а этот деревенщина Афу, не разобрав, что она приготовлена на тунговом масле, набросился, две чашки опустошил, после чего его тут же начало рвать. «Что вчера съел, и то выблевал», — с подкупающей откровенностью пояснила вдова, полагавшая, видимо, что наньчэнскую пищу надо было хранить в себе до самого Гуйлиня. Ли Мэйтин возликовал:

— Небо покарало ее! Посмотрим, посмеет ли этот тип еще куражиться. И хорошо, что эта пара провела эксперимент раньше нас — теперь мы знаем, что на здешнюю еду рассчитывать не приходится.

Через открытую дверь номера был виден лежащий на кровати и стонущий Афу. Сама вдова стояла, держась за стол и наклонившись над плевательницей, в то время как прибежавший с кувшином кипятка половой похлопывал ее по спине. Синьмэй заметил, что рвота, как и чиханье, заразительна — при морской болезни нельзя смотреть, как тошнит других. Скрытая усмешка промелькнула в глазах Сунь:

— Господин Ли, у вас же есть успокаивающие средства, дали бы ей! Она непременно…

Ли Мэйтин с театральным жестом воскликнул:

— И вы злая, и вы смеетесь надо мной! Я буду жаловаться вашему дядюшке Чжао Синьмэю.

Вечером долго дискутировалась проблема — кому спать на лежаке: Чжао и Фан, соревнуясь между собой в вежливости, так настаивали, чтобы Сунь легла на кровать, словно не любезность ей оказывали, а суровый долг выполняли. Синьмэй для лежака оказался слишком велик. В конечном счете на лежак, втиснутый между двумя кроватями, улегся Фан; ему было неудобно, хотелось перевернуться, но он боялся потревожить соседей. Масляная лампа на столе раздражала слишком ярким светом. Он завидовал быстро заснувшему Синьмэю, которого он, словно ширма, отделял от девушки. Наконец Фан не выдержал и встал, чтобы выпить холодного чаю и погасить лампу. Пробираясь к столу, он украдкой посмотрел на Сунь: лицо ее, словно умытое сном, казалось влажным и светлым, выбившаяся прядь волос придала ему своевольное выражение, кончики волос, колеблемые ее дыханием, щекотали подбородок — ему захотелось протянуть руку и убрать их. Вдруг ее ресницы как будто дрогнули. Хунцзянь уверил себя, что ему это показалось. Однако и дыхание ее вроде бы стало не таким ровным, и на щеках появился румянец… Он тут же потушил лампу и улегся, но еще долго лежал без сна, охваченный беспокойством.

Утром господин Ли нашел на конторке хозяина гостиницы вчерашнюю газету. На первой полосе сообщалось о том, что при воздушном налете до основания разрушен Чанша. Ли от волнения целую минуту не мог произнести ни звука. Остальных новость эта лишила аппетита, в результате чего были сэкономлены отложенные на завтрак деньги. Фан не представлял, что делать дальше, но дело-то общее — кто-нибудь что-нибудь да придумает. Ли Мэйтин вздохнул:

— Вот уж не везет! Едва пустились в путь, так это невезенье и началось. В Шанхае меня приглашали сразу в несколько мест, и на прежней работе уговаривали остаться, так нет же: бес в меня какой-то вселился, да и Гао Сунняня так не хотелось разочаровывать. Столько натерпелись, и приходится обратно поворачивать. Кто теперь, скажите, возместит мне расходы?

— Возвращаться нам не на что, — возразил Синьмэй. — Мы должны добраться до Цзианя и получить деньги из университета.

Это твердое заявление как будто успокоило остальных. Вдруг Гу Эрцянь с умным видом изрек:

— Но если перевода не будет, нам худо придется.

Все нетерпеливо отмахнулись от него, но слова Гу оставили след в сознании каждого. Подыскивая доводы против его предположения, путешественники прежде всего старались успокоить самих себя. Гу и сам дал обратный ход, как змея, которой на хвост наступили:

— Это я просто так, сам же отлично знаю, что такого случиться не может.

— Предлагаю хорошую идею, — сказал Хунцзянь. — Пусть кто-нибудь из нас один доберется до Цзиани, получит деньги и даст остальным телеграмму. Так будет и проще, и экономнее.

— Правильно! — подхватил Синьмэй. — Надо ввести разделение труда, а то ходим все скопом. Поскольку деньги придут на мое имя, поеду я, а Хунцзянь заберет с собой багаж и поможет мне.

— Я тоже хочу поехать с господином Чжао, мой багаж уже прибыл, — нежным, но решительным голоском произнесла Сунь.

Ли Мэйтин пронзил Чжао взглядом, как рентгеновскими лучами:

— Значит, остаемся мы с господином Гу. Но сколько денег вы нам оставите, ведь все свои мы отдали в общую казну?

Гу извиняющимися глазами взглянул на Ли:

— Я, пожалуй, тоже поеду. Мой багаж пришел, а торчать здесь нет смысла.

Физиономия Ли Мэйтина запылала огнем:

— Вот как! Бросаете меня одного? Что ж, у меня нет слов. Это в пословице «сидящие в одной лодке должны помогать друг другу», а в жизни в трудную минуту каждый думает только о себе. А я вам вот что скажу: поезжайте в Цзиань, забирайте себе все деньги, Ли Мэйтин не пропадет. За те лекарства, что в моем сундуке, здесь, в глубинке, легко можно получить тысячу юаней. С такими деньгами я как-нибудь до Шанхая доберусь.

— Как вы могли подумать такое, господин Ли! — возмутился Чжао, а Гу проявил благородство:

— Я остаюсь с Мэйтином и жду его багажа.

— Так как же? Может быть, мне все-таки поехать одному? Я надеюсь, что господин Ли не подозревает меня в намерении присвоить общественные средства. Или мне оставить в залог свои вещи? — Чжао улыбнулся, стараясь смягчить резкость своих слов, но его улыбка выглядела неестественной, как будто ее приклеили к лицу плохим клейстером.

Ли замахал руками:

— Какая ерунда! Может, кто-то и мерит других людей подобной меркой, только не я! («Ну да, не ты!» — тут же подумал Фан.) Но план господина Чжао кажется мне непрактичным, — вы уж меня простите, я привык выражаться откровенно. Допустим, поедет он и получит деньги — а что делать дальше? Он же один не сможет решить, возвращаться ли назад или двигаться вперед. Мы все должны будем собраться и обсудить обстановку…

— Для этого достаточно решения большинства. Вот и пусть едут четверо! — не выдержал Фан. Но Гу и Чжао положили конец спору, сказав, что раз беда общая, надо и дальше держаться вместе.

Вернувшись после обеда в номер, Хунцзянь стал упрекать приятеля в излишней уступчивости по отношению к Ли:

— Сколько же можно потрафлять ему! Руководитель иной раз должен и кулаком стукнуть.

— Очень любопытно было смотреть, как господа Фан и Ли встали друг против друга — пыхтят, глазами сверкают, один другого проглотить хочет, — усмехнулась Сунь.

— Нет уж, увольте! Такую дрянь глотать я не собираюсь — желудок можно испортить. К тому же я вроде бы и не пыхтел.

— Ну, как же! Изо рта у вас шел горячий пар, а из носа холодный, — продолжала ехидничать Сунь, в то время как Чжао за ее спиной вращал белками глаз и высовывал язык.

По дороге в Цзиань все пятеро то кляли автомобиль, неуклюжий и тихоходный, то высказывали вслух опасения по поводу возможной неудачи в Цзиани, а в душе рады были тащиться как можно медленнее, чтобы никогда не добраться до цели и не терять надежды. Доехав все-таки до гостиницы, они подсчитали оставшиеся деньги — было около пятнадцати юаней. «Ничего, скоро разбогатеем!» В гостинице им сказали, что из-за возможных налетов банк открывается с четырех вечера и сейчас должен еще работать. Они отправились в банк, выискивая по дороге харчевню поприличнее, поскольку давно уже не ели как следует.

Клерк подтвердил, что деньги действительно пришли еще несколько дней назад. Когда Синьмэй попросил кисть, чтобы заполнить бланк, Ли и Гу обступили его с двух сторон, словно боясь, что он разучился писать. Волосы из кисти давно уже вылезли, ее следовало макать не в тушь, а в мазь для ращения волос. Клерк сказал:

— Да, эта кисть уже давно не годится. Вы возьмите бланк и заполните дома — все равно вам надо будет найти учреждение, которое за вас поручится. Причем имейте в виду, что гостиница поручителем быть не может.

Они перепугались. Много слов было истрачено на то, чтобы объяснить клерку ситуацию: в здешних местах они впервые и никого не знают. Клерк посочувствовал им, но сказал, что не имеет права нарушить устав банка, и посоветовал не тратя времени отправляться на поиски. Путники осыпали проклятьями неожиданно возникшую преграду, а когда проклятья иссякли, стали успокаивать друг друга тем, что деньги все-таки пришли.

Утром Чжао и Ли пожевали полусырого арахиса, выпили по кружке вчерашнего чая и отправились на поиски каких-нибудь учебных заведений. В два часа оба вернулись измученные и расстроенные. Найти никого не удалось — все начальные и средние школы были вывезены в сельскую местность.

— Давайте пообедаем, вы небось тоже падаете от голода.

Обед моментально поднял общее настроение. Вдруг


убрать рекламу




убрать рекламу



решили, что клерк в банке — человек приятный и что он намекал, кажется, на возможность получить перевод в крайнем случае без поручителя. Собрались пойти к нему вечером для конфиденциальных переговоров. Отправились все мужчины, а Сунь осталась в гостинице. Но вчерашний клерк успел уже забыть, кто они такие, а вспомнив, опять стал настаивать, чтобы они шли в департамент просвещения и оформили поручительство. По его сведениям, департамент не эвакуировался. Путники вернулись в гостиницу и, сберегая деньги, легли спать без ужина.

Голодный Хунцзянь спал плохо, с ощущением, что желудок и спина прилипли друг к другу, как стенки пустого портфеля. Только тут он понял, что французская поговорка «долог, как день без хлеба» не вполне точна: конечно, долог и день без хлеба, и ночь без сна, но нет ничего длиннее, чем ночь без сна и хлеба. Едва рассвело, проснулся Синьмэй. Он провел языком по губам и сказал:

— Одно расстройство, даже во сне ничего съедобного не увидел.

Оказалось, Чжао приснилось, как он пришел в ресторан шанхайского отеля «Континенталь» и заказал гамбургер с лимонным кексом, но официант все не шел, и он проснулся от голода.

— Уж лучше бы ты не рассказывал, а то еще больше есть хочется. Кстати, я участвовал в этом твоем заказе или ты все собирался съесть сам?

— Я не успел позвать тебя, к тому же мне ведь ничего не принесли. А ты сейчас не побрезговал бы и жареным Ли Мэйтином!

— На Ли Мэйтине почти нет мяса. Зато ты — беленький и пухленький. Если поджарить как следует, посолить, обмакнуть хлеб в сладкий соус…

Синьмэй расхохотался и тут же застонал:

— Нет, голодному смеяться нельзя. Живот еще больше сводит. До чего неприятная штука — голод! Как будто клыками грызет изнутри.

— Особенно неприятно, когда лежишь. Я лучше поднимусь, поброжу по улицам, подышу утренним воздухом, авось и про еду забуду.

— Ни в коем случае! От свежего воздуха только разыгрывается аппетит, сам себе хуже сделаешь. Я лучше сберегу силы для визита в департамент просвещения. А тебе, — тут Чжао снова рассмеялся и снова стал морщиться от боли, — а тебе рекомендую сегодня не ходить в уборную — пусть до поры хоть что-то в тебе останется.

Синьмэй выпил изрядное количество воды и опять лег, стараясь не двигаться; и все-таки Фану было слышно, как вода переливалась в пустом его животе. Сам он решил купить на остатки общественных средств неочищенного арахиса, причем Чжао взял с него клятву не есть орехи украдкой.

Уличная торговля еще не просыпалась. Лица ее не было видно, как у человека, накрывшегося с головой. Была закрыта и лавка с арахисом. Вдруг откуда-то до Хунцзяня донесся аромат поджариваемого ямса. Спазмы голода еще сильнее охватили его внутренности… Китайская пословица утверждает: лучшая пора у любящих — до постели. Вот так же и ямс — заслышишь его запах и думаешь: пища богов, а попробуешь — так себе. Хунцзянь подумал, что ямс на завтрак лучше, чем арахис. И тут он увидел возле лотка с ямсом весьма знакомого покупателя. Вгляделся — так и есть: Ли Мэйтин купил ямс и жует, отвернувшись к стене. Фану показалось неудобным ловить коллегу на месте преступления, он юркнул в переулок и подошел к лотку лишь после ухода Ли. В гостиницу он входил с таким видом, чтобы ни хозяин, ни прислуга не заподозрили, сколь плачевны дела у него и его друзей, и не потребовали немедленно платить по счету. Синьмэй превознес хозяйственные способности Фана, а тот поведал приятелю о сцене возле лотка. Чжао воскликнул:

— Я так и знал, что он внес не все деньги. Украдкой глотал горячий ямс!.. Бедняга — мог и подавиться, и горло обжечь.

Подошло время завтрака, и Ли вместе с остальными ахал и удивлялся, где это Фан сумел раздобыть такое блюдо.

Гу выразил желание идти в департамент — чем больше людей, тем внушительнее. Хотел составить компанию и Хунцзянь, но Чжао не взял его — Фан две недели не брился и не расчесывал волосы, вследствие чего был похож на ежа и на птичье гнездо. Около полудня Сунь стала беспокоиться:

— Что-то наши все не идут. Неужели опять ничего не вышло?

— Думаю, что дело уладилось; если бы отказали, они давно вернулись бы, до департамента недалеко.

Синьмэй вошел в гостиницу запыхавшись, выпил большую чашку чаю и обозвал начальника департамента «глупым яйцом». Ли Мэйтин тоже громко возмущался. Выяснилось, что начальник явился с большим опозданием, не сразу их принял, а во время разговора держался непроницаемо — точь-в-точь плотно закупоренная консервная банка. Он не только не дал поручительства, но еще и заподозрил в просителях мошенников. Осторожно держа тремя пальцами визитную карточку Ли Мэйтина, словно извлек ее из мусорной ямы, он вещал: «Я сам из Шанхая, все тамошние фокусы мне знакомы. У такого рода журналистских школ обычно нет ничего, кроме вывески, — прошу господ понять меня правильно, я говорю в общем плане. «Университет Саньлюй»? Да еще государственный? Впервые слышу. Только что создан? Все равно я должен был бы знать!»

В этот день путники боялись съесть лишний кусок. Чувство голода не проходило, и порой им казалось, что лучше вообще отказаться от пищи и прекратить свои мучения. Как заметил Синьмэй, если и удастся получить деньги, они пригодятся разве что на покупку гробов самим себе. Вдруг глаза Гу просветлели:

— Вы не заметили по дороге вывеску «Женская ассоциация»? А я заметил. Женское сердце доброе; пусть мисс Сунь сходит, попытает счастье! Все равно нам терять нечего.

Фан высказал сомнение — целесообразно ли Сунь идти одной; по его наблюдениям, женщины склонны относиться друг к другу с удвоенной подозрительностью.

Сунь тем не менее выразила готовность отправиться немедленно. Зато Чжао почувствовал себя неловко:

— Нехорошо получается! Ваш отец поручил мне заботиться о вас, а не обременять всяческими хлопотами.

— Но ведь вы, господин Чжао, заботились обо мне всю дорогу…

— Ладно, попробуйте, вдруг что-нибудь да получится, — прервал ее Чжао, не желая слушать изъявлений благодарности. — Может быть, вы окажетесь более удачливой, чем остальные.

Но в ассоциации Сунь уже никого не застала — нужно было ждать до следующего утра. Между тем по правилам приютившей их гостиницы постояльцы были обязаны расплачиваться каждые три дня, и срок подходил. Настал черед Ли Мэйтина проявить благородство:

— Не беспокойтесь! Если и завтра не будет денег, я продам часть своих лекарств.

Наутро Сунь вернулась довольно скоро и привела с собой какую-то деятельницу в серой военной форме. Некоторое время они поговорили в номере, после чего туда были приглашены Синьмэй и остальные. Деятельница внимательно рассмотрела диплом Сунь (там была очень симпатичная фотография его владелицы в докторской шапочке) и познакомилась с мужской частью группы, причем Ли не преминул вручить свою карточку. Она явно прониклась уважением к новым знакомым и сказала, что у нее есть друг в департаменте путей сообщения, который наверняка сможет им помочь. Провожаемая выражениями признательности, она ушла, пообещав дать ответ после полудня. На прощание Сунь уже держала ее под руку, как близкая подруга. За скромным обедом, на который путники не решились пригласить деятельницу, мужчины наперебой говорили Сунь приятные слова, так что ее лицо сияло, как утреннее солнышко.

К пяти часам никаких вестей не поступило. Голодные и нервные, компаньоны приставали к Сунь с вопросами, на которые она, естественно, не могла ответить. Фана одолевали мрачные предчувствия: что вопрос с деньгами будет тянуться до бесконечности; что пытаться помочь делу — все равно что заводить часы с лопнувшей пружиной. В восемь часов вечера, когда сердца уже исстрадались от ожидания и людей охватило спокойное отчаяние, когда всем хотелось одного — уснуть, чтобы ни о чем не горевать, деятельница в форме явилась вдруг со своим приятелем. Точь-в-точь как у поэта: «Я целыми днями ищу понапрасну, и вдруг ты нежданно приходишь сама!»

Все устремились к ней — так встречают возлюбленную после долгой разлуки, так собака бросается к хозяину. Приятель этот бесцеремонно уселся и начал задавать вопросы. Все наперебой отвечали, но он оборвал: «Пусть лучше говорит кто-нибудь один». Он потребовал диплом Сунь и стал сличать фото с оригиналом; девушке показалось, что оригинал его больше интересует, и она засмущалась. Затем он стал допрашивать Синьмэя, укоряя его за то, что он не побеспокоился об удостоверениях личности. Лишь после того, как деятельница выступила в защиту путников, он смягчился и сказал, что он ни в чем их не подозревает и даже готов с ними подружиться. Но он не знает, будет ли иметь силу поручительство департамента путей сообщения. Пусть они сначала разузнают в банке. Пришлось задержаться еще на день, еще раз тащиться в банк. За это время чувство голода превратилось у них в некое независимое, живущее отдельно от организма, но неразлучное с ним существо. Только через два дня, когда их ботинки сами уже находили дорогу от гостиницы до банка, они получили перевод. Кроме того, клерк передал им только что пришедшую от Гао Сунняня телеграмму. Тот сообщал, что можно без опасений продолжать путь — бои под Чанша на деятельности университета никак не отразились.

В тот вечер под предлогом необходимости отблагодарить деятельницу из «Женской ассоциации» и ее приятеля они устроили пиршество в ресторане. После трех рюмок Гу не закрывал рта, его золотой зуб сверкал, а физиономия освещала все вокруг, как прожектор.

— Когда наш господин Ли готовился к отъезду, — ораторствовал Гу, — он попросил составить для него гороскоп. Там говорилось, что в пути ему встретится благородный человек, вмешательство которого обратит все беды господина во благо. И мы действительно встретили вас, наших благодетелей. Пусть же придут к вам богатство и знатность, пусть им не будет предела! Господин Чжао, господин Ли, давайте все поднимем бокалы за наших гостей! И вы, мисс Сунь, и вы выпейте с нами, ну хоть глоток…

Сунь подумала было, что «благородный человек» — это о ней, и уже начала краснеть, но тут она поняла свою ошибку, и румянец исчез без следа, словно пар от дыхания на стекле в теплый день. Гости наших путников, будучи гражданами демократической страны, конечно, знали, что эпитет «благородный» на самом деле должен относиться к народу. Тем не менее от этих отдающих феодальным духом пожеланий их лица расцвели.

— Наша Сунь тоже благородный человек! — поднял рюмку Чжао Синьмэй. — Без нее… — Не дожидаясь провозглашения тоста, Ли Мэйтин полез к девушке чокаться.

— А мне стыдно! — воскликнул Хунцзянь. — Я ничего не сделал для общества, даром ем рис.

— Вот старина Фан — действительно благородного сословия: сидит себе в гостинице, ничем не занимается, а мы носимся по улицам. Хоть мы ничего и не достигли, но набегались порядком, правда, Синьмэй? — подхватил Ли Мэйтин.

Перед сном Синьмэй говорил Хунцзяню:

— Наконец-то можно с легкой душой отдохнуть. А ты обратил внимание, как непривлекательна эта женщина из ассоциации? Других хоть вино красит, а она стала еще неприятнее. Но есть все же человек, которому она нужна!

— Я заметил, что она некрасива. Но коль скоро она наша благодетельница, я не стал пристально разглядывать. По-моему, это было бы жестоко. Пялят глаза на некрасивого человека, если он негодяй. Это ему вроде наказания.

К следующему полудню они добрались до Цзехуалуна — пункта на стыке двух провинций. Цзянсийские автобусы дальше не шли, надо было ждать вечерней машины из Хунани. Но путники, обрадовавшись, что так быстро преодолели последний отрезок пути, решили заночевать в этом маленьком горном поселке. Несколько постоялых дворов окружали прилепившуюся к склону горы автобусную станцию. В одном из них приезжие и остановились. Передняя часть помещения, где располагалась кухня, днем служила харчевней, а ночью хозяйской спальней. В задней половине находились две комнаты для гостей, темные, с большими щелями, холодные зимой и жаркие летом. Судя по запахам, вокруг простирались огороды, и в обязанности постояльцев входило их удобрение. Тут Синьмэй вдруг начал чихать. Фан решил, что приятель подхватил простуду, Ли сказал, что кто-то вспоминает Чжао дома. Оказалось, однако, что повинен в том был острый аромат блюд, приготовлением которых занимался хозяин.

Пообедав, мужчины легли подремать: Сунь, опять жившая вместе с Чжао и Фаном, уселась было в плетеном кресле почитать, но вскоре и ее сморил сон. Проснулась она с головной болью, ее знобило, о еде неприятно было и думать. Девушка предложила пойти прогуляться при луне. Осенью ночь в горах наступает рано. Месяц, как прищуренный близорукий глаз, то прятался в косматых облаках, то выкатывался, гладкий и легкий, и заливал светом поросшие травой склоны, срывая с ночи все украшения и покровы. Тогда становилось заметно, что он перекошен на одну сторону, словно оплеуху получил… Эту ночь путники спали урывками, сон их как будто тоже съежился от холода.

Когда рассвело, Чжао и Фан по заведенному обычаю выскользнули из комнаты, чтобы Сунь могла спокойно одеться. Вернувшись за туалетными принадлежностями, мужчины увидели, что она лежит, завернувшись в одеяло, и стонет. В ответ на участливые расспросы девушка пожаловалась на головокружение и что нет сил ни перевернуться, ни даже раскрыть глаза. Чжао пощупал ее лоб:

— Жара вроде бы нет. Скорее всего, вы переутомлены и немного простужены. Надо как следует отдохнуть. Мы с Фаном будем рядом с вами.

Сунь попыталась подняться, но тут же замотала головой и снова уронила ее на подушку. Переведя дух, она попросила принести плевательницу. Хозяин удивился — разве ей не хватает пола, какая еще нужна плевательница? Наконец внесли старую кадку для мытья ног. Сунь тут же стошнило. Синьмэй предложил ей перебраться на солнышко — на плетеном кресле лежать удобнее. Он постелил на кресло одеяло и хотел помочь девушке добраться, но та пошла сама, закрыв глаза и держась за стенку. Ей положили грелку и дали горячей воды, результатом чего был новый приступ рвоты.

Обеспокоенные, Фан и Чжао пошли к Ли Мэйтину попросить пилюль «жэньдань». Тот валялся на кровати — автобус должен был прийти только в полдень. Просьба приятелей поставила его в трудное положение. Он вез лекарства с надеждой сбыть их по удесятеренной цене в университетской клинике, которая в таком захолустье, конечно, испытывает нужду решительно во всем. А раскроешь большой пакет ради нескольких пилюль — лишишься всякого барыша, брать же с Сунь деньги как-то неловко. Но и отказать он не мог — сочтут скупердяем. Еще в Цзиани он, восполняя недостаток витаминов, стал подкреплять себя японским экстрактом рыбьей печени, разумеется, втайне от попутчиков. Выяснив, на что жалуется Сунь, он решил, что экстракт ей во всяком случае не повредит, и предложил остальным мужчинам идти завтракать, предоставив ему поухаживать за девушкой. Он бросил пилюлю в кипяток, и Сунь, не раскрывая глаз, проглотила снадобье.

Вернувшись после завтрака, Фан сразу же почувствовал в комнате сильный запах рыбы и удивился — вроде бы ему неоткуда было взяться. Он перевел взгляд на Сунь — по ее щекам из-под сомкнутых век текли слезы, уже и подушка намокла. Фан переполошился и смутился, словно чужой секрет подсмотрел. Синьмэй, с которым он поделился увиденным, тоже решил, что эти слезы не предназначаются для глаз посторонних мужчин, и не стал расспрашивать девушку. Оставив ее одну и пытаясь понять причину ее слез, приятели пустили в ход все сведения о женщинах, которыми располагали. Оба пришли к одному заключению: причина чисто психологического свойства — девушка впервые покинула семью, прихворнула в пути, а рядом нет никого из близких. Особенно взволновало их беззвучие ее плача, и они решили быть впредь с ней поласковее. Они осторожно заглянули в комнату: Сунь как будто заснула, от слез на ее посеревшем за время пути лице остались дорожки. Но девичьи слезы — не осенние ливни, оголяющие деревья, а весенний дождичек, увлажняющий почву.

Следующие несколько дней пути, от Цзехуалуна до Шаояна, путники ехали как по атласной дорожке и не уставали повторять вновь открытую истину: «без денег очень плохо». Но от Шаояна до конечного пункта их путешествия можно было добраться только на носилках — дорога шла через горы. Впрочем, это обстоятельство их даже обрадовало: уж очень надоело трястись в автобусах.

Скоро они поняли, что новый способ передвижения еще менее приятен. Во-первых, у них замерзали ноги, приходилось вылезать из паланкинов и бегать, чтобы согреться. Горы сменялись полями-террасами, дорога бежала то вверх, то вниз, не кончаясь ни в пространстве, ни во времени. Опустился туман, пасмурный день постепенно перешел в сумерки, сумерки во тьму, тьма сгустилась в какое-то черное пятно — это была деревня, где им предстояло ночевать.

Расположились в сарае. Носильщики развели костер, чтобы согреться и сварить еду. Лампы в сарае не было, пришлось воткнуть в землю горящую жердь. Языки пламени дрожали, и тени от предметов то и дело меняли свои очертания. Путники улеглись один подле другого на охапках сена. Впрочем, это было только приятно, ибо кровати в одних гостиницах напоминали грудь чахоточного, в других — рельефный макет. Хунцзянь почти ничего не соображал от усталости, но на сердце было неспокойно, и сон долго не приходил — в дремлющем сознании все время оставалась щель во внешний мир, как между плохо пригнанными створками окна.

Наступившее затем забытье было недолгим. Фану почудилось, будто тоненький, плаксивый голосок повторяет: «Отпусти мою рубашку, отпусти мою рубашку!» Он повернулся с боку на бок и тут же проснулся. Рядом с его головой кто-то вздохнул, нешумно, словно стараясь сдержаться. По спине у Фана побежали мурашки, он хотел было зажечь спичку, но побоялся увидеть что-нибудь страшное. Но вот в полной тьме послышался храп Синьмэя, вдалеке залаяла собака. И Фан успокоился, даже посмеялся в душе над своими страхами. Он приготовился было снова заснуть, но неведомая сила мешала ему, тянула вверх, не давая погрузиться в пучину сна. Внезапно услышал он прерывистое дыхание Сунь, словно боровшейся с рыданиями, затем удовлетворенный вздох — так вздыхают, закончив нелегкую работу. Этот вздох раздался совсем близко, у самого его лица, и Фан, вновь охваченный страхом, не решаясь окликнуть вздыхавшего, — закутался с головой в одеяло. Сердце его колотилось до тех пор, пока знакомый скрежет зубов Синьмэя не вернул его вновь в действительность. Он высунул голову — мимо с писком пробежала крыса.

Фан все-таки зажег спичку: часы показывали полночь. Разбуженная вспышкой света, открыла глаза Сунь. Фан спросил девушку, не приснилось ли ей чего-нибудь страшного. Она рассказала, будто двое ребятишек все время толкали ее ручонками, не давая заснуть. Фан постарался успокоить ее.

Еще не было пяти утра, а носильщики уже принялись промывать и варить рис. Фан и Сунь, которые так больше и не заснули, поднялись и вышли из сарая глотнуть свежего воздуха. Только теперь они заметили, что сразу за стеной начинаются могилы, и сам сарай стоял на территории кладбища. Чуть дальше из земли торчала дверная рама с вынутыми из нее створками — все, что осталось от сгоревшего дома. Глядя на холмики, очертаниями напоминавшие пампушки, Хунцзянь спросил:

— Скажите, Сунь, вы верите в духов?

После этой беспокойной ночи девушка держала себя с Фаном посмелее. Она улыбнулась:

— Как вам сказать? Когда верю, когда и нет. Вчера вечером во тьме я по-настоящему боялась: вот-вот какая-нибудь чертовщина объявится. А сейчас, хоть мы и на кладбище, я решительно не представляю себе никакой нечистой силы.

— Интересная мысль! Может быть, духи действительно существуют лишь в определенные периоды времени, как весенние цветы, что к лету отцветают?

— Еще любопытнее, что вам снился детский плач, а мне детишки, которые меня толкали.

— Может быть, как раз под нами была детская могила? Кстати, обратите внимание, какие вокруг крошечные могилы; не верится, что в них взрослые захоронены.

— А что, души умерших не взрослеют? — наивно спросила Сунь. — Десятки лет пройдут, а душа ребенка так и останется ребячьей?

— В этом единственное преимущество рано умерших — мы стареем, а они пребывают в нашей памяти вечно молодыми и цветущими… А, Синьмэй!

— О чем это вы секретничаете в такую рань в таком таинственном месте? — ухмыльнулся Синьмэй. Услышав, как провели они ночь, он продолжал: — Значит, вам снились похожие сны? Это неспроста! А я ничего не почувствовал. Впрочем, я человек грубый, духи мной не интересуются. Носильщики говорят, что сегодня, наверное, придет конец нашему путешествию.

Сидя в носилках, Фан пытался представить себе учебное заведение, в которое они ехали. Иллюзий он не питал. Дверная рама возле сарая показалась ему подходящим символом: видишь вход, представляешь за ним анфиладу дворцовых зал — а там ничего нет, пустота, которая никуда не ведет. «Оставь надежду всяк, сюда входящий!» И все-таки его разбирало любопытство, оно клокотало в нем, как кипящая смола или вода, от которой подпрыгивает крышка чайника. Ему казалось, что носильщики идут слишком лениво, захотелось спрыгнуть на землю и идти пешком. Синьмэй тоже не усидел в носилках и пристроился к Хунцзяню:

— Мы порядком натерпелись за время пути, но вот уж как говорится, близок конец нашим подвигам, западное небо перед нами, можно брать священные книги[114]. Во всяком случае, впредь мы не обязаны будем общаться с Ли Мэйтином и Гу Эрцянем. О Ли я уже не говорю, но и Гу с его заискиванием противен до крайности.

— Я открыл для себя, что лесть, как и любовь, не терпит присутствия посторонних наблюдателей. Хочешь подольститься — постарайся, чтобы этого никто не видел.

— В таких поездках, как наша, хлопотных, утомительных, легче всего выявить подлинную сущность человека. Люди, которые не станут друг для друга несносными после такого путешествия, могут подружиться. Кстати, мне кажется, свадьбу и медовый месяц надо было бы поменять по времени местами: если после месячной поездки он и она не раскусят, не возненавидят друг друга, не рассорятся в пух и прах, не расторгнут помолвки — значит, это будет прочный брак.

— Что же ты не присоветовал этого Цао Юаньлану и его супруге?

— Я говорю специально для тебя, sonny[115]. После нашей поездки Сунь тебе не стала противной? — Синьмэй бросил взгляд на носилки Сунь и расхохотался.

— Не мели чепухи. Скажи лучше, как, по-твоему, — я человек сносный?

— Сносный, но никчемный.

Не ожидавший столь откровенного ответа, Фан натянуто улыбнулся, настроение у него тут же испортилось. Сделав молча несколько шагов, он махнул Чжао рукой и забрался в носилки. Остаток пути он размышлял над тем, с какой это стати откровенность почитается добродетелью.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 Сделать закладку на этом месте книги

Когда о ректоре университета Саньлюй Гао Сунняне говорили как об ученом, часто употребляли прилагательное «старый». При этом не всегда было понятно, идет ли речь о его возрасте или о науке, которой он занимается. Но ведь ученые, как и вино, чем старше, тем ценнее, наука же, подобно женщине, с возрастом все более теряет в цене. Впрочем, виновата в этом смешении понятий китайская грамматика: по ее милости слова «старый ученый» и «ученый старой школы» звучат одинаково. Возможно, в будущем грамматика наша разовьется настолько, что можно будет различать эти понятия, но до этого еще далеко.

Одутловатое лицо ректора походило на белую булочку из пресного теста, надкусить которую не в силах было даже «всепожирающее время» — на нем не было ни складки, ни морщинки. Разговоры о его старости были явно преждевременными: если нарушителем правил оказывалась хорошенькая студенточка, он еще мог поступиться требованиями педагогики и простить ее. Лет двадцать назад он изучал за границей энтомологию. Видимо, с той поры наука о насекомых приобрела особый вес, коль скоро именно его назначили главой университета, причем среди ректоров он считался одним из самых перспективных. Ректоры ныне делятся на гуманитариев и естественников. Гуманитариям такой пост достается с трудом, и, надо сказать, сами они не считают его почетным. Как правило, это неудачливые политиканы, которые отдыхают от треволнений карьеры, читая канонические книги и декламируя стихи. Воистину, «не преуспевшие на чиновной стезе становятся учеными»[116]. Совсем иное дело выпускники естественных факультетов. Ни в одной стране на свете не почитают науку так, как в Китае, только у нас ученым предоставляют столь высокие посты. За границей движется вперед наука — у нас продвигаются по служебной лестнице ученые. За границей науки о человеке всегда отделяют от наук о природе; у нас же считают, что если человек знаком с электротехникой, машиностроением или зоологией, ему можно доверить управление людьми. Не в этом ли величайшая победа концепции единства всего сущего? Должность ректора для естественника — только начало карьеры. Раньше считалось, что «великую науку постигнешь лишь после того, как научишься управлять страной и всей Поднебесной»[117], а сейчас смотрят на науку, как на удобный путь к тому, чтобы править страной. Для ректора-гуманитария вуз — удобное кресло-качалка, для естественника — колыбель, обещающая — если он раньше времени не убаюкает себя — бурный рост.

В качестве ректора Гао Суннянь во все вникал сам, не давал себе отдыха ни днем, ни ночью и если уж засыпал, то с открытыми глазами и в очках — не дай бог во сне чего-нибудь не разглядит. Место для своей колыбели он выбрал удачное — в саду одного из толстосумов уезда Пинчэн, на берегу ручья у подножия горы. Пинчэн не представлял никакой стратегической ценности, и японцы вряд ли стали бы тратить на него авиабомбы, то единственное, на что они не скупятся. Так что городок, находившийся в полукилометре от университета, расцветал день ото дня; в нем появились фотоателье, ресторан, театр, банк, полицейское управление, средняя и начальная школы — словом, все необходимые учреждения. Когда весной этого года Гао Суннянь получил предписание отправиться создавать новый университет, чунцинские друзья устроили ему проводы. За столом говорилось о том, что в стране вузов больше, чем профессоров, что в никому не известный да еще расположенный в захолустье университет вряд ли удастся зазвать видных ученых.

Гао в ответ улыбнулся:

— Я смотрю на вещи несколько иначе. Видные ученые — это хорошо, но у них свои виды, они не зависят от университета, скорее университет зависит от них. У них свои запросы и капризы, они не станут отдавать преподаванию все свои силы и тем более не станут выполнять все предписания руководства. Видному-то ничего не стоит устроить скандал, замену ему подыскать будет нелегко, а заменишь — студенты поднимут из-за этого шум. По-моему, университет должен готовить не только студентов, но и профессоров. Надо набрать людей неименитых, которые своим положением были бы обязаны университету и знали бы, что их всегда можно заменить — такие люди будут отдавать общему делу все силы. К тому же для университета, как и для всякого учреждения, должна быть разработана методика управления, в нем не должно быть людей, претендующих на исключительное положение и потому неуправляемых.

Эта тирада вызвала восхищение присутствующих, тем более что Гао Суннянь произнес ее экспромтом. Ободренный похвалами друзей, он стал считать, что и впрямь создал некую безошибочную теорию управления, и зауважал себя еще больше. Он развивал свою концепцию при всяком подходящем случае, каждый раз добавляя:

— Я биолог, и университет представляется мне единым организмом, в котором преподаватели выполняют функции клеток.

Это изречение вполне можно было считать новой аксиомой, и именно на ее основе Ли Мэйтин, Гу Эрцянь и тем более Фан Хунцзянь получили счастливую возможность стать профессорами. В университет они прибыли в четвертом часу дня. Услышав об этом, Гао помчался приветствовать их в общежитии преподавателей. Но когда он вернулся в свой кабинет, его вновь стали одолевать мысли, от которых уже месяц не было покоя. После того, как недалеко от Чанша развернулись бои, девять из каждых десяти приглашенных преподавателей прислали телеграммы, прося под тем или иным предлогом расторгнуть контракты. Вести занятия было почти некому — хорошо еще, что из-за военных действий пока собралось лишь сто пятьдесят восемь студентов.

Теперь сразу явилось четыре преподавателя, ряды наставников стали более внушительными, и можно было уже слать победную реляцию в министерство. Но предстояло неприятное объяснение с Ли Мэйтином и Фан Хунцзянем. Дело в том, что помощник министра Ван рекомендовал на должность заведующего отделением китайской филологии некоего Ван Чухоу. На это место давно уже был приглашен Ли Мэйтин, но Ван Чухоу был дядей помощника министра, да и репутацию имел более солидную. Напуганный массовым дезертирством преподавателей, Гао решил, что и эта шанхайская группа с полпути вернется обратно, и лучше в складывающейся ситуации ублажить помощника министра. Разумеется, он не мог теперь так просто отделаться от Ван Чухоу, но ведь и Ли — старый его приятель, да к тому же с характером. С этим молодым человеком, Фаном, будет полегче. Его рекомендовал вместо себя Чжао Синьмэй, да еще — вот балда! — написал, будто он получил в Германии докторскую степень. Но из анкеты было видно, что никакой он не доктор — просто студент, пошатавшийся по разным заморским университетам. Вдобавок он никогда не занимался политологией, так что профессорская должность для него слишком жирный кусок. Он тянет в лучшем случае на доцента, и надо попросить Чжао Синьмэя объяснить ему, что слишком быстрая карьера может повредить молодому человеку. Значит, труднее всего будет с Ли Мэйтином. Но ра


убрать рекламу




убрать рекламу



з уж он с таким трудом приехал сюда, так сразу не уедет, обратный-то путь ничуть не легче. Пообещать ему что-нибудь — и дело с концом. Однако надо иметь совесть, ведь его из частной школы пригласили в государственный университет! Но это можно отложить на завтра, а сегодня… Сегодня вечером традиционный ужин у начальника полицейского управления. Здесь, в маленьком городке, о гастрономическом разнообразии можно только мечтать. Все местные блюда Гао давно приелись, но шел уже пятый час, пробуждалось чувство голода, и мысль о еде тревожила его воображение.


Добравшись до места назначения, шанхайская группа распалась, как разбивается в брызги волна при ударе о берег. Но в день приезда Фан и остальные трое мужчин еще сходили вместе в город постричься и помыться в бане. Вернувшись, они увидели на белой доске для объявлений розовую бумажку, извещавшую о том, что в половине восьмого студенты отделения китайской филологии устраивают чай в честь господина Ли Мэйтина. Тот донельзя обрадовался, но вслух сказал:

— Экая досада! Я так устал, хотел сегодня лечь пораньше… Эти ребята такие восторженные, не задумываются, что и как. И откуда они узнали о моем приезде, как вы полагаете, господин Чжао?

— Безобразие! — зашумел Синьмэй. — Почему студенты отделения политических наук не устраивают вечера в мою честь?

— А куда спешить? Кстати, может быть, вы сегодня сходите вместо меня? А я бы лучше поспал.

Гу Эрцянь вздохнул и покачал головой:

— Что ни говорите, а занятия китайской литературой приучают к вежливости. Студенты других факультетов не умеют так ценить своих наставников. — Тут он захихикал и посмотрел на Ли Мэйтина так, что господу богу стоило пожалеть, зачем он не дал человеку собачий хвост, виляние которого придало бы словам Гу еще большую убедительность.

— А вот я даже не знаю, на каком отделении буду работать. В телеграмме ректора об этом ничего не говорилось, — заметил Фан.

— Это не имеет значения! — поспешил ответить Чжао. — Ты можешь преподавать философию, китайскую литературу…

— А вот на это нужно мое согласие! — рассмеялся Ли Мэйтин. — Рекомендую вам, господин Фан, подлизаться ко мне — тогда все легко уладится.

Тут пришла Сунь и сообщила, что ее поселили в общежитие для студенток вместе с воспитательницей по имени Фань. Девушка тоже сказала Ли Мэйтину комплимент в связи с вечером в его честь. Тот небрежно усмехнулся и предложил:

— Мисс Сунь, зачем вам работать в отделении иностранных языков? Шли бы ко мне в ассистенты! И на сегодняшний вечер мы можем отправиться вместе.

Потом всей компанией ужинали в маленькой харчевне близ университета. Ли не участвовал в застольной беседе, не замечал того, что подавали на стол. Все решили, что он готовится к выступлению на вечере. Но он возразил:

— Ерунда! Чего тут готовиться!

Около девяти часов, когда Фан уже зевал и хотел лечь, к нему и Чжао Синьмэю в комнату вошел Ли Мэйтин. Приятели принялись было шутить, но заметили, что тот не в себе.

— Что, вечер уже кончился?

Ли молча плюхнулся на стул и запыхтел, как паровоз под парами. Его стали настойчиво расспрашивать. Тогда он ударил кулаком по столу, обозвал ректора мерзавцем и заявил, что дойдет до министерства просвещения, но своего добьется. Хорош ректор! Отправился к кому-то на ужин да так и не появился на вечере — это же прямое пренебрежение служебными обязанностями!

Оказалось, что чаепитие на отделении китайской филологии было организовано Ван Чухоу, который действовал согласно известному тактическому правилу — «бить противника в лоб, пока он не успел перевести дыхание». Его поддержали лекторы и ассистенты — четыре человека, приехавших ранее, студентам же оставалось лишь подчиниться указаниям.

Ван знал, что только по стечению обстоятельств ему досталось место, которое ректор обещал Ли, но в таких делах, полагал он, как и в полигамном браке, «старшей считается та жена, которая первой переступила порог». Вечер был похож не столько на чествование нового профессора, сколько на визит наложницы хозяйке дома. Не успел Ли вместе с сопровождающими от студенчества войти в зал, как почувствовал что-то неладное. Когда же расслышал вдруг, что Вана именуют «господин заведующий», он и удивился и переполошился. При встрече Ван Чухоу горячо сжал его руки, потом, поглаживая их, словно это были руки любовницы, приговаривал тоном чуть-чуть обиженным, но в то же время почтительным:

— Господин Ли, мы вас ждем уже который день, просто умираем от нетерпения! Господин Чжан, господин Сюэ, не правда ли, ведь только сегодня утром мы говорили о нем? Да, не далее как сегодня утром мы говорили о вас. Наверное, утомились с дороги? Отдохните денек-другой, к занятиям можно будет приступить позже. Я уже составил для вас расписание. Господин Ли, если бы вы знали, как я рад вашему приезду! Когда ректор прислал мне в Чэнду телеграмму с предложением возглавить отделение китайской филологии, я подумал, что возраст у меня уже не тот, дорога трудная — стоит ли менять насиженное место на нечто неизвестное? Я уже решил было отказаться, но Гао Суннянь умеет настоять на своем! Он обратился к моему племяннику (тут преподаватели хором пояснили, что заведующий отделением приходится дядей помощнику министра), тот нажал на меня, и мне стало неудобно отказываться. К тому же здоровье жены требовало смены климата. Приезжаю сюда и узнаю, что вы тоже должны прибыть. Тут я возликовал: значит, дела на отделении пойдут как надо!

Ли Мэйтину пришлось похоронить в душе заготовленную им «тронную речь»; он промямлил что-то в ответ, выпил чашку чая и ушел, сославшись на головную боль.

Чжао и Фан принялись успокаивать Ли Мэйтина. Его уговорили пойти к себе и уснуть, отложив разговор с ректором до завтра. Перед уходом Ли сказал:

— Уж если Гао сыграл такую шутку со мной, своим старым приятелем, будьте уверены, он и вас надует. Но если мы будем держаться вместе, ему придется с нами считаться.

Проводив его, Фан сказал Синьмэю:

— Это же и вправду безобразие!

Тот нахмурился:

— Ничего не понимаю. Не исключено, что здесь просто недоразумение. Может быть, Ли Мэйтин только думал, что ему обещана эта должность? А то уж слишком бесцеремонно с ним обошлись. Впрочем, такой человек, как он, в роли заведующего — это же анекдот! Какая жалость, что здесь ему не поможет даже визитная карточка, ха-ха!

— Что до меня, так мне весь этот год не везет, и я готов к любой неприятности. Не удивлюсь, если завтра Гао Суннянь и видеть не захочет такого горе-профессора.

— Опять ты за свое? Можно подумать, что неудачи доставляют тебе удовольствие. Я же сказал, что Ли Мэйтину не во всем можно верить. И потом, ты рекомендован мной, значит, я за все в ответе.

Хотя Фан уже принял было решение оставаться пессимистом до конца, однако слова эти подбодрили его, и он подумал, что отчаиваться еще не время.

На следующее утро Чжао первым отправился в кабинет ректора, а Фану велел подождать, пока он сам всего не разузнает. Фан ждал больше часа и вконец истомился. Ему стало казаться, что он зря пугает себя; ведь Гао сам прислал телеграмму с вызовом — так зачем же руководителю серьезного учреждения отказываться от своих слов? Порекомендовав Фана, Чжао, собственно, сделал все, что мог, так что теперь нужно самому нанести официальный визит ректору и покончить с неизвестностью.

Гао Суннянь встретил его с радостной улыбкой — трудно было представить себе натуру более добрую и открытую. Первым делом он осведомился:

— Вы уже виделись с Чжао Синьмэем?

— Нет еще. Я решил, что мой долг — прежде всего представиться ректору, — ответил Фан, как ему показалось, с достоинством.

«Плохо дело, — подумал Гао. — Видно, Ли Мэйтин задержал Чжао, и теперь самому придется объясняться с этим Фаном».

— Господин Фан, мне хотелось бы побеседовать с вами. Многое я уже высказал господину Чжао…

Фан тут же почувствовал, что беседа не сулит ему ничего приятного, но продолжал стоять с улыбкой, которую никак не мог стереть с лица. Гао же смотрел так, будто ему хотелось как можно скорее избавиться от собеседника щелчком пальцев.

— Господин Фан, вы получили мое письмо?

Обычно, когда человек лжет, он не может координировать движения рта и глаз: рот смело выпаливает не-правду, глаза же трусливо отворачиваются от слушающего. Но Гао Суннянь поднаторел в этом искусстве… Кажется, в годы занятий биологией на Западе он слышал не раз, будто льва и тигра можно усыпить, если долго смотреть им прямо в глаза. Правда, никто не поручился бы, что дикий зверь согласится играть с человеком в гляделки, но ведь и Фан был не диким зверем, а самое большее — домашним животным.

Под взглядом Гао Сунняня силой ватт в триста он ощутил беспокойство, как будто это он был виноват в том, что не получил письма и ни с того ни с сего заявился сюда. Но если в письме Гао содержалась отмена приглашения, то нужно быть довольным, что так получилось, подумал он, и стал отнекиваться с таким усердием, как будто это он говорил неправду:

— Нет, не получил. Честное слово, не получил. А что, письмо было очень важное? Когда вы его послали?

— Как? Не получили? — подскочил Гао. Деланное удивление у него получилось куда естественнее, чем неподдельное недоумение у Фана. Какая, однако, потеря для театрального искусства, что он не выступал на сцене, и какое, право, счастье для актеров, которых он непременно затмил бы, всех до одного! — Такое важное письмо! Да, в нынешнее военное время почта работает отвратительно, но раз уж вы здесь, тем лучше: мы можем поговорить лично.

Немного успокоенный, Фан поддакнул ректору:

— Вы знаете, письма из тыла часто не доходят до Шанхая. К тому же часть почты могла потеряться во время боев под Чанша. Если вы послали письмо до этих событий…

Гао Суннянь сделал широкий жест рукой, как бы амнистируя не написанное им письмо:

— Не будем о нем говорить! Я боялся, что, прочитав письмо, вы не согласились бы украсить собой наш университет. Но раз уж вы приехали, пожалуйста, не убегайте, ха-ха-ха! Послушайте же, что я скажу. Хотя я с вами не имел удовольствия встречаться, мне понравилось то, что писал Синьмэй о вашей учености и человеческих качествах. Я тут же отправил вам телеграмму с предложением…

Тут Гао замолчал, проверяя, достаточно ли дипломатичен Фан — дипломат в такой момент не станет напоминать о данном ему когда-то обещании. Но Фан попался на эту уловку, как рыба на крючок, и тут же зачастил:

— В вашей телеграмме мне предлагалась должность профессора, но не было сказано, какого факультета. Вот я и пришел узнать…

— Я действительно предполагал назначить вас профессором отделения политических наук, поскольку в рекомендации Синьмэя говорилось, что вы получили в Германии докторскую степень. Но в вашей анкете о степени ничего не сказано. (Тут лицо Фана запылало, как у больного с сорокаградусной температурой.) И вообще Синьмэй ошибался, вы не изучали политологии. Вы с ним, очевидно, недавно знакомы? (Судя по цвету лица, температура у Фана поднялась еще на градус, а Гао Суннянь с еще большей уверенностью глядел ему в глаза.) Конечно, меня интересуют не титулы, а подлинные знания. Но министерство установило очень жесткие правила. По вашим данным можно рассчитывать только на должность лектора, профессорскую ставку наверху не утвердят. Но я, веря рекомендациям Синьмэя, готов в порядке исключения предложить вам должность доцента с месячным окладом в двести восемьдесят юаней, причем в следующем учебном году оклад будет повышен. Именно об этом я и сообщал вам в письме, которое вы должны были получить.

Фан вновь стал уверять, что не получал письма, в то же время думая про себя, что и ставка доцента для него как дар небес.

— Официальное приглашение для вас я уже передал Синьмэю. Но вот что именно вы будете преподавать — пока вопрос. Философского отделения у нас еще нет, а отделение китайской филологии уже укомплектовано преподавателями. Остался лишь курс логики для первокурсников, которые будут специализироваться в области грамматики. Это только три часа в неделю, но потом что-нибудь еще придумаем.

Из кабинета ректора Фан выходил с чувством, что душа его бездыханна, будто по ней проехался паровой каток. Он казался себе никому не нужным отбросом, что оставлен Гао Суннянем только из милосердия. Он искал, кому бы излить душившие его стыд и гнев. В комнате он застал Чжао Синьмэя, который сообщил, что даже дело Ли Мэйтина наконец улажено, и теперь можно заняться судьбою Фана. Узнав, что тот уже встречался с Гао Суннянем, Чжао поспешно спросил:

— Ты с ним не разругался? Это ведь я во всем виноват. Я почему-то решил, что ты доктор, и написал об этом в рекомендации…

— Это чтобы одному владеть вниманием мисс Су?

— Ладно уж, чего там вспоминать! Ну, извини, извини…

Чжао принял позу виноватого и тут же принялся хвалить Фана за то, что он показал себя у ректора воспитанным человеком, тогда как Ли Мэйтин орал и вел себя непристойно. Фан поинтересовался, как же все-таки решился вопрос с Ли Мэйтином. Чжао усмехнулся:

— Я по просьбе Гао Сунняня долго уговаривал его, а он заявил, что станет работать лишь в том случае, если университет купит его лекарства по его же ценам. Да, я же должен сообщить об этом ректору. Совсем вылетело из головы, все думал о твоих затруднениях!

Раздражение Фана стало уже утихать, но узнав, что Гао будет покупать на государственные деньги привезенную Ли контрабанду, он снова вышел из себя. Как же, у всех есть способы восполнять утерянное, один он во всем терпит убытки. Когда Гао Суннянь прислал приглашение на ужин в честь новоприбывших преподавателей, он стал было капризничать, отказываться, но не устоял перед уговорами Синьмэя. К тому же под вечер ректор нанес ответный визит и как бы вернул ему самоуважение.

Хотя у Синьмэя не было с собой, как у Ли Мэйтина, компактной, удобной для перевозки антологии китайской литературы, все же он привез десятка полтора справочных пособий. У Фана же было всего несколько книг — «Социальная история Запада», «История первобытного общества», «Историческая библиотечка» — которые не могли помочь ему в преподавании логики. Он переполошился и хотел уже просить у Гао Сунняня разрешения читать сравнительную историю цивилизаций или китайскую литературу, но первый из этих курсов вообще не предусматривался, а второй уже был обещан другому. Нищему приходится кормиться тем, что подадут, ресторанное меню не для него, мрачно думал Фан, пока Синьмэй не успокоил его:

— Нынче у студентов не тот уровень, что раньше. (Что правда, то правда: уровень знаний у студентов и общественная мораль — единственные вещи, которые регрессируют в нашем мире прогресса.) Ничего, как-нибудь справишься.

Фан пошел в библиотеку: в ней было всего около тысячи книг, из которых больше половины составляли потрепанные, устаревшие китайские учебники, попавшие сюда из закрывшихся по причине войны учебных заведений. Через тысячу лет эти тома наверняка станут столь же драгоценными, как рукописи из Дуньхуана[118], но в описываемые годы это было старье, которое и букинисты брать не хотели. И если большинство библиотек представляют собой кладбище знаний, — такое кладбище являет собой голова зубрилы перед экзаменом, — то настоящее собрание книг скорее напоминало богоугодное заведение, где в старые времена собирали и почтительно хранили любую исписанную иероглифами бумагу. Будь небо посправедливее, оно ниспослало бы счастье и успех его создателям.

Порывшись, Фан обнаружил китайский перевод «Основ логики» и вернулся домой довольный, как монах Сюаньцзан[119], привезший некогда в Китай буддийские каноны. Поскольку учебных пособий студентам здесь не найти, подумал он, неплохо было бы размножить эти «Основы» на мимеографе, но тут же решил, что делать этого не следует: пусть учащиеся записывают его лекции и удивляются глубине его знаний. К тому же он всего лишь доцент — стоит ли стараться добывать для студентов дополнительные материалы? На первой лекции он поговорит о нехватке книг в тыловых районах, посочувствует своим слушателям и скажет, что именно в таких условиях чтению лекций возвращается первоначальный смысл. Ведь это искусство процветало до изобретения книгопечатания. А когда имеются книги, вроде бы нет необходимости слушать лекции, тратить время лектора и студентов. Эта мысль так понравилась Фану, что он с некоторым даже волнением предвкушал реакцию слушателей.

Фану и его спутникам, прибывшим в среду, Гао Суннянь разрешил приступить к занятиям со следующего понедельника. В течение оставшихся дней у Чжао Синьмэя, любимца ректора, было множество посетителей, Фана же мало кто навещал. Только что созданный университет был невелик: за исключением студенток и отдельных преподавателей, успевших привезти сюда семьи, все жили в одном большом саду. Здесь особенно ощущалась оторванность от огромного, шумного мира. Однажды, когда Фан готовился к лекциям, к нему пришла Сунь. Она заметно порозовела после окончания дорожных мытарств. Фан хотел позвать Синьмэя, но Сунь сказала, что только что была у него: в комнате шумно и накурено — идет совещание преподавателей политологии, и она не осталась.

Фан усмехнулся:

— Да уж, политики — мастера устраивать дымовые завесы!

Сунь улыбнулась остроте и сказала:

— Я пришла поблагодарить господ Фана и Чжао. Вчера университетская бухгалтерия оплатила мне путевые расходы.

— Я здесь ни при чем. Это Чжао у них выцарапал.

— Нет, мне все известно, — мягко возразила Сунь. — Это вы напомнили господину Чжао. Вы еще на корабле… — Тут она поняла, что сказала лишнее, покраснела и оставила фразу неоконченной.

Фан понял, что девушка слышала все, что было сказано тогда на пароходе, и, глядя на нее, сам засмущался: румянец стыда, как зевота, как заикание, имеет свойство передаваться от одного человека другому. Фан почувствовал себя так, словно он увязает в болоте, и поспешил переменить тему разговора:

— Словом, все в порядке, теперь у вас есть средства на обратную дорогу. Вот и отправляйтесь поскорее, вам нет смысла оставаться здесь надолго.

Сунь по-детски надула губы:

— Я и сама хочу уехать, каждый день о доме вспоминаю! Даже отцу об этом написала. Как подумаю, сколько еще осталось до летних каникул, тоскливо становится.

— Так всегда бывает, когда впервые уезжаешь из дома, потом станет легче. Вы уже виделись с заведующим отделением?

— Ой, я так боюсь! Господин Лю хочет, чтобы я вела одну английскую группу, а я совсем не умею преподавать. Но он говорит, что все четыре группы занимаются одновременно, преподавателей же вместе с ним как раз четверо, так что мне не отвертеться. Я посмотрела — все студенты выше меня ростом и на вид такие страшные.

— Ничего, привыкнете. Я тоже никогда не преподавал, наверное, поначалу не будет получаться. Главное — тщательно готовиться к занятиям.

— Мне дали группу, показавшую худшие результаты на вступительных экзаменах, но если бы вы знали, господин Фан, как мало подготовлена я сама! Я думала, что смогу здесь поработать над собой год-другой, так нет же — меня сразу выставляют на позор. А ведь можно было поручить эту группу иностранке!

— Как? Здесь есть иностранка?

— А вы не знали? Это супруга заведующего историческим отделением Ханя. Я ее не видела, говорят, очень худая, одни кости. Одни совершенно уверены, что она из русских эмигрантов, другие считают ее еврейкой, — бежала, говорят, из Австрии перед вторжением Германии, а муж называет ее американкой. Господин Хань добивался назначения ее профессором отделения иностранных языков, а господин Лю не согласен, говорит, что английский она знает плохо, а русский и немецкий сейчас не в ходу. Господин Хань рассердился и сказал, что господин Лю сам не умеет говорить по-английски. Подумаешь, мол, написал несколько учебников для средней школы да побывал за границей на летних курсах — вот и весь его багаж. Господин Гао насилу разнял их, теперь господин Хань хочет подавать в отставку.

— То-то он не пришел позавчера на ужин! А у вас настоящий талант, где это вы успели столько разузнать?

— Мисс Фань рассказала. Этот университет — как большая семья; никакой секрет сохранить невозможно, если живешь не в городе. Вчера из Гуйлиня приехала сестра господина Лю, вроде бы окончившая исторический факультет. Теперь стали говорить, что Лю и Хань могут помириться, обменяв должность профессора на отделении иностранных языков на ассистента исторического отделения.

Подражая официальному стилю, Фан произнес:

— Жена и сестра относятся к разным степеням родства, профессор и ассистент занимают разные места в табели о рангах. На месте господина Лю я не заключил бы такой невыгодной сделки!

При этих словах появился Синьмэй.

— Наконец-то выпроводил всю братию. Я был уверен, мисс Сунь, что вы сразу не уйдете.

Чжао не вложил в эти слова никакого особого смысла, но Сунь покраснела, а Фан, заметив это, постарался отвлечь внимание Чжао рассказом о госпоже Хань, а потом воскликнул:

— И почему это в учебных заведениях так много дипломатии и всяких интриг? В чиновном мире и то легче дышать.

— Дипломатия появляется в любом людском сообществе, — возгласил Чжао тоном проповедника. Потом, когда Сунь ушла, он спросил: — Хочешь, я напишу ее отцу о том, что передаю тебе обязанности ее опекуна?

— Это, как любил говорить мой учитель родной словесности, «мертвое дело», ты лучше найди другую тему для острот, сделай такое одолжение!

Чжао в ответ сказал, что Фан не понимает шуток.

За неделю-другую Фан перезнакомился с коллегами, жившими в том же коридоре. Некто Лу Цзысяо с исторического отделения первым нанес ему визит, и вот Фан однажды вечером зашел к нему. Этот Лу очень следил за своей внешностью; опасаясь, что головной убор испортит его напомаженную прическу, он всю зиму не признавал шапок. У него был короткий, но широкий нос, словно кто-то ударом кулака снизу заставил его раздаться на лице влево и вправо. Будучи холостяком, Лу вопреки обычаю старался уменьшить свой возраст. Сначала он еще называл круглое число своих лет, и то по европейским правилам отсчета[120], а потом, прочтя украдкой перевод книги «Жизнь начинается в сорок лет», вообще перестал приводить какие-либо цифры. «Я? Я гожусь вам в младшие братья», — говорил он собеседнику и обнаруживал приличествующую младшему брату живость и проказливость.

С людьми он часто разговаривал шепотом, как будто сообщал им военные тайны. Впрочем, он действительно мог иметь доступ к секретам — ведь его родственник работал в Административной палате, а приятель — в Министерстве иностранных дел. Один раз родственник прислал ему письмо в большом конверте, в левом углу которого значилось «Административная палата», а в центре красовалась фамилия Лу. Можно было подумать, что для него уже уготован центральный пост в правительстве[121]. Когда же он писал другу в министерство, то на конверте, хотя и меньших размеров, были так четко выписаны крупные иероглифы «Отдел Европы и Америки Министерства иностранных дел», что даже неграмотный темной ночью разглядел бы их и понял бы всю их важность. Оба эти конверта поочередно украшали его письменный стол. Но позавчера во время уборки проклятый служитель залил чернилами весь конверт из Административной палаты. Лу Цзысяо, не успевшему спасти свою драгоценность, оставалось лишь браниться и топать ногами. Когда еще занятый государственными делами родственник вспомнит о нем? Вот и приятель, мысли которого витают за границей, не удосуживается ответить на его письмо. Теперь Лу поочередно писал в оба адреса; сегодня была очередь министерства. Дождавшись, пока Фан обратит внимание на конверт, Лу спрятал его в ящик стола, бросив при этом небрежно:

— А это приятель пригласил меня к себе в Министерство иностранных дел, вот я ему и отвечаю.

Приняв это за правду, Фан изобразил сожаление:

— Так вы собираетесь нас покинуть? И ректор вас отпускает?

Лу покачал головой:

— Нет, этому не бывать. Стать чиновником — это так неинтересно! Я отвечаю отказом. К тому же господин ректор — человек очень обязательный и сердечный. Сколько он телеграмм мне прислал, торопя приехать сюда! Теперь вот и вы прибыли, начинаются регулярные занятия. Могу ли я сбежать, оказаться настолько неблагодарным!

Хунцзянь вспомнил свой собственный разговор с Гао и вздохнул:

— Что там говорить, к вам ректор отнесся хорошо, а вот к таким, как я…

Лу ответил так тихо, как будто из его уст исходили не звуки, а одни мысли, как будто в каждой стене таилось подслушивающее ухо:

— Да, у ректора есть этот недостаток — он не всегда верен своему слову. Меня возмутило, когда я узнал, как с вами обошлись.

Хунцзянь покраснел от мысли о том, что его дела уже стали общим достоянием.

— Правду сказать, я не в претензии, просто господин Гао… Словом, я получил хороший урок.

— Ну, что вы! Разумеется, получить всего лишь доцентское звание немного обидно, зато ваш оклад выше, чем у остальных доцентов.

— Как, доценты тоже делятся на разряды? — Фан обнаружил такую же неосведомленность, как и доктор Сэмюэл Джонсон[122], который утверждал, что не знает разницы между блохой и клопом.

— Конечно. Например, ваш попутчик Гу Эрцянь, который пришел в наше отделение, на два разряда ниже вас. То же самое и с заведующими. Наш господин Хань на разряд выше господина Чжао, а тот на разряд выше Лю Дунфана из отделения иностранных языков. У нас во всем есть градация; вам, недавно вернувшемуся из-за границы, сразу в этом не разобраться.

При известии о том, что его поставили выше Гу Эрцяня, у Фана отлегло от сердца, и он спросил только ради продолжения разговора:

— А почему у вашего заведующего самая высокая ставка?

— Ведь он получил «пи эйч ди» — докторскую степень в Нью-Йорке, в знаменитом Крэйдонском университете. Правда, я о таком не слышал, но тут нет ничего удивительного, поскольку в Америке бывать мне не довелось.

Фан перепугался так, словно его собственный порок был выставлен на всеобщее обозрение, и почти беззвучно переспросил:

— В каком, вы сказали, университете?

— В Крэйдонском. Слыхали о таком?

— Слыхал. Я тоже… — Фан прикусил язык, но было поздно — остроконечный побег бамбука уже вылез на божий свет. Лу понял, что дело нечисто, и повел настоящий допрос; он применил бы, кажется, даже такие методы воздействия, что практикуются особой службой, лишь бы сломить молчание собеседника.

Вернувшись домой, Фан не знал — досадовать ему или смеяться. С тех пор, как Тан вынудила его признаться в покупке диплома, он постарался накрепко забыть об этой сделке с ирландцем, а если ненароком и вспоминал об этом, то ощущал укоры совести и тут же старался изменить направление мыслей. То, что он услышал сейчас, пролило бальзам на его рану. Затяжное мошенничество Ханя делало его, Фана, собственный обман в прошлом как бы менее предосудительным. Правда, возникло и недовольство собой, но совсем другого рода; его не надо было прятать от глаз людей, как факт покупки диплома или труп зарезанного, его не нужно было стыдиться. Он, Фан, оказался простофилей; уж если лгать, то нужно лгать до конца, как этот Хань Сюэюй. По крайней мере, тогда Гао Суннянь не посмел бы обидеть его. Понести урон из-за простодушия совсем не то, что быть уличенным в обмане, но ведь ему пришлось испытать и то, и другое. Даже обманывать я разучился, подумал Фан. Тут ему пришло в голову, что обман может быть следствием взлета фантазии, что он сродни творчеству или детской игре. Когда человек полон сил, когда у него легко на сердце, он может пренебречь упрямыми фактами, бросить шутливый вызов реальности. Но когда нагрянет настоящая беда, будет уже не до лжи.

Через день Хань Сюэюй был у него с визитом. Фан сначала испытывал неловкость, но чувство это сменилось вскоре приятным разочарованием. В его представлении Хань должен был быть человеком шумным и хвастливым, а он оказался унылым и молчаливым. Может быть, Лу что-то перепутал, а Сунь поверила сплетням?

Простецкий вид, неразговорчивость для Ханя были своего рода искусством, его капиталом. В наше время распространены два предубеждения. Во-первых, будто некрасивая женщина обязательно должна быть умнее и целомудреннее, чем красавица. Во-вторых, будто добродетельный мужчина не может быть краснобаем, так что в этом смысле идеалом является немой. Виноваты, конечно, в этом всякие лекторы и пропагандисты, которые слишком часто обманывали людей. Теперь даже новоназначенный чиновник, вступая в должность, не преминет сказать, что «в делах правления многоглаголание излишне»; иные вместо слов просто показывают жестами, что их уста будут следовать голосу сердца, а сердце — велениям неба.

Хань Сюэюй не был немым, но слегка заикался от рождения. Стараясь скрыть это, он приучился говорить медленно и мало, выделяя каждое слово, как бы подчеркивая его весомость и надежность. Встретив его впервые в Куньмине, Гао Суннянь решил, что перед ним человек искренний и положительный, даже джентльмен; а что преждевременно полысел — так это от избытка знаний, вытеснивших из черепа даже корни волос. В его анкете, помимо упоминаний о докторской степени, еще была сноска: «Труды опубликованы в «Джорнэл оф хистори», «Сэтэрди литерари ревью» и других известных периодических изданиях». Это заставило Гао взглянуть на него другими глазами. В анкетах многих претендентов значилось, что они преподавали за границей. Но Гао, учившийся в одной из небольших стран Европы, по собственному опыту знал, что порой иностранец думает, будто учит других, а местным жителям кажется, что он просто практикуется в устной речи, которой никак не может овладеть. Но чтобы печататься в крупных журналах — для этого надо обладать подлинным талантом и знаниями.

— Могу ли я познакомиться с вашими трудами? — спросил он Ханя. Тот отве


убрать рекламу




убрать рекламу



тил с подкупающей откровенностью, что все свои журналы он оставил дома, в оккупированном городе, но что такие журналы выписывались каждым китайским университетом, так что достать их не составит труда — разве что во время эвакуации их могли растерять. Гао и в голову не приходило, что можно врать так спокойно, рассчитывая на то, что в библиотеках можно найти лишь разрозненные номера старых журналов. Впрочем, материалы за его подписью действительно встречались в названных изданиях. В разделе объявлений «Сэтэрди литерари ревью» было напечатано: «Молодой китаец с высшим образованием готов за умеренную плату помогать в изучении проблем Китая». А «Джорнэл оф хистори» поместил его письмо следующего содержания: «Разыскиваю полный комплект данного журнала за двадцать лет. С предложениями обращаться по такому-то адресу».

Наконец Гао узнал, что Хань женат на иностранке, и проникся к нему еще большим уважением. Такой партии не составишь, если не имеешь европейского образования, — Гао сам безуспешно сватался к одной бельгийке. Ясно, что такой человек достоин быть заведующим отделением. Лишь позже Гао услышал, что супруга Ханя происходила из осевшей в Китае белоэмигрантской семьи.

Беседа с Ханем напоминала замедленные съемки в кино — даже трудно было вообразить, сколь долгих приготовлений требовала от него каждая фраза и сколько органов тела участвовало в ее произнесении. Тягучесть его речи, казалось, была даже способна замедлить бег времени. Цвет лица у него был такой серый, что в пасмурный день он мог бы слиться с окружающим фоном и сделаться невидимкой. Более удачную мимикрию трудно было бы и вообразить. Единственной его выдающейся частью был огромный кадык. Когда Хань говорил, кадык поднимался и опускался так часто, что у Фана начинало першить в горле. При каждом глотательном движении кадык Ханя исчезал и вновь появлялся, а перед Фаном возникало зрелище лягушки, заглатывающей муху. Видя, с каким трудом гость произносит каждое слово, Фан подумал, что у него в горле, наверное, есть некая пробка — стоит ее вытащить, и фразы польются потоком. Хань Сюэюй пригласил его на ужин. Фан поблагодарил. Хань продолжал сидеть. Фану пришлось искать новую тему для беседы:

— Говорят, вы женились в Америке?

Хань кивнул, потом вытянул шею и еще раз сглотнул слюну. В конце концов из-за кадыка пробились звуки:

— А вы бывали в Америке?

— Нет, не приходилось. (А что, если попробовать?) Но однажды я уже собрался поехать и вел переговоры с неким доктором Махони… — Может быть, Фану это и почудилось, но на лице Ханя вроде бы проступил румянец, словно солнце сквозь тучи пробилось.

— Этот человек — мошенник! — в голосе Ханя не ощущалось признаков волнения, и более словоохотливым он тоже не казался.

— Да, я знаю! Выдумал какой-то Крэйдонский университет… Я едва не попался на удочку. — Хань назвал ирландца мошенником, подумал Фан, только потому, что понял: его, Фана, не проведешь.

— Да, попасться было нетрудно. Ведь он был мелким служащим в Крэйдонском университете, заведении весьма солидном. Когда его уволили, он стал выманивать деньги у легковерных иностранцев. Вы действительно не дали себя провести? Вот и хорошо!

— Так Крэйдонский университет в самом деле существует? А я решил, что это выдумка ирландца! — От удивления Фан даже привстал со стула.

— Это очень серьезное и респектабельное учебное заведение, только о нем мало кто знает — рядовому студенту туда попасть нелегко.

— Помнится, господин Лу говорил, что вы его окончили?

— Да.

Фану не терпелось расспросить его поподробнее и разрешить свои сомнения, но он счел неудобным делать это при первой встрече. Собеседник мог подумать, что ему не верят. К тому же Хань так скуп на слова, что ничего от него все равно не узнаешь. Самое лучшее — взглянуть на его диплом и установить, о том ли Крэйдоне идет речь.

По дороге домой у Хань Сюэюя немного дрожали колени. Он думал о подтвердившейся догадке Лу Цзысяо — этот Фан действительно имел дело с ирландцем, но, к счастью, не бывал в Америке. Жаль, нельзя узнать, действительно ли Фан не покупал диплома — вполне возможно, что он скрывает истину.

Ужином у Ханей Фан остался вполне доволен. Сюэюй почти не раскрывал рта, но за гостем ухаживал весьма радушно. Жена его оказалось некрасивой — рыжая, веснушчатая, с лицом, как пампушка, обсиженная мухами, — но проворная, будто ее подстегивали электрическим током. Тут Фан отметил, что китайские лица и европейские некрасивы по-разному. Непривлекательность китайца — следствие небрежности творца, который пожалел время на окончательную отделку. Некрасивость же европейской физиономии — это как бы проявление злой воли создателя, который нарочно исказил черты лица, она планомерна и целенаправлена. Госпожа Хань много говорила о своей любви к Китаю, но заметила вместе с тем, что в Нью-Йорке жить все-таки удобнее. Фану показалось, что у нее не чистое американское произношение, но с уверенностью утверждать это мог бы только Чжао. Впрочем, может быть, она приехала в Нью-Йорк из какой-нибудь другой страны.

Со времени приезда за ним еще никто так не ухаживал; гнетущее настроение последних дней начало постепенно рассеиваться. «А, черт с ним, с его дипломом, — думал уже Фан, — раз человек хочет подружиться со мной». Но ведь он заметил, что в то время, когда госпожа Хань распространялась насчет Нью-Йорка, муж сделал ей знак глазами. Фану тогда показалось, будто он подслушал чужой разговор. Впрочем, это могло ему и померещиться. А, ладно… Не заходя к себе, Фан в приподнятом настроении открыл дверь в комнату Чжао:

— Вот и я, старина. Ты уж извини, я тебя сегодня оставил одного.

Не получив приглашения к Ханю, Чжао в одиночку съел холодный ужин, от которого осталось ощущение чего-то кислого. Но еще кислее было ему при мысли о том, как хорошо он мог бы поесть в гостях.

— А, международный банкет закончился? Как угощали — по-китайски или на западный манер? Гостеприимна ли была хозяйка дома?

— Ужин был китайский. Готовила старая служанка. Хозяйка на редкость некрасива, такую можно и в Китае найти, стоило ли ездить за границу? Очень жаль, однако, что тебя не было за столом…

— Гм, спасибо… А кто еще был? Ты один? Как интересно! Хань Сюэюй ни во что не ставит ни ректора, ни сослуживцев, а тебя так обхаживает. Может, его супруга приходится тебе дальней родственницей? — Чжао явно наслаждался собственной иронией.

Слушать это Фану было приятно, но для виду он возмутился:

— Значит, доцент уже не человек? Вам, заведующим и профессорам, пристало общаться только между собой? А если говорить серьезно, твое присутствие помогло бы определить национальность госпожи Хань. Ты же долго жил в Америке: послушал бы ее выговор, и все стало бы ясно.

Чжао тоже был приятен комплимент, но он не хотел сразу отступать от взятого тона:

— Совести у тебя нет. Тебя угостили, а ты вместо благодарности пытаешься выведать семейный секрет. Была бы хорошей женой, а там какая разница — американка или русская. От этого же не зависит ее женская привлекательность или, скажем, умение воспитывать детей.

— Ну, разумеется. Только меня больше интересует, где учился Хань Сюэюй. По-моему, если он скрывает место рождения жены, происхождение его диплома тоже может вызвать сомнение.

— Брось, не думай об этом. Разве в таком вопросе можно обманывать? Сам не без греха, вот и других подозреваешь. Я понимаю, ты делал это ради шутки, но вспомни, какие были последствия. Погляди на меня, я придерживаюсь строгих правил сам и других считаю безукоризненными.

— Ах, как красиво сказано! А не ты ли, узнав от меня, что Хань получает по высшему разряду, хотел даже бросить работу?

— Ну, я не настолько мелочен, чтобы сравнивать, кто сколько получает. Это ты наслушался разных разговоров и пришел смущать меня.

Фану и так не нравилась новая манера Чжао разговаривать лежа с закрытыми глазами, когда лишь попыхивание трубки показывало, что хозяин не спит. А тут он и вовсе взвился:

— Ах так! Можешь меня за человека не считать, если я еще хоть слово тебе скажу!

Видя, как разошелся приятель, Чжао раскрыл глаза:

— Я же пошутил! Не злись, а то язву желудка наживешь. Выкури лучше сигарету. Да, кстати, скоро и в гости по вечерам трудно будет выбраться. Ты еще не видел объявления? Послезавтра состоится общее собрание — хотят ввести должности наставников, которым будет предписано столоваться вместе со студентами.

Фан ушел к себе грустный — приподнятое его настроение словно испарилось. Что ж, человек является на свет сам по себе, вот он и должен жить один, ни с кем не связывая свою судьбу. И вот еще что: когда желудок переполнен, он что-то переваривает, что-то отвергает, но все это делает без чужой помощи. Почему же, когда переполнена душа, нам обязательно нужно с кем-то делиться? Но едва входят люди в контакт, тут же начинаются взаимные обиды. Сущие ежи, да и только: пока на расстоянии, все спокойно, а сойдутся поближе, так и начинают колоть друг друга.

Фану непременно нужно было излиться перед кем-то, кто понял бы его лучше, чем Синьмэй, — например, перед Сунь. Во всяком случае, она всегда слушает его со вниманием. Но ведь он только что убедил себя держаться подальше от людей! Если мужчины с мужчинами ведут себя, как ежи, то мужчины с женщинами, как… Не подобрав подходящего сравнения, он прогнал от себя эти мысли и стал готовиться к завтрашним занятиям.

По-прежнему были у него лишь три часа лекций в неделю. Коллеги не скрывали от него своей зависти, а за спиной говорили, что Гао Суннянь явно попустительствует ему. Логикой Фан всерьез никогда не занимался, книг здесь не было, так что, несмотря на все старания, пробудить в себе интерес к этой науке он не мог. Студенты ходили на его лекции только для того, чтобы заработать отметки. Согласно правилам, они должны были выбрать один из четырех предметов — физику, химию, биологию или логику. Больше половины из них, как пчелиный рой, набросились на логику. В самом деле, это же самый легкий предмет — «сплошная болтология»; ни опытов проводить не нужно, ни даже лекций записывать, если стынут пальцы. Выбрав этот курс из-за его легкости, студенты по той же причине пренебрегали им, как мужчина порой пренебрегает слишком легко доставшейся ему женщиной. Раз логика — «болтология», следовательно, ведущий этот курс преподаватель — «болтун», «всего-навсего доцентик», не имеющий к тому же отношения ни к одной кафедре. Так что в глазах слушателей положение Фана было разве немногим выше, чем у преподавателей идеологии гоминьдана и военной подготовки. Но последних присылали правительственные органы, а у Фана не было и этого преимущества. «Говорят, его сюда Чжао Синьмэй привез, Фан ему двоюродным братом приходится; Гао Суннянь брал его в лекторы, но Чжао сумел выхлопотать доцента». И Фану, слышавшему о себе такие высказывания, все время казалось, будто студенты относятся к его предмету несерьезно. Да и он в свою очередь не проявлял особого усердия. На его беду, начальные уроки логики — самые скучные; дойдя до силлогизмов, еще можно вставлять в лекции смешные истории, а сейчас нечем было развлечь студентов. Кроме этого, еще два обстоятельства выбивали его из колеи. Во-первых, необходимость переклички. Хунцзянь помнил, что в его студенческие годы преподаватели, особенно известные профессора, никогда не проверяли, все ли студенты ходят на занятия, и не докладывали о прогульщиках. Вставая в позу больших ученых, они как бы говорили: «Хотите слушать — слушайте, а мне это безразлично». Фану это очень импонировало. На первой лекции он прочел вслух список студентов, чтобы запомнить их имена — как наш прародитель Адам запоминал имена зверей и птиц, а потом перестал даже носить в класс журнал. На следующей неделе он увидел, что человек восемь из полусотни студентов на занятия не пришли; неприятно было созерцать пустые стулья, напоминавшие обнаженные десны в беззубом рту. На следующий день картина была такая: девушки по-прежнему занимали первый ряд, но парни переместились на последний, причем второй ряд пустовал, а на третьем сидел лишь один студент. Низко опущенные головы молодых людей скрывали их усмешки, а девушки, прослеживая взгляд Фана, оборачивались назад и прыскали со смеху. В голове у Фана даже сложилась фраза: «Очевидно, отталкивающая от меня сила повнушительнее даже девичьей силы притяжения». Но он сдержался, не сказал ее вслух, однако подумал, что придется устраивать переклички, иначе его слушателями останутся одни столы да стулья.

Во-вторых, само чтение лекций. Получалось так, словно он пытался сшить костюм из заведомо недостаточного куска материи. Он шел на лекцию, уверенный, что подготовил довольно материала, но потом с ужасом замечал, что конспект уже кончается, а до звонка остается еще порядочно времени, которое он не знал, чем заполнить. Это избыточное время надвигалось, подобно водяному валу, и Фан словно мчался ему навстречу, как водитель машины с отказавшими тормозами. В смятении хватался он за первую попавшуюся побочную тему, но она иссякала через несколько фраз. Украдкой взглянув на часы, он убеждался, что прошло лишь полминуты. Тут ему становилось жарко, лицо розовело, он начинал заикаться и думать, что студенты втихомолку смеются над ним. Фан разговорился об этом с Синьмэем. Тот, оказалось, тоже испытывал порой подобные затруднения — видимо, все дело в недостатке опыта.

— Только теперь я понял, — прибавил Чжао, — почему иностранцы говорят «убить время»; действительно, так бы и разрубил пополам оставшийся до звонка промежуток!

Вскоре Фан разработал способ, позволявший ему если не убивать время, то, во всяком случае, наносить ему тяжелые ранения. Он стал то и дело писать что-нибудь на доске, а ведь написать слово в десять раз дольше, чем его произнести. Пусть ладони и лицо в меле, пусть ноет правая рука — зато все время заполнено.

Еще раздражало Фана то, что не все студенты вели конспекты. Бывало, он старается изо всех сил, а часть слушателей даже не притронется к карандашам. Он раз и другой гневно сверкнет глазами — тогда они лениво раскроют тетради и нацарапают несколько слов. «Ведь я не хуже Ли Мэйтина, — думал он, — почему же на его лекциях по «Истории общественных нравов эпох Цинь и Хань» постоянно слышен смех, а на моих — царит неодолимая скука?»

Думал он и о том, что сам отнюдь не был плохим студентом — почему же из него получился никудышный лектор? Или это занятие, как и сочинение стихов, требует особого таланта? Теперь он жалел, что вернулся из-за границы без степени — имел бы солидную репутацию и готовый курс лекций, переписанный с трудов какого-либо западного авторитета, и не пришлось бы браться за случайно подвернувшуюся дисциплину. Хорошо таким, как Ли Мэйтин: они давно преподают, имеют опыт, а его без подготовки и без нужной литературы заставили читать незнакомый предмет. Если Гао Суннянь сдержит обещание и на следующий год повысит Фана в должности, он летом съездит в Шанхай и приобретет там иностранные справочные пособия. «Тогда еще посмотрим, у кого лекции будут лучше, — у меня или у Ли Мэйтина!» Эта мысль вернула Фану веру в собственные силы.

За последний год он заметно отдалился от своего отца. Раньше он не преминул бы подробно рассказать ему обо всем, что с ним происходит. Отец — если он в хорошем настроении — ответил бы в таком духе: «Бывает, что аршин оказывается короток, а вершок длинен. Не каждый хороший ученый может быть хорошим педагогом». В скверном же настроении он наверняка упрекнул бы сына в том, что тот в свое время плохо учился, а теперь, согласно поговорке, «лишившись баранов, начинает укреплять закут». И то, и другое слушать было бы малоприятно, тем более что подобные сентенции его коллеги часто произносили на собеседованиях со студентами.

За день до общего собрания Фан и Чжао договорились поужинать в городе — оба опасались, что новая система вскоре лишит их и этой радости. Под вечер к Фану зашел Лу Цзысяо и спросил, слышал ли он о злоключениях мисс Сунь. Фан ответил отрицательно, на что Лу сказал: «Не слышали, и хорошо». Зная уже натуру Лу, Хунцзянь не стал расспрашивать. Через некоторое время Лу посмотрел на него так пристально, как будто хотел проткнуть взглядом. «Так вы действительно ничего не слышали?» И тут же под строгим секретом принялся рассказывать. Когда в учебной части объявили, что Сунь назначена преподавательницей английского в четвертую группу, студенты этой группы собрались на экстренный митинг и отправили своих представителей к ректору и в учебную часть с протестом. Все мы одинаковые студенты, заявили они, почему же в других группах преподают доценты, а у нас начинающая ассистентка? Мы и сами знаем, что у нас подготовка слабая, но тогда тем более необходимо дать нам опытного педагога. Гао Суннянь назначения не отменил, однако студенты не считаются с Сунь, на занятиях у нее нет порядка. Сочинение все написали скверно. Тогда Сунь с разрешения заведующего отделением отменила этот вид работы, ограничилась составлением на занятиях типовых фраз. Но студенты и тут остались недовольны — почему их приравняли к школьникам? «Потому что вы не можете писать сочинения», — ответила Сунь. «Раз не умеем, вы должны нас научить». Пришлось вмешаться заведующему отделением… Сегодня она пришла на занятия, а на доске написано: «Beat down miss S. Miss S. is Japanese enemy»[123]. Студенты ухмыляются и ждут, что будет дальше. Она дает им письменное упражнение — они отвечают, что не захватили тетрадей и могут практиковаться только устно. Сунь вызывает одного студента и предлагает составить примеры на употребление местоимений. Он выпаливает одним духом: «I am your husband. You are my wife. He is also your husband. We are your many husbands»[124]. Вся группа заливается смехом, мисс Сунь в гневе выскакивает из аудитории. Чем все это кончилось, пока не известно. Под конец Лу сказал:

— Это были студенты отделения китайской литературы. Я, разумеется, сказал своим историкам, чтобы не смели устраивать подобных безобразий, если им доведется ходить на занятия к Сунь, а то, чего доброго, можно будет подумать, что это господин Хань подучил их с тем, чтобы место Сунь заняла его супруга.

— Как вы меня удивили, а я ничего не подозревал! Впрочем, я давно уже не виделся с мисс Сунь.

Лу вновь смерил Фана пронизывающим взглядом:

— А я думал, что вы часто встречаетесь.

Фан хотел без обиняков спросить, откуда он это взял, но в это время вошла Сунь. Лу вскочил, уступая ей место. У дверей он повернулся к Фану и скорчил гримасу — мол, я раскусил твой обман. Но Фан не обратил на это внимания — он уже расспрашивал Сунь, все ли у нее в порядке. Та вдруг отвернулась, прикрыла лицо платком. Плечи ее затряслись, послышались всхлипывания. Хунцзянь побежал за Синьмэем. Когда они вошли в комнату, Сунь уже не рыдала. Узнав о случившемся, Синьмэй долго успокаивал ее ласковыми словами. Фан ему поддакивал.

— А студентов за такие выходки нужно примерно наказать! — уверенно заключил Чжао. — Я сегодня же вечером переговорю с ректором. Вы уже докладывали господину Лю, вашему заведующему?

— Дело не только в наказании, — сказал Фан. — Мисс Сунь не может больше преподавать в этой группе. Нужно попросить, чтобы ректор послал туда кого-нибудь другого, чтобы публично было заявлено, что университет приносит мисс Сунь извинения.

— Я скорее умру, чем пойду в эту группу. И вообще я хочу домой… — Сунь снова начала всхлипывать.

Чжао опять стал убеждать ее не придавать случившемуся большого значения и пригласил поужинать с ним и Фаном. Она еще раздумывала, а Чжао в это время принесли приглашение к ректору на прием в честь прибывшего с инспекцией советника министерства. Приглашались все заведующие отделениями.

— Какая жалость! Не придется нам поужинать вместе, — сказал Синьмэй и ушел вслед за посыльным. Фан без особого энтузиазма предложил Сунь пойти все-таки в ресторанчик. Та ответила, что лучше отложить поход до другого раза. Он посмотрел на девушку — лицо у нее было желтым, глаза покраснели, сразу было видно, что она плакала. Не спрашивая ее согласия, Фан достал и протянул ей чистое полотенце, смочив его горячей водой из термоса. Она вытирала лицо, а он смотрел в окно и думал, что Синьмэй мог бы нежелательным образом истолковать мотивы, побудившие Фана пригласить Сунь. Решив, что выждал достаточно долго, Фан обернулся: Сунь успела раскрыть сумочку и уже подкрашивала губы. Хунцзянь удивился — он никогда не замечал, чтобы Сунь носила с собой помаду, и полагал, что ее лицо не знает косметики.

Сунь окончательно привела себя в порядок — подрумянила щеки, подкрасила ресницы, — и в лице ее появилось что-то колдовское. Провожая ее, Фан шел вместе с нею по коридору мимо комнаты Лу Цзысяо. Дверь была полуоткрыта, хозяин курил в кресле. Увидев соседа и его спутницу, Лу вскочил, словно подброшенный пружиной, поклонился и снова сел. Не успели они сделать еще несколько шагов, как их окликнул Ли Мэйтин. Сияя довольной улыбкой, он сообщил им, что Гао Суннянь назначил его исполняющим обязанности проректора по воспитательной работе. Завтра об этом объявят официально, а теперь он спешит на встречу с инспектором из министерства. Сквозь темные очки Ли уставился на Сунь, словно бактерию под микроскопом разглядывал, затем произнес:

— А вы все хорошеете! Почему бы вам не зайти ко мне в гости? Да, вы ведь ходите только к Фану… Так когда будет помолвка?

Фан цыкнул на него, и Ли со смехом удалился.

Не успел Фан вернуться к себе, как явился Лу Цзысяо.

— Что же это вы не пригласили мисс Сунь поужинать?

— Где уж мне приглашать девушек. Это только вам, профессорам!..

— Что ж, я бы пригласил, да согласится ли она?

— Я смотрю, мисс Сунь не дает вам покоя, видать, приглянулась. Хотите, посватаю?

— Чего ради? Если бы я хотел, давно бы женился. Ах, «того, кто видел море, ручей не привлечет»!

— Меньшее, чем море, вас не устраивает? А мисс Сунь — девушка хорошая. Я ехал сюда вместе с ней и могу поручиться за ее характер.

— Если бы я хотел, давно бы женился. — Лу, как испорченный патефон, повторял одно и то же.

— Ну, познакомились бы поближе, это же ни к чему не обязывает!

Лу с подозрением взглянул на собеседника:

— Но ведь это у вас с ней близкие отношения? Я не собираюсь ни отбивать девушку, ни подбирать то, что бросают другие.

— Что вы говорите! Как можно видеть в людях только плохое!

Лу сказал, что пошутил и что в ближайшие день-два непременно пригласит Фана и Сунь ужинать (обещание это, конечно, было забыто).

После его ухода Фан задумался. Конечно, если бы Сунь узнала, что она кому-то понравилась, ей было бы легче переносить свои неприятности. Но, с другой стороны, для Лу она явно не подходит, да и тот вряд ли произведет на нее впечатление. К чему тогда лишние хлопоты? Что же касается студентов, то все равно нет на них никакой управы — пусть утешается хотя бы тем, что английские фразы на доске были верно составлены. Теперь она должна взять себя в руки, а потом можно будет вместе с ней посмеяться над этой историей.

Синьмэй вернулся домой сильно навеселе и зашел к Хунцзяню.

— Ты бывал в Кембридже или в Оксфорде? Что это за система тьюторов?

Фан ответил, что пробыл в Оксфорде всего один день, многого не знает, но тьютор — что-то вроде наставника. А почему Чжао это заинтересовало?

— Ну, как же! Нынешний наш дорогой гость, господин инспектор, большой специалист по системе тьюторов. В прошлом году изучал ее в Англии по командировке министерства.

— Тоже мне — специалист! Да любой выпускник Оксфорда или Кембриджа все об этом знает. Уж эти мне педагоги — любят пугать людей разными названиями. Скоро объявятся специалисты по теории обучения за границей, или, скажем, ректорского дела.

— Не могу с тобой согласиться. Систему образования нужно изучать специально. Точно так же для того, чтобы разбираться в достоинствах и недостатках административной системы, недостаточно быть просто чиновником.

— Не буду спорить, ты ведь у нас политолог. Лучше перескажи, что говорил этот специалист. Его приезд имеет отношение к завтрашнему собранию?

— Система наставничества вводится по распоряжению министерства. Реакция на местах не очень благоприятна, зато наш Гао — один из самых ревностных ее сторонников. Да, забыл тебе сказать. Нашего подслеповатого Ли делают проректором по воспитательной работе. Ах, ты уже знаешь? Так вот, инспектор приехал помогать в осуществлении этой системы и будет участвовать в завтрашнем сборище. Но то, что он говорил сегодня, было не слишком умно. В системе тьюторов в Англии он усматривает много недочетов, при ней, видите ли, далеко не достигается идеал нераздельного единства студентов и педагогов. Так что мы будем осуществлять его собственный план, утвержденный министерством. В Оксфорде и Кембридже у каждого студента два тьютора — по учебе и по нравственному воспитанию. А по мнению инспектора, это не педагогично, поскольку истинный учитель должен сочетать в себе высокие деловые и моральные качества. Поэтому к каждому студенту должен прикрепляться один наставник, причем с его же отделения.

В Англии обязанности нравственного воспитателя сводятся к тому, что он дает ручательство за студентов, если они набезобразничают на улице или задолжают в лавке. Круг обязанностей наших наставников будет куда шире — они должны будут постоянно наблюдать за студентами, поправлять их, докладывать властям об их образе мыслей. Но это все, так сказать, общие места, а у него есть и оригинальные идеи. Вот в Англии тьюторы курят во время бесед со студентами. А инспектор считает, что это идет вразрез с принципами «движения за новую жизнь»[125], поэтому нам запрещается курить при студентах. Еще лучше совсем бросить курить — впрочем, сам он не бросил, ресторанные сигареты курил одну за другой, а уходя, прихватил даже коробку спичек. Да, так вот: в Англии наставники только ужинают со студентами, причем сидят не рядом с ними, а на возвышении. Нам же вменят в обязанность три раза в день есть за одним столом с учащимися.

— Давайте тогда и спать с ними в общей постели!

— Вот и я чуть не сказал то же самое. Но ты еще не знаешь, как повел себя наш Ли Мэйтин. Вначале он превозносил до небес инспектора, а потом пустился в рассуждения о том, что-де во всех цивилизованных странах Востока и Запада к вопросам пола относятся очень строго. Романы между учащимися и учителями роняют достоинство последних и потому не могут быть терпимы. Чтобы исключить подобную возможность, неженатые преподаватели не должны быть наставниками у студенток. Тут все стали ухмыляться и поглядывать на меня — я ведь единственный холостяк среди заведующих отделениями.

— Превосходно! Только он не подумал, что если наставниками будут женатые преподаватели, возникает еще большая опасность — двоеженства.

— Я стал у него допытываться: а как быть с женатыми педагогами, которые еще не привезли своих жен? Он стал что-то мямлить, просил понять его правильно. Представляешь, какая скотина! Вот возьму да и пущу по университету историю о том, как он вел себя со вдовой из Сучжоу и с Ван Мэйюй. Да, Ли Мэйтин говорил еще, что между преподавателями — мужчинами и женщинами — не должно быть слишком тесных отношений — это дурной пример для студентов.

Хунцзянь вскочил:

— Это же он намекал на меня и Сунь! Слепой, а разглядел, как мы шли с ней вместе.

— Ну, это не обязательно так. Я заметил, что при этих словах Гао Суннянь переменился в лице. Это явно неспроста. Но все равно я советую тебе поскорее делать предложение, обручиться и жениться. Тогда Ли не будет распускать сплетни, а ты (Чжао взмахнул рукой и расхохотался) сможешь нарушить закон о запрещении двоеженства.

Фан потребовал, чтобы Чжао не молол чепухи, и спросил, не беседовал ли он с ректором об оскорблении, нанесенном Сунь. Чжао ответил, что Гао обо всем знает и уже решил исключить того дерзкого студента. Когда же Хунцзянь сообщил, что Лу Цзысяо имеет виды на Сунь, Синьмэй сказал, что как «дядюшка» предпочел бы его, Фана. Перед уходом он спохватился:

— Самое интересное-то я и забыл. В проект положения о наставниках министерство включило такую статью: если после выпуска бывший студент преступит закон, наставник разделит с ним ответственность за содеянное.

Хунцзянь оторопел, а Синьмэй продолжал:

— Вот во что выливается система наставничества! Когда минский Чэнцзу истребил десять колен рода Фан Сяожу[126], говорят, что заодно были убиты и его учителя. Кто же захочет после этого быть преподавателем? Завтра на собрании я выступлю против.

— Ишь, какой храбрый! Но неужели же это и есть система тьюторов на оксфордский манер? Такого я не видел даже у нацистов в Германии.

— Хм! Гао Суннянь уже просил меня написать по-английски статью для зарубежных журналов — пусть на Западе знают, что у нас не хуже, чем в Кембридже. Вот только не могу понять, почему это мы портим все хорошее, что ввозим из-за границы, — вздохнул Чжао, не догадываясь, что в этом как раз и состоит неповторимая оригинальность Китая.

Относительно студента, обидевшего Сунь, долго шли споры. Заведующий английским отделением стоял за исключение, руководитель китайского отделения Ван выступал против, Чжао не хотел вступаться за Сунь открыто, но за кулисами поддерживал Лю. Выступивший посредником Ли Мэйтин объяснил провинность студента тем, что у него не было наставника и он не знал, как нужно себя вести. Следует записать ему выговор, и дело с концом. После он зазвал этого студента в свою спальню и долго внушал ему, что все стояли за его исключение, Ван не мог ничего поделать и лишь благодаря его, Ли, стараниям студент остался в университете. Тот долго благодарил с глазами, полными слез.

Вместо Сунь занятия стал проводить сам Лю, чтобы этой вакансией не могла воспользоваться мадам Хань. Но в государственных университетах, в отличие от частных, с увеличением наг


убрать рекламу




убрать рекламу



рузки зарплата не возрастает. Уже через неделю Лю почувствовал себя глупцом, который несет лишний груз, не получая за это даже благодарности. Если бы преподавателя действительно нельзя было найти, поступок заведующего отделением выглядел бы как акт самопожертвования; но раз есть мадам Хань, со стороны может показаться, что Лю откровенно стремится занимать сразу две должности, слишком печется о своей выгоде. Из сослуживцев лучше всего владеет английским Чжао Синьмэй, к тому же у него всего шесть часов занятий. Что, если поговорить с ним по-хорошему? Ведь Сунь — его креатура. Разве он не должен нести ответственность за то, что она не справилась с группой? Правда, Лю Дунфан не мог не признать, что Чжао лучше знает английский, чем он сам. Но уровень знаний у студентов четвертой группы настолько низок, что они не в состоянии будут разобраться в этом. К тому же они с другого отделения, так что его авторитета такая замена не подорвет. Обмозговав все это, Лю подал идею ректору. Гао Суннянь пригласил на беседу Чжао. Тому было неудобно отказывать в помощи Сунь, и тут в голову ему пришла мысль рекомендовать Фан Хунцзяня.

Гао обрадовался:

— Это было бы прекрасно — у господина Фана так мало часов! Но как у него с английским?

— Превосходно! — заверил Чжао, думая в то же время, что для таких студентов знаний у Фана хватит с избытком. Чжао и Лю пришлось долго уговаривать Фана; в конце концов, сознавая непрочность своего положения, он набрался храбрости и скрепя сердце согласился.

Сразу после этого Хань Сюэюй заявил ректору, что его жена вовсе не собиралась преподавать английский, что он отнюдь не в обиде на Лю и даже готов взять мисс Лю в ассистентки. Гао воскликнул:

— Вот и замечательно! Ведь коллеги должны находить компромиссные решения, верно? А на будущий год мы непременно пригласим вашу супругу.

— Еще неизвестно, останусь ли я здесь на будущий год, — надменно возразил Хань. — Из университета Сехэ нам с женой уже прислали с полдюжины приглашений.

Идя в первый раз на занятия, Фан столкнулся с Сунь и сказал ей шепотом:

— Это все из-за вас! Хотите, я отомщу этим студентам?

Сунь улыбнулась и ничего не сказала.

На общем собрании первым с десятиминутной велеречивой декларацией выступил инспектор. Через каждые полторы минуты он повторял: «когда ваш покорный слуга был в Англии…» Закончив речь, он посмотрел на часы и тут же ушел. Присутствующие сразу начали прочищать горло — на китайских собраниях так уж повелось, что после каждого выступления аудиторию охватывает приступ кашля. К тому же каждый из присутствующих в это время старается усесться поудобнее. Затем слово взял ректор. Он в энный раз рассказал о связи между клетками и целым организмом и выразил надежду, что каждый пожертвует ради коллектива личными удобствами. Затем он зачитал присланные из министерства общие правила, а также сделанные им самим добавления, и предложил обсудить их.

Обычно немногие из тех, кто на собраниях одобряет или критикует новый проект, делают это, исходя из его сути. Чаще всего противники находятся в ссоре с инициаторами нововведений, а сторонники, напротив, связаны с ними теми или иными отношениями. На этот раз было по-другому. Даже Лю Дунфан не выступил за проект, хотя мог этим досадить отвергавшему его Хань Сюэюю. Все как один протестовали против пункта, предписывающего преподавателям столоваться вместе со студентами. Особенно рьяно возражали семейные. Живший без семьи заведующий отделением физики сказал, что это предложение можно обсудить лишь в том случае, если с преподавателей не будут брать за питание деньги. Ван Чухоу, жена которого славилась отменной стряпней, заявил, что, даже если преподавателей будут кормить бесплатно, это все равно не уменьшит расходов на содержание семьи. Хань Сюэюй объявил, что страдает желудком и может есть только мучное. Может ли университет поручиться за его здоровье, если он вместе со студентами станет есть рис?

Между тем Ли Мэйтин уныло твердил одно: таково распоряжение министерства; единственное, что можно сделать — это высвободить вечер субботы и воскресенье. Но когда математик спросил его, как он будет распределять преподавателей по студенческим столам, ему пришлось задуматься. Наставниками могли быть профессора, доценты и лекторы — таковых насчитывалось более сорока человек. Студентов же было более ста тридцати. Если сажать по два наставника за один стол с шестью студентами, то пострадает их авторитет преподавателей: подумают, что поодиночке они не могут справиться со своими обязанностями. Если же одного наставника подсаживать к четырем или трем студентам, то придется дробить и без того не слишком обильные порции — или университет будет давать дотацию? Цифры придали спорящим уверенность, они все наседали, а Ли Мэйтин, не в состоянии что-либо возразить, лишь снимал и надевал свои черные очки и умоляюще смотрел в сторону Гао Сунняня. Тем временем Чжао громко рассуждал о том, что студентам нужно дать свободу есть так, как им хочется, и что нужно заявить протест совместно с другими университетами.

В итоге первоначальный проект был сильно изменен. Решили, что каждый наставник будет питаться вместе со студентами не реже двух раз в неделю, причем время будет определять руководство. Гао Сунняню хотелось устроить что-нибудь похожее на оксфордский обычай чтения латинских молитв до и после еды, о котором рассказывал инспектор. Но в Китае не почитают Иисуса Христа, и некому слушать благочестивые слова. Ли Мэйтин долго мучил свои иссохшие мозги, но не придумал ничего, кроме сентенции: «Нелегко достаются людям похлебка и рис». Ничего, кроме хохота, она и не вызвала. Тогда многодетный заведующий отделением экономики сказал, как бы разговаривая с самим собой:

— А может быть, говорить то же, что мои ребятишки — «до еды не бегай, после еды не прыгай»?

Гао Суннянь сердито посмотрел на него и сказал:

— Мне кажется, для наставников было бы уместно проводить со студентами перед каждой трапезой минуту молчания и думать о том, как трудно живется нашему народу в годы войны сопротивления, и о том, что мы, насытив желудки, должны будем своими стараниями отблагодарить государство и общество!

— Я полностью поддерживаю предложение господина ректора! — сразу же крикнул экономист. К нему присоединился Ли Мэйтин, ректор провел голосование — предложение прошло единодушно. Представив себе, как многие преподаватели, проглотив за студенческим столом полчашки риса, тут же побегут домой полакомиться чем-нибудь повкуснее, предусмотрительный Ли тут же объявил: студенты не будут вставать из-за стола до тех пор, пока наставник не закончит трапезу. Кроме того, им предписывалось есть молча — очевидно, затем, чтобы не жаловались на повара.

Став заведующим воспитательной частью, Ли Мэйтин бросил курить и с неодобрением смотрел на коллег, продолжавших подавать студентам столь дурной пример. Для борьбы с этим злом он придумал следующее: поскольку студенческие туалеты часто переполнены, пусть студентам разрешат пользоваться удобствами преподавателей. Тогда наставники и студенты будут стесняться курить в уборной — самом подходящем для этого занятия месте. Но студенты рассудили иначе — они решили, что там, куда (согласно западной поговорке) сам царь пешком ходит, все равны, и стали вовсю курить и сквернословить. Панибратству способствовали и некоторые наставники — Ван, Хань и другие: под видом проведения еженедельных собеседований они стали приглашать студентов на чай или ужин.

Недовольный всем этим, Чжао не раз говорил Фану, что чувствует себя обманутым и в следующем году ни за что не останется здесь работать. Хунцзянь же заметно повеселел с тех пор, как ему прибавили часов. Особенно возгордился он, когда его занятия стали усердно посещать три студента из первой, самой сильной группы. Неприятно было только править тетради с составленными студентами фразами. Эта работа походила на стирку белья — едва выстираешь одну партию, как тут же приносят другую, такую же грязную. К тому же он напрасно корпел над тетрадями до головной боли: студенты выбрасывали их, взглянув лишь на оценку.

Хотя студенты были еще не сильны в английском, среди них распространилось уже поветрие выбирать себе звучные иностранные имена. То и дело попадались Александры, Элизабет и Джэки; одна девушка назвала себя «Цветочком» (Флорри), один юноша — «Ветчиной» (Бэконом). Студент, которого по-китайски звали Болунь, наименовал себя Байроном; Чжао заметил, что, если бы фамилия этого студента была «Чан», он наверняка взял бы имя Чемберлен. Фан добавил, что китайцы, берущие себе иностранные имена, заставляют его вспомнить об английских свиньях и коровах, чье мясо в ресторанном меню часто получает французские названия.

Давно уже миновал Новый год. До экзаменационной сессии оставалась только неделя. Однажды вечером Чжао и Фан долго обсуждали — не поехать ли им на каникулы в Гуйлинь[127]. Когда Хунцзянь глянул на часы, был уже час ночи. Он отправился в уборную. На обоих этажах общежития все было тихо, и Фану казалось, что его подбитые гвоздями ботинки разрушают чьи-то хрупкие сны. Земля была покрыта инеем, холодный ветер время от времени шевелил немногие уцелевшие листья бамбука. Месяца не было, но голые ветви платанов четко прорисовывались на фоне неба. Единственное, что нарушало гармонию зимней ночи, была лампа с растительным маслом, висевшая перед уборной. Запах отхожего места словно боялся холода и не высовывался наружу, тогда как летом он встречал посетителя на дальних подступах. Подходя к дверям, Фан услышал голоса. Первый спросил:

— Что с тобой? Который раз за вечер сюда бегаешь!

— Видать, у Ханя съел лишнего, — простонал другой в ответ.

Фан узнал по голосу одного из ходивших на его занятия студентов из чужой группы. Тут снова заговорил первый:

— А что это вас все время угощают у Ханя? Не из-за Фан Хунцзяня?

Тот вместо ответа слегка присвистнул. Фан вздрогнул, но уже не смог остановиться. Услышав его шаги, говорившие замолкли. Украдкой, словно в чем-то провинился, Фан вернулся в комнату. «Ясно, Хань Сюэюй хочет меня подсидеть, — думал он, — но каким образом? Придется завтра открыто разоблачить его!» Приняв это мужественное решение, Фан заснул.

Он еще был в постели, когда служитель принес ему письмо от Сунь. Девушка сообщала, что до Лю Дунфана дошли слухи, будто Фан перед студентами уличает его в ошибках, и просила быть поосторожнее. Фан удивился: откуда взялись такие слухи, кому нужно, чтобы у него появился еще один недруг? Вдруг его осенило: те трое студентов учились истории у Ханя, а английскому — у Лю. Видимо, в вопросах, которые они задавали Фану, были какие-то каверзы. Словом, все это происки мерзавца Хань Сюэюя. А Фан-то думал, будто Хань хочет с ним подружиться, и хранил его тайны! Чем больше он думал теперь об этом, тем противнее становился ему Хань. Прежде всего, решил он, следует объясниться с Лю Дунфаном.

В канцелярии отделения иностранных языков сидела Сунь и что-то читала. Она красноречиво посмотрела на вошедшего Фана. В горле у него пересохло, руки слегка дрожали, когда он подходил к Лю. Поговорив с ним о разных пустяках, Фан набрался храбрости:

— Один коллега говорил — во всяком случае, мне так передавали, будто вы часто выражаете недовольство моей работой, критикуете мои ошибки перед студентами первой группы…

— Что? — Лю вскочил со стула. — Кто это сказал?

Лицо Сунь стало еще более выразительным, она даже забыла притворяться, что читает книгу.

— В английском я, конечно, не силен, так что ошибки наверняка найдутся. Я и преподавать согласился главным образом потому, что вы настаивали на этом. Так что, пожалуйста, поправляйте меня, не стесняйтесь. Но тот коллега сказал еще нечто такое, чему я не могу поверить. Он утверждал, что вы прислали ко мне на занятия трех студентов, чтобы следить за мной.

— Каких еще трех студентов? Мисс Сунь, сходите, будьте добры, в библиотеку и принесите мне… ну, «Английскую хрестоматию для студентов». А потом зайдите в хозяйственную часть и возьмите там… гм… сто листов писчей бумаги.

Сунь ушла раздосадованная, а Лю, узнав, о каких студентах идет речь, сказал:

— Посудите сами, почтенный Хунцзянь, как я мог послать к вам этих студентов — они же с отделения истории! Кстати, не там ли работает и распространитель этих сплетен?

Успех окрылил Хунцзяня, руки у него больше не дрожали. Он сделал вид, будто у него только сейчас открылись глаза:

— Так это Хань Сюэюй! — И тут он выложил все, что ему было известно о покупке Ханем диплома. Лю изумился и обрадовался. Каждую фразу Фана он сопровождал междометиями, а потом сказал:

— Теперь и я могу сказать вам: моя сестра в канцелярии исторического отделения не раз слышала, как студенты докладывали Ханю, будто вы на занятиях ругаете меня.

Фан поклялся, что такого никогда не бывало. Лю продолжал:

— А вы думаете, я верил? Все это Хань затеял не только для того, чтобы избавиться от вас, но главным образом ради своей жены. Взяв к себе мою сестру, он решил, что и мне неловко будет отказать его супруге. Но я приглашаю сотрудников только по деловым качествам, и сестра в конце-то концов работает не у него, а в университете; лишись она работы вовсе, я все равно не пожалею никаких усилий для того, чтобы вы остались на своем месте… Кстати, взгляните-ка, что мне принесли вчера от ректора.

Он вынул из выдвижного ящика бумагу и протянул Фану. Это было заявление студентов четвертой группы с просьбой о замене преподавателя языка. В нем рассказывалось, насколько низка квалификация у Фан Хунцзяня, перечислялись описки и небрежности, допущенные им при проверке тетрадей. У Фана запылали лицо и уши, но Лю успокоил его:

— Не обращайте внимания. Студентам вашей группы до такого не додуматься, это все дело рук той тройки, да и без Ханя, наверное, не обошлось. Ректор поручил мне устроить проверку, так уж будьте уверены — я за вас заступлюсь.

Хунцзянь рассыпался в благодарностях. Когда он собрался уходить, Лю спросил, не рассказывал ли он кому-нибудь еще о секрете Ханя, и выразил убеждение, что делать этого не следует. В дверях Фан встретился с Сунь. Та похвалила его за наступательную тактику в разговоре с Лю. Фан был польщен, но затем подумал, что жалоба наверняка прошла через ее руки, и настроение у него испортилось. Несчастный клочок бумаги надолго застрял в его сознании, прилип, как муха к пластырю.

Лю Дунфан сдержал свое слово. Уже на следующее утро Хунцзянь заметил отсутствие студентов из другой группы. Экзамены прошли тихо и спокойно. Лю научил Фана к плохим работам подходить либеральнее, а к хорошим построже, поскольку обилие плохих оценок вызывает недовольство среди студентов, а излишек хороших чреват для преподавателя потерей авторитета. С одной стороны, на оценки нельзя скупиться, как на топливо во время снегопада (Лю сказал: «На одну монету ничего не купишь, что уж говорить об одном балле!»). С другой стороны, ими нельзя разбрасываться, не нужно добавлять лишние узоры на парчу («нищему можно подать сто медяков, но студенту не следует ставить сто баллов»).

Сразу после окончания экзаменов Ван Чухоу сказал Фану, что госпожа Ван хотела бы пригласить его и Чжао в один из дней каникул в гости. Узнав, что молодые люди собираются в Гуйлинь, Ван усмехнулся:

— Зачем? Моя жена и здесь сосватает вам невест.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 Сделать закладку на этом месте книги

У большинства мужчин усы словно бы выписаны двумя взмахами кисти. У Ван Чухоу они вытягивались в одну прямую линию. Он отрастил усы лет двадцать назад, когда они считались непременной принадлежностью каждого чиновника, как борода у древнегреческого мудреца. В те времена Ван служил секретарем у генерала, хозяйничавшего в его родной провинции. У того усы были ромбовидной формы и напоминали плод водяного ореха. Ван хотел отрастить такие же, только поменьше, чтобы не быть заподозренным в стремлении соперничать с начальством. Увы, оказалось, что если человек не носит оружия, у него и усы как следует не растут: жидкие и мягкие, они уныло свисали по углам рта, их нельзя было ни закрутить кверху, ни опустить мягкой волной вниз. Зато его густые черные брови были бы впору богу долголетия Шоусину. Можно было предположить, что когда-то Ван неосторожно сбрил себе усы и брови, потом приклеил обратно, но второпях поменял местами; и вот теперь усы чахли, а брови буйно кустились. Конечно, можно было бы отказаться от таких усов, и пять лет назад представился для этого удобный случай — он готовился к женитьбе. Но, как все чиновники, разбойники, игроки и спекулянты, он верил в судьбу. Хироманты в один голос говорили, что он рожден под знаком «дерева». Значит, волосы и усы для него — все равно что ветви и листья для дерева: не будет их — дерево засохнет. К пятому десятку он наполовину облысел, так что лишь усы доказывали, что пора цветения этого дерева еще не прошла. Но и двадцатипятилетней жене нужно было потрафить, поэтому он значительно укоротил их, оставил лишь тоненькую ниточку на манер красавцев киноэкрана. По-видимому, эта операция не осталась без последствий для его судьбы: жена вскоре после свадьбы начала болеть, а его самого уволили со службы. К счастью, он был интеллигентом старой школы, сохранившим кое-что от нравов времен цинской монархии: он строил из себя на службе утонченного эстета, а уйдя с нее, предался беседам на разные ученые темы. Состояние здоровья жены более не ухудшалось, так что сохранившаяся на верхней губе ниточка все-таки оказывала благотворное действие.

Нетрудно представить себе, как удачлив он был в пору, когда еще не подбрил усы. Например, его первая жена, которую он взял из бедной семьи, вовремя умерла и дала ему возможность жениться на молодой красавице. Единственный сын, прижитый за двадцать лет брака, уже учился в университете — в самом деле, зачем нужна была теперь старая жена? Конечно, похороны потребовали от него определенных расходов, но и развод стоил бы недешево. А возьми он в свое время вторую жену и живи на два дома — совсем прогорел бы. Многие люди считают, что их женам пора умереть, но только Ван Чухоу получил возможность своевременно оплакать свою супругу. К тому же похороны имеют свое преимущество — люди по этому случаю приносят пожертвования, развод же и двоеженство влекут за собой одни убытки. К тому же Ван хоть и был чиновником, в душе он оставался литератором, а литераторы очень любят, когда кто-то умирает, — можно написать элегию на смерть или эпитафию. Гробовщики и торговцы похоронными принадлежностями зарабатывают на только что умершем, литераторы же могут поживиться за счет человека, скончавшегося и год, и пятьдесят, и пятьсот лет назад. «Первая годовщина» или «трехсотлетие со дня смерти такого-то» — одинаково подходящие темы для сочинения. Особенно удобно писать о покойной жене или — в случае с писательницами — о покойном муже. Каким бы талантом ни обладал другой литератор, а уж воспевание умершего супруга представляет собою исключительно супружескую прерогативу.

Когда Ван Чухоу сочинял биографию умершей жены и стихи, посвященные ее памяти, ему припомнились древние строки: «Теперь я вновь с детьми и молодой женой — как будто жизнь вторично началась». Он решил, что когда новая жена народит ему детей, он слегка переиначит эти строки и вставит их в собственные стихи под названием «Со слезами вспоминаю усопшую супругу в день ее рождения». Но вторая жена принесла с собою не детей, а хворь, так что стихи эти так и не были написаны. Свою болезнь она лечила дома и, видимо, одомашнила ее настолько, что та никак не хотела уходить. Жена выглядела такой хрупкой, что вид ее вселял немалые опасения в стареющего мужа.

Когда-то она проучилась год в университете, но из-за малокровия должна была бросить занятия и несколько лет провела дома. В те дни, когда не болела голова и не гудело в ушах, она проводила время за фортепьяно или училась приемам китайской живописи. Фортепьяно и картины были важной частью ее приданого, как у других девушек — диплом (под стеклом, в деревянной рамке) и портрет в шапочке бакалавра (раскрашенный, 48×24, рамка золоченая). Не разбираясь в западной музыке, Ван полагал, что жена хорошая пианистка. В китайской живописи он должен был бы разбираться, однако верил, что картины его жены не могут быть плохими. Своим гостям Ван говорил:

— Она так любит музыку и поэзию, что отдает им все силы души — где уж тут думать о выздоровлении!

А жена скромничала: «Я постоянно болею, поэтому и рисую и играю неважно…»

Приехав в эту глухомань, госпожа Ван от скуки стала часто ссориться с мужем. Выросшая в достатке и неге, она презирала жен сослуживцев Вана, считая их полунищими. Мужу не нравилось, что его дом часто посещали молодые холостяки из числа преподавателей. Понимая, что ей тоскливо сидеть дома без дела, ректор хотел подыскать ей работу в университете. Но госпожа Ван, женщина умная, наотрез отказалась. Во-первых, она понимала, что с ее образованием нельзя претендовать ни на что, кроме унизительной роли мелкого служащего. Во-вторых, ей было ясно, что служба создана для мужчин — они станут помыкать женщиной, какой бы пост она ни занимала; только дома, в качестве супруги или любовницы, она сможет командовать сильным полом. Больше всего она общалась с симпатизировавшей ей Фань — лектором отделения педагогики и наставницей студенток. Часто захаживала и сестра Лю Дунфана, ранее учившаяся у Ван Чухоу.

Однажды Лю попросила госпожу Ван поискать жениха для сестры. Сватовство и материнство — две главные страсти женщины, а госпожа Ван к тому же томилась от скуки; такого рода поручение было для нее как безработному обещание хорошего места. Ван Чухоу рассудил, что подобная деятельность жены ничем ему не угрожает — еще не было случаев, чтобы кто-нибудь умыкнул сваху.

Между тем у госпожи Ван давно уже было на уме выдать Фань за Чжао Синьмэя, а сестру Лю — за Фан Хунцзяня. Фань была старше и некрасивее Лю, но именовалась лектором, а потому более подходила в жены заведующему отделением. Лю, ассистентка, должна была быть довольна тем, что выйдет замуж за доцента. Что же касается Сунь, то госпожа Ван видела ее раз или два на квартире Фань, причем впечатление у нее осталось не самое лучшее.

Через день после возвращения из Гуйлиня Фан и Чжао получили приглашение от Ван Чухоу. До этого они почти не общались с Ваном и в глаза не видели его жены. Сразу же пришли на память его слова о сватовстве.

— Этот господин строит из себя важную персону, — сказал Фан. — Кроме ближайших сотрудников, он приглашает к себе только ректора и заведующих отделениями. Может быть, ты еще подходишь ему по рангу, но зачем он зовет меня? А насчет сватовства — это просто чушь, ведь в доме нет ни одной девушки.

— А почему бы нам не полюбоваться госпожой Ван? Говорят, она очень красива. Наверное, у нее есть какие-нибудь кузины или племянницы. Кстати, насчет сватовства Ван говорил с тобой, а не со мной. Да я и не нуждаюсь в услугах свахи. Я вижу, тебе стало неудобно, вот ты и повел дело так, чтобы пригласили нас обоих!

После долгих пререканий приятели решили все же принять приглашение, но держаться настороже, чтобы не попасть в смешное положение.

Дом из темного кирпича, который снимал Ван, был выстроен в полукитайском, полуевропейском стиле. Он слыл лучшим помещением в городке, не считая главного здания университета, от которого его отделял ручей. Зимой ручей пересыхал, и тогда устилавшие его дно камешки напоминали кучки яиц самых разных размеров. В эту пору люди забывали о деревянном мосте и шли напрямик — что лишний раз свидетельствовало об их врожденном стремлении нарушать установленные правила, если это не грозит им опасностью.

Кирпичный пол в просторной гостиной Ванов был устлан циновками, старомодные столы и стулья красного дерева внушали ощущение прочности и основательности. Ван купил их в городке у одного офицера и рассчитывал в случае отъезда на новую должность выгодно продать университету. Хозяин вышел навстречу гостям, излучая радушие; он осведомился, не холодно ли им в комнате, и велел служанке принести новую жаровню с углями. Гости выразили восхищение самим домом и изысканной обстановкой — «лучшим из того, что им пришлось видеть за последние полгода». Хозяин был польщен, но все же вздохнул:

— Нет, это уже не то! У меня действительно было кое-что хорошее, но все погибло. Вы бы посмотрели мой дом в Нанкине! Правда, японцы его не сожгли, но вся обстановка пропала. Хорошо еще, что я умею философски смотреть на жизнь, а то впору было бы умереть с горя.

Такого рода рассуждения приятели слышали много раз, порой и сами их повторяли. Конечно, из-за войны немало богачей лишились и денег и домов. Но немало было и бедняков, которые пользовались случаем, чтобы задним числом сочинять легенды о своих былых богатствах. В годы войны горели не только настоящие дома, но и воздушные замки, исчезали несуществовавшие состояния, разлучались любовные пары, нарисованные лишь воображением рассказчиков. Например, Лу Цзысяо любил повествовать о том, как перед войной он покорил сердца то ли двух, то ли трех девушек, и вздыхал:

— Теперь, конечно, такое не повторится…

Неожиданно оказалось, что в шанхайском районе Чапей у Ли Мэйтина был свой многоэтажный особняк. Конечно, проклятые японцы его сожгли, и теперь трудно даже подсчитать убыток. Фан тоже в несколько раз увеличил размеры дома своего отца, причем сделал это так ловко, что владения соседей ничуть не пострадали. Чжао жил на территории сеттльмента, не пострадавшей от войны; он был слишком высокого о себе мнения, чтобы выдумывать историю о своем успехе у женщин. Но и он говаривал, что если бы Бюро внешних сношений не эвакуировалось из Шанхая, он наверняка продолжал бы там служить и даже получил бы повышение.

Возможно, Ван Чухоу несколько преувеличивал свое довоенное состояние, но сослуживцы верили ему, потому что он и сейчас жил и питался лучше, чем другие; кроме того, было известно, что его сняли с должности за казнокрадство. Указывая на развешанные по стенам каллиграфические надписи знаменитых современников, он говорил:

— Это все подарено мне друзьями за время эвакуации. Я, знаете ли, утратил интерес к собиранию антикварных вещей, да здесь ничего порядочного и не купишь. А вот эти две вещицы рисовала моя половина.

Гости поднялись со своих мест и стали разглядывать небольшие по формату пейзажи. Фан сделал вид, что поражен, так как не знал, что госпожа Ван художница. Чжао, напротив, сказал, что давно наслышан об ее таланте и рад, что теперь может убедиться лично. Эти заявления, контрастируя и дополняя друг друга, очень обрадовали Вана. Он разгладил усы и сказал:

— Жаль, что у моей половины неважное здоровье, ведь для нее живопись и музыка…

Фразу он не кончил, так как именно в это время появилась госпожа Ван. Она была хорошо сложена и не казалась худой; разве что лицо, напудренное, но не подрумяненное, было слишком бледным. Это впечатление усиливалось из-за ярко подкрашенных губ и фиолетового платья. Длинные ресницы изгибались кверху, волосы были не завиты, а заплетены в косичку — очевидно, обладательница их не доверяла местным парикмахерам. В руках она держала термос с кипятком, и было видно, какие красные у нее ногти — конечно, не от занятий живописью, поскольку в ее пейзажах преобладали черная и серая краски.

Госпожа Ван сказала, что давно хотела видеть у себя молодых людей, но до сих пор здоровье не позволяло ей осуществить это намерение. Гости ответили, что были наслышаны о ее нездоровье и потому не решались нанести визит. Они просили также не беспокоиться об ужине. Хозяйка возразила, что ужин непременно будет и что весной и летом она чувствует себя лучше, чем осенью и зимой. Ван пошутил:

— Этот ужин я устраиваю не без расчета. Если удастся сватовство, о котором я говорил, вам придется по обычаю выставить угощение — каждому на восемнадцать столов!

— Где уж нам! — рассмеялся Фан. — Видно, нам о свадьбе нечего мечтать, раз даже сваху отблагодарить не можем.

— У кого в такую пору есть деньги на свадьбу! — в тон приятелю протянул Чжао. — Мне на себя и то не хватает. Так что позвольте поблагодарить вас, господа, за вашу заботу.

— Как изменился мир! — сказал Ван. — Молодые люди, а нет ни энтузиазма, ни этой, как ее, романтики… Жениться не хотят, бедняками прикидываются! Ладно, так и быть, мы потрудимся для вас безвозмездно. Сянь, ты согласна?

Жена ответила:

— Они, наверное, сговорились. Я мало знакома с господином Фаном, но ведь каждый, кто учился за границей, приобрел знания — капитал на всю жизнь. Зато нам хорошо известно происхождение господина Чжао и будущее, которое его ждет. Нелегко найти для него достойную девушку! Ну, видите, какая я энергичная сваха?

— Если бы я кому-нибудь понравился, я давно бы женился, — сказал Синьмэй.

— Это вы, наверное, слишком разборчивы, ни на ком не решаетесь остановить выбор, — возразила госпожа Ван. — Холостяк, побывавший за границей, как лепешка из печи — так и обжигает руки родителям невест. Как я посмотрю, чем больше у молодого человека денег, тем меньше он думает о женитьбе. Ни приданое, ни протекция тестя его не интересуют. Лучше он заведет себе подружку и будет с ней гулять-погуливать. Кстати, ваша ссылка на нехватку денег неубедительна: жить с женой дешевле, чем содержать девицу.

Несколько удивленные рассуждениями собеседницы, гости хотели что-то возразить, но тут в разговор, сделав серьезное лицо, вмешался господин Ван:

— Я заявляю, что женился на тебе не из соображений экономии: в молодости я был примерным юношей и никаких вольностей себе не позволял. Так что прошу замечание жены не относить на мой счет.

И он подмигнул Фану и Чжао.

— Ты? В молодости? — пренебрежительно бросила жена. — А ты когда-нибудь был молодым


убрать рекламу




убрать рекламу



? Что-то мне не верится.

Ван покраснел, а Фан поспешил сказать, что он ценит добрые намерения хозяйки дома, но хотел бы знать, о каких девушках идет речь. Госпожа Ван захлопала в ладоши:

— Прекрасно! Господин Фан уже соглашается! Но я еще не могу открыть имена девушек. И ты, Чухоу, не выдавай секрета, прошу тебя!

Ласковое обращение супруги вернуло Вану хорошее расположение духа.

— Да, лучше вы обо всем узнаете завтра. И не надо относиться к этому слишком серьезно. Побеседуете друг с другом, поужинаете, а если не захотите продолжать знакомство — не надо. Девушки не станут подавать из-за этого в суд, ха-ха-ха! Жениться можно и после войны. Жаль только, что ваша молодость проходит. Правильно сказал поэт: «Не упусти своих лучших лет и не откладывай напоследок». Если бы вы женились, было бы лучше и для вас, и для общества. У нашего университета, конечно, большое будущее, но пока что ему нелегко найти хорошие кадры. И уж коли такие талантливые люди, как вы, — Сянь, ты ведь помнишь, как часто я говорил тебе о наших гостях? — соблаговолили приехать сюда, ректор вас ни за что не отпустит. Так создайте собственные семьи, живите себе спокойно и приносите пользу университету! Скажу вам по секрету, мне, может быть, с будущего семестра придется возглавить филологический факультет, после того как из него выделится педагогическое отделение. Так что я из корыстных интересов тоже хотел бы, чтобы вы закрепились здесь надолго. Опять же, если жены тоже работают в университете, легче содержать семью…

Госпожа Ван решительно прервала его:

— Как скучно! Только что сетовал, мол, нет романтики, а сам пустился в меркантильные расчеты!

— Какая нетерпеливая! Сейчас будет тебе романтика. Женитьба — самое счастливое, самое радостное событие в жизни человека. В противном случае разве стали бы мы с женой, люди уже немолодые, обманывать вас и выступать в роли сватов. Мы с ней…

— Хватит, надоело! — госпожа Ван нахмурилась и махнула рукой. С раздражением вспомнила она, как в минувшем году они с мужем осматривали буддийский монастырь в Чэнду. Во время проповеди монаха о переселении душ Ван наклонился к ней и шепнул: «Когда я умру, поскорее перевоплощусь в другого человека, чтобы снова жениться на тебе». Тем временем Фан и Чжао состязались в вежливости, уверяя, что таких супружеских пар, как Ваны, — на тысячу одна.

На пути к дому приятели разобрали по косточкам госпожу Ван. Сошлись на том, что она — незаурядная личность, но было непонятно, почему она вышла замуж за человека на два десятка лет старше себя. Скорее всего, ее родители обеднели и позарились на положение Ван Чухоу. Они в целом одобрили ее рисунки, но решили, что каллиграфические надписи на них выполнил муж. С видом знатока Фан рассуждал:

— В рисунок можно вносить поправки, в каллиграфии же поправки недопустимы. Женщины могут нарисовать неплохой пейзаж, но не в состоянии сделать хорошую надпись. Если бы госпожа Ван писала сама, это было бы сразу заметно.

Когда Фан уже достал ключ, чтобы отпереть дверь своей комнаты, Чжао сказал, запинаясь:

— А ты заметил, что в госпоже Ван что-то напоминает… ну, есть что-то общее… с Су Вэньвань?

Он повернулся и быстро скрылся; Фан удивленно посмотрел ему вслед.

Проводив гостей, Ваны отправились в спальню. По заведенному обычаю, он спросил, не допустил ли какой оплошности в беседе. Как правило, супруга придирчиво указывала ему на те или иные промахи, но на сей раз ответила:

— Кажется, нет. Впрочем, я не очень вслушивалась. Только зачем ты сказал им, что возглавишь факультет? Любишь ты хвастаться раньше времени!

Ван и сам успел пожалеть о сказанном, но продолжал упорствовать:

— А что в этом плохого? Пусть знают, что их будущее зависит и от меня. Между прочим, по какой это причине ты сегодня бичевала меня перед гостями? — начал кипятиться Ван, а при виде удивленного лица жены добавил: — Насчет того, был ли я молодым…

В этот момент госпожа Ван критически рассматривала собственное отражение в зеркале.

— А, ты вот о чем… Да ты лучше взгляни на себя — смотришь так, будто проглотить готов любого и каждого. Глаза б мои не глядели! Уходи!

Однако госпожа Ван не оттолкнула стоявшего за спиной мужа, а достала пудреницу и замазала его мертвенно-бледное отражение в зеркале.

Все эти дни Лю Дунфан не знал покоя. После смерти родителей заботы о счастье сестры легли на его плечи. В прошлом году в Куньмине ему рекомендовали одного перспективного жениха, но дело не сладилось. Конечно, присутствие золовки в доме было на руку госпоже Лю — та обшивала младших детей, присматривала за старшей дочерью. Но годы шли, и супруги начали опасаться, что девушка так и не выйдет замуж и навсегда останется у них.

В позапрошлом году, когда она эвакуировалась в тыл, ей полагалось бы поступить на четвертый курс, но правила запрещали менять вуз на последнем году учебы. Лю, наверное, мог бы помочь ей, но жена как раз собиралась рожать, прислугу найти было трудно… Одним словом, вуз остался незаконченным. Брат чувствовал себя виноватым и в утешение ссылался на то, что лишь немногие из получивших дипломы девиц действительно сумели встать на ноги. Жена укоряла Лю в том, что он посоветовал сестре идти в женский институт, — учись она вместе с мужчинами, давно нашла бы себе пару. «А почему же Фань училась вместе с парнями, а замуж не выскочила?» — возражал припертый к стене муж. «Ну вот, нашел тоже с кем родную сестру сравнить!» — парировала жена, доказывая таким отзывом о золовке, что является достойной супругой.

— Может быть, так на роду написано, — вздыхал Лю. — Матушка не раз говорила, что сестра умрет в родительском доме, потому что родилась лицом вниз. В детстве мы часто над ней подшучивали, а теперь, видать, примета сбывается — вековать ей в девах.

— Как это в девах? Уж в крайнем случае выдадим ее за вдовца. Вон госпожа Ван живет с пожилым, и вроде бы неплохо! — В словах жены прозвучала вера в то, что люди в состоянии изменять течение судьбы по своему усмотрению. Тут Лю подумал о Фан Хунцзяне, которому недавно помог в трудную минуту. Вот кто мог бы стать подходящим зятем. Он же должен быть благодарен Лю и понимать, что такое родство укрепит его положение — только стопроцентный болван упустил бы такой случай. Жена похвалила Лю за сообразительность, но выразила опасение, что Фан мало к чему пригоден, и, следовательно, Лю придется все время тянуть его. Но муж заявил, что Фан достаточно самостоятелен. Тогда она успокоилась и стала уже обдумывать, где будут жить молодые после свадьбы — конечно, в их доме есть свободные комнаты, но нужно заранее составить договор об аренде, а то вдруг будущие дети Фанов станут теснить ее собственных.

Когда стало известно, что госпожа Ван согласилась помочь в сватовстве, супруги поторопились сообщить радостную весть девушке, будучи уверенными, что она стыдливо выразит свое согласие. Но она лишь порозовела и ничего не сказала. Быстрая на язык госпожа Лю спросила:

— Да ты знаешь ли этого Фана? Говорят, что по сравнению с тем, куньминским…

Лю толкнул жену ногой под столом, но было уже поздно. Тут девушка заговорила и долго не могла остановиться. Сначала она заявила, что не собирается замуж и что никто не просил госпожу Ван заниматься сватовством. Кроме того, почему к женщинам относятся с таким пренебрежением? Называется это «сватовством», «знакомством», а на самом деле как будто курами или утками торгуют. Нарядят, подкрасят и предлагают мужчинам на выбор. Если с первой же встречи не понравилась — все, больше и говорить не о чем. Вот стыд-то какой! И еще она сказала, что не даром ест рис в семье брата, а работает по дому не хуже слуги, почему же ее торопятся выгнать? Даже о незавершенном своем образовании — не удержалась — напомнила. Позже Лю упрекнул жену за то, что она оживила в сестре обидные воспоминания о куньминском сватовстве. Но та подняла крик:

— Вся ваша семья уж такая обидчивая — дальше некуда! Да мне жалко того, кто возьмет ее в жены.

На следующее утро старшая дочь доложила родителям, что тетка плакала до глубокой ночи. Она не завтракала и не обедала, а все ходила в одиночестве вдоль ручья. Супруги переполошились — уж не задумала ли она наложить на себя руки? До смерти, может быть, и не дойдет, но в университете все станет известно. На всякий случай послали дочку следить за девушкой. К счастью, на ужин она пришла и даже съела двойную порцию. Больше о брачных делах не упоминалось. Когда пришло приглашение от Ванов, она ничего не сказала, а брат с женой ни о чем не решились спрашивать. Молчание длилось до утра того дня, на который был назначен ужин, и супруги уже хотели просить о мудрой помощи госпожу Ван. Но девушка вдруг велела служанке принести горячий утюг. Супруги посмотрели друг на друга и еле заметно улыбнулись.

Мисс Фань обнаружила, что никому не открывать свой секрет так же трудно, как сдерживать приступ кашля. Людское тщеславие состоит, в частности, в том, чтобы дать людям понять, что ты хранишь какую-то тайну, заставить их гадать, расспрашивать… Но у Фань не было никого, кто мог бы проявить интерес к ее тайне. Живя в одной комнате с Сунь, она была с ней, естественно, не в лучших отношениях. И в самом деле! Она прекрасно чувствовала себя одна в большой комнате, и вот на́ тебе — пришлось потесниться. Фань легче смирилась бы с этим, будь новая жиличка красива и богата, но Сунь оказалась заурядной девицей: приехала из Шанхая, а по части мод ничем не выделяется, разве что платья носит покороче, чем у Фань. В общем, девушки не стали подругами, хотя иной раз ходили вместе за покупками.

После того, как госпожа Ван пообещала познакомить Фань с Чжао Синьмэем, ее подозрительность возросла, потому что Сунь не раз говорила, что идет в преподавательское общежитие в гости к Чжао. Разумеется, Фань слышала, что Сунь величает Чжао «дядей», но ведь нынешние девицы так легко забывают о почтении к старшим… О приглашении госпожи Ван она не проронила ни слова, ни звука.

Главной страстью Фань был «разговорный» театр[128], особенно любила она трагедии. Такого театра здесь не было, поэтому она старательно приобретала новые пьесы китайских драматургов, перечитывала их, красным карандашом подчеркивала фразы типа «нам нужно мужество и еще раз мужество», «жить надо без оглядки, умирать без страха», «ночь так темна, что рассвет не может быть далек» — словно в них содержалась разгадка смысла человеческого существования. Но в трудные минуты, когда яркий свет луны наводил на грустные мысли или когда «воспитуемые» студентки не слушались ее и ворчали, что сама воспитательница — рядовая выпускница вуза и что ей, мол, больше пристало надзирать за прислугой или выдавать в общественной уборной туалетную бумагу, — в такие минуты она видела, что все эти глубокомысленные изречения ничуть не помогают ей, что и жить приходится с оглядкой, и умирать было бы страшновато… В трагедиях любовь обычно изображалась в возвышенно-романтическом духе, и Фань была убеждена, что до замужества ей должно пережить большое сердечное потрясение. Но тут же начинались сомнения. Она слышала, что чем богаче у женщины любовный опыт, тем легче она нравится мужчинам. Но известно было и то, что мужчины женятся только на девушках, сохранивших чистоту и непосредственность молодости. Как же ей поступить, если Чжао Синьмэй объяснится ей в любви?

Счастливая мысль пришла буквально накануне дня встречи: она даст понять, что ее страстно любили многие, но сама она оставалась холодна, так что это — ее первая любовь. Как раз в этот день продавщица в лавке спросила ее:

— Барышня, вы, верно, в университете учитесь?

Она тут же мысленно сбросила со своего возраста шесть или семь лет и помчалась домой словно на пружинах. Вернувшись, она, конечно, не удержалась и рассказала соседке о случившемся. Сунь в ответ заявила, что и сама приняла бы Фань за студентку, за что была награждена кокетливым упреком в неискренности.

Фань была немного близорука. Она не знала американской поговорки «Men never make passes at girls, wearing glasses»[129] и все же очков не носила. Правда, будучи еще студенткой, она пользовалась ими, когда нужно было списать что-либо с доски. Дело в том, что у нее не было приятелей студентов, у которых можно было бы позаимствовать конспекты, а студентки, имевшие таких приятелей, не желали одалживать другим результаты своих взаимных усилий. Ну, а записям студенток, что вели конспекты сами, без помощи дружков, Фань сама, будучи женщиной, не доверяла. Как все трудолюбивые, но следящие за своей внешностью девицы, она предпочитала тогда очки без оправы, с золотыми дужками. Ей казалось, что они не так резко выделяются на лице, почти сливаются с ним, как будто их вообще нет, тогда как очки с оправой сразу бросаются в глаза и неизбежно приносят их обладательнице титул синего чулка. Сейчас она надевала очки только в театре. Но сегодня, перед ужином, они понадобились ей, чтобы причесаться, тщательно заняться своей внешностью и, наконец, оценить в целом свое поясное отражение в большом зеркале. Она с сожалением отметила, что глазам недостает блеска, и приписала это бессоннице, вызванной предшествовавшим душевным подъемом. Может быть, попросить у госпожи Ван краску для ресниц и попробовать придать глазам туманно-мечтательное выражение? Заодно можно выслушать ее замечания по поводу туалета и, пока не поздно, принять меры. Сама будучи воспитательницей студенток, Фань смотрела на госпожу Ван как на «воспитательницу воспитательниц».

Едва пробило пять, она явилась к Ванам, сказав, что пришла помочь по хозяйству. Ван сказал, что гостей будет немного, еда уже заказана в лучшем ресторане города, так что помощь не нужна. Попутно он посетовал на то, что его домашний повар умер во время эвакуации, а теперешняя прислуга готовит так, что гостям подавать нельзя. Госпожа Ван усмехнулась:

— А ты ее не слушай, она пришла не помогать, а продемонстрировать свои таланты. Пусть Чжао Синьмэй знает, что она не только ученая и красивая, но и хорошая хозяйка.

Фань вслух попросила хозяйку не насмехаться над ней, а шепотом — оценить ее внешность. Той показалось, что Фань недостаточно подрумянена, и она повела ее в свою комнату. Вышла Фань ярко-красной, как индеец, выкрасившийся перед битвой в цвет победы. Затем она попросила у хозяйки краску для ресниц, причем стала уверять ее, что трахомой никогда не болела, так что инфекция исключена. Слышавший все эти разговоры Ван Чухоу безудержно смеялся, словно подтверждая иностранную поговорку: «где куры да утки, там и помет, где девушки, там и веселье».

Последней пришла младшая Лю. У нее было приятное открытое лицо и пышная фигура, затянутая в слишком узкое платье, морщившееся при каждом движении. Увидев, с кем хотят их познакомить, Чжао и Фан, разочарованные, готовы были смеяться над собой: они уже много раз виделись, хотя и не разговаривали с этими девицами.

Фань сразу же мысленно описала вокруг себя и Чжао магический круг и вцепилась в собеседника так, что между ними и капля воды не просочилась бы. Синьмэй для начала пожаловался на отсутствие развлечений в здешнем городке, Фань охотно согласилась — ей тоже здесь скучно, не с кем поговорить. Синьмэй поинтересовался, как она проводит свободное время. За чтением пьес, ответила девушка, и в свою очередь полюбопытствовала, любит ли он читать.

— Мне очень нравятся нынешние пьесы на разговорном языке, но, к сожалению, я ни одной… гм… почти ни одной не видел.

Фань спросила, что он думает о Цао Юе[130]. Чжао ответил наобум:

— Я полагаю, что он самый… самый великий драматург.

Фань от радости захлопала в ладоши:

— Господин Чжао, как я довольна, что мы сошлись во мнениях! А какая из его пьес вам нравится больше всего?

Чжао никак не предполагал, что после всех выпускных экзаменов ему придется держать еще и этот. Долголетняя практика в свое время выработала в нем умение давать мнимо глубокомысленные ответы, но сейчас он растерялся и пробормотал:

— Как ее… «Зима»… нет, «Лето»…[131]

Заметив изумление на лице девушки, он перестал перебирать невпопад времена года. Фань так и застыла с раскрытым ртом, как пациент в кабинете дантиста. Как же можно будет жить с таким необразованным мужем! Впрочем, до свадьбы еще есть время, можно будет поднатаскать его. Она постаралась шуткой смягчить свою первоначальную реакцию и прочла Чжао двухминутный курс современной китайской драматургии, добавив, что если он заинтересуется, может найти у нее все лучшие пьесы. Чжао поблагодарил, но девушка тут же изменила решение:

— Нет, свои экземпляры я дать не могу, лучше поищу для вас в другом месте. Многие книги подарены мне авторами.

Чжао поклялся, что вернет их в целости и сохранности, но Фань игриво возразила:

— Не в этом дело. Знаете, писатели бывают такими несносными, пишут на книгах бог знает что! Впрочем, вам можно дать прочесть.

Тут уж Чжао почувствовал себя обязанным настоять на своей просьбе.

Лю говорила мало, Фан, пришедший главным образом ради ужина, ограничился несколькими общими фразами, так что всю беседу пришлось вести госпоже Ван. Вдруг ее прервал супруг, вернувшийся из внутренних помещений и доложивший, что осмотр произведен.

— Что вы осматривали? — удивился Хунцзянь.

Ван усмехнулся:

— Видите ли, у меня сейчас две служанки. С горничной все в порядке, а вот с кухаркой не везет, то и дело меняем. Первая каждый день отпрашивалась ночевать домой, не успеем поужинать, она уже исчезла, даже не вымыв посуды. Взял другую. Прошло недели две — все тихо, даже домой ни разу не попросилась. Вдруг однажды в полночь раздается сильнейший стук в дверь. Оказывается, это ее муж. У негодницы, как выяснилось, был любовник, она пускала его сюда по ночам, потому-то и домой не уходила. Муж прознал и явился, чтобы поймать ее с поличным. Я чуть не лопнул от злости! Нанял еще одну, теперешнюю. Женщина неглупая, неплохо готовит кое-какие несложные блюда. Правда, мы заметили, что порции стали вроде бы поменьше, но решили, что если она и прикарманивает сколько-то из денег на питание, то ведь каждый старается в чем-нибудь словчить, стоит ли из-за такой мелочи снова менять прислугу? Сделаем с женой ей внушение, и достаточно. Но вот ректору кто-то издалека прислал три десятка овсянок, он возьми да и попроси, чтобы их приготовили у нас — вы ведь знаете, что господин Гао любит ужинать в нашем доме. Жена сказала, что у нее на родине овсянок фаршируют кусочками мяса, а потом запекают, так получается вкуснее. За ужином были только мы двое, ректор и еще Ван с математического отделения — кстати, большой оригинал. И ему, и господину Гао очень понравилось. Вдруг этот Ван спрашивает: верно ли, что овсянок было тридцать. Мы подумали, что гость не наелся, а он говорит, что, мол, нет, не то: просто он подсчитал, что нам подали только двадцать четыре птичьи тушки. Сянь, ты не помнишь, сколько точно, не двадцать пять? Значит, должно еще остаться. Я спрашиваю: что же, вы меня злостным укрывателем считаете? Ректор тоже рассердился на Вана. А жена пошла на кухню и видит — в соусе плавают не то пять, не то четыре овсянки! Спросила кухарку, а та, знаете, что ответила? Это, говорит, я оставила хозяину на утро, пусть доест с лапшой! Ну, конечно, я их доедать не стал…

— В чем же дело? Прислали бы нам! — Чжао воспользовался первой возможностью прервать бесконечную речь хозяина — так задыхающийся человек жадно глотает глоток свежего воздуха. Госпожа Ван усмехнулась:

— А почему вы сами не зашли? Так и пришлось отослать их ректору.

— Следовательно, ваша служанка проявила, так сказать, излишнюю заботливость о хозяине, — заметил Фан. — Действовала она глупо, но с похвальным намерением!

— Как бы не так! Мы и сами сначала поверили ей, а потом поняли, что она себе на уме и меньше всего заботится о хозяевах, — возразила госпожа Ван. — На днях подает она куриный бульон, а он жидкий — ну вода и вода. Я и говорю мужу: «Курица в нем, видать, не варилась, а только искупалась». Так та еще сделала вид, будто обиделась, отпираться стала. Но я нажала на горничную, она и рассказала, что у кухарки есть сын, так она его часто приводит в кладовую и там кормит лучшими кусками. Я спрашиваю: почему же ты раньше мне не доложила, небось и самой перепадает? Та долго молчала, а потом все-таки созналась, что кухарка обещает женить на ней сына. Одним словом, обе они не годятся, придется опять искать новых. А пока мы всякий раз, как гостей принимаем, инспекцию на кухне проводим.

Гости заговорили разом:

— Да, с прислугой сейчас трудно! (Чжао и Фан.)

— У нас кухарка тоже выкидывает фокусы! (Лю.)

— Ой, вы меня напугали. Хорошо, что я одна и могу обойтись без прислуги. (Фань.)

— Ну, не всегда вы будете одна! — улыбнулась госпожа Ван. — А вы, мисс Лю, настоящее сокровище для брата и невестки!

Служанка подала кушанья, все устремились к столу. Ван заявил, что, поскольку стол круглый, все места одинаково почетны, и стал извиняться за скудость угощения. Гости, как водится, уверяли, что всего слишком много, не съесть. Вдруг Ван воскликнул, обращаясь к Фань:

— Ах, как же это я не догадался позвать барышню Сунь, которая живет вместе с вами! Она же у нас ни разу не была!

Услышав имя своей соседки, Фань испытующе посмотрела на Синьмэя, а Хунцзянь вдруг неизвестно отчего покраснел. Госпожа Ван заметила:

— Сначала мы все думали, что эта барышня — возлюбленная господина Чжао. Потом только стало ясно, что между ними ничего нет.

— Вот видишь, какая опасная вещь — слухи и домыслы! — обратился Чжао к Фану.

— Сейчас Сунь завела роман, — сказала Фань. — И это не домысел, я живу с ней в одной комнате и вижу все, что происходит.

Синьмэй поинтересовался, с кем. Уверенный, что сейчас будет названо его имя, Хунцзянь стал усиленно жевать, чтобы не выдать своего смущения. Но Фань ответила, что выдавать чужие секреты — не в ее правилах.

— Да я, кажется, и сам догадываюсь, — сказал Синьмэй, искоса взглянув на приятеля. Тот сидел с полным ртом и не смог вовремя остановить Чжао.

— Смотрите, какая осведомленность! — воскликнула Фань. — И когда вы успели? Ведь Лу Цзысяо начал ухаживать за Сунь, писать ей каждый день письма, как раз в то время, когда вы уезжали в Гуйлинь!

Водоворот чувств бурлил в душе Хунцзяня: с одной стороны, его имя не упомянули, так что можно было успокоиться; с другой, ему было больно слышать, что Сунь завела роман с другим. Но почему? Ведь он же не влюблен в Сунь? У нее есть свои достоинства, она приятна, но это не настоящая красота, в ней есть что-то зыбкое, неестественное. Вот характер у нее действительно хороший… Во всем виноват Синьмэй, он все подтрунивал над Фаном, и вот теперь Фан чувствует, что привязался к девушке. А такой, как Лу Цзысяо, ей не может понравиться всерьез! Но не могла же Фань выдумать, что у них ежедневная переписка! Настроение у Фана вдруг испортилось.

Эта новость удивила Ванов и Лю. Чжао выслушал ее, как государственный муж слушает доклад об уже известном ему событии, и сказал с серьезным лицом:

— У меня есть свои источники информации. Кстати, в свое время Лу Цзысяо просил господина Фана познакомить его с Сунь, но я был против — он староват для нее.

— А почему вы вмешиваетесь в ее дела? — напустилась на него хозяйка. — Ведь вы ей не настоящий дядя, да если бы и были настоящим… Надо было нам позвать их обоих! Правда, Цзысяо мне не очень нравится — в нем есть что-то от дерзкого мальчишки.

— Нет, от историков лучше держаться на расстоянии, — заявил Ван. — А Цзысяо вовсе не мальчишка — он у себя на отделении ведущий профессор. Правда, это не мешает ему быть человеком мелким и злоречивым… А Хань Сюэюй очень мнителен: если пригласить его подчиненного, а его не позвать, он подумает, что я переманиваю на свою сторону его людей. И так уже в университете воюют между собой клики «гуандунцев», «молодых талантов», «учившихся в Японии»… Вот вы, господа, не боитесь, что после этого ужина вас зачислят в «партию Вана»? Госпожу Лю брат уже отнес к этой «партии».

— Я знаю, коллеги разделены на несколько группировок, — сказал Чжао. — Они часто собираются, обедают вместе, но мы с Хунцзянем ни в одну не вошли. Пусть зачисляют, куда угодно.

— Вы уже зачислены в «секту дракона», то есть родственников или старых знакомых ректора. Правда, господин Фан ранее не был знаком с Гао Суннянем, но благодаря дружбе с господином Чжао тоже, как говорят, прицепился к драконьему хвосту, ха-ха-ха! Я-то знаю, что все это досужие вымыслы, иначе я не позвал бы вас в гости!

Фань нимало не интересовалась борьбой фракций в университете, но считала своим долгом нанести еще удар по Сунь:

— Какой в этом смысл — создавать в учебном заведении какие-то партии? А Сунь — девушка очень хорошая, только несколько неряшлива, вечно разбрасывает свои вещи по комнате… Ох, я и забыла, что она «племянница» господина Чжао! — И Фань сделала вид, что не знает, куда девать себя от смущения.

— Ну, какое это имеет значение. Впрочем, за долгие дни пути сюда мы с Хунцзянем не замечали за ней такого недостатка, ведь правда?

Фан ответил утвердительно, но думал в это время о том, что его, как оказалось, зачислили в «свиту дракона». Это и изумило и рассердило его: так у Уильяма Джеймса[132] краб, узнав о том, что биологи отнесли его к классу ракообразных, замахал клешнями и возмущенно заявил: «Я есть я, самостоятельная личность, и не вхожу ни в какие классы». Госпожа Ван выразила удивление, что Фан, который слывет за человека обаятельного, так сегодня молчалив. Фан в ответ сострил: мол, блюда были такие вкусные, что он нечаянно проглотил язык.

Вскоре разговор опять зашел о том, что в городке нечем развлечься. Госпожа Ван сказала, что можно было бы сыграть в мацзян; но их дом стоит слишком близко к университету… Муж не дал ей договорить и вмешался:

— У моей жены слабые нервы, она не выносит шума игры… Гм, кто бы это мог стучать в такую пору в дверь?

Почти тотчас же в комнате появился Гао Суннянь:

— Ага, госпожа Ван пригласила гостей, а меня не позвала? А я учуял запах чего-то вкусного и — тут как тут!

Все моментально встали, выказывая почтение начальству, только госпожа Ван лениво приподнялась, спросила, ужинал ли Гао, и, не дожидаясь ответа, велела прислуге принести еще один стул и прибор. Чжао уступил ректору свое место рядом с Фань; тот долго отказывался, потом согласился, но, едва успев окинуть взором собравшихся, закричал:

— Нет, так не пойдет! Вы же сидели в определенном порядке, а я по недомыслию разъединил эту пару. Садись обратно, Синьмэй.

Тот отказался, ректор предложил свое место Фань, но та будто прилипла к стулу. Гао пришлось отступить, ограничившись цитатой из старинного сочинения: «Когда великие силы Поднебесной долго находятся в единстве, они стремятся к разъединению; когда долго разъединены, стремятся к объединению». Он громко рассмеялся, сделал комплимент Фань и выпил рюмку вина. Его гладко выбритое желтое лицо сияло, как начищенный ботинок.

Разочарованный в свое время тем, что его провели с профессорской должностью, Фан Хунцзянь старался пореже попадаться ректору на глаза. Он и не подозревал, что Гао так прост и демократичен. Что касается самого Гао, то он, как биолог, прекрасно знал, что выживают лишь умеющие приспособиться существа. Сам он полагал, что сумеет приспособиться к любой обстановке и найти для каждого человека подходящие слова. В романе «Речные заводи» о наставнике императорской гвардии говорится, что он «в совершенстве владел всеми восемн