Название книги в оригинале: Вучетич Виктор Евгеньевич. Поединок. Выпуск 3

A- A A+ Белый фон Книжный фон Черный фон

На главную » Вучетич Виктор Евгеньевич » Поединок. Выпуск 3.





Читать онлайн Поединок. Выпуск 3. Вучетич Виктор Евгеньевич.

Поединок. Выпуск 3

 Сделать закладку на этом месте книги

В третьем выпуске ежегодника «Поединок» публикуются приключенческие повести и рассказы московских писателей. Теме революции и гражданской войны посвящены повести и рассказы Ю. Авдеенко, В. Вучетича. О мужестве и героизме советских людей в наши дни рассказывают А. Ромов, Н. Коротеев и др.

Сборник посвящается 60-летию Великого Октября.















ПОВЕСТИ

 Сделать закладку на этом месте книги




Виктор ВУЧЕТИЧ

НОЧЬ КОМИССАРА

 Сделать закладку на этом месте книги




1

 Сделать закладку на этом месте книги

Поезд пришел в Козлов после полуночи. Разбудил Сибирцева щеголеватый адъютант в черной коже, перетянутый скрипучими черными ремнями. У него было пухлое, розовощекое, совсем юношеское лицо с кокетливыми усиками и вид отлично выспавшегося человека. Не зная его, можно было бы подумать, что этот человек — самый обыкновенный штабной адъютантишка времен недавней империалистической, не нюхавший пороха, но явно бравирующий своей завидной выправкой. Но в том-то и дело, что Сибирцев хорошо знал Михеева. Даже слишком хорошо. Знал по Харбину, по станции Маньчжурия, где нынче окопался «истинный сын трудового крестьянства» есаул Семенов, возведенный Колчаком в чин генерал-лейтенанта. Сказал тогда Михеев, что вот, мол, спит и видит себя новоиспеченный генерал в Москве белокаменной под перезвон всех сорока сороков. Спит и видит. А они с Сибирцевым именно поэтому и не могут спать, не пришла еще пора их спокойных ночей. Да, обманчива бывает внешность.

Сибирцев с завистью смотрел в чистые улыбающиеся глаза и не замечал в них ни капельки сна или усталости. Таков уж был Михеев.

— Вставай, вставай, — тормошил Михеев, — царствие небесное проспишь, господин прапорщик.

— Сам ты прапорщик, — лениво огрызнулся Сибирцев и с наслаждением потянулся на свежих жестковатых простынях, радуясь остаткам сна и словно догадываясь, что подобное счастье может не повториться. Не будет больше ни литерного вагона, ни свежих простыней, ни упоительного наслаждения быть самим собой.

— А что в этом позорного? — широко улыбнулся Михеев. — Я, ваше благородие, горжусь тем, что в рядах доблестных российских войск имел чин прапора. Уж чего-чего, а первая-то пуля всегда твоя. Разве не так?

— Да, храбрости вам не занимать. Умишка бы... — Сибирцев рывком поднялся, едва не стукнувшись теменем в верхнюю полку.

— Ну, насчет умишка, товарищ бывший эсер, — капризно надул губы Михеев, — тут вы, конечно, правы. Уж вы-то вовремя оценили ситуацию. Хотя, кто знает, были бы у верховного наверняка в чине полковника. Генерала — нет, не потянете. Там, знаете ли, порода нужна. Или уж как наш с вами есаул: «Без доклада не входить, а то выпорю». Во! А у вас какая порода? Лапоть вы сибирский.

— Ладно, лапоть так лапоть, — усмехнулся Сибирцев. — Где мы, в Козлове?

— Да, — сразу становясь серьезным, сказал Михеев. — Давай-ка, Мишель, одевайся побыстрей, Мартин Янович ждет.

Он присел на соседнюю полку и, вынув из внутреннего кармана кожанки металлическую пилку, стал тщательно подтачивать ногти.

— Значит, расстаемся с вами, ваше благородие, — задумчиво сказал он. — Хоть вспоминать-то будете?.. Хотя зачем? Воспоминания только отягощают нашу и без того суматошную жизнь. Думать наперед мешают. А мы с вами — старые боевые кони. И скакать еще, и скакать...

«Почему расстаемся? — вдруг дошло до сознания Сибирцева. — Видно, Михеев что-то знает. Но не говорит. Значит, не может...»

— Что это тебя на сантименты потянуло? — чуть дрогнувшим голосом спросил Сибирцев, обеспокоенно думая, какие новые загадки подкинула ему нынче судьба.

— Так ведь... вот живешь, живешь и... расстаешься. И будет ли новая встреча, кто знает... А хорошо мы поработали. Без похвальбы, хорошо...

Он замолчал, исподлобья поглядывая, как Сибирцев одевается, закручивает портянки.

— Сапоги-то худые... — вдруг пробормотал Михеев. — А еще топать и топать... Знаешь что, Мишель? — решительно сказал он. — Возьми-ка мои. Размер у нас, помнится, одинаковый. — И он тут же стал стягивать свой надраенный до блеска сапог.

— Ты что, спятил? — Сибирцев недоуменно поглядел на Михеева. — Не валяй дурака.

— Делай, что говорю, — словно обозлился Михеев. — Я ему, может, жизнью обязан, а он про какие-то вшивые сапоги. Бред собачий. Надевай! Давай сюда свои, до Москвы не развалятся, а там уж как-нибудь обойдусь. У контры реквизирую. Это ты у нас человек высоких принципов, а мне что? Или на худой конец, жена какого-нибудь богатого контрика подарит. За ласку. Они за ласку что хочешь... А ты — сапоги. Да шучу, — так же серьезно, без улыбки добавил он. — Не делай страшные глаза. Это ты для своих бандитов прибереги. Неужели ты полагаешь, что в Москве для меня пары сапог не найдется? На той же Сухаревке. Или Хитровке.

Сапоги Михеева удобно и плотно сидели на ноге. Сибирцев встал, с удовольствием притопнул каблуками по полу, затянул на поясе ремень и с неловкой признательностью взглянул на Михеева, на свои старые разбитые сапоги.

— Вот, значит, как, — смущенно сказал он. — За сапоги, брат, спасибо. В самый, что называется, раз сапоги.

— Ладно, — отмахнулся Михеев. — Ступай давай. Я тебя потом провожу.

Потирая виски, Сибирцев вышел в коридор и прошел в середину вагона, в просторный салон особоуполномоченного ЧК. Он даже зажмурился от яркого света, заливавшего плотно зашторенное помещение. Вытянулся у дверей по стойке «смирно» и хотел было доложить о приходе, но Мартин Янович, бородатый великан, стремительно поднялся из-за стола, заваленного письмами и какими-то документами, поверх которых, свисая на пол, лежала большая карта. Сибирцев сам был росту немалого, но перед Мартином Яновичем всякий раз чувствовал себя подростком.

— Явился, богатырь? — без тени иронии, четко выговаривая слова, сказал особоуполномоченный. — Проходи, пожалуйста. Садись вот здесь. — Он показал на широкое мягкое кресло, не совсем вязавшееся со строгой рабочей обстановкой кабинета. — Давай будем говорить.

Он снова сел за стол, положил длинные руки с широкими кистями на карту.

— Наш план, — начал он после недолгой паузы, — несколько будет изменяться. Временно.

Его жесткое, словно вырубленное из камня лицо, глубокие и пронзительные глаза источали силу и власть. Сибирцев с сожалением подумал, что уж его-то собственная физиономия наверняка такого впечатления не производит, особенно теперь, после сна. Да еще это кресло — мягкое, расслабляющее. Он попробовал выпрямиться, но кресло словно не отпускало. Так и хотелось закинуть ногу на ногу.

— Здесь, — продолжал, по-прежнему глядя в упор, Мартин Янович, — я уже имел беседу с председателем губчека. Он, конечно, жаловался, что положение в губернии тяжелое. Коммунистов мало. Просил помощи.

«Вот оно что!» — сообразил Сибирцев.

От Мартина Яновича не укрылась догадка Сибирцева.

— Ты, Михаил Александрович, следует полагать, уже понял, о чем будет разговор. Правильно. Мы должны помочь губернии. — Он встал, прошелся по ковру, остановился рядом с Сибирцевым. Тот приподнялся.

— Сиди, — приказал Мартин Янович. — Положение в губернии таково. — Он снова стал медленно прохаживаться по салону, явно тесному для него. Поскрипывали сапоги, поскрипывали ремни портупеи, четко и тяжело, с металлической резкостью падали слова особоуполномоченного...

В глубоких снегах, морозах и метелях ушел двадцатый год. Ушел страшный двадцатый с его небывалой засухой, захватившей половину России. Смерть, разорение, мятущиеся, измученные люди, штурмующие проходящие поезда. Все что угодно, лишь бы уехать, уйти, уползти. Сдвинулась с места и покатилась, поползла в разные стороны огромная страна. И не было, казалось, силы, способной сдержать этот отчаянный исход. Хлеба, дайте хлеба...

А хлеб был. Только брать его приходилось с бою, с выстрелами и кровью, с ночными пожарами в полнеба, ценой гибели многих товарищей-продотрядовцев.

Сибирцев знал о великой беде. Знал потому, что сам в течение последнего года отправлял из Иркутска эшелоны с зерном и мороженым мясом, рыбой и одеждой.

Он представлял себе общую картину трагедии, но, как теперь понял, представлял слишком общо. Истинное положение он стал понимать лишь сейчас.

— Добавь к этому, — говорил Мартин Янович, — что сознательный пролетариат составляет в губерниях явное меньшинство. Разорение коснулось в первую очередь крестьянской собственности. Добавь сюда повстанческий элемент, который появился в результате демобилизации армии. Наши враги не ждут, когда мы выправим положение, потому что голод для них — средство политической борьбы. У них есть оружие. Много оружия. Еще вчера у них был Кронштадт.

— Был! — вырвалось у Сибирцева.

— Да, был, — в глазах Мартина Яновича мелькнуло торжество. — Мятеж подавлен. Но... — взгляд его посуровел, и он сказал после короткой паузы: — Это стоило большой крови. Кто может оценить стоимость крови?..

Сибирцев перевел дыхание. Ему стали окончательно ясны причины резкой смены маршрута. Значит, теперь Тамбов... Что он знает о Тамбове? Богатые жирные земли. Богатые поместья... Яша Сивачев был родом отсюда, из Моршанского уезда... Погруженный в свои мысли, он не сразу понял, о чем говорит Мартин Янович. Только слова «Феликс Эдмундович» заставили его сосредоточиться и виновато взглянуть на особоуполномоченного.

— ...уже указывал на несостоятельность принципа окружения бандитов небольшими силами. — Мартин Янович медленно вышагивал по ковру и словно забивал гвозди короткими ударами кулака. — Необходимо изменить как организацию, так и тактику борьбы с бандитизмом. На этот счет есть прямое указание Орловскому военному округу. Не разрозненные действия отдельных отрядов, а сильные маневренные группы, которые должны постоянно преследовать бандитов до полного их уничтожения. Только что мы ликвидировали кулацкое восстание Колесникова в Воронежской губернии, но остатки его шайки бежали сюда, к Антонову. Уничтожили банду Вакулина на Дону, но и его недобитые бандиты пришли к Антонову. К нему стягиваются кулаки, эсеры, дезертиры, сгоняется силой крестьянская масса. Идейное руководство восстанием осуществляет так называемый «Союз трудового крестьянства». Можно себе представить, какое это трудовое крестьянство. Но за всем чувствуется рука небезызвестного Виктора Чернова. Тебе что-нибудь говорит это имя?

— Еще бы! Бессменный член ЦК партии эсеров.

— Вот так. В настоящее время, по нашим сведениям, антоновская армия насчитывает около пятидесяти тысяч сабель и штыков, имеет свои полки, свою контрразведку, агентуру. Что же получается? По вине нерадивых губисполкомщиков и чекистов Феликс Эдмундович еще в прошлом октябре, то есть полгода назад, получил ложные сведения и докладывал о разгроме кулацко-эсеровского мятежа в Тамбовской губернии, а Антонов в это время, отсиживаясь в лесах, укрепил свои банды и теперь разоружает наши мелкие воинские части, милицию, перерезает железные дороги, забирает зерно и скот, зверски убивает коммунистов и советских работников. Положение нетерпимое. Мне не надо объяснять тебе, Михаил Александрович, какое нетерпимое положение. У тебя есть опыт, партия знает тебя и верит. Мандат, все главные сведения и инструкции — в этом пакете, — Мартин Янович достал из-под карты на столе объемистый пакет и протянул его Сибирцеву. — Иди к себе, ознакомься. Вопросы потом. Времени есть один час...

2

 Сделать закладку на этом месте книги

Ушел поезд перед рассветом. Ушел, унося с собой тепло и уют литерного вагона. Растаял в предутренней дымке фонарь на площадке последней теплушки, развеялась паровозная гарь. Некоторое время Сибирцеву еще казалось, что он различает высокую стройную фигуру Михеева, стоящего на подножке литерного вагона, а потом и это видение пропало. Сама по себе рассеялась толпа, осаждавшая поезд, ушла охрана.

Сибирцев огляделся. Прямо перед ним возвышалась темная масса вокзала. В редких незаколоченных окнах его дрожали слабые отсветы — вероятно, от керосиновых ламп. Близко от Сибирцева хлопнула дверь, и в светлом проеме на миг обозначился силуэт мужчины с каким-то странным сооружением на голове.

Сибирцев вскинул на плечо свой тощий вещевой мешок и пошел к той двери.


Взбудораженная отходом поезда людская масса снова обреченно устраивалась на каменном полу зала для пассажиров, на редких скамьях, подоконниках. Едко дымили самокрутки, слышался возбужденный, постепенно стихающий гомон.

На вошедшего Сибирцева никто не обратил внимания. Был он еще одним не уехавшим неизвестно куда и вынужденным теперь ждать неизвестно какого счастливого случая. Так, скользнуло по нему несколько взглядов, ну разве что привлекли внимание его добротный черный полушубок и начищенные справные сапоги. Но и эти взгляды равнодушно погасли. Перешагивая через лежащих на полу людей, Сибирцев добрался до окошка кассы и негромко спросил сонного, небритого кассира в дореволюционной форменной фуражке, как пройти в транспортную ЧК. Тот, позевывая, объяснил, что надо в соседнюю дверь с перрона.

Почувствовав на себе чей-то внимательный взгляд, Сибирцев скосил глаза, медленно повернулся и увидел мужика, укутанного в непомерно большую для него солдатскую шинель. Он сидел неподалеку на подоконнике и, слюнявя клок газеты, скручивал цигарку. Заметив движение Сибирцева, поспешно отвернулся. На голове мужика был надет бесформенный лисий малахай, из-под которого торчали концы какого-то идиотского яркого бабьего платка. Похоже, что это его силуэт мелькнул в двери, подумал Сибирцев и откровенно широко зевнул. Мог он слышать вопрос к кассиру? Судя по всему, нет. Однако Сибирцев еще постоял недолго, лениво разглядывая пассажиров, а после так же лениво побрел к выходу.

На улице он расстегнул полушубок, с наслаждением вдохнул свежий воздух и окончательно понял, что все, что было, безвозвратно прошло. И снова, как уже случалось не раз, надо начинать с нуля. Он постоял, прислушиваясь к тишине, и шагнул в соседнюю дверь.

Молоденький дежурный в потертой кожаной тужурке, с огромным маузером в новой лаковой кобуре, висевшей на ремне через плечо, привстал было при его появлении, однако крепко ему, видимо, хотелось спать, потому что он тут же сел на место и подпер кулаками подбородок. Не обращая пока внимания на его вопросительный взгляд, Сибирцев прошел к столу, сел напротив, поставив вещмешок у ног, огляделся.

В помещении больше никого не было. Только за плотно закрытой дверью в глубине комнаты слышались приглушенные голоса.

— Начальство еще здесь или укатило? — спросил Сибирцев со спокойной усмешкой.

— А ты сам кто такой? — в свою очередь задал вопрос дежурный.

— Много будешь знать... Так где его найти?

Уверенный тон Сибирцева успокоил дежурного.

— Они все тут были, — сказал он, потирая по-детски глаз кулаком, — но скорей всего теперь уехали, как поезд ушел. Домой поехали, куда ж еще?

— Та-ак, — протянул Сибирцев. — Ну-ка, давай, брат, покрути свою машину, — он показал рукой на телефонный аппарат, — да соедини меня с Нырковым.

Названная фамилия окончательно убедила дежурного, что перед ним какое-то неизвестное ему начальство. Он послушно завертел ручкой аппарата, долго дул в рожок микрофона. Наконец станция отозвалась.

— Семнадцатый мне! — потребовал дежурный. — Семнадцатый, говорю!

— Полегче, полегче, — Сибирцев положил ему ладонь на плечо. — Так, брат, ты весь вокзал всполошишь.

Он забрал рожок, прижал к уху наушник и услышал далекий хриплый голос:

— Нырков у аппарата. Кто это?

— Я это, Нырков. Гость с поезда. Что ж не дождался? Ищи тебя, видишь ли, по всему городу.

— Виноват, товарищ, — сразу сообразил, о чем идет речь, Нырков. — Я велю дежурному проводить тебя. Чтоб дал охрану.

— Ну какой мне резон таскаться по городу? Ты давай-ка подходи сюда, обсудим ситуацию и решим, как жить дальше. А что не дождался — сам виноват. Спал бы уже себе спокойно.

Сибирцев услышал что-то неразборчивое, и станция дала отбой.

Разговор Сибирцева с Нырковым произвел благоприятное впечатление на дежурного. Он вышел в соседнюю комнату, где слышались голоса, и вернулся с закопченным чайником. Потом достал из тумбочки стола две кружки, дунул в них, сыпанул из кулька по щепотке мелкой розоватой стружки и залил ее кипятком.

— Морковь, — объяснил он, увидев вопросительный взгляд Сибирцева.

— А-а, не пробовал. Мы брусничный лист заваривали. Душистый чай получался... Охрана? — Сибирцев кивнул на дверь.

— Она. Все у нас там. И арестованных держим.

— Устрой-ка ты для меня, брат, небольшую проверочку. Этак аккуратно пусть пройдут по залу, посмотрят документы у одного, другого и особо обратят внимание, но без навязчивости, на мужика в рыжем малахае. И бабий платок под ним повязан. Яркий такой платок. И шинель не по росту. На подоконнике он сидел, неподалеку от кассы.

— Сейчас распоряжусь, — с готовностью отозвался дежурный и ушел в другую комнату. Через минуту оттуда появились двое солдат и протопали к выходу.

— Аккуратно и без навязчивости, — крикнул им вдогонку дежурный.

Сибирцев усмехнулся, взял протянутую кружку с морковным чаем и стал пить мелкими глотками новый для него напиток. Но вкуса он не ощущал — тревожила какая-то непонятная мысль. Нечеткая, расплывчатая, но беспокойная. Надо было понять ее, а поняв, успокоиться. В чем дело? Мужик этот, что ли? Платок дурацкий. Физиономия красная, сытая. Нет, не знаком. Взгляд его острый, заинтересованный. Может быть, не просто заинтересованный?.. С Михеевым простились еще в купе. Присели на дорогу, помолчали. Вдоль вагона прошла охрана, поглядела, что и как, а за ней вышел и Сибирцев, но с обратной стороны поезда, перешел через пути и выбрался к вокзалу. Не новичок же. Понимает, что к чему. Здесь-то все чисто... Тогда что же?

Сибирцев выпил всю кружку, но так и не понял, что пил. Стуча подковками сапог, вернулась охрана. Старший склонился к дежурному и, исподлобья глядя на Сибирцева, вполголоса сказал:

— Нет там такого мужика.

Дежурный встрепенулся, но, встретившись с глазами Сибирцева, махнул рукой. Ладно, мол, нет так нет. На всякий случай спросил:

— Вы внимательно смотрели?

— А как же? — обиделся было старший.

Дежурный снова махнул рукой:

— Отдыхайте.

«Вот она, загадка», — подумал Сибирцев. Заметив пристальный взгляд дежурного, он поплотнее запахнул полушубок и спросил, снова кивнув на дверь охраны:

— Что-нибудь интересное есть?

Дежурный понял вопрос.

— Нет, ничего особенного. Мешочники, спекулянты. Мелочь. Утром разберемся.

— Мелочь... Ну-ну... Далеко Ныркову добираться?

— С минуты на минуту будет... Да вот он сам.

Дежурный резво вскочил, вытянулся, услыхав быстрые шаги на перроне. Невольно усмехнувшись, поднялся и Сибирцев. В помещение не вошел, а, скорее, вкатился невысокий плотный человек в просторном пальто с вытертым бархатным воротником, какие носили еще недавно провинциальные чиновники, и солдатской папахе. Руки он держал в оттопыренных карманах.

Мельком взглянув на дежурного, вошедший тотчас перевел взгляд на Сибирцева. И, увидев его добродушное, круглое лицо, стремящиеся быть строгими глаза, Сибирцев почувствовал облегчение. Он шагнул навстречу и протянул руку.

— Здравствуй. Извини, что пришлось тревожить.

Нырков сжал его пальцы неожиданно жесткой и сильной ладонью, взял мандат, не садясь прочитал его, сложил и вернул Сибирцеву.

— Здравствуй, — ответил наконец. — Малышев, — не поворачиваясь, сказал дежурному, — ступай к ребятам. Я позову, когда будешь нужен.

Дежурный вышел. Нырков сел на его место, расстегнул пальто, снял папаху, обнажив лысую крупную голову.

— Ну, как прикажешь звать-величать?

— Михаилом, — ответил Сибирцев, тоже садясь.

— Ага, — подтвердил Нырков, — а я, значит, Ильей буду. Что мне надо для тебя сделать?

Сибирцев вынул из кармана гимнастерки сложенный вчетверо исписанный листок бумаги и протянул.

— Ситуация мне в общем и целом ясна. Требуется уточнение по ряду пунктов. Я подчеркнул их. Видишь?

— Вижу... Ага. — Нырков покачал головой, почесал мизинцем за ухом. — Глубоко хочешь вспахать.

— Иначе нельзя.

— Чую. Срок какой дашь?

— До первого поезда.

— Круто. Пожалуй, не получится.

— Это почему же не получится?

— Да ведь как сказать? Некоторые думают, что в губернии — там главные дела заворачиваются. А у нас — уезд. Какие, мол, такие особые? Промежду прочим, не где-нибудь, а именно у нас в Козлове известная тебе Мария Александровна Спиридонова в девятьсот шестом вице-губернатора Луженовского ухлопала. Отсюда на каторгу пошла. Очень за это наш Козлов у эсеров-то в чести. Тут осторожный подход нужен. Крепкий мужик у нас. Все у него есть — и хлеб, и скот, и что душе угодно. Кому голод, а кому, сам понимаешь. И за так просто он тебе это дело не отдаст, нет. Он, может, пока и ничейный, а чуть чего — к Александру Степанычу бух в ноги: помоги, мол, большевики одолели продразверсткой. И пошли гулять пожары... А эти твои, — Нырков ткнул пальцем в записку, — сидят себе, посиживают. В учреждения ходят и вроде как ни при чем... Кто-то, может, и ни при чем, да ведь как разобраться-то? Кто прав, кто виноват? Потому и говорю: скоро не получится.

— Ждать не могу.

— Дак это я вон как понимаю... Решили, значит, по-серьезному взяться? Что ж, это пора... По милиции я б тебе уже нынче мог дать материал. Кто еще в курсе?

— Ты.

— Понятно... Возьмешь материалы и — в Тамбов. А мы вроде как уже и не люди, — заговорил он вдруг с обидой. — Мы, значит, так, сами по себе. А ему, — он качнул головой в сторону выходной двери, — может, вовсе и не Тамбов, а Козлов наш поперек горла.

Ему, понял Сибирцев, — это Антонову.

— Нет, ты ответь, где справедливость? Где революционная сознательность? — Нырков произносил букву «р» так, словно ее стояло в слове, по крайней мере, сразу три подряд. — Как настоящий профессиональный кадр, так — дяде. А мне каково? Вон мой кадр! Малышев — вчерашний гимназер. Прошу, умоляю: дайте кадры! А мой собственный профессионализм? Ссылка да Деникин. Это что, опыт?

— У меня примерно такой же, — успокоил его Сибирцев.

— Это ты брось... Такой же... Слушай, Миша, оставайся у меня. Я тебе чего хошь сделаю. Сам к тебе в помощники пойду. Мне же контру брать надо. А с кем ее брать?

— Ну-ну, не прибедняйся.

— А я и не прибедняюсь. Обидно.

— На кого обижаешься-то?

— На кого, на кого... Вон контрика взяли, — снова завелся Нырков. — Полдня бился — и впустую. Нутром чую, что контрик, а доказательств нет. Станешь проверять, неделя уйдет. А где она, эта неделя? Нет ее у меня. На мне вон вся дорога. Чую, что тянется от него ниточка. Может, к самому-самому. А как размотать клубок? Опыт, говоришь...

За окном посветлело.

— Да ты устал поди? — встрепенулся Нырков.

— Нет, ничего. В поезде отоспался... Записку-то убери. Так что ты говорил насчет контрика?

— Егерем он был. У Безобразовых. Жили тут такие помещики — не то князья, не то графы. Митька, младший их, был у Деникина. Это я сам точно знаю. Проверять не надо. После, когда Мамонтов рейд сюда делал, с ним шел. Попил кровушки, бандит. За разорение поместья, значит, мстил. И нынче где-то неподалеку обретается. Почерк его чую. Зверь — не человек. Сам ли он по себе, Антонову ли служит — не знаю, но уверен, ходит он вокруг Козлова, момент ловит. В Тамбове хоть гарнизон, а у меня — узловая станция. Охрана, правда, есть, но ведь мало. И кадры — сам видел. Небось и документов твоих не проверил? Верно говорю?

Сибирцев уклончиво пожал плечами.

— То-то и оно, — огорченно отмахнулся Нырков. — Пушку носить — много ума не надо... Слышь, Михаил, помоги мне хоть Ваньку размотать. Егеря этого. Ведь чую, не зря он появился. А я тебе отдельный вагон дам до Тамбова, что хошь сделаю.

— Ишь ты, брат, вагон, — усомнился Сибирцев. — Знаю я ваши вагоны. Не на крыше — и на том спасибо... А насчет егеря твоего давай подумаем.

— Сейчас я его, — рванулся было из-за стола Нырков, но Сибирцев осадил его.

— Погоди, не мельтешись. Расскажи-ка, брат, поподробнее, что у тебя есть против него.

3

 Сделать закладку на этом месте книги

Ивана Стрельцова, бывшего егеря помещиков Безобразовых, неожиданно узнал сам Нырков в вокзальной толчее. Неказистый, тщедушный мужичонка, был он когда-то грозным и опасным стражем хозяйских лесов и вод. Время и революционные бури, казалось, не тронули его. Разве что поредели серые волосы да порыжели от постоянного курения усы. Таким помнил его теперь уже тоже бывший мастер Козловского железнодорожного депо и страстный охотник Илья Нырков. Еще он знал, что Стрельцов исчез с глаз где-то в конце сентября восемнадцатого, когда в Кирсановском уезде поднял восстание начальник милиции Антонов. Восстание разрасталось и по мере приближения Деникина активно пополнялось дезертирами, кулацким элементом. Больше двух лет не было о Стрельцове ни слуху ни духу. Зверствовал в уездах Митька Безобразов, но о егере сведений не поступало. И вот на тебе. Сам. Собственной персоной.

Нырков поступил разумно: не стал брать его на вокзале. Проследил лично весь путь до конца и взял буквально у дверей дома врача Медведева, который в этот момент сидел в городской каталажке по подозрению в хищении лекарств из больницы. Цепочка замкнулась. Стрельцов понял, что опознан, сам узнал Ныркова и был преспокойно доставлен на вокзал, в комнату охраны. Но, запертый в тесной камере, вдруг взбунтовался, стал плакать, кричать, требовать, просить, умолять, чтоб отпустили. Мол, девица какая-то помрет, и так уж еле дышит, криком исходит. Толком Нырков так ничего и не понял, а Стрельцов словно впал в прострацию. То плакал, то молчал, глядя куда-то в угол дикими глазами.

Когда Стрельцова ввели, Сибирцев увидел совершенно уничтоженного бедой старика. Плечи и руки его сотрясались от внутренних рыданий, но тусклые глаза оставались сухими. Сибирцев нарочно отсел в темный угол, чтобы на первых порах не привлекать к себе внимания. Стрельцов отрешенно сидел на табуретке посреди комнаты и, опустив голову, глухо постанывал.

— Ну, Ванятка, — строго заговорил Нырков, — давай не тяни. Рассказывай подробно, к кому и зачем шел. Откуда шел. Все говори, как на духу. Цацкаться я с тобой больше не хочу. Пущу в расход, вот как светло станет. И так уж сколько времени потерял.

Стрельцов медленно поднял голову, взглянул в совсем уже светлое окно и вдруг с размаху рухнул на колени перед столом Ныркова.

Нечеловечески воя, он бился лбом об пол и выкрикивал:

— Илья Иванович, милостивец, христом-богом молю, отпусти меня. Помирает ведь... Милостивец, родной ты мой, хоть глаза своей рукой закрою... Отпусти...

У Сибирцева аж мороз по коже прошел — столько было в этом крике отчаяния. Это не игра. Так не играют. Это действительно смерть. И не за себя боится старик, не свою смерть чует — с этой-то он, видно, смирился. С той, другой, смириться не может...

Он посмотрел на Ныркова и заметил крупные капли пота, выступившие на его побагровевшей лысине.

А старик все бился головой об пол и выкрикивал что-то уже совсем бессвязное.

Медленно, словно пересиливая себя, Сибирцев поднялся, шагнул к старику.

— Встать! — скомандовал он хоть и негромко, но столько было власти в голосе, что старик будто запнулся, замер распростертый на полу, а потом с трудом поднялся, вздернул заросшее свое, дремучее лицо и застыл так, вперив в Сибирцева незрячие глаза.

Сибирцев знал за собой эту силу. Одним словом случалось ему утихомирить разбушевавшегося семеновца или калмыковца.

— Кто умирает? Где? Говорить быстро!

Взгляд старика постепенно становился осмысле


убрать рекламу







нным, именно постепенно, не сразу. И эту деталь отметил Сибирцев.

— Ва... ваше благородие... — залепетал Стрельцов, и глаза его наполнились слезами. — Мария помирает... дочка...

— Где она? Ну!

— Там, — беспомощно мотнул головой старик. — На острове.

— Отчего помирает?

— Родить не может... Господи, другие уж сутки...

— Так. Садись! — приказал Сибирцев и старик прямо-таки рухнул на табуретку.

— Ну? — Сибирцев взглянул на напрягшегося Ныркова. — Давай, Илья, разматывай...

Через полчаса из сбивчивого рассказа старика картина почти полностью прояснилась. Прав был Нырков: вывела ниточка на самого Митьку Безобразова. Старик, похоже, сломался и теперь уже ничего не таил, с нескрываемой надеждой почему-то поглядывая на Сибирцева.

Картина-то вроде прояснилась, но легче от того никому не стало. Трудная задача встала перед чекистами. По-человечески трудная задача.

Где-то на острове, в районе гнилых болот свил себе гнездо бандит Безобразов. Вернувшись в уезд вместе с мамонтовскими головорезами, разыскал он жившего в уединении старого своего егеря, а чтоб покрепче привязать к себе, силой сделал своей любовницей единственную его дочку, о которой до сих пор никто и толком-то не слыхал. Собрал банду, делал налеты, грабил, жег, убивал и использовал старика по прямой принадлежности — назначил его проводником в гиблых болотных местах. Банда невелика: десятка два в землянках на острове, остальные — по деревням. С полсотни дезертиров да мужиков, недовольных продразверсткой. Но вот пришла пора Марье рожать, а Митька и слышать не хотел, чтобы тайно переправить ее в город, в какую-либо больницу или хоть к повитухе какой в дом, — боялся потерять единственного проводника. Когда начались боли, Митька, отправляясь на разведку в уезд, обещал подумать и найти доктора. И ушел. А Марья кричит, света белого не видит в землянке своей. Тогда старик, посоветовавшись с двумя-тремя мужиками, решил на свой страх и риск смотаться в город, уговорить знакомого доктора. Тут его и взял Нырков. Доктор, тот и раньше, бывало, не раз выручал лекарствами, а то и оружием, изредка передавал наказы самого Александра Степановича. Вот какая история приключилась.

Старик молчал, совершенно теперь опустошенный. Молчали и Сибирцев с Нырковым.

Первым очнулся Сибирцев.

— Старика, брат, давай-ка пока в камеру, а сами покумекаем.

Вошел охранник, тронул Стрельцова за плечо. Тот послушно встал и, посмотрев на Сибирцева с тоскливой собачьей безнадежностью, сгорбившись, побрел в камеру.

— Что скажешь, Илья?

— Помог ты мне... Превеликое тебе, прямо скажу, за это спасибо. Тут он, значит, Митька-то. Чуяло сердце мое... Ну, я скажу, полста бандитов — это нам выдержать. Тут нам помощь не нужна. Сами справимся... Ах ты, Медведев, сукин сын! Вот ты какой... Теперь помотаем его...

— Что выдержите — это хорошо. Не об этом речь. Девка-то его вправду помирает... А я ведь врач, Илья. Диплома только не успел получить, в шестнадцатом на германскую пошел.

— А чем мы поможем? Была б она в городе, а штурмовать остров — мертвое дело.

— Надо ли его штурмовать?

— Да ты что, в своем уме? — изумился Нырков. — Кто ж туда пойдет? Какой ненормальный согласится сунуть голову в самое логово? Они ж бандиты... Может, и она уже...

— Боли иногда начинаются за неделю до родов. Перед его уходом, он сказал, кровь появилась... Думаю, что сутки еще есть. Больше — вряд ли... Далеко туда?

Нырков, оторопев, уставился на Сибирцева и молчал.

— Чего молчишь? Далеко туда добираться, до болот этих твоих?

— Нет, он спятил! — сорвался на крик Нырков. — Да кто тебе позволит? Меня же за это повесить мало! Ты знаешь, что со мной сделают, если с твоей головы хоть волос упадет? Нет. Нынче же отправляю в Тамбов. Тебя еще не хватало на мою голову!

Как ни странно, крик Ныркова успокаивающе подействовал на Сибирцева. И решение, которое исподволь накапливалось в нем, кажется, уже созрело.

Риск? Да, риск большой. Но ведь это Ныркова знает в городе каждая собака, а он — человек чужой. Почему не быть ему обыкновенным проезжим врачом? Другой вопрос: выдержит ли игру старик? Он, похоже, уже в полной прострации. Но ведь все рассказал, терять ему, с одной стороны, вроде и нечего, а с другой... Продал своих-то. Есть о чем подумать. Думай, Сибирцев, думай.

— Знаешь что, Илья? — сказал он решительно. — Давай сюда еще раз твоего старика.

На Ныркова было жалко смотреть. Он совершенно сник.

— Ты послушай меня, — продолжал Сибирцев. — Не скажу, чтобы я не боялся смерти. Но мне не впервой. Было дело, расстреливали уже, да только метку оставили на память. Головорезы, которых я видел, тебе, пожалуй, и не снились. Хоть, в общем, все они одинаковые. Знаешь ты их. Но ведь меня-то они не знают. А риск в нашем с тобой деле нужен. Не выходит у нас без риска. Никак пока не выходит. Значит, надо нам, брат, во имя дела рисковать. Разумно рисковать. И смело. Если Митька еще здесь, то банда без главаря — не всегда банда. И не гляди на меня, как на покойника. Вот вернусь, ответишь ты на все мои вопросы и отдашь свой мифический отдельный вагон до Тамбова. Как есть, брат, отдашь. А сейчас кличь сюда старика. Я твердо решил.

Приведенный Стрельцов словно бы усох и сморщился.

— Слушай меня внимательно, Иван... как тебя, разбойника, по батюшке-то?

— Аристархович он, — подсказал Нырков.

— Так вот, Иван Аристархович, доктор я. Понял? — Сибирцев сурово посмотрел на старика.

— Господи, батюшка! — Стрельцов попытался было упасть на колени, но они не сгибались. — Милостивец, христом-богом!..

— Цыц! — прикрикнул Сибирцев. — Молчи и слушай. Пойдем сейчас с тобой спасать твою дуру. Это ж надо? Любовничка себе выбрала — бандита отпетого!

— Не выбирала она! Это он, паразит, споганил ее. Из-за меня он ее так, будь я трижды проклят....

— Теперь это меня не интересует, — перебил Сибирцев. — В пути расскажешь, коли захочешь. Сколько времени уйдет на дорогу?

В Стрельцове мгновенно пробудилась надежда, и его понесло. Захлебываясь, он стал объяснять, что ежели сперва поездом, так поезда сейчас нет. А ежели подводой, то он сам-то приехал поездом и потому подводы тоже не имеет. Из всего этого словесного потока Сибирцев понял, что если добираться подводой, то они, пожалуй, еще до вечера поспеют до болот, а уж в сумерках перейдут на остров. Одна беда: вода сейчас большая, снегу много было и тает дружно. Но старик знает все потайные тропки да кочки, доберутся в лучшем виде. И лошадь будет где оставить.

— Я тебя, батюшка, ваше благородие, — захлебываясь, причитал старик, — на руках донесу, ноженьки замочить не дам...

Наступила реакция, понял Сибирцев. Пора было заканчивать разговоры и переходить к делу. Кое-какие детали можно уточнить и по дороге.

Но тут вмешался Нырков.

— Где сейчас Митька, а, Стрельцов? — строго спросил он.

— Здесь он, где ж ему быть? — испугался старик.

— Ты точно знаешь, что нет его на острове?

— Да уж, милостивец, Илья Иваныч, мне ль сейчас обманывать-то? Вот, как перед христом-богом...

— Ладно. Ты мне за этого доктора своей плешивой головой ответишь. Я и тебя и Марью твою везде найду и к стенке поставлю, как самую распроклятую контру. Понял? То-то... А у кого здесь Митька останавливается?

— Где ж мне знать? — вздохнул Стрельцов. — Я его только досуха провожаю, а уж дальше он сам. По три дня, не мене, в городе проводит. А у кого?.. — он снова вздохнул и развел руками.

Похоже, и вправду не знает.

— Ладно, ступай, посиди еще маленько, позову, когда надо, — Нырков подтолкнул его в комнату охраны. Крикнул в приоткрытую дверь: — Дайте ему хоть кипятку! — и добавил негромко: — Загнется еще по дороге от радости... Передумай, Михаил, — обратился он к Сибирцеву, — ей-богу, передумай! Христом-богом тебя, а?

— Кончай, брат, свою шарманку, — перебил Сибирцев. — Слушай, что мне надо. Срочно достань пару простыней, марлю, йод, скальпель, пару зажимов и еще... опий. Это на всякий случай. Спирту небось нет, так дай бутылку самогону. Свечей надо. Их побольше, с десяток. Теперь главное. О нашем деле ни одна живая душа чтоб ни слова. Сам представляешь, куда иду. Тех, что в камере у тебя сидят, не выпускай. Во избежание болтовни. Вернусь — разберемся.

Кое-какие бумаги нужные у меня есть. Дай мне с собой махры, если есть, то моршанской. Это для душевной беседы. А еще мне нужно постановление о добровольной явке дезертиров. Знаешь, о чем я говорю. И последнее. Здесь, — он поднял с пола свой вещмешок, — посылка. Несколько банок тушенки, пара фунтов сахару и часы «Мозер». Я их в тряпицу завернул. Не разбей. Найдешь в Моршанском уезде Елену Алексеевну Сивачеву и передашь все это. От сына ее. Мне-то надо бы самому... Но если не вернусь, найди и передай. Мы с Яковом вместе там были. Погиб он... Передай, что геройски. Никого не выдал. Слова не сказал. Оттого многие живы остались... Ну, а обо мне, брат, сообщишь, как положено, по начальству. Возьми мой мандат, спрячь. Вернусь — заберу. Все. Доставай подводу.

4

 Сделать закладку на этом месте книги

Громко стучали плохо смазанные колеса. Телега катилась по схваченной за ночь морозцем дороге. Стрельцов погонял лошадь, торопился больше проехать по утреннему холоду. Позже, как взойдет солнце, дорогу развезет, польют смолкшие было ручьи, и уже не громыхать, а хлюпать станут колеса в вязком жирном черноземе.

Снега в полях было уже немного, он оставался лишь в придорожных канавах, в оврагах да с теневой, северной стороны бугров — темный, ноздреватый, уже и не снег, а припорошенные, вмерзшие в лед комья земли.

Сибирцев лежал на большой охапке сена, подложив руку под голову и придерживая сбоку кожаный докторский саквояж, — где-то умудрился раздобыть Нырков. Глядел по сторонам, вдыхал запах прелого сена, покачивался в такт движению телеги. Машинально перебирал в памяти события последних часов.

Инструкции Мартина Яновича были довольно подробны и обстоятельны. Брать их с собой не полагалось, и потому Сибирцеву пришлось изрядно поднапрячь все свое внимание, делая лишь самые необходимые, но безобидные для непосвященного заметки. Главное, по сути, сводилось к довольно разветвленному и хорошо законспирированному эсеровскому подполью. Уж что-что, а по этой-то части они мастаки. Сибирцев сам был когда-то эсером, может, потому и выбрал его Мартин Янович. Кому ж как не ему, Сибирцеву, и знать повадки бывших партийных товарищей.

Задание было очень важное. Скоро, теперь уже очень скоро придут на Тамбовщину регулярные войска. Советская власть не могла больше терпеть, чтоб под самым сердцем страны зрел гнойный фурункул — антоновский мятеж. С ним надо было покончить быстрым и решительным ударом. Но удар нельзя наносить вслепую. Этак и жизненно важные органы заденешь, а организм еще не оправился от иной мучительной болезни.

Вот так и получилось, что приходится теперь Сибирцеву выполнять роль врача-диагноста. Прощупать, где болит, что болит, давно ли. Подготовить операцию... Причем, по возможности, оставаясь в тени.

Невольно определяя свои врачебные функции, Сибирцев подумал, а не ввязался ли он в авантюру с этой экспедицией. Имеет ли он право? Не кончится ли все самым дешевым провалом и роковым выстрелом где-нибудь посреди вонючих топей! Может быть, он попросту поддался мгновенному чувству острой жалости, а может, невесть из каких глубин памяти всплыли великие слова о долге врача всегда и везде помогать страждущему... Черт его знает, как получилось.

Нет, раскаяния в своем поступке он не испытывал. Скорее, по привычке исподволь прослеживал возможные варианты. И почти в любом из них немалая доля риска невольно падала на этого старика.

Стрельцов совсем уж очухался. Даже вроде похохатывает чему-то своему.

Сибирцеву было, в общем, понятно его состояние. Нечто подобное видел он, помнится, в июле шестнадцатого в полевом лазарете под Барановичами. Привезли пожилого солдата с напрочь, словно бритвой, отхваченной кистью правой руки. Кто-то еще раньше догадался наложить жгут, и теперь солдат сидел у плетня возле хаты, где расположились хирурги. Словно куклу, укачивал он свою культю и кричал тонко и визгливо. Пробегавший санитар сунул ему кружку со сладким горячим чаем. И случилось неожиданное. Солдат замолчал. Он бережно уложил культю на колени, взял левой рукой кружку и стал пить и даже счастливо улыбался при этом. Допив, аккуратно отставил кружку, снова прижал культю к груди и завопил так, что из глаз его хлынули слезы.

Видимо, примерно то же самое происходит теперь и со Стрельцовым. Он добился своего: доктор едет. И он не думает, что там, на острове, с дочерью. Может, ее нет в живых. Главное, доктор едет.

Стрельцов уже не раз оборачивался к развалившемуся на сене Сибирцеву, все порывался что-то сказать, но, наверно, не решался. Вот и опять обернулся, и глаза его при этом как-то странно лучились.

— Красота-то какая, а, ваше благородие! Благодать... Дух какой от землицы-то! Большая вода — большой хлебушек. Это точно... Нно-о! — хлестнул он прутом замедлившую было шаг кобылу. — Эх, ваше благородие, господин доктор, нешто это лошадь? Вот, бывалоча, приводили на Евдокиевскую коней! Нынче ведь как раз ей время, ярмарке-то. Она всегда на Евдокию-великомученицу начиналась. По всей губернии праздник. А потом уж дожидай Троицкой. Та — не так, лето жаркое. Помню, ваше благородие, было дело, черемис у цыгана коня торговал. Уж порешили они, по рукам, как положено, ударили, а черемис все в страхе дрожит, обману боится. Цыган ведь — известный народ. «Не верю, говорит, тебе, есть в коне обман». — «Ах, говорит, не веришь?» — «Не верю!» — «Не веришь, такой-сякой? Ну так набери, говорит, полон рот дерьма, разжуй да плюнь мне в морду, коли не веришь!» Ух и смеялся народ-то! Весело было. Одно слово — праздник. — Старик долго хихикал, утирая глаза рукавом своего зипуна, покачивал головой.

«Ваше благородие, господин доктор, — подумал Сибирцев. — Неужто этот старик в самом деле до сих пор ничего не понял? Или дурочку валяет... Надо ж быть полным кретином, чтобы не сопоставить примитивных фактов. Кто такой Нырков, он не может не знать... Или на него затмение нашло?.. Вот еще загадка».

Нырков предложил одеться попроще, полушубок, говорил, уж больно шикарный. Что шикарный — это как раз неплохо. Отличный полушубок. Если из бандитов с острова хоть один бывал в Сибири, вмиг признает полушубок черных анненковских гусар. Тех, что хорошо умели на руку кишки наматывать... Мол, не простая птица, наш доктор-то. А для начала — это совсем уж неплохо. Гимнастерку свою привычную только сменил на довольно приличный, но тесноватый под мышками пиджак да переложил во внутренний карман свой неразлучный наган.

Сибирцев постарался расслабиться, отключиться от сутолоки безответных вопросов и так лежал, вдыхая слабый горьковатый запах тления, исходивший от сена. Его перебивали временами налетавший острый дух конского пота, дегтя, ледяные волны оттаивающей земли.

Низкое серое небо придавило все видимое пространство. Размытый синеватый гребешок леса по горизонту, размокающая колея, в которой уже по ступицу увязали колеса, ровная одноцветная равнина по сторонам — все это укачивало, настраивало на мирный, спокойный лад.

Вздремнуть, что ли? Отделаться от всех тревожных мыслей, от неосознанного напряженного ожидания чего-то... Оно-то ясно — чего. И Сибирцев снова в какой-то миг готов был наградить себя соответствующими эпитетами, понимая, что все происходящее вызвано к жизни им самим. Нет, не испытывал он сожаления или раскаяния от задуманного предприятия. Как всякий раз перед ответственной операцией, он и теперь понемногу входил в новую свою роль. Давно забытую им роль. Почему-то казалось, что сами роды осложнения не вызовут. Руки вспомнят, глаза подскажут. Без практики-то оно, конечно, трудновато придется, но ведь, если вдуматься, не так уж и много времени прошло с тех, казалось навсегда ушедших, студенческих времен — пяти лет, пожалуй, не наберется. Это война и революция стали острым и зримым рубежом между студентом Мишей Сибирцевым и его нынешним резко возмужавшим и, вероятно, постаревшим двойником. Пять лет, а будто целая жизнь. И ранняя седина, и жесткие складки на щеках и подбородке и, наконец, неотъемлемое теперь право риска. Право на самостоятельные, порой крутые решения.

Покачивалась и будто плыла в бескрайность телега, смачно и размеренно чавкали копыта, тонко позвякивали склянки в саквояже, и тишина, особенно чутко ощущаемая от присутствия размеренных посторонних звуков. С этим он и заснул.

5

 Сделать закладку на этом месте книги

Вечер приполз незаметно. Стрельцов и хорошо отдохнувший Сибирцев перекусили, остановившись у небольшого березового колка, чем бог послал. А послал он им по краюхе хлеба и шматок старого, с душком, темно-желтого сала — все, что мог дать на дорогу Нырков. Но после долгой дороги эта пища была съедена быстро и до крошки. Запили, зачерпнув горстью воды из родничка. Она пахла снегом и была пронзительно-ледяной. Сибирцев отметил, что старик спокоен и даже нетороплив в движениях, хотя, судя по всему, должен был бы чем-то обязательно выдавать свое волнение.

— Ну-с, милейший, — после долгой паузы покровительственным тоном начал Сибирцев, — где же эти ваши болота? — Он нарочно выбрал такой снисходительно-барский тон, полагая, что ему, как доктору, он подходит более всего.

— Да вы, батюшка, не беспокойтесь, коли чего. Я ж понимаю.

«Батюшка, — усмехнулся Сибирцев. — Неужели я и впрямь батюшкой выгляжу? Нет, это прежнее, веками в мужика вколоченное. Батюшка-барин — вот что это».

— Не извольте сумлеваться, все будет в лучшем виде. Нешто ж я не понимаю, не в бирюльки играть едем-то. Я об вас ни словом ни духом, ни-ни. Ваше благородие, господин доктор. И все. А как же... Кабы не Марья, ноги б моей там не было. Все она, сиротинка сирая... Телегу-то мы надежно спрячем, а сами кочками, где посуху, а где, уж простите, бродом придется. Вода нынче большая. Ну, да не пропадем. Там всего и верст-то с пяток не наберется.

Сибирцев слушал, а сам с томительной и теплой тоской думал об уехавшем Михееве, о его сапогах, которые нынче так кстати, о том, что, видно, не избежать лезть в холодную весеннюю воду, и хорошо, если только до голенищ, а ну как по пояс...

Ах, Михеев, Михеев! Будто знал, что обязательно должен Сибирцев впутаться в идиотскую ситуацию. Характер, что ли, такой?.. Или везение на всякого рода авантюры? Ну, насчет авантюры, это, как говорится, бабка надвое сказала. Ничего пока не ясно, так что авантюра это или разведка боем — еще поглядеть надо. Судя по всему, пожалуй, разведка. А риск — он на то и риск, чтоб душа горела. Чтоб тому, кто следом пойдет, тропка была протоптана. Такая работа: на долю первого всегда главный риск приходится. Сибирцев это знал. Знал и Михеев, тоже впереди идущий... А старик соображает, что к чему. Не прост он, этот бывший егерь Стрельцов. И вслушивался Сибирцев больше не в то, что говорит старик, а как говорит. Что ж, хорошо говорит. Можно было бы подумать, что он принял игру Сибирцева. Доиграет ли — вот вопрос. Вероятность срыва, конечно, имеется, но степень риска — так казалось Сибирцеву — все-таки не завышена. В пределах нормы... Правда, норму ту устанавливал не кто-либо, а сами они с Михеевым. И не для дяди, а для себя. Себя-то ведь порой и пожалеть хочется, и слабинку какую не заметить... А надо замечать. Потому что никто другой, кроме тебя самого, не спросит — мог или нет. Если мог, почему не рискнул? Черт его знает, что такое риск. Жизнь это. Полная и... интересная.

Сумерки сгущались. Дорога различалась совсем слабо, старик находил ее, видно, нюхом. Резче пахло сыростью и прелью, гнилостным духом пробуждающихся от зимней спячки болот. Сибирцев начал чувствовать легкий озноб, потребность двигаться, размять уставшее слегка тело от долгого лежания в телеге.

На какой-то очередной версте, у очередного перелеска, Стрельцов бодро спрыгнул с телеги, взял лошадь под уздцы и повел ее в сторону от дороги, в глубь перелеска. Сибирцев соскочил тоже, пошел рядом. Сапоги скользили и разъезжались на сырой земле, чтоб не упасть, приходилось держаться за край телеги. Так прошли несколько сот метров. Зачернело впереди какое-то строение — не то сторожка, не то большой шалаш. Сибирцев заметил сбоку небольшую пристройку, что-то вроде навеса. Туда старик и завел лошадь вместе с телегой. Быстро и скоро выпряг кобылу и увел ее внутрь строения. Потом отнес туда же охапку сена, заложил скрипучую дверь светлой обструганной плахой и негромко сказал Сибирцеву:

— Можно б, конечно, в деревне оставить, но лучше, ваше благородие, туточки. Глазелок меньше, разговоров. И нам дорога ближе... Вы не сумлевайтесь, тут место чистое, лишних нет. Пожалуйте ваш энтот-то, — он показал на саквояж. — Мне сподручней. А вы на случай вот чего возьмите. Для устойчивости. — Он протянул Сибирцеву длинную палку. — Опираться сподручней. Ну, — он вздохнул, — с богом, ваше благородие. Ступайте за мной след в след...

Сибирцев не мог сказать о себе, что он был неопытным ходоком, но теперь он готов был даже позавидовать идущему впереди егерю, тому, как тот легко и безошибочно находил нужный ему бугорок, перескакивал на соседний, слегка позвякивая содержимым саквояжа и поджидая Сибирцева. Следуя за ним, Сибирцев оступался, хватался за скользкие ветки и стволы черных деревьев, хлюпала под ногами вода, сапоги все чаще и глубже проваливались в болото, скоро вода проникла за голенища, и ступням стало совсем холодно и мокро.

«Пропадут сапоги, — с сожалением думал он. — Ах, черт, какая жалость...»

Они долго кружили по заросшему невысокими влажными осинами болоту, но, видно, такова была тропа, потому что старик двигался довольно быстро. Наконец выбрались из перелеска и стало светлее.

— Тут, ваш бродь, надо с осторожкой, — совсем уже шепотом предупредил Стрельцов.

Вот оно, начинается, понял Сибирцев. Теперь держись, ваше благородие, господин доктор. Он передохнул, стоя на качающейся кочке и опираясь на палку, которая медленно проваливалась в глубокий омут, и шагнул за стариком.

6

 Сделать закладку на этом месте книги

Сибирцев по-кошачьи зорко следил за шагающим впереди егерем, точно попадал в его следы, однако не всякий раз мог удержаться на ногах. То палка проваливалась, и он окунался в болотную жижу, то скользила подошва, и тогда хоть на четвереньках ползи. Темно, дьявол его забери. Все на ощупь. Хорошо, саквояж у деда, побил бы все давно к чертовой матери.

Сколько они шли — час, два? — Сибирцев уже не мог вспомнить. Мокрый с ног до головы, он проваливался порой по пояс, и тогда Стрельцов, чутко следивший за ним, хватал за конец протянутую палку и ловко выволакивал его из топи. Сибирцев чувствовал, что силы уже на исходе. Не думал он, что такой окажется дорога, а ведь еще предстоит роды принимать. Если, конечно, нужда в этом будет.

Наконец почва пошла потверже, и напряжение стало спадать. А вместе с тем под одежду пробрался холод, озноб.

— Теперь уж рядом, ваше благородие, — шептал старик. — Совсем скоро. Обогреетесь, обсушитесь. Самогонки глотнете для сугреву. Ох, господи, хучь бы Марья жива осталась... Век себе не прощу!

— Ладно тебе хныкать. Двигай давай.

Спустя какое-то время их окликнули. Стрельцов предостерегающе поднял руку. Шепнул:

— Постой тут, я сейчас, — и сгинул во тьме.

Сибирцев услышал приглушенный говор, потом различил силуэт старика.

— Пойдем, ваше благородие. Митьки нет. И пока порядок. Орет Марья. Жива, значит, кровиночка, — он всхлипнул. — Вы уж постарайтесь, господин доктор, век молить за вас буду...

Их встретили двое. Разглядеть лица в темноте Сибирцев не мог. Увидел только, что оба они рослые, пахло от них перегаром, сивушным духом. Молча, изредка глухо покашливая, шли они следом за Сибирцевым по узкой лесной тропе.

Вскоре впереди показались отсветы огня и все вышли на довольно обширную лесную поляну. Посредине горел костер, возле него на бревнах и древесных стволах сидело пятеро бородатых, в наброшенных на плечи шинелях, мужиков. На треноге кипел черный чайник. Мужики курили и с любопытством, молча рассматривали прибывших.

— Доктора привел, — с ходу сообщил Стрельцов каким-то извиняющимся голосом. — Вы уж, братцы, подсобите, ежели чего. А? Одёжу просушить, самогонки бы стаканчик. Застыл ведь их благородие, непривычные они, а, братцы?

И столько было унижения и просительности в его голосе, что Сибирцеву стало несколько не по себе.

— Подай-ка саквояж, милейший, — приказал он, — да проведи меня к роженице. А вы, — он недовольно оглядел сидящих, — грейте воду. Много воды. И чтоб ни-ни у меня! Этот чайник — мне.

Его слова произвели впечатление, это он сразу заметил. Как-то подобрались люди, один из них уже нес чугунок с водой, ставил в костер. Другой рогатиной снял кипящий чайник и, обернув ручку тряпицей, стоял в ожидании, куда прикажут нести.

— Пожалте, ваше благородие, — засуетился Стрельцов. — Сюда, пожалте.

Землянка, в которой лежала дочь старика, была сделана довольно прилично. Не то чтоб Сибирцеву встать во весь рост, но среднему мужику как раз по макушку. Просторная. В углу железная печка с раскаленной трубой, выходящей через потолок наружу. Небольшой стол, два широких топчана. На одном из них в груде тряпья, выставив кверху огромный живот, лежала женщина. От слабого огонька коптилки по мокрому багровому лицу ее метались тени. Из широко открытого рта вырывался хриплый стон. Сбросив на пол тряпье, Сибирцев увидел всю ее — маленькую, щуплую, почти девчонку, с непомерно большим округлившимся животом. Она, слабо подергиваясь, перебирала пальцами, и в глазах ее, казалось, застыл ужас от боли, которая терзала ее уже давно.

Увидев эти страшные, остановившиеся на нем ее глаза, Сибирцев снова почувствовал озноб, спина его повлажнела и стала ледяной, хотя в землянке было довольно душно.

«Зачем ты здесь?» — услышал он свой собственный вопрос и тут же отметил, с каким напряженным вниманием следят за ним глаза мужиков, набившихся в землянку. Не на нее — на него глядят. Сурово, требовательно, зло.

— Все вон отсюда, — сказал он, но никто не сдвинулся с места. — Тряпье убрать. Приготовить горячую воду. Ну! Живо! — Он повысил голос, и мужики зашевелились, толкаясь, потянулись из землянки наружу.

Сибирцев раскрыл саквояж, достал свечи, зажег сразу несколько штук от коптилки и укрепил их на столе, вынул и разложил на чистой тряпке содержимое саквояжа — скальпель, зажимы, марлю, отыскал порошок хины, пузырек с опием, йод, поставил бутылку с самогоном, наконец, развернул простыни. Одну тут же скрутил жгутом.

Потом он неторопливо, словно каждый день принимал роды, закатал рукава пиджака и вышел наружу. Мужики топтались у входа.

— Где горячая вода? — спросил он.

Подали чайник.

— Остудили?

— Остудили маленько, — сказал кто-то.

— Тогда лей на руки, да не обожги. Морду набью.

Вода была очень горячей, но приятной. Пальцы отходили. Сибирцев только теперь почувствовал, как застыли они. И в сапогах хлюпало. Однако теперь было не до них.

— Миска есть чистая? Сюда, живо... Ты и ты, — он ткнул пальцем в двух, как ему показалось, менее угрюмых мужиков, — будете помогать. Там, на столе, — он кивнул одному, — самогон в бутылке. Принеси сюда.

Мужик быстро вернулся с бутылкой.

— Открывай. Лей на руки. Да не все, еще потребуется.

Он услышал чей-то сдержанный вздох.

— Так. Теперь, кому сказал, со мной, остальные — пошли к чертовой матери.

Нет, правильную он выбрал тактику общения. Подействовало. Даже такие вот бородатые, завшивевшие дезертиры и те понимают команду. По голосу чувствуют, кто может приказывать, а кому не дано.

Уходя в землянку, он услышал вопрос, заданный старику:

— Где доктора такого взял, а?

Ответа он не расслышал, хотя следовало бы. Но теперь уже действительно было не до этого. Прокипятив на «буржуйке» инструменты и смазав руки йодом, Сибирцев расстелил на топчане простыню, дал женщине выпить хины, похлопал ее по щекам, приговаривая:

— Ничего, ничего... Горько, знаю. Надо так, чтоб сперва горько, а потом сладко... Сейчас мы с тобой рожать станем... Ты кричи, не бойся, громче кричи... И реветь тут нечего. Незачем, понимаешь, реветь...

По щекам роженицы текли слезы — боли, радости ли, что доктор пришел, — кто знает, от чего были эти слезы...

Случай, как сообразил Сибирцев, был трудный. Еще бы немного, и считай опоздали. Самый, что называется, критический момент. Опыт здесь нужен, большой опыт, да где его теперь взять...

— Значит, теперь так, — приказал он мужикам, боязливо стоящим у входа. — Этим жгутом вы будете давить на живот и помалкивать. И мордами не вертеть по сторонам. Слушать, чего прикажу, нехристи окаянные. Ишь рожи запустили, тифозники. А ты, милая, — ласково обратился он к женщине, — гляди на меня, слушай и помогай мне, тужься. Поняла? Ну вот и хорошо, что ты поняла... Ну, давай, нажимайте! Давай, давай, давай...

Сколько прошло часов, Сибирцев не знал. Он охрип, сорвал голос и теперь уже не выкрикивал, а рычал свое «давай-давай». В приоткрытую дверь землянки стал просачиваться рассвет, гудело пламя в трубе «


убрать рекламу







буржуйки». Сбросили свои шинели и совершенно уже осоловевшими глазами следили за Сибирцевым мужики со своим жгутом. Обессилела и окончательно потеряла голос роженица, только разевала беспомощно рот, словно рыба на песке, и что-то глухо клокотало в ее груди и горле. И тут...

Словно сквозь сон увидел Сибирцев, как показалось сперва темечко, потом головка... Дрожащими руками стал он направлять тельце выбирающегося к жизни ребенка. И больше всего боялся, что руки не выдержат, уронят, разобьют этот хрупкий, мягкий комочек плоти человеческой.

Потом уже он с удивлением соображал, как ловко и профессионально работали его огрубевшие, отвыкшие от скальпелей и зажимов пальцы, вспомнил, как от хлопка по маленьким ягодицам раздался тонкий прерывистый писк. Но все это уже происходило не наяву, а было каким-то стершимся в памяти давним воспоминанием.

Он обмыл и завернул ребенка в кусок простыни, влажной марлей отер лицо матери, улыбнулся ей и сказал:

— Ну вот и все, милая... Теперь живите. Корми ее, холь, расти человеком. Умница ты, богатырскую дочь родила, фунтов, почитай, на десять. Молодец.

Он заметил, как горячечно заблестели глаза матери, на лице ее появился отек, потом его залила бледность, отдающая в синеву. «Теперь все будет в порядке», — подумал он и велел принести снегу и положить ей на живот.

Ссутулившись, выбрался из землянки. Рассвет еще не пришел. Просто четче стали силуэты людей, деревьев. По-прежнему горел костер.

У входа его встретил Стрельцов.

— Батюшка, — запричитал он, глотая слезы, — милостивец ты наш, господи...

— Будет, — устало сказал Сибирцев. — Счастлив твой бог, Иван Аристархович. Тебя, как деда, поздравляю с внучкой. Славную девицу вырастишь. Ежели только сумеешь... Слей-ка мне на руки. И самогонки дай. Теперь можно.

Помыв и стряхнув руки, он раскатал рукава пиджака и пошел к сидящим вокруг костра мужикам. Теперь их было более десятка. Повыползали, видать, из нор своих. Они уже знали, что роды прошли благополучно, и сразу подвинулись, давая доктору место у огня. Стрельцов стремительно вернулся, принес и набросил на плечи полушубок, положил рядом саквояж, шапку, протянул кружку самогонки и прелую посоленную луковицу. Сибирцев махом опрокинул кружку и, ничего не почувствовав, словно глотнул воды, захрустел луковицей. Мужики молчали и сосредоточенно дымили самокрутками.

— Ну что, черти болотные, — сказал Сибирцев. — Чего помалкиваете? Человек родился, радоваться надо. А вы как сычи... Или для вас один хрен, что дать жизнь, что взять? Так, что ли?

— Да что радости-то от такой-то жизни? Маета одна, — сидящий рядом мужик в шинели и лаптях зло сплюнул на землю, швырнул в огонь окурок. — Еще одна на муки свет божий увидела.

— Это как глядеть на жизнь, — перебил Сибирцев. — Кому — вот вроде вас — маета, верно. А кому — воля вольная.

— Видали мы твою волю, — пробасил мужик, сидящий напротив.

— Это где ж видали-то? — усмехнулся Сибирцев. — У Колчака поди? Или у Деникина? Так один уже рыб накормил, а другому впору самому горбушку сосать.

— Но, но, ты полегче, ваше благородие...

— А чего полегче-то? Это вы тут в болоте вшей кормите, а я в мире живу. Мне видней.

— Ну и чего ж в твоем-то мире видно, а, ваш благородь? — спросил сосед в лаптях.

— Как что видно?.. Многое. Опять же и слухи ходят разные. Верные и сорочьи. Всякие слухи. Курите-то чего?

К нему протянулось несколько рук с кисетами. Он достал из одного щепоть табаку, положил на ладонь, понюхал.

— С корой, что ли?

— А где же ее взять, настоящую? — обиделся хозяин кисета.

— Среди людей поживешь, так будет и настоящая, — отрезал Сибирцев. Он раскрыл саквояж, достал кисет с моршанской махоркой, которую расстарался добыть Нырков. — На-ка вот, попробуй. Небось и дух забыл.

Протянулось несколько ладоней. Сибирцев отсыпал по щедрой щепоти. Снова полез в саквояж, вынул сложенный лист бумаги, развернул, покачал головой.

— Нет, эту бумагу на курево нельзя. Слишком серьезный документ. — Он снова сложил лист и спрятал в нагрудном кармане.

Ему протянули клок газеты. Оторвав полоску, Сибирцев ловко свернул козью ножку, насыпал махорки, прижал пальцем и, вытащив из огня горящую веточку, прикурил. Некоторое время мужики сосредоточенно дымили, покашливали, утирая набегавшую слезу. Крепка моршанская. Истинная.

— Ну дак, ваш бродь... — напомнил сосед.

— Вот я и говорю, разные слухи ходят, — начал Сибирцев, пристально глядя в огонь. — Ну, например, что мужику серьезное облегчение вышло. Отменили продразверстку.

Мужики, уставившись на него, беспокойно и напряженно молчали.

— Это как же отменили? — заносчиво спросил рыжий мужик с той стороны костра.

— А так, — спокойно ответил Сибирцев. — Пришла пора и отменили. Будет теперь продналог. Сдал, что положено, а остальное — твое. Хочешь — на базар вези, хочешь — свинью корми. Что хочешь, то и делай. Твое.

— Не, врешь, ваше благородие. Как же так отменили? — нерешительно протянул сосед в лаптях.

— Не веришь — твое дело. Ваши тамбовские мужики, сказывают, в Москве были. Они и привезли весть. Не сегодня-завтра декрет на каждом столбе висеть будет.

— Врет он! — вскинулся рыжий мужик. — Ничего не отменяли. Вот и Митька...

— Дерьмо ваш Митька, и вы — дерьмо, — угрюмо сказал Сибирцев. — Сами подумайте, на кой ляд России теперь продразверстка? Белых, считай, поколотили. Чего ж дальше-то мужику страдать? На нем, на мужике, ведь вся земля держится. Так я говорю?

— Так-то оно так, — буркнул кто-то, — да только мужику-то все боком выходит.

— А вот чтоб не выходило боком, и вводят продналог.

— А ты сам, ваше благородие, из каких же будешь? — с издевкой спросил рыжий.

— Из тех, которые людям жизнь дают. Вот как нынче, — Сибирцев кивнул в сторону землянки. — А у меня у самого, вот кроме этого полушубка да сапог, нет ничего. Все богатство.

— Ну, есть ли, нет — это еще поглядеть надо. С нами-то чего калякать, ты с Митенькой нашим покалякай. Он тебе враз все разобъяснит.

Остальные мужики помалкивали, пряча глаза. И Сибирцев понял, что этот рыжий у них сейчас главный. С ним и будет разговор.

— С Митькой я говорить не стану. Не о чем нам с ним беседовать. Я свое дело сделал, пойду восвояси. Это вы тут сидите, ждите, чтоб слухи какие доползли. Шиш они станут сюда ползти. Нынче слухи не ползают, по воздуху летают. Как шрапнель. А главный слух такой, что каюк приходит Александру-то Степанычу. Мол, пожаловались мужики те в Москве на разбой, что творится в губернии, и теперь идет сюда регулярная армия. А что это такое, вы все должны знать. Воевали поди.

— Не слушай его, мужики, — рыжий вскочил, заорал, размахивая кулаками, — гад он большевистский! Комиссар! Я их за ребра вешал и всегда резать буду!.. Ах ты, старая паскуда! — он вдруг увидел Стрельцова. — Ах ты, змея! Вот ты кого привел! Ну погоди, сволочь! Дай Митеньке вернуться, он и тебя, и сучонку твою, и этого комиссара за ноги раздернет!

Мужики глухо зароптали.

— Брось, Степак, чего глотку рвешь?..

— Добро ведь человек сделал...

— Сядь, не скачи, дай с человеком поговорить. От вас и слова нового не услышишь...

— Истинно как волки в логове...

Выждав паузу, Сибирцев стремительно поднялся.

— Цыц! — рявкнул он рыжему. — Как стоишь, сволочь? Порядок забыл?! Смирно! Волю ему, сукину сыну, дали! За ноги вешать научился. Я тебя, — Сибирцев над костром протянул крепкий свой кулак, — вот этим враз научу. Сядь и молчи, когда умные люди говорят.

Рыжий, злобно озираясь и тяжело дыша, снова сел на свое бревно. Сел и Сибирцев, запахнул полушубок. Сказал спокойно:

— Угадал этот болван, мужики. Комиссар я. И нет в этом ничего плохого. Ежели кто грамотный, тот знает, что всегда были комиссары, лет триста уже. Только тех власть назначала, чтоб народ смирять и давить, а нас — сам народ, чтобы давить вот такую контру, как ваш рыжий Степак. И продразверстку самый главный комиссар лично отменил — Лениным его зовут. И к вам я по своей воле пришел, не шпионить, а помочь. Марье вон помочь, вам. Не хотите, не надо. Только знайте, не вечно быть большой воде. Лето придет, и выкурят вас отсюда, как злое комарье. Всех начисто выкурят, и не пикнете.

Сибирцев взглянул на старика и увидел, как тот делает ему из темноты какие-то знаки.

— Ты чего, Иван Аристархович? Подойди ближе.

— Да я, ваше благородие, господин...

— Брось ты свои благородия. Кончились они... Руки! — снова рявкнул он, мгновенно выхватив наган. — Руки, Степак!

Тот медленно потянул руки из карманов шинели.

— Кто там поближе, мужики, заберите у него пушку. А то начнет палить сдуру, новорожденную перепугает.

Один из мужиков достал из шинели Степака револьвер и сунул себе в карман. Сибирцев тоже спрятал наган.

— И последнее, что я вам скажу, мужики, а потом уйду. Дала вам Советская власть неделю на раздумье. Решайте, тут ли гнить, либо хозяйство поднимать. Указ о том уже есть. Вот он указ, — он вытащил давешний листок, протянул соседу. — Сами прочитаете. Обсудите. Знайте одно: наша с вами власть еще никого не обманула. Она теперь говорит, что те, кто не участвовал в зверствах против населения, должны в течение недели выйти из леса. Они будут прощены. Дезертир ты там или мужик, запутавшийся в обстановке, обманутый врагами. Кто виновен, получит свое, но Советская власть смертью карать не станет. Убийцам же и тем, кто будет продолжать борьбу, тем конец один. И главное, Митьку Безобразова-то не бойтесь. Он за свои поместья мстит семьям вашим, а у вас какая месть? Вам дали землю. Ваша она навечно. И мы не позволим ее у вас отнять всяким Безобразовым. Соображайте, мужики. Нате вам махорки, покурите, подумайте. Неделя еще есть. Больше не будет... Пойдем, Иван Аристархович, проводи меня. Все равно без твоей помощи не выйти, а дорогу в этих болотах разве запомнишь?

Сибирцев встал, надел полушубок, застегнулся, поднял шапку и саквояж.

— Прощайте, мужики. И не бойтесь комиссаров. Я ведь и сам не сразу к ним пришел. Умные люди подсказали, научили. А мы с вами наверняка больше не встретимся. Проездом я тут. Случай свел.

Вместе с ним поднялось трое мужиков.

— Проводим, — сказал один.

— Ну тогда пошли, — улыбнулся Сибирцев.

Он еще раз заглянул в Марьину землянку. Свечи оплыли, мигали огоньками, но он разглядел, что и мать, и дочь спят. Вздохнул. Будут жить теперь.

На поляне гомонили мужики. Замолчав, посмотрели вслед уходящим. «Будут стрелять или не будут? — сверлила мысль. — Нет, не будут, не должны. Вроде сломилось в них что-то...»

7

 Сделать закладку на этом месте книги

Старик шел быстро, будто торопился поскорее покинуть опасное место. Уже рассветало, и тропинка различалась хорошо. Сопели сзади провожатые, слышал Сибирцев шорох их шагов, приглушенные голоса.

Быстрым шагом вышли к болоту, на последний сухой бугор. Сибирцев обернулся. Троица, шедшая позади, отстала и теперь что-то горячо обсуждала. Наконец, увидев глядящего на них Сибирцева, они подошли ближе. Один из них, тот самый сосед в лаптях, крепкий и вроде бы самый молодой, сказал:

— Ты уж прости, не знаю, как и звать-то — не то ваш бродь, не то гражданин комиссар...

— Там, за болотами, я тебе товарищ. А тут — как сам захочешь.

— Ты нам скажи, гражданин доктор, — вывернулся мужик. — Только как на духу... Бумажкам-то мы уж отвыкли верить... Правда, что ты говорил?

— Правда.

— Перекрестись.

— Хоть и не верую, нате, мужики. Вот вам крест святой.

— И ничего нам не будет?

— Ежели крови на вас нет, не будет.

— Да-а, — протянул бородатый постарше. — Ну дак как, а, братцы?

— Знаешь что, — снова сказал молодой, — пойдем мы с тобой. Барахла там все едино не было, а винтарь — хрен с ним, пусть сгниет. Возвращаться — пути не будет.

— Вот молодцы, — обрадовался Сибирцев. — Самые что ни есть молодцы. Ну, тогда вперед. Двигай, Иван Аристархович...

Путь назад хоть и не легче, но кажется короче. Шли быстро, помогая друг другу, поддерживали в гнилых, топких местах. Вышло так, что Сибирцев ни разу не зачерпнул голенищами. Опять же светло. Запоминать такую дорогу — гиблое дело. Тут под ноги смотри, вовремя скокни с кочки на кочку, не жди, пока она уйдет под воду — сразу дальше. И откуда только силы взялись, удивлялся Сибирцев. Будто и ночи жестокой не было. Он поймал себя на том, что ему даже запеть хочется, что-нибудь вроде «без сюртука, в одном халате...» И сапоги высохли на ногах, и не зябко было, хотя временами над болотами проносился пронизыващий, моросящий ветер.

Утром вышли к лесу. Скоро уж и сторожка должна показаться. Мужики перебрасывались крепкими словцами, оскальзываясь и цепляясь за гибкие стволы осинок. Земля становилась суше, тверже под ногами.

Наконец вышли к сторожке, обогнули ее и лицом к лицу столкнулись с молодым человеком, который сидел в телеге, свесив ноги и покуривая папироску.

Стрельцов будто запнулся в шагу, так и замер. Отшатнулись и бородачи. Сибирцев мгновенно уловил смятение в их глазах и позах и в упор взглянул на неизвестного. И чем больше смотрел, тем сильнее напрягалось, как для последнего прыжка, все тело.

Сибирцев узнал его. Хоть не было на нем рыжего лисьего малахая и бабьего яркого платка не было. И шинель сидела совсем не мешком, а ловко и даже с изяществом.

— Так-так, — произнес с ухмылкой незнакомец, перекатывая из угла в угол рта папироску. Круглое женственное его лицо скривилось, один глаз сощурился. — Я, значит, жду его у кривой березы. Ночь напролет. А его нет как нет. Дай, думаю, к сторожке пойду, вдруг там. Кружу десяток верст без малого, гляжу — так и есть. Тут он. И лошадь, и телега. Комфорт. Кому ж это, думаю, такой комфорт? Мне разве? Нет, не мне. Так кому же? Отвечай, сучья рожа! — выкатив глаза, заорал он на Стрельцова и легко спрыгнул с телеги.

Сибирцев и старик стояли почти рядом, и Безобразов — это он, понял Сибирцев, — медленно подходил к ним, оттопыривая карман шинели дулом револьвера.

«Шинель портить не станет, — быстро сообразил Сибирцев. — Вынет револьвер. Пусть только руку потянет. Пусть...» Лезть за своим уже не имело смысла. Поздно. Не даст.

— Отвечай! — снова заорал Митька.

— Доктор это, — совершенно убитым голосом выдавил из себя Стрельцов. — К Марье доктор.

— Как? — искренне удивился Митька. — Разве эта шлюха еще не сдохла? Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист. Я его сам наколол. Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики. А вы, — он обратился к бородачам, — вам тоже доктор нужен? Поносик у вас? Ну хорошо, с вами разговор еще предстоит. А пока, Сергуня, пощупай-ка его, вынь у него пистолетик. И дай мне. Быстро.

Молодой подошел к Сибирцеву, но остановился.

— Доктор он, Митрий Макарыч. Как есть доктор. Он ить и Марью спас. Девочку родила. С того света своими руками вынес. Отпусти ты его, обчеством просим.

— Ах вот как! У вас уже обчество появилось? Быстро.

Упустил момент Сибирцев. Успел выхватить револьвер Митька и теперь ствол его уставился прямо в грудь.

— Значит, что же происходит, а? — снова ласково заговорил Митька. — Я велел сидеть на месте, а этот старый козел в город смотался, чекиста привел, дорогу показал. Ну-ну! Марью твою я своей рукой пристрелю, если шевельнешься. И сучонку ее. А этого — этого мы сейчас на осинку вешать будем. Голову ему отпилим, чтоб другие запомнили Митю Безобразова. И на этой телеге Ныркову отправим. Пусть голова в город приедет. А уж остальное тут, тут повисит. Брось сюда саквояж! — приказал он.

Сибирцев безразлично швырнул ему под ноги саквояж. Там звякнули инструменты.

— А теперь тулупчик-то сними. Хороший тулупчик, чего его портить. Пригодится тулупчик.

Сибирцев рывком, так что полетели пуговицы, рванул полы полушубка и, сбросив его, швырнул под ноги Митьке. Путь к нагану был свободен. Теперь только не упустить момента. Не сводя с Сибирцева взгляда, Митька ловко обыскал карманы полушубка, на миг опустил глаза, но этого мига Сибирцеву было достаточно.

Словно отпущенная пружина, он метнулся в прыжке к Митьке, и через секунду, выбитый ударом сапога, револьвер его мелькнул между деревьями. А сам Митька со всего магу грохнулся головой о колесо телеги.

Сибирцев поднялся с земли, подхватил свой полушубок, надел, подошел к Митьке и рывком за ворот шинели швырнул его на телегу.

Какое-то время все приходили в себя, потом разом загалдели. Стрельцов, со сжатыми кулаками, крича и плюясь, ринулся к Митьке. Рванулись к нему и бородачи. Окружили телегу. А Сибирцев почувствовал вдруг дикую усталость и опустошение. Словно навалился на плечи тяжкий груз всех последних лет. Стали ватными руки и ноги. Он не слушал и не слышал, что кричали мужики, даже не глядел в их сторону. Потом, пересилив себя, подошел к телеге, взглянул в разбитое бабье лицо Митьки Безобразова и услышал, что кричал старик:

— А хучь бы и комиссар, и чекист! Он тебя, паразита, не побоялся. К человеку шел! По горло в воде. А ты его... паразит ты проклятый!.. Да ты без меня шагу в этих болотах не сделаешь, ах ты, будь ты трижды проклят!..

— Тихо, мужики, — негромко, через силу сказал Сибирцев. — Безобразов — враг Советской власти, и судить его должен народ. Вы — народ. Вот вы и судите. За всю кровь и пожары, за всех им лично замученных, сожженных, забитых насмерть. Судите его... Прощайте, мужики.

Он повернулся и медленно пошел по дороге между глубокими колеями таежных колес.

Он не видел, как провожали его взглядами мужики, не видел, как шевельнулся в телеге Митька и потянулась к голенищу его рука, и не слышал выстрела. Только почувствовал сильный удар в спину и увидел, как стремительно рванулась ему навстречу земля...

Пришел вечер. Плыла, качалась телега по расквашенной дороге, каждым рывком своим вонзая раскаленный штык меж лопатками Сибирцева. Гулко, толчками долетал до него неясный бубнящий говор мужиков, их неторопливый, тягучий разговор. Вцепившись пальцами в края телеги и широко раскрыв глаза, Сибирцев смотрел в небо. К закату оно очистилось, и только в самой далекой, темнеющей глубине его, словно малиновая пряжа, тянулась к северу узкая тропинка облаков.

Юрий АВДЕЕНКО

ЧЕТЫРЕ ПОЧТОВЫХ ГОЛУБЯ

 Сделать закладку на этом месте книги




Ночь. Март 1920 года 


Он не увидел людей. Долинскому показалось, что на пристани в голубоватом, призрачном свете луны между канатами и литыми чугунными кнехтами лежат предметы неопределенной формы, возможно, мешки с фуражом или какие-нибудь другие упакованные в тюки грузы. Но когда он подошел ближе, то понял, что это люди. И опознал двух казаков, охранявших их.

Полночь студила ветром, хлынувшим с запада. И туман не простирался над морем. Наоборот, оно было ясным, но не сверкающим, как обычно, а очень мягким, почти серебристым, точно мех песца, который в Екатеринодаре Долинский выиграл у барона Хайта. Офицеры тогда коротали вечер в Дворянском собрании. Развлекались картами. Как правило, в «двадцать одно». Хайту везло. Долинский сперва проигрывал ему крупно, Но потом судьба отвернулась от барона. И он спустил все, вплоть до шкурки голубого песца, попавшей к нему лишь богу известными путями.

Барона Хайта убило у Касторной, когда он под прикрытием четырех танков вел эскадрон на село Успенское. Танки поначалу наделали паники в стане противника. Большевики кричали:

— У, гады! Яки-то воза пустили, що идут и стреляют.

Немного погодя осмотрелись. И за орудия...

Два танка пришлось на буксирах в Касторную оттаскивать. Для ремонта. Барона тоже доставили на станцию. Только ремонт ему уже не потребовался. Он умер возле коновязи, протянутой по четырем гладким дубовым кольям. Лошадь его крутила хвостом, дико водила глазами и грызла удила, норовя освободиться от привязи, наконец метнулась в страхе по флангу эскадрона, подминая и людей, и амуницию.

Шкурку песца Долинский полагал превратить в талисман, своего рода шагреневую кожу. Но в тифозном Ростове ее съели крысы...

— Поднять людей, — сказал Долинский казакам.

Один из казаков, видимо старший, кряхтя, встал с кнехта, поправил сползшую с плеча лямку карабина и сказал не громко, а, скорее, нудно:

— Поднимайтесь, граждане. Мабудь, не глухие. Команда их благородием дадена.

Люди вставали без понуканий. Не быстро и не медленно. А спокойно, с выжидательной осторожностью...

Долинский сразу же решил не смотреть им в лица, но среди девяти разных по возрасту женщин стояла девочка лет семи с прижатым к груди плюшевым медведем, у которого было оторвано левое ухо. Долинский не удержался, остановил взгляд на ребенке. Почувствовал холод между лопатками. «Ей тоже холодно», — подумал он. Была середина ночи. Конечно же девочка хотела спать.

Люди не знали уготованной им судьбы. У ног женщин темнели чемоданы, горбились оклунки. Долинский подумал: «Нужно сказать, чтобы не брали вещей». Но тут же отказался от этой мысли: женщины заволнуются, запаникуют.

Широкая баржа черным пятном покачивалась возле пристани. Вода хлюпала. Матросы с буксира, над которым горела желтая, мутная лампочка, ладили на баржу трос. Буксир был раза в три меньше баржи. Черная труба торчала над ним, как шляпа.

Капитан буксира — здоровяк в незастегнутом бушлате — преданно смотрел в глаза Долинскому.

Долинский сказал:

— На барже оставьте надежного матроса. Пусть он по нашему сигналу откроет кингстон. А потом под охраной перейдет на буксир.

— Все будет в ажуре, ваше благородие.

Военно-полевой суд приговорил арестованных подпольщиков к смертной казни через расстрел. Между тем начальник контрразведки на свой страх и риск решил поступить иначе. Он не считал себя жестоким по натуре, но, по его разумению, жестокости требовало время. И у Долинского выработалась своя собственная точка зрения в отношении к государственным преступникам. Он полагал, что любой человек, вне зависимости от его политических воззрений, много раз задумается, если будет знать, что за совершенное преступление понесет ответственность не только он лично, но и члены его семьи, пусть даже невиновные. Вот почему Долинский решил вывезти на старой барже приговоренных к смерти подпольщиков вместе с их семьями, а там, в море, открыть кингстон — клапан в подводной части судна, служащий для доступа забортной воды. С открытым кингстоном баржа не продержится на воде и четверти часа.

Абазинский проспект мрачной дырой темнел между высокими пирамидальными тополями. Неярко светя фарами, с проспекта к набережной выползла грузовая машина. Громыхнул задний борт. И ночь подхватила звук, как горы эхо. Конвой привез арестованных. Их было четверо. Трое с завода «Дубло», И один с завода «Юрмез». С того самого постылого «Юрмеза», где действовала мощная большевистская организация во главе с неуловимым Бугай-Кондачковым[1]. Сапоги казаков гулко стучали по деревянному настилу пристани. Арестованные же были босоноги. Двигались почти неслышно, оборванные, избитые, с лицами, оделенными спокойствием, — не тупым, безысходным, а одухотворенным, точно на иконах.

Кто-то из женщин охнул и зарыдал громко. Но казак крикнул:

— Прекратить!

И рыдание стихло. Лишь слышалось всхлипывание, редкое, приглушенное.

Четыре и девять. Тринадцать! Нехорошее число. Долинский сказал казаку:

— Ребенка в баржу не сажать. Пусть остается.

Казак схватил малышку за плечи. Но она продолжала держаться за материнскую юбку. И со слезами кричала:

— Мама! Мама! Я с мамой. Мамочка, не оставляй меня.

Женщина лет двадцати шести, с косой, уложенной вокруг головы, и лицом правильным, чистым, сама не знала, что же ей делать. Возможно, она предчувствовала беду, ожидающую их всех там, на барже. Потому только бормотала:

— Доченька, милая...

Казак сильно дернул девчушку. Мишка, которого она прижимала к груди, выпал, кувыркнулся по пристани и плюхнулся в воду. Долинский увидел, что он плавает лапами вверх. И глаза у него сверкают, как у живого.

Девочка голосила отчаянно. Долинскому было жутко слышать ее крик. Он подумал о загадочности бытия: почему все-таки эта маленькая жизнь так настойчиво рвется к смерти. «Рок, судьба, — несколько высокопарно определил он. — Да, ее величество судьба».

Долинский махнул рукой:

— Оставьте девчонку с матерью.

Когда с баржи убрали трап, начальник гарнизонной контрразведки поднялся на палубу буксира.

...Через полчаса буксир и влекомая им баржа были далеко в море. Оно по-прежнему выглядело мягко-голубым, но город утопал во мраке. И горы сливались с небом, темным и очень звездным...

— Подавайте сигнал, — сказал Долинский.

Усы капитана буксира надломились в улыбке:

— Все будет в полном ажуре, ваше благородие.

Потом капитан поднял руку, в которой был зажат увесистый металлический болт. И тьма раскололась угластой молнией. И забортная вода шумно приняла тело Долинского...

Начальника контрразведки спасло чудо в образе остроконечного ржавого буя, сорванного вешними штормами с какого-то черноморского пляжа. Только на рассвете Долинского обнаружил патрульный катер. Матросы не смогли разжать пальцы, которыми окоченевший контрразведчик держался за обрывок каната. Пришлось прибегать к помощи ножа.

Трупы казаков, несших охрану на барже, выловили лишь на пятые сутки. Саму же баржу буксир увел к красным в Новороссийск.

Анализируя случившееся, Долинский понял, что не ошибся в недавнем донесении. Большевистское подполье в Туапсе продолжало действовать...

1. Глас вопиющего в пустыне

 Сделать закладку на этом месте книги

Входная дверь хлопнула. Клавдия Ивановна догадалась: пришел постоялец.

Она опустила крышку рояля. Несколько минут сидела без движения, не отнимая пальцев от лакированного дерева. Вспомнила: видела в Ростове спектакль, где актер вот так же сидел у рояля. Он изображал человека, думающего о чем-то сложном и важном. Кто-то же учил актера сесть именно так, замереть, откинуть назад голову. Молчать. Значит, есть связь между позой человека и его размышлениями.

А может, все это ерунда. И нет, и не было никакой связи между тем, как человек сидит и о чем думает...

Постоялец щелкнул замком своих дверей.

«Странная личность, — подумала о нем Клавдия Ивановна. — Хотя...»

В людях, и прежде всего в мужчинах, Клавдии Ивановне нравилась загадочность. Нет, нет. Разумеется, она не требовала от каждого таинственности Монте-Кристо, но полагала, что человек должен быть сложнее, чем арифметическая задача в два действия.

Постоялец, назвавшийся врачом, вопреки традициям своей профессии, был человеком малообщительным. Уходил на службу рано утром, возвращался поздно вечером, а иногда даже на рассвете.

— Я работаю в военном госпитале, — объяснил он однажды. — Это совсем иное, чем частная практика.

Был он красив, этот сорокалетний мужчина, рыжебород, одевался опрятно и со вкусом.

Они жили вдвоем в большом, и, пожалуй, пустынном пятикомнатном доме, отгороженном от тихой улицы буйно цветущим фруктовым садом, между тем постоялец не делал никаких попыток ухаживать за своей молодой и достаточно привлекательной хозяйкой. Это не то чтобы обижало Клавдию Ивановну, привыкшую к вниманию со стороны мужчин, но несколько озадачивало.

Взгляд женщины уже давно был обращен к просторному венецианскому окну, но только сейчас она поняла, что сумерки сгущаются и что нужно встать из-за рояля и пойти закрыть голубятню.

Голуби уже спали. Настоящие почтари брюссельской породы, они имели красивый, как говорил покойный отец Клавдии Ивановны, подбористый вид. Он был страстным голубятником, ее отец. Но разводил только почтовые породы, ценя в них прежде всего чистоту. В его роскошной голубятне можно было увидеть редкие по тем временам породы почтарей: карьер, люттихский, антверпенский, брюссельский, дракон, скандарон.

Клавдия Ивановна помнит отца вечно сидящим перед голубятней на самодельной маленькой скамейке, убеждающим кого-нибудь из приятелей:

«Что твои царицынские. Высоко летают, да бестолку. Почтарь же, не поверил бы сам, но читал, до тысячи километров одолеть может. Конечно, не каждый, а выдающийся. Но может же...»

Голуби. Словно чувствуют, паршивцы, что их нахваливают. Корпус несут прямо, шеей вертят бодро. Округлость головы у почтарей плавная. Сходится с клювом почти без всякого угла. Восковица над клювом большая, серая. Вокруг глаз — бело-розовые кольца с красноватыми прожилками.

Нельзя сказать, что Клавдия Ивановна любила голубей. Но их любил покойный отец. И это было для дочери свято.

Дернув конец старого, однако еще крепкого шнура, она подняла сетчатый козырек голубятни. Закрепила шнур в повлажневшем от вечерней росы медном кольце. И вернулась в дом.

Постоялец стоял возле ведра с водой, отхлебывая из кружки. Капли воды застряли в его бороде. И он вытер их большим клетчатым носовым платком. Поставив кружку на квадратную, сделанную из дуба дощечку, он спросил Клавдию Ивановну:

— Вы сами носите воду из кол


убрать рекламу







одца?

Клавдия Ивановна отрицательно покачала головой:

— Это делает соседский мальчик.

Постоялец понимающе кивнул; он был в сером костюме, в свежей сорочке, при галстуке и в короткой соломенной шляпе-канотье.

То, что он, будучи в доме, не снял шляпу, говорило о его плохом воспитании и немного покоробило Клавдию Ивановну. Впрочем, она ничем не выдала этого. И ничего, кроме любопытства, не было в ее глазах.

— Это правда, что наши оставили Новороссийск? — спросила она.

Вместо прямого ответа он вспомнил библию:

— Правда сиречь истина... Как сказано у Иоанна: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными...».

— Очень ли это нужно?

— Быть свободным? Сие понятие, как мода. Никто не задумывается, нужна ли она. Ей просто слепо подражают.

Он говорил тихо. Но с какой-то едва заметной долей фальши, точно провинциальный актер, играющий роль человека, давно познавшего жизнь и уставшего от ее нелепостей.

— А нельзя ли образумить людей? — Клавдии Ивановне не хотелось, чтобы разговор окончился так быстро. Она должна разобраться, что за человек ее постоялец.

— В истории человечества акция вразумления много раз имела место, но, увы, безуспешно. Вот и сейчас красные и белые вразумляют друг друга пулями, снарядами, саблями. А иногда попросту плетьми.

— Я имела в виду совсем другое — слова. Ибо сказано: вначале было Слово...

— Но сказано и другое: я глас вопиющего в пустыне... Милая девушка, строгие, только очень строгие меры способны вразумить человечество. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается...

Он повернулся и направился к двери в свою комнату, явственно давая понять, что не склонен продолжать беседу.

— Спокойной ночи! — проникновенно пожелала Клавдия Ивановна.

Он обернулся, на какое-то время задержался у двери.

— Спасибо. Увы, профессия эскулапа не всегда позволяет осуществить это хорошее пожелание. Спокойной ночи и вам, милая хозяйка.

Он открыл дверь, потом вновь обернулся. И, увидев, что она продолжает стоять на прежнем месте, спросил:

— Кстати, вы не смогли бы перепечатать для меня несколько страниц?

— У моей машинки сломался лентоводитель.

— Давайте я посмотрю.

— Благодарю вас. Но я уже пригласила мастера.

«Странно, — придя в комнату, подумала Клавдия Ивановна. — Откуда он может знать, что у меня есть пишущая машинка. Ведь я никогда не печатала в его присутствии».

2. Записки Кравца

 Сделать закладку на этом месте книги

Я, конечно, не видел лично, но слышал в разведотделе, что Деникин бежал из Новороссийска на военном корабле под французским флагом. Последним улепетывал из порта американский крейсер «Гальвестен». Американцы предлагали деникинцам бязь, фланель, солдатские ботинки, носки, лопаты — в обмен на кубанскую пшеницу. Вот об этом я читал сам в белогвардейской газете «Кубанское слово».

Мы захватили кипы этих газет и еще других, белоказачьих — «Вестник Верховного округа». Газеты эти мы пустили на раскурку, потому что были охочи до табачка, а точнее, махорки, с которой подружились за трудные военные годы так же верно, как и с винтовкой, шинелью, седлом.

Кони разной масти, оставленные белогвардейцами, славно собаки бродили по городу. Большими, обалделыми глазами глядели на опрокинутые повозки, тачанки, орудия. Будто в доме перед дальней дорогой, на улицах лежали узлы, чемоданы, корзины. Несметное количество! Железнодорожные пути были забиты эшелонами с фуражом, продуктами, снарядами...

Мы сдавали охране пленных на Суджукской косе, когда прискакал нарочный и передал мне приказ явиться в штаб 9-й армии к товарищу Каирову.

Вечерело. Но небо еще фасонилось голубизной, хотя на нем уже, точно веснушки, проступили первые звезды. Земля, разморенная солнцем, парила. И воздух на улице был мутноватый, как в прокуренной комнате.

Товарищ Каиров, с перевязанной рукой, — разорванная кожанка внакидку — хитро посмотрел на меня и спросил:

— Как настроение?

За его спиной маленький и желтый, точно привяленный, человек, в очках со сломанной дужкой, монотонно диктовал машинистке:

— Захвачено сорок орудий, сто шесть пулеметов, четыре бронепоезда, тридцать аэропланов... Общее количество пленных составляет...

— Боевое, — ответил я.

— Добре. Дело для тебя есть.

— Наконец-то.

— Время пришло, — сказал Каиров. — Не зря же я тебя четыре месяца готовил. Посиди минут пять в коридоре. — И добавил с улыбкой: — Больше ждал.

Не знаю, почему он назвал прихожую коридором. Никакого коридора в этом барском особняке я не увидел. Двери с улицы — возле них стоял часовой-красноармеец — заглядывали прямо в широкую прихожую, выложенную цветным паркетом. На паркете тускнел пулемет. Усатый дядька протирал его ветошью.

В глубоком, обшитом золотым плюшем кресле небрежно, словно барин, сидел молодой парень. С толстыми губами, мясистым носом. Взгляд у парня был ленивый и немного презрительный. Он курил толстую вонючую сигару. Потом ему надоело дымить, и он затушил ее, вдавив в золотистую плюшевую обшивку.

— Друг, — сказал я, — мебель портишь.

— Буржуазную рухлядь жалеешь, — окрысился парень. И сморщился, и заморгал ресницами, словно в глаза ему угодило мыло.

— Мебель не виновата, — возразил я. — Теперь она наша. Революционная... Рабоче-крестьянская.

— Отвали, — сказал парень. — Ты мне свет застишь. И мешаешь сосредоточиться.

И он опять, уж, конечно, назло мне, ткнул в плюш кресла, правда, на этот раз загашенную сигару. Вывел какую-то закорючку. Возможно, расписался.

— Ты откуда такой умный? — спросил я.

— Откель надо, — ответил он. — Вот поднимусь, между глаз приласкаю. Полная ясность появится. И твой интерес ко мне пропадет.

Тут я тоже нахохлился:

— Интерес мой к тебе разбухает. Может, выйдем?.. Потолкуем.

— Выйдем, — равнодушно ответил парень. Поерзал в кресле. И достал из кармана наган.

— Кравец! — товарищ Каиров высунулся в приоткрытую дверь. — Давай-ка...

На этот раз мы не задержались в комнате, где стучала пишущая машинка, а прошли дальше, в узкий кабинет, стены которого сплошь были заставлены книгами.

Мы находились в кабинете только вдвоем. И товарищ Каиров спросил:

— Готов ли ты, рискуя собственной жизнью, спасти Миколу Сгорихату от смертельной опасности?

— Если смогу...

— Надо смочь.

Каиров присел на краешек письменного стола, широкого, ровного, обшитого хорошим зеленым сукном. И кожанка его коснулась мраморной доски с бронзовыми чернильницами, большими и массивными, точно ядра.

— Слушай меня, Кравец. Сутки назад Микола через горы ушел в Туапсе к белым... Я дал ему явку. А сегодня, два часа назад, мне сообщили, что явка провалена, что пользоваться ею нельзя... Туапсе — город маленький. Ты должен разыскать там Миколу. И сказать ему от моего имени, что задание остается в силе, но явка... недействительна. Понял?

— Все понял, — сказал я.

— Главная заковырка состоит в том, — Каиров нервно передернул плечами, накинутая на плечи кожанка сползла и упала к чернильному прибору, — что ты должен попасть в Туапсе раньше Миколы Сгорихаты. Как только он доберется до города, сразу же отправится на явку. Такова была установка. И Микола будет выполнять ее...

— Как же быть? — сказал я. — Если морем...

— Морем ни шиша не получится. И долго это... И французы вдоль берега шныряют... Закуривай.

Товарищ Каиров достал портсигар. Закурили.

Потом он посмотрел на меня, словно о чем-то сожалея, и сказал:

— Выход такой... Есть у нас аэроплан на ходу. «Фарман». И летчик есть — отчаянный парень. Полетите на рассвете. Где-нибудь поближе к Туапсе найдете полянку. Приземлитесь. Оттуда — выложись, но завтра к вечеру в Туапсе прибудь.

— Сделаю, товарищ Каиров.

— Уверен. Но это только половина дела... Предупредив Сгорихату, ты направишься в поселок Лазаревский. Я дам тебе связь. В поселке находится престарелый и больной профессор Сковородников. И при нем коллекция древнерусской живописи, представляющая ценность. Надо сделать все, чтобы коллекция не была вывезена белыми за границу. Понимаешь, древние картины, иконы — это теперь народное достояние. Рано или поздно война кончится. А мы, большевики, должны думать вперед... — Каиров помолчал, затем неохотно сказал: — Не забывай лишь, чему я тебя учил. Храбрость, ловкость, находчивость — это все хорошо. Но главное для разведчика... — Он назидательно постучал пальцем по голове.

— Я все понимаю, Мирзо Иванович. Память у меня, как у волка ноги.

— Знаю. Потому и взял тебя в свое хозяйство... А теперь пошли. С пилотом познакомлю.


— Он?! — не поверил я своим глазам, когда в прихожей товарищ Каиров указал на плюшевое кресло, в котором сидел тот нахальный парень.

— Сорокин!

Парень вскочил, подошел к нам.

— Полетишь вот с ним, — сказал Каиров. — Ищите посадочную площадку. И приземляйтесь.

— Приземлимся — дело нехитрое, — ответил Сорокин. — Аэроплан загубить можно.

— Рискнешь, — твердо сказал Каиров. Потом он еще сказал: — Встретимся на аэродроме. Там получите окончательную инструкцию.

И ушел.

А мы остались вдвоем на красивом цветастом паркете, который видел, конечно, и мазурки, и вальсы, а теперь солдаты и матросы ступали по нему сапогами, как по каменке.

— Осознаешь? — спросил я.

Сорокин настороженно посмотрел в мою сторону. Признался:

— Думал, ты на меня накапал.

— Я, друг, не таковский. Ты лучше ответь: осознаешь ответственность и важность задания?

— Мы привычные. В нашем летном деле простых заданий не бывает. Это тебе не в пехоте щи хлебать.

— Что же, вас шоколадом кормят, пирожными?

— Угадал, — кивнул парень в знак согласия. И предложил: — Закурим. Трофейные.

Он картинно (знай наших!) вытащил из кармана коробку с сигарами, на котором розовым была нарисована пышногрудая девица, а за ней пальмы и море.

Не случалось мне раньше курить такой отравы. Говорят, большие деньги стоит! Поперхнулся дымом, закашлялся, слезы на глазах выступили.

А Сорокин от смеха разрумянился, как спелое яблоко.

— Деревня, — говорит. — На махре взращенная...

Саданул бы его по вывеске. Да нельзя. Кулак у меня, что колода, еще аэропланом управлять не сможет. Сдерживаю себя, говорю:

— Из Киева я. Город такой, между прочим, на реке Днепр есть. Гимназию окончил. Диплом учителя земской школы имею.

— Буржуй, значит...

— Отец мой — переплетных дел мастер. Водку не пил. И о детях заботился.

— Водку одни гады не пьют, — сказал Сорокин. — Давить таких надо...

— Молодой ты, верхоглядный... Не верю, что с аэропланом сладишь.

Помрачнел Сорокин, засопел. Расстегнул на груди куртку. Бумагу вынул.

— Читай:

Р С Ф С Р У Д О С Т О В Е Р Е Н И Е

Предъявитель сего, Сорокин Сергей Егорович, есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей Красной Армии, что подписями с приложением печати удостоверяется.

— Значит, Серегой тебя кличут.

— Серегой-то Серегой... Но я думаю, ты, как и отец, водку не пьешь, потому лучше называй меня товарищ Сорокин.


Вечер загустел. И луна желтыми ладонями приласкала город. Море ворочалось рядом, поигрывало свежестью. Пахли медом цветущие вишни, яблони. Улицы не казались такими покалеченными, как днем. Темнота убрала все лишнее. Только кони по-прежнему бродили по городу не в силах выбраться из лабиринта улиц, переулков. Они цокали копытами и грустно ржали.

Я остановил двух взнузданных тонконогих коней, седла с которых уже кто-то срезал. Сказал:

— Товарищ Сорокин, две ноги хорошо, а четыре лучше. Тем более аэродром неблизко.

Уже восседая на коне, я услышал в ответ что-то невнятное. Потом увидел, как краснофлотец воздухоплавательных частей подвел коня к опрокинутой бричке, вскарабкался на нее, рассчитывая, видимо, что таким образом сподручнее взобраться на лошадиный круп. Но конь, повертев шеей, сделал несколько шагов вперед, и Сорокину пришлось слезать с брички и опять хватать коня за узду, ругаясь при этом громко и со знанием дела.

— Ты смелее, — подсказал я. — Обопрись руками. Неужели никогда на лошадях не ездил?

— Лешаку они нужны в авиации. Кабы у них крылья были.

С горем пополам Сорокин все-таки обхватил конские бока ногами. Натянул узду. Попросил:

— Не поспешай...

Поспешать действительно было некуда, потому что вылет наш планировался лишь на рассвете.


...Маленько мы сумели вздремнуть. На прелых, словно прошлогодняя листва, матрацах, сваленных в ветхом сарае, стоящем на самом краю взлетного поля. Матрацы были из госпиталя, воняли йодом, карболкой. А крыша в сарае светилась как решето. И понятно, что матрацы прели. Но нам нужно было отдохнуть хоть пару часов, и лучшего места поблизости не оказалось.

Товарищ Каиров приехал за полчаса до рассвета на открытом автомобиле, который чихал, словно простуженный, стрелял, точно орудие, и чадил дымом, будто испорченная керосинка.

На заднем сиденье, за спиной шофера, куталась в платок какая-то женщина. У Каирова по-прежнему правая рука была на перевязи. И он морщился, когда ненароком делал какое-нибудь движение.

Подойдя к нам, он спросил:

— Отдохнули?

— Само собой...

Тогда, словно слепой, он ощупал здоровой рукой мое лицо. И, повернувшись к машине, коротко бросил:

— Побрить.

Женщина вышла из машины. Шофер включил свет, фары заглазели в темноте. И поле перед радиатором и дальше стало зеленым и нежным.

Открыв плоский маленький чемодан, женщина виновато сказала:

— Вода холодная.

Голос у нее был приятный. Сочный и не писклявый.

— Сойдет, — ответил я.

Она стояла спиной к свету. И я не видел ее лица, потому что оно оставалось темным, как тень. Но руки у нее были теплыми и мягкими. Я подумал: конечно же всю дорогу она их прятала под платком.

Пульверизатор шипел как гусь. Одеколон щекотал кожу.

Я сказал:

— Спасибо.

Женщина закрыла чемодан.

Это удивило меня. И я спросил:

— А Сорокина?

— Он бреется один раз в две недели, — без подначки, а как-то очень равнодушно ответил товарищ Каиров.

Но Серегу аж передернуло. Он засопел и повернулся ко мне спиной. Каиров распахнул дверку, взял с заднего сиденья узел средних размеров, что-то сказал шоферу... Дрогнув и задымив, машина увезла парикмахершу в дальний конец поля.

Узел упал возле моих ног.

— Переодевайся, — сказал Каиров.

Трава была влажной, а небо серым. И уже можно было различить лица и детали одежды, если стоять так близко, как стояли мы.

Я рванул веревки. В узле оказалась форма белогвардейского поручика.

— Да, — сказал Каиров. — Там, в Туапсе, у них сейчас винегрет. Мешанина разных частей и подразделений. Никакого планомерного отступления они организовать не смогли. Драпали на юг каждый по собственной инициативе... Вот документы. Подлинные. Ты — Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича, откомандированный в распоряжение штаба Кубанской армии. В штабе без нужды не появляйся. Для встречи с патрулем — документы надежны... Запомни адрес проваленной явки. Улица Святославская, дом восемь. Я никогда не был в Туапсе, не знаю этой улицы. Ты ее разыщи. И сделай все, чтобы встретить Миколу Сгорихату. Повтори адрес.

Я повторил.

Каиров удовлетворенно кивнул. Посмотрел на Сорокина:

— Найдешь поближе к Туапсе поляну или лощину, приземлишься. Если не сможешь взлететь, замаскируешь самолет. И будешь пробираться навстречу нам.

3. Текущий момент

 Сделать закладку на этом месте книги

Армейской конференции, которая должна была состояться в самое ближайшее время, предстояло выбрать делегатов на IX съезд партии. Каиров намеревался выступить в прениях по текущему моменту. На партийных собраниях Мирзо Иванович редко пользовался трибуной, ограничиваясь, в случае нужды, репликами с места, порой по-восточному цветистыми, но всегда дельными и нередко остроумными. На этот раз он собирался изменить своему правилу, ибо коммунисты, выдвинувшие его на конференцию, просили обязательно сказать несколько горячих слов от их имени про революцию, про мужество, про текущий момент.

Вернувшись с аэродрома, Каиров не лег спать, что, кстати сказать, было ему крайне необходимо, а сел за письменный стол с решением набросать конспект своего выступления.

Он задумался, призвав в помощники благословенную предутреннюю тишину. Но, увы, она тут же была нарушена скрипом колес, ржанием лошадей, забористым солдатским словом.

Каиров подошел к окну. Распахнул раму. Дом был одноэтажный, но стоял на высоком фундаменте. И двор поэтому лежал внизу. Из окна хорошо было видно, что тыловики-снабженцы превратили двор в продовольственную базу. И вот сейчас двое красноармейцев разгружали телегу. Они сняли задний борт, положили наискосок доску, пытаясь скатить по ней бочку. Но лошадь ненароком ступила вперед. Доска соскочила, бочка тоже. Ударилась о бетонный выступ фундамента и раскололась надвое.

Сладковатая свежесть утра отступила под натиском проперченного и начесноченного рассола, запах которого был таким духовитым и упругим, что казалось, его можно потрогать руками. Небо глянуло на огурцы. И они сделались сизыми, потому что облака стояли сизые и неподвижные, как лужи.

— Угостите огурчиком, ребята, — попросил Каиров.

Солдат, прервав замысловатое словоизвержение, изумленно посмотрел на окно. И вероятно узнав Каирова, подобрал ему с полдюжины самых крепких, самых славных огурцов.

— Спасибо, — сказал Каиров. И вернулся к столу.

Значит, текущий момент. Оценка ему, безусловно, благоприятная. Да, да, благоприятная. Главная причина тому — VIII съезд партии. На съезде правильно решен вопрос о строительстве Красной Армии, разоблачена «военная оппозиция», призван к порядку Троцкий, стремившийся к ослаблению партийного влияния в армии.

Взяв карандаш, Каиров написал:

«Сопутствующие причины благоприятности момента.

Июль 1919-й — армия Юденича отброшена за Ямбург и Гдов.

Январь 1920-й — расстрелян адмирал Колчак и члены его «правительства».

Март 1920-й — взят Новороссийск, армия Деникина дышит на ладан.

О чем нельзя забывать:

Граница меньшевистской Грузии начинается в 10 верстах южнее Гагр. Значит, нужно быстрее освобождать Туапсе, Лазаревский, Сочи...

Врангель сидит в Крыму.

На польско-русской границе — Пилсудский...»

— Если не секрет, какие сутки вы не спите, Мирзо Иванович? — Уборевич, командарм девять, был, как всегда, превосходно выбрит, подтянут. И пенсне, отражая бледную синь рассвета, скрывало следы усталости возле глаз.

— Нам бы об этом вспомнить вместе, Иероним Петрович, — вздохнул Каиров. — Угощайтесь.

Уборевич даже пальцем повел по губам — до того аппетитными показались огурцы.

— Непременно для князей готовили, — улыбнулся он. — Вкусно.

Каиров спрятал конспект в папку. Сказал:

— Отправил я парня в Туапсе на самолете.

— Пилот надежный? — Уборевич сощурился. Морщины обозначились резко на лбу. Сбегали к переносью.

— Надежный. Но все равно душа болит.

— Без этого нельзя. Без боли мало что в жизни получается.

— Так-то оно так... Да дело совсем новое.

— Я понимаю. Давай порассуждаем вслух... Если все обойдется хорошо, то мы будем иметь перспективную игру с далеким прицелом. Если дело на каком-то этапе сорвется или получит нежелательное для нас развитие, то и в этом случае мы основательно прощупаем контрразведку белых. От этого тоже польза немалая...

— Хорошо. Будем ждать.

4. Партизаны (продолжение записок Кравца)

 Сделать закладку на этом месте книги

Мне приходилось лазать по горам. Смотреть вниз на долину, где домики кажутся размером с ботинок, деревья — не длиннее штыка, а спешащая к морю речушка выглядит тонкой и гибкой, как уздечка.

Нечто подобное ожидал я увидеть из аэроплана. И чуточку опешил, когда взглянул за борт. Под нами проплывали горы, но не прежние, гордые и высокие, а покатые, приземистые, словно упавшие на колени. Деревья, облепившие их, напоминали темные кляксы. А дома... Я понял, почему на топографической карте их рисуют в виде крохотных прямоугольников.

Облака, белые и круглые, курчавились над горами. И выше нас. Но мы ни разу не попали в облако. Мне так хотелось потрогать его руками.

Необшитый корпус самолета был гол, как рама велосипеда. И место, где мы сидели, походило на, корзину, зажатую сверху и снизу крыльями. Мотор гудел громко, но очень ровно. Я быстро привык к его монотонному гулу. И мне нравилось лететь. И задание не казалось сложным и опасным. Колючий воздух холодил лицо. Забирался под шинель. Мне пришлось нагнуться к ветровому щитку. И видеть перед собой лишь небо да шлем Сереги Сорокина. Шлем был поношенный, темный. А небо — очень красивым: с востока золотистым, а с запада густо-голубым.

Широкие крылья «Фармана» немного покачивались, а иногда машину бросало в «воздушную яму», и сердце тогда замирало, как на качелях.

Сорокин стращал меня накануне, что я могу укачаться, вывернуться наизнанку и вообще превратиться в живой труп. Но ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя превосходно. Ибо верил в удачу еще на аэродроме, когда с аппетитом ел горячую кашу, запивая ее свежим молоком. Потом товарищ Каиров развернул карту, уточнял с Сорокиным маршрут полета, а я ходил по влажной траве и смотрел в небо, на котором угасали звезды...

Внезапно тишина пинком отшвырнула рев мотора назад, за хвост самолета, и горы стали разгибаться, поднимаясь во весь свой гигантский рост. Я не сразу понял, что мы падаем, а только тогда, когда Сорокин обернулся ко мне и я увидел его злое, бледное лицо. Я услышал:

— Мотор отказал!

Мы падали, не кувыркаясь с хвоста на нос, не переваливаясь с крыла на крыло, а планируя, точно бумажный голубь, пущенный ребенком.

— Не психуй! — крикнул я. — Может, сядем?

— Куда?

На самом деле, куда? Не садиться же на вершину горы.

— Серега! Лощина!

— Вижу!

— Рули туда.

— А если камни?

Но выбирать не из чего. Да и время не позволяет. Наш «Фарман» делает полукруг. И лощина дыбится перед нами...

Я уловил момент, когда мы коснулись земли. Толчок получился сильный, упругий. Но у меня сложилось впечатление, что аэроплан подскочил, будто мячик, и мы опять зависли в воздухе. В действительности же мы катили по лужайке — совсем не широкой, короткой, — врезались в плотный кустарник. Едва ветки захлестали по корпусу и крыльям, как взревел мотор, отчаянно завертелся пропеллер. Сорокину не сразу удалось его утихомирить.

Когда же вновь наступила тишина, он повернулся ко мне и сказал:

— Видишь, какой подлый! — повторил последнее слово несколько раз.

Выбираясь из кабины, предложил:

— Попробуем его, паскуду, развернуть.

Я тоже спрыгнул на землю. Ой, как приятно стоять на теплой, пахнущей весной земле. Разглядывать траву зеленую, букашек разных. А первые шаги делаешь — состояние такое, словно под хмельком.

Сорокин обошел самолет.

— Собачье дело, — говорит, — левое шасси погнули.

— Туапсе далеко? Он пожал плечами:

— Верст пятьдесят, возможно...

По горам. Без дороги. Такое расстояние за день мне никак пешком не одолеть, если даже я из кожи вылезу. Конечно, вслух этого не сказал, только подумал.

А Сорокин говорит:

— Давай этого слона выкатим. Молоток у меня есть. Может, шасси выпрямить удастся.

Я сбросил шинель, Сорокин — куртку, потому что солнце висело над лощиной и было тепло и немного душновато. Молодая трава, молодые листья зеленели радостно, чисто. Запах от земли шел добрый, густой.

Стоило обойти самолет, как я сразу убедился: прежде чем его выкатить, нужно избавиться от кустарников, в которых он зарылся, как телега в сено.

А характер у Сорокина оказался раздражительный. Словами лихими жонглирует, точно циркач, а дело — ни с места.

Возимся мы полчаса, возимся час. Машина по-прежнему в кустах. И надежда вытащить ее с каждой минутой подтаивает, как льдинка. У меня же в голове одна мысль: надо спешить в Туапсе, надо спешить...

Вдруг за спиной — бас:

— Руки в гору!

Поворачиваюсь. Ребята обросшие, с карабинами. А на шапках красные ленты. Партизаны, значит.

— Братцы! — кричу я. — Какая удача!

— Шакал тебе братец, сволочь господская. Поднимай руки!

Партизан шестеро, А который басит, тот, видимо, главный. Здоровый такой, насупленный. Брюки ватные, в сапоги заправленные. Стеганка желтыми и зелеными пятнами бросается — на земле, знать, лежал. Как гаркнет:

— Обыскать!

Ко мне невысокий подбежал. Мужчина годов на тридцать. С лица белый, и ресницы, и брови, и глаза белесые, а губ словно совсем нет — уж такие они тонкие.

Опасливо сказал:

— Ты только не шуткуй. А то вмиг начинку свинцовую схлопочешь.

Обшарил он меня. Документы, револьвер... все забрал. Вслух читает:

— «Поручик Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича...»

У партизан глаза от удивления на лоб лезут.

— Вот так птица.

Потом удостоверение Сорокина читать стали:

— «...есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей...»

Реплики:

— А сигары в розовой коробке — барские.

— Ни черта не поймешь.

— Ярмарка!

Тонкогубый:

— А мне все как сквозь стеклышко. Поручика предлагаю при аэроплане шлепнуть, а краснофлотца частей этих самых, — он показал рукой на небо, — доставить до командира. Голосуем.

Трое из партизан подняли руки, потом и главный поднял, но только не для голосования, а чтобы почесать затылок. Этой секундой я и воспользовался.

— Меня нельзя при аэроплане шлепать, — говорю. — У меня специальное задание... Ведите и меня к командиру.

— Брешет он, собака белогвардейская! — закричал тонкогубый и щелкнул затвором. — Хватит, попили нашей кровушки.

Он, может, и прикончил бы меня сразу, но молчавший до этого Сорокин психанул окончательно.

— Вы что, очумели, паразиты проклятые. Никакой он не белогвардеец, а самый настоящий рядовой боец Красной Армии...

Сорокин хотел сказать еще что-то, но тонкогубый опередил его, визгливо выкрикнул:

— Предлагаю шлепнуть у аэроплана и ентого, — он указывал штыком на Сорокина. — Голосуем!

5. Благоразумие графини Анри

 Сделать закладку на этом месте книги

— Милый капитан, я уезжаю. — У графини были прямо-таки лимонные глаза. И по цвету, и по форме.

«Если бы сбылась голубая мечта моего детства, — подумал Долинский, — и я, как Брешко-Брешковский писал детективные романы, я бы начал главу о графине Анри так: «Она была красива. Но как-то очень не по-русски. И обычные сравнения, которыми наделяют российских женщин — березка, ивушка, рябина, совсем не шли к ней. И ее легче было сравнить с магнолией или кокосовой пальмой, волей шального случая оказавшейся на черноморском берегу».

В меру банально и романтично.

Долинский, почтительно поцеловав руку графини, опускал ладонь медленно, чувствуя, как нежны и холодны ее пальцы. Она смотрела на него со своей обычной загадочной улыбкой. А может, и не загадочной, а просто порочной. Но Долинскому не хотелось в это верить. Потому что он знал графиню очень мало, знал с самой лучшей стороны. А слухи... К черту все слухи! Жизнь, подобно глыбе, сдвинулась с места и покатилась под уклон, давя и пачкая все святое. И прежде всего веру. Это было особенно жутко, потому что без веры человеку нельзя никак. Долинский считал, что верить в женщин и легко, и трудно, но еще и мистически приятно верить в женщину вопреки логике, вопреки слухам, сопутствующим ее имени.

Вторым абзацем мог быть такой: «Графине, видимо, исполнилось тридцать. Или исполнится совсем скоро. Наверно, ночами она задумывается над тем, что уже подступает старость, и рассматривает себя в зеркало с грустью, трепетом, тоской».

Годы... Долинский тоже не забывает о них, однако не считает морщин на своем лице, потому что они; морщины, равно как и седина, свидетельствуют об опыте, о зрелости, а это весьма важно для мужчины.

К сожалению, опыт и зрелость, подобно духовным ценностям, — понятия не материальные. Может, в другое время, спокойное, как осеннее течение реки, личные качества человека, так сказать, сокровища непреходящие, имели известную цену, но в нынешнее лихолетье люди, в их числе и молодые красивые женщины, уж очень откровенно предпочитают уму бриллианты, а благородству, честности — крупную сумму в твердой валюте.

Долинский не имел намерения осуждать графиню. Да и осуждение как понятие, как критический процесс по отношению к женщине молодой, красота которой достойна всяческих эпитетов, едва ли соответствовало этическим представлениям капитана. Он мог принимать женщину или не принимать. Графиня Анри принадлежала к первым.

Они шли аллеей к морю. И кипарисы стояли вдоль нее породистые, как аристократы на высочай


убрать рекламу







шем приеме. Море лежало желтое, раздольное. Солнце ласкало его жарко, с томительной весенней страстью. И юные липы смотрели на море с открытой завистью, и птицы шалели, словно гости на свадьбе.

— Евгения, — сказал он, коснувшись рукой ее локтя. Она остановилась. Завороженный ее профилем, он вдруг забыл слова, которые хотел сказать. Ему почему-то стало плохо — не в переносном, а в самом прямом смысле. Он понял, что может упасть на этой тщательно заасфальтированной дорожке. И от этой мысли пришел страх. И холодным потом покрылись лицо и руки.

— У вас перевязана голова, — сказала графиня. — Ранение?

— Пустяки.

— Не храбритесь, Валерий Казимирович, — она говорила тихо, но как-то очень озабоченно, словно была его матерью или, по крайней мере, старшей сестрой. — Епифан Егорович Сизов заверил меня, что немногие люди вашей профессии переживут эту весну и уедут к благословенным заморским берегам.

— Я не собираюсь к заморским берегам.

— Верите в победу?

— Верю или не верю, какая разница?.. Лишь Россия для меня земля благословенная.

— Вы полагаете, для меня Россия — пустое место.

— Ваши предки были французами.

Он чувствовал себя уже лучше. Уверенно взял женщину под руку. И они продолжили путь по аллее к морю.

Она шла очень легко, чуть наклонив голову. И он видел улыбку в уголках губ ее и догадывался, что лимонные глаза графини не подвластны грусти.

— Моя прабабка была японкой. Да и у вас, бесстрашный капитан, к русской крови добавлена не только польская, но, может, еще и немецкая, и монгольская. Если историкам придется разбираться в вашем генеалогическом дереве...

— Они обратятся к вам за помощью, — перебил Долинский, что очень удивило графиню, заставило остановиться. Посмотреть в лицо спутнику.

— Ну все, — потерянно произнесла она после небольшой паузы, когда они оценивали друг друга взглядами. — У вас на лице, как в библии, написано и будущее, и прошлое. Не отрицайте, вы верите, что ваше мужество и бескорыстие принесут вам известность и признание соотечественников.

— Я не думаю об этом.

— Правда была бы вашим счастьем.

— Я не вижу иного счастья, как в спасении отечества.

— И вы собираетесь спасать его, работая в контрразведке.

— Совершенно верно.

— Вас убьют, капитан.

— Так вещал Епифан Егорович Сизов?

Она усмехнулась открыто, и доброта не покинула ее лица, равно как не покинули убежденность, спокойствие.

— Епифан Егорович Сизов со вчерашнего дня мой супруг. Он имеет в швейцарских банках золота на восемь миллионов и еще шестнадцать судов в Средиземном море. Его непроходимое невежество может вызывать улыбку и даже раздражение, но он дальновидный человек, и в этом ему отказать нельзя.

Графиня Анри говорила назидательно и громко, как гувернантка, вдалбливающая премудрости бестолковому воспитаннику. Но Долинский плохо слышал ее, складывая в уме новый кусок романа.

Пусть будет так...

«— Я счастлив за вас, графиня. И прошу не судить строго мою дерзость. Удобно, когда общество имеет одну гарантированную конституцию, но каждый человек живет по своей собственной конституции, которая внутри нас.

— Вы хотите сказать, что наши с вами конституции несовместимы?

— Ваши чуткость и проницательность ничуть не уступают вашей красоте.

— Но есть же еще чувства, не подвластные уму.

— Вот почему я буду бороться до конца. И хочу верить, что, если стану героем, ваша благосклонность и сердечность не оставят меня. А коли погибну — бог нам судья... И то и другое лучше, чем следовать за вами на Лазурный берег и быть стареющим пажем у ваших ног...

— Вы не видели ног, о которых говорите, капитан. Иначе бы не торопились с выводами.

— Охотно верю, графиня. Но счастье, увы, выпадает не каждому».

«С ногами, конечно, перебор, — подумал Долинский. — А впрочем, в стиле времени. Графиня двадцатого года должна говорить именно так. Может, и правда, что год назад в пропахшем рыбой Ростове полуголодная Евгения за небольшое вознаграждение демонстрировала господам офицерам свои прелести. И не только демонстрировала, но иногда позволяла ими пользоваться».

Они вышли к берегу моря, который был не расчищен. Водоросли лежали на камнях, как рыбацкие сети. Коряги и щепы, обглоданные волнами, чернели на берегу.

Голубая дача купца Сизова стояла под горой близ Сочинского шоссе, недалеко от поселка Лазаревский. Место было редкостным по красоте, сухим, хорошо продуваемым ветрами. Построенная в начале века, за десятилетие до первой мировой войны, дача несомненно являлась свидетельством благополучия и богатства ее владельца.

Долинскому не приходилось раньше слышать фамилию Сизова в ряду крупнейших русских миллионеров. Но ведь сегодня положение с капиталами весьма своеобразно. Размер богатства нынче зависит от того, где были вложены капиталы — в России или за границей. Кто-то потерял все, кто-то много выиграл.

Много ли выиграла графиня Анри? На это может ответить только будущее. Кажется, у купца Сизова нет прямых наследников. Он бездетен. А супруга его лет пять назад отбыла в мир иной. Может статься, что восемь миллионов золота в швейцарских банках и шестнадцать действующих паровых судов очень скоро достанутся молодой графине...

— Счастье выпадает тем, кто за него борется. Это прописная истина, капитан. Но ведь все великие истины уже прописные.

Долинский порадовался. Графиня говорила словно на страницах романа.

— Я согласен с вами, Евгения. Я согласен очень. Я готов бороться за свое счастье. Потому не складываю оружия. Потому утверждаю: за пределами России для меня места нет.

— Если у человека есть деньги, для него найдется место на земном шаре. Но как я догадываюсь, именно в бедности — истоки вашего патриотизма?

— У нас с вами странный разговор. И совсем не в тональности, уместной для беседы очаровательной женщины с мужчиной, влюбленным в нее.

Графиня требовательно спросила:

— Это признание или издевка?

— На последнее по отношению к вам я не способен, — ответил он вполне искренне.

Она разочарованно сказала:

— Вы опять ушли от ответа. Вот что значит сыскная школа.

Повернулась и не торопясь пошла прочь от моря по аллее, тянувшейся к даче. Долинский покорно последовал за ней.

— Мы уезжаем сегодня, капитан. Как только прибудет авто из Сочи. Епифан Егорович вызвал пароход. Завтра на рассвете он уйдет в сторону Стамбула. Я могу пригласить вас совершить с нами это путешествие, но, полагаю, вы откажетесь. Ибо подобный поступок означал бы дезертирство из рядов доблестной русской армии и с вашими принципами несовместим.

— Я восхищен вашей дальновидностью.

— Спасибо. Однако о дезертирстве может идти речь до тех пор, пока существует армия. Я верно схватываю суть?

— Верно.

— В самое ближайшее время остатки Кубанской армии прекратят существование.

— Смелый вывод.

— Деловые люди перебираются в Грузию, а кто побогаче — в Европу. Это признак краха.

— У вас государственный ум, Евгения.

— По мере того как вы будете узнавать меня, капитан, вы откроете во мне много неожиданных достоинств.

— Оптимизм неизменно вселяет надежду.

— Приятно слышать нотки бодрости в вашем голосе.

— Я вовсе не нытик. — Он уже не был уверен в том, что этот разговор происходил наяву, а не в его воображении.

— Выслушайте совет, — решительно сказала графиня. — В Лазаревском сейчас проживает известный искусствовед, собиратель древнерусской живописи профессор Михаил Михайлович Сковородников... При престарелом профессоре находится уникальная коллекция древнерусской живописи. Епифан Егорович предлагал за нее миллион. Сковородников отказался.

— Сколько же коллекция стоит в действительности?

— Этого никто не знает. Но уж если Сизов дает миллион, то два миллиона она стоит точно. Вы догадываетесь, что от вас требуется?

— Уговорить профессора дать согласие на продажу.

— Не совсем. Попросите у него коллекцию.

— Я не понимаю.

— Объявите себя знатоком, любителем. Я не знаю, чертом, дьяволом. Попросите коллекцию на хранение. Для народа русского. А если откажется, конфискуйте...

— Кто мне даст на это право?

— Я даю вам право. Я... Когда коллекция будет в Европе, я уговорю мужа заплатить полтора миллиона. И тогда вам незачем будет ждать химерной победы над большевизмом, чтобы женщины видели в вас героя. Мужчина с деньгами — победитель всегда.

Долинский подумал: «Вот и все. Моя ступенька в социальной лестнице та, на которой стоят громилы».

Родилась концовка главы романа:

«— Графиня, — гневно произнес капитан. — Вы смеете предлагать мне это?

Поистине издевательская усмешка промелькнула в глазах и на губах женщины. Словно процеживая слова, она сказала спокойно и ясно:

— В таком случае, я могу предложить вам гоголь-моголь. Он помогает при импотенции.

Она повернулась. Гордая, стройная, продолжала путь к дому, только несколько быстрее, чем прежде...»

Качнув головой, точно стряхивая наваждение, Долинский взял графиню за руку. Сказал устало:

— Я подумаю над этой идеей, Евгения.

6. Побег (продолжение записок Кравца)

 Сделать закладку на этом месте книги

Балки, почерневшие, дубовые, распирали стены сарая, держа на себе стропила, крытые старой дранкой. Солнечный свет, ручьями сочившийся сквозь дыры, золотил паутину, которая, точно сеть, свисала между балками, а паук, маленький, но пузатый, прятался, стервец, в самом углу под крышей, поглядывая крохотными, хитрыми глазами.

Мы лежали на сухих кукурузных стеблях, что были свалены в углу сарая.

За дверью ходил часовой с винтовкой и мурлыкал какую-то незнакомую мне песенку.

Лучи солнца, проникавшие в сарай, меняли угол, становясь все отвеснее. Время двигалось к полудню, а я лежал в сарае, где-то у черта на куличках. И меня охранял часовой, точно самую настоящую контру. Серега Сорокин глядел в мою сторону виновато. И кусал губы. И клял свой «Фарман» на чем свет стоит.

Командиром партизанского отряда оказался высокий, худощавый адыгеец в богатой черкеске с серебряными газырями. Он не пугал нас, не матерился, не грозился «шлепнуть немедля». Посмотрев мои документы, он выслушал доклад старшего группы, пленившей нас. Потом вежливо, с холодной улыбкой спросил:

— Как прикажете поступить, господа?

— Не господа мы, товарищи, — сказал Сорокин.

— Пусть будет так. Что дальше?

— Разведчик я. Посланный разведотделом девятой армии в Туапсе. Задание имею важное. Неужто такое диво, когда разведчик в форму врага переодевается?

— Это хитрость, — согласился командир отряда. — Хорошая хитрость. Но почему я вам должен верить?

Я полюбопытствовал:

— Как же без веры?

— Вопрос уместен, — он опять согласился. — Но, веря людям, мы должны проверять. Иначе нас могут обманывать. Кто вас послал?

— Товарищ Каиров.

— Не знаю такого.

— Я вас тоже не знаю. Но вы красный партизан. А я красный разведчик. У меня задание прибыть в Туапсе сегодня до захода солнца. Если я не прибуду вовремя, можете меня расстрелять. Завтра мне в Туапсе делать нечего.

Озадачил я партизанского командира. Стал ходить он по комнате. Сапоги на нем мягкие, дорогие. Кинжал в серебряных ножнах. Остановился. Нас разглядывает. Говорит:

— Вы мои гости. Я вам верю. Я вас понимаю... Наш кавказский обычай требует, чтобы гости тоже верили хозяину, тоже его понимали. Буду откровенен с вами, как с родным отцом... я пошлю человека в Новороссийск. Пусть найдет там товарища Каирова, пусть привезет для вас добрые вести.

— Когда он вернется? — с надеждой спросил я.

— Быстро. Поскачет как ветер, друг. Как ветер... Лучшего коня дам. За два дня успеет.

После этих слов у меня прямо опустились руки. Что делать? Как быть?

А командир отряда сказал партизану:

— Отведи гостей в сарай. Накорми. Пусть отдыхают. Хорош отдых!

В шинели, но без поясов (отобрали пояса и у меня и у Сорокина) я пригрелся на сухих кукурузных стеблях.

Сорокин ходил по сараю. Хмурый, злой. Иногда он останавливался у дверей и разговаривал с часовым.

— Эй, земляк. Ступай к командиру, пусть до аэроплана велит людей послать.

— Чаво? — переставая бубнить песню, спрашивал часовой.

— Охранять аэроплан надо. Дорогая эта машина.

— Уж не дороже коровы.

— Десять... Двадцать коров за ее цену купить можно.

— Ты это брось, — сердито говорил часовой. И со смешком — дескать, простака нашел: — Двадцать коров. Корова телкой рождается. Ее три года растить и блюсти надобно. А это, тьфу, фанера да железяки.

— Серый ты человек, — сокрушенно говорил Сорокин. — Крестьянин.

— Это верно, — соглашался часовой. — Крестьяне мы...

И опять бубнил свою песню.

— Влипли! — Это Сорокин мне.

— Ложись, — говорю, — экономь силы.

Он на меня смотрит. В глазах решимость.

— Хочешь, — говорит, — я сейчас воды попрошу. Откроет дверь часовой, я ему промеж глаз. А ты беги. Вон кони оседланные стоят...

Сквозь щели виден затоптанный в навозе двор. И кони под седлами. Пять, шесть, семь коней.

Я молчу.

Сорок верст! Три часа езды по хорошей дороге. В горных условиях час набавить нужно. Четыре часа езды. Пусть пять...

Теперь я тоже шагаю по сараю. Останавливаюсь у перекошенной двери. Она сколочена из старых, но крепких досок. Закрыта на щеколду. Дверь неплотно прилегает к наличнику. Между ними щель. Отлично. Я нахожу в сарае щепку. Крепкую, но достаточно тонкую... В конце концов, и я, и Сорокин рискуем одинаково. Кого из нас раньше пуля отыщет, разве угадаешь.

— Начальник! — говорит Сорокин. — Слушай, начальник, у меня от вашего душевного гостеприимства живот расстроился.

И далее, не выбирая выражений, пространно объясняет, по какому делу ему необходимо покинуть сарай.

— Может, потерпишь. — В голосе часового нерешительность.

— Побойся бога!

— Уж приспичило, — ворчит часовой, но дверь распахивает.

В светлом солнечном проеме фигура его точно вырублена из угля. Даже не могу разобрать, стар он или молод.

Сорокин, потягиваясь, выходит. Скрипят петли. Звякает щеколда. Яркая полоска щели, вдоль которой дрожат серебристые пылинки, словно зовет меня. Я приник к шершавым доскам, теплым, пахнущим лошадьми. Вижу, как Сорокин и часовой идут по двору. Поворачивают к кустам. А кони стоят возле забора. И седла на них такие хорошие. И во дворе — никого из партизан.

Пора!

Сердце сжалось. И не только сердце. А будто весь я стал меньше и легче. Но страха нет. Лишь во рту пересохло, язык к нёбу прилипает.

Щепка свободно вошла в щель. Подскочила щеколда. Эх, дверь, сатана, скрипит. Надрывно и громко.

Я шагаю через двор. Ноги гнутся в коленях, норовят в бега броситься. Но бежать нельзя. Нужно идти спокойно, обыкновенно. Бег обязательно привлечет чье-нибудь внимание. Тогда крышка. Припечатают друзья-партизаны в два счета.

Кони вертят мордами. Сытые. Породистые кони. Я уже облюбовал вороную кобылку. Она стоит крайней. У дороги. Уздечкой за столб привязана. Узел подается хорошо, потому что руки мои ведут себя молодцом. С ногами дела похуже. В какой-то момент меня охватывает сомнение: смогу ли в седло забраться?

Смог. Лошадь послушно выходит на дорогу. И я бросаю ее в галоп.

Солнце, ветер... Низкие ветки деревьев. Они хлещут меня по голове, я пригибаюсь... Слышу запах лошадиного пота. И гудение пчел. Это, наверное, дикие мелкие пчелы. Теперь выстрелы! Я понимаю, догадываюсь, что никаких пчел не было. Просто гудели пули.

Вот они... Справа, слева. Чего доброго, и куснуть могут. Жаль! День-то какой хороший. Теплый день, пахнущий весной.

Как там Серега Сорокин? Прощай, краснофлотец воздухоплавательных сил!

Видимость на дороге короткая, точно конский хвост. Повороты, повороты. Обалдеть от них можно. А за каждым поворотом нетрудно и на засаду нарваться. Ведь сидят где-то же в засадах партизаны. Неужели вокруг отряда охраны нет?

Я слышу цоканье копыт. Ржанье лошадей. Это погоня!

Гнилое дело!

По одну руку — овраг, растерзанный кустами. По другую — горы лесистые. Дорога — камни да глина. По такой дороге далеко не ускачешь.

Спешиваюсь. Беру коня под уздцы и начинаю уходить в гору. Деревья заслоняют меня. И я слышу, преследователи проскакали мимо. Это хорошо. Однако нужно торопиться. Партизаны скоро поймут свою ошибку. А эти леса и горы они знают лучше, чем я.

Час. Нет, конечно, больше часа шел я горами, оврагами. Иногда на коне, но чаще рядом. Мне нужно пробираться на юго-запад. И я легко определял направление, потому что небо было ясное, солнце не заслоняли облака. И оно красовалось передо мной. И я понимал, что иду правильно. На склонах гор дул свежий ветер, в оврагах же оседала духота. И воздух там был затхлый по-подвальному.

Лошадь послушная, выносливая. Она шла рядом. И я слышал ее дыхание, чувствовал ее теплоту. Я называл ее словом «милая», потому что не знал ее клички, а это слово очень подходило к ней.

Я старался идти быстро, но кусты, камни, деревья вставали на моем пути. И я с нетерпением мечтал выбраться хоть на какую-нибудь дорогу.

Мне повезло. Теперь я понимаю, что там, в горах, когда за мной гнались свои же, партизаны, мне, можно сказать, крупно повезло.

Перевалив через лесистую вершину, я, к радости и удивлению, оказался вблизи железнодорожного полотна. Желтоватые от ржавчины рельсы, огибая гору, убегали по черным шпалам к морю на юго-запад. Я помнил: в этих местах — только одна железная дорога. И она ведет к Туапсе.

Шпалы лежали сношенные. Осевшие. И лошадь легко скакала между рельсами, не рискуя зацепиться и переломать ноги.

Скоро с лошадью мне пришлось расстаться... Неожиданно пробасил гудок паровоза. Съехав с железнодорожного полотна, я спрятался в кусты. Через несколько минут по рельсам пошел густой стонущий гул. Из-за поворота показался товарный поезд. Он полз медленно, но вагоны казались пустыми. Лишь в тамбуре первого вагона дремал пожилой проводник.

Я потрепал лошадь за холку:

— Бывай здорова, милая!

И вскочил в тамбур предпоследнего вагона.

7. Разговор об искусстве

 Сделать закладку на этом месте книги

Большое лицо Валерия Казимировича Долинского, подпаленное рыжей бородой, поза (сидел он в кресле, чуть подавшись вперед), взгляд, не сосредоточенный, но живой, полный любопытства, выражали почтительное внимание к словам собеседника.

Говорил профессор Сковородников. И чувствовалось, что Михаилу Михайловичу нравилось говорить несколько нравоучительным, менторским тоном. И Долинский слушал его терпеливо, подобно Телемаку — сыну Одиссея, и лишь изредка позволял себе вставить короткую фразу или задать вежливый вопрос.

— Я специализировался на древнерусском искусстве. — Сковородников смежил ресницы. После паузы, длившейся около минуты, продолжил: — Из современников мне ближе всех... Духовно ближе... И видимо, по каким-то еще чисто вкусовым ощущениям, прошу прощения за несколько гастрономический речевой оборот. Мне близок Михаил Александрович Врубель.

— Замечательный художник.

— Я, простите меня, Валерий Казимирович, не выношу эпитетов в искусстве. Замечательный, превосходный — это разговорная манера салонных дам. Истые ценители обходятся без словесной мишуры. Вы не обиделись?

— Мне по сердцу ваша прямота.

— Ну и добро... Увлечение Врубелем дошло до того, что я отложил в сторону трактаты об иконах. И вот рукопись, которую вы видите на моем письменном столе, — будущая книга о Врубеле. Я постараюсь ее окончить. Говорю, постараюсь, потому что в моем возрасте жизнь меряют не на года, а в лучшем случае на часы, если не на минуты.

— Так говорить нельзя. Будем надеяться, что у вас еще впереди годы жизни. Однако торопиться действительно нужно. По другой причине, профессор. Красные имеют тактический успех на побережье. И однажды могут оказаться в Лазаревском.

— Белый и красный цвет интересны мне только на полотне. Я равнодушен к политике. Политикой нужно заниматься профессионально или не заниматься совсем. Я презираю дилетантизм.

— Позволю, однако, заметить: вы уехали от красных из Москвы.

— Я уехал из Москвы не потому, что там изменился цвет власти. Двадцать три года я имею дачу в поселке Лазаревском. И приезжаю сюда, когда сочту нужным. Здесь мне пишется.

— Простите. Я отвлек вас неуместным замечанием.

— Полноте, батенька.

Вошла супруга Сковородникова — Агафена Егоровна. Женщина солидная, немолодая. В цветастом сарафане, в платочке. Похожая на большую, добродушную матрешку. Принесла мужчинам чай на серебряном подносе. Сказала:

— Милости прошу.

И деликатно удалилась.

Чай был ароматный, хороших сортов.

Прихлебывая из чашечки, Сковородников говорил:

— Я не разделяю общепринятую точку зрения, что Врубель был послушным учеником Чистякова. Там, где речь идет об изучении природы, влияние Чистякова неоспоримо. Однако Михаил Александрович серьезно увлекался виртуозностью кисти и красками испанца Фортуни, совет Репина «искать себя» попал на благодатную почву. Такая работа, как «Натурщица в обстановке Ренессанса», показала, что у Врубеля определился собственный характер, что у него есть способность углубленно разрабатывать мотив, есть тонкий и сложный взгляд на природу. Наконец, есть своя палитра и хороший рисунок. Ведь когда в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году потребовался художник для работ в церкви Киево-Кирилловского монастыря, мы назвали единственного кандидата. Врубеля! И не ошиблись... В библейских акварелях Иванова, в византийских и итальянских религиозных композициях Врубель открыл новый источник красоты и вдохновения. Возьмите эскиз «Воскресение Христово». Духовное родство с Ивановым. Открытое родство! В «Надгробном плаче» мы находим своеобразное воскрешение византийского искусства. А вдохновенные «Богоматерь», «Святой Кирилл», «Святой Афанасий» доносят до меня отзвуки мозаик венецианцев пятнадцатого века.

— Скажите, у него есть последователи?

— Нет. Последователи — это и хорошо и плохо! Последователи — это значит школа. Направление в искусстве. Но Врубель слишком ценил индивидуальность. Он был вне направлений. Замыкался в себе. Шел своей собственной дорогой. Непоследовательно. Странно. Временами терпел неудачи. Он обособлен и слишком своеобразен, чтобы иметь школу и последователей.

Изящная ложечка из почерненного серебра позвякивала о края чашки мелодично, словно колокольчик, потому что Долинский уже выпил почти весь чай, и тонкие фарфоровые края чашки резонировали превосходно. Облик и поза Валерия Казимировича по-прежнему выражали почтительное согласие со всем, что говорил Сковородников. А между тем мысли его были весьма далеки и от почтения, и от согласия...

Он и сам не смог бы восстановить их в памяти последовательно и точно. Записать на бумаге так, чтобы потом разобраться, проанализировать. Они были какими-то мельтешащими и тревожными, как тени в глухую полночь. И еще они были неосознанными. Немного чужими. Вернее, просто чужими. Подсказанными графиней Анри в солнечный день на берегу моря.

Тогда, чтобы успокоиться, обрести нормальное состояние духа, Долинский обратился к спасительному средству: мысленно начал складывать главу ненаписанного романа.

«Его удручало течение беседы, в которой ему была уготовлена роль неоперившегося студента, тогда как прежде он надеялся увести, разговор в выгодное для себя русло. Заставить проболтаться занудливого старика, где же он хранит свои изъеденные временем коллекции».

«Да, — подумал Долинский. — Если я унесу ноги из чертова ада, я, наверное, стану писать книги. Наверное. Во всяком случае, это нужно иметь, как запасный вариант».

Поняв, что старик часами способен говорить о Врубеле, Валерий Казимирович воспользовался первой же паузой:

— Мне рассказывали, вы увлекаетесь коллекционированием древнерусской живописи.

— Этим я целиком обязан моему другу Павлу Михайловичу Третьякову. Павел Михайлович был, пожалуй, первым русским человеком, который взглянул на икону не только как на предмет религиозного культа, но как на явление искусства.

— И сколько стоит старая икона? — Долинский испугался собственного вопроса. Испуг отразился на его лице. И Сковородников заметил. И не разозлился. Только иронически произнес:

— Я не знаю сейчас, сколько стоит кусок мыла. А кто способен определить цену иконы, приписываемой кисти легендарного Алимпия. Вы обратили внимание, я отступил от правила и употребил эпитет.

— Нет правил без исключений.

— Такая икона может стоить миллион, десять миллионов, а может, и все сто.

— Золотом?

— Вы неисправимы, мой дорогой! Не керенками, конечно...

— Как же такое сокровище попало к вам?

— Перст божий! Мне подарила икону старая, очень старая женщина в глухой владимирской деревушке.

— Почитал бы за счастье взглянуть на икону хоть одним глазом.

— Сейчас это невозможно. После моей смерти собранная мною коллекция займет место в картинной галерее.

— Какой?

— Не суть это важно. Главное, чтобы галерея была русская...

— Вы убежденный националист?

— Я патриот. Я всю жизнь служил России и ее народу. Вот все мои убеждения. У вас, разумеется, другой взгляд на эти вещи.

— Россия больна. Увы, не с семнадцатого года. Она заболела раньше. И надолго... И кажется, ни барон Врангель, ни большевики не спасут ее. ne par ne laisse de braire[2].

— Любопытная концепция. И какой же выход, батенька, предлагаете?

— Я непригоден для роли вождя, — признался Долинский. И добавил: — Критиковать всегда легче.

— Что верно, то верно, — согласился Сковородников. Кивнул: — Я очень благодарен графине Анри, что она рекомендовала мне вас в качестве своего друга. Долинский поднялся:

— Мне хотелось что-нибудь сделать для вас, профессор.

— Благодарствую, батенька... Коли сможете, достаньте хотя бы пачку «Кэпстэна»[3].

— Буду счастлив... Но у меня есть разумное, перспективное предложение. Я предлагаю вам, Михаил Михайлович, вашей супруге Агафене Егоровне, не дожидаясь, пока большевики прижмут нас к границам меньшевистской Грузии, уйти вместе со мной в Константинополь.

— Уйти?

— На фелюге.

— Увольте, Валерий Казимирович. Увольте... Чужеземные страны даже в молодости на меня навевали скуку... Если говорить откровенно: не вижу смысла в вашей затее. A navire bris tous vents sont contraires[4].

Долинский не то чтобы не посмел возразить, а просто не нашелся. Поклонившись, несколько церемонно сказал:

— Я пришлю табак сегодня же вечером.

— Благодарен вам буду, батенька... Трубка — моя слабость.

На крыльце с почерневшими дубовыми перилами яркий солнечный свет резанул Долинского по глазам. И он на секунду зажмурился, а борода его вновь запылала, как факел. Ступеньки были только что вымыты, еще влажные, от них хорошо пахло пресной водой, а мокрая тряпка лежала в самом низу. И о нее следовало вытирать ноги тем, кто заходил в дом.

Валерий Казимирович переступил через тряпку. На ухоженной дорожке, что тянулась от крыльца до калитки, он увидел Агафену Егоровну. Супруга профессора по-прежнему была в лубочном сарафане и яркой косынке. Казалось, она поджидала Долинского.

С улыбкой, просительно Агафена Егоровна сказала:

— Валерий Казимирович, мне бы только два слова.

— Я готов слушать вас целый день, — любезно ответил Долинский, внезапно подумав, что в лице этой простой и, видимо, недалекой женщины он может обрести союзника. — Чем могу служить, Агафена Егоровна?

— Валерий Казимирович, сударь мой, люди мы пожилые, немолодые. А времена нынче лихие...

— Неспокойные времена, справедливо замечено.

— Я об этом и говорю. На веку, как на долгой ниве, всего понасмотришься. Но вот такого беспорядка отродясь видать не приходилось. Слыхали, третьего дня господа офицеры пили — пили за победу русского оружия. Опосля дом подожгли, а сами в непотребном виде пошли купаться на море.

— Вода-то еще холодная, — невпопад заметил Долинский.

— Страсть холодная, — согласилась Агафена Егоровна. И без всякого перехода сказала: — Я о чем хочу вас попросить... Прислали вы бы нам для охраны пару солдатиков. Если, конечно, можно.

— Попробую.

— Спасибо! Не за себя ратую и не за Михаила Михайловича... Коллекция при нас. Большой ценности. Пропадет ежели — беда.

Утратил вес Долинский. Утратил от радости, от неожиданности. Кажется, оттолкнись он сейчас ногами — и, словно пушинка одуванчика, полетит над этим цветущим садом, над береговой галькой, блестящей от наката, над морем, раскинувшимся и вправо, и влево, и до самого горизонту.

— Хранится коллекция в надежном месте?

— Бог ее знает. Михаил Михайлович не сказывает.

— Я что-нибудь сделаю для вас, Агафена Егоровна. Можете положиться на меня.

8. Туапсе (продолжение записок Кравца)

 Сделать закладку на этом месте книги

Поезд, вздрагивая на стыках, медленно и лениво втягивался на запасной путь. Землистые от грязи, с облущенной краской вагоны других эшелонов стояли в несколько рядов, загромождая все видимое п


убрать рекламу







ространство. Они стояли без паровозов, наверное, давно. И солдаты и офицеры готовили на кострах варево, лазили под вагонами. Играли в карты, спорили...

Я понял, что товарищ Каиров поступил правильно, нарядив меня в офицерскую форму. Мне будет нетрудно затеряться в этой безликой солдатской массе.

Когда поезд остановился, я прыгнул из тамбура. Пролез под соседним вагоном. И неожиданно оказался перед группой офицеров. К счастью, они вели громкий разговор и не обратили на меня внимания. Полный, обрюзгший полковник, задыхаясь, выкрикивал:

— Батеньки! Посмотрите по сторонам. Нас погубили вот эти эшелоны. Огурцы, сукно, пшеница. Хватай, бери! Довольствие местными средствами превратилось в грабеж! Боже мой! Тылы обслуживает огромное число чинов, утративших элементарное представление о солдатской и офицерской чести. Да, да, господа!

Я опять нырнул под вагон...

Наконец, когда железнодорожные пути и бесчисленные эшелоны оказались за моей спиной, я увидел перед собой маленький город, окруженный горами. Сады и деревянные домики на склонах точно гнезда.

Навстречу мне шла пожилая дама, лицо под черной вуалью.

— Извините, сударыня, вы не подскажете, где здесь улица Святославская?

— Это на Пауке.

— Как? — не понял я.

— Приморская часть города, сударь, называется в Туапсе Пауком.

— Мне следует идти к морю?

— Вам лучше подняться на Майкопскую дорогу. Это сюда, — дама указала рукой на изломанную, уходящую в гору тропинку. — Потом выйдите на Абазинский проспект. У типографии Гаджибекова сверните направо. И пройдите по Полтавской улице. А еще лучше вам добраться до набережной. Там по Ольшевской мимо больницы акционерного общества вы пройдете на Паук.

— Премного благодарен.

Земля крошилась под сапогами, шурша, сползала вниз. Короткая трава по краям тропинки утратила свежесть, окрасилась в пепельно-бурый цвет, так непохожий на яркую зелень, буйствующую на склоне горы.

Майкопская дорога отличалась непривлекательностью и засохшей грязью, точно невымытые галоши. Сверху на нее наседали дворы. Дружные кавказские дожди размывали их. Тащили на дорогу землю и камни. Если земля, подхваченная ручьями, большей частью уносилась дальше вниз, к железнодорожным путям, то камни оседали на дороге, нагромождаясь друг на друга, портили и без того сносившееся покрытие.

Нижний чин вел солдат. Они шли вразброд, без лихости строевой выправки. На меня не обратили внимания, словно я был в шапке-невидимке. С дисциплинкой у них нелады. Это показалось мне хорошим предзнаменованием. Я спокойно пошел дальше.

Люди попадались редко. И у меня сложилось впечатление, что Туапсе совсем безлюдный городишко.

Однако я ошибся...

По дороге я пришел в центр города на Абазинский проспект, где вдоль засаженного кленами бульвара теснились лавки, кабаки, магазины, просто деревянные домики без всяких вывесок. Бульвар был переполнен народом. Штатским, военным, В суете и гомоне, царящих вокруг, чувствовалась нервозность, обеспокоенность. Лица у людей были озабоченные, недовольные.

— Поручик, будьте любезны, — я не сразу понял, что обращаются ко мне.

— Поручик! — голос у женщины звучал властно и капризно. Она была совсем еще молода. Может, лет двадцати двух. Может, годом старше. И очень красива. Лицо нежное, холеное. Взгляд барский. И одета со вкусом. Голубое платье из дорогой материи. На плечах белый шарф. Черная шляпка, черные перчатки. И туфли тоже черные. Возле нее стояли две громадные плетеные корзины, в которых что-то лежало, завернутое в плотную бумагу.

— Поручик, — она улыбнулась только губами, а во взгляде вдруг появилась пытливость и хитринка, точно у цыганки, — сделайте милость, найдите мне извозчика.

Я оглянулся. И совсем неинтеллигентно, что свидетельствовало, прежде всего, о моей профессиональной неподготовленности, ответил:

— Здесь проще найти слона или верблюда.

Она засмеялась, кажется искренне:

— В таком случае, помогите донести эти корзины. Мой дом недалеко.

Корзины словно приклеены к земле. С трудом поднял их. Сказал:

— Здесь, конечно, золото.

— Посуда. Из саксонского фарфора. Теперь в Туапсе можно купить все, даже саксонский фарфор.

— Вы местная?

— Я родилась в Туапсе. В этом городе прошло мое детство. Но потом... Я жила в Ростове. Училась музыке.

— Вы играете на гитаре? — не подумав, спросил я; вспомнилась наша санитарка Софа, которая тоже была из «бывших» и чудесно играла на гитаре.

— На рояле.

— Солидный инструмент. Вам будет трудно увезти его отсюда.

— Куда?

— В Турцию, во Францию...

— Я русская. Мне хорошо и здесь.

— А большевики?

— Вы полагаете, что я капиталистка?

— Сомневаюсь, удастся ли вам убедить красных в своем рабочем происхождении.

— Увы! Ваша правда... Мой покойный папа имел в Туапсе баню. Теперь я единственная владелица бани и хорошего дома в пять комнат. Я смело смотрю в будущее по двум причинам. Первое — баню никак нельзя назвать эксплуататорским предприятием, тем более что мой покойный отец был не только хозяином, но банщиком и мозолистом. Вторая причина — люди будут мыться в бане при любом политическом устройстве.

— Да... Вы барышня образованная.

— Я бы сказала — начитанная. А вы, как я понимаю, поручик, из пролетариев.

— Заметно?

— Заметно. Впрочем, вы не очень и стараетесь это скрыть. Человек, в котором есть порода, человек, чье детство прошло под бдительным оком гувернантки, не стал бы в такой вот ситуации нагонять на девушку политические страхи. Он предпочел бы шутки и легкий флирт.

— Это верно, — согласился я. И вспомнив, что, как офицеру связи генерала Юзедовича, мне следует как-то объяснить свою простоту, добавил: — Вы говорите очень верно и очень мило. К сожалению, мы огрубели за годы бойни. И теперь не только поручики из пролетариев, но и офицеры из баронов грубы, точно портовые грузчики.

Корявые акации с белыми кистями стояли словно в кружевах. Они росли по правой стороне улицы, с другой стороны на них, как женихи, смотрели длинные тополя. Их вершины высоко уходили в небо. Оно по-прежнему было голубым и солнечным.

Дом покойного владельца бани, как и большинство увиденных мною домов в Туапсе, был построен в саду за фруктовыми деревьями.

Я втащил корзины на террасу, когда-то синюю, но давно не крашенную. Половые доски с темными щелями скрипели под ногами. В доме, видимо, никого не было. Потому что барышня открыла дверь ключом. И мы вошли в просторную неприбранную комнату, в правом углу которой стоял чуть припыленный рояль. Два окна бросали на него по желтому солнечному квадрату. И пыль от этого была еще приметней. Слева, у глухой стены, громоздился диван. На нем в беспорядке валялись какие-то тряпки. На круглом столе с полированными гнутыми ножками теснились тарелки. На них — остатки еды.

Барышня равнодушно пояснила:

— У меня постоялец — врач. А дом построен глупо. Остальные комнаты смежные. Мне пришлось перебраться сюда, потому что не могу без рояля.

— Как вас зовут? — спросил я.

— Клавдия Ивановна. Вы тоже не представились.

— Никодим Григорьевич Корягин, — выпалил я. — Офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича.

— Разве пятый кавалерийский корпус прибыл в Туапсе? — деловито спросила Клавдия Ивановна.

— Нет. Я откомандирован в распоряжение штаба Кубанской армии.

— Простите, поручик. Я оторвала вас от важного дела.

— Я рад был помочь вам.

— И я... Я благодарю случай, познакомивший нас.

На ее лице была улыбка, но, как мне показалось, не очень искренняя.

— Приятные минуты — всегда коротки. Мне пора... Вы не подскажете, как пройти на улицу Святославскую?

Она не сумела скрыть удивления:

— Святославскую?! Вам какой дом?

— Четырнадцать, — соврал я.

— Там нет такого дома, — сказала она. — Это очень короткая улица. Последний дом номер восемь.

— Значит, я что-то путаю.

— Похоже. Вам лучше всего идти через центр. Выйдите к морю. И направо по дороге, вдоль берега.

— Спасибо вам. Прощайте.

— Одну минутку, поручик. Во-первых, не прощайте, а до свидания. Во-вторых, мне хотелось отблагодарить вас. Вы, конечно, курите.

— Угадали.

Клавдия Ивановна подошла к дивану, из-под цветастого покрывала достала черный ридикюль. Раскрыла его:

— Вот смотрите.

В руке ее блестел никелированный квадратик. Она нажала кнопку. И над квадратиком поднялось крохотное желто-голубое пламя.

— Это зажигалка, — пояснила она. — Я дарю ее вам. Сколько папирос выкуриваете за день?

— Штук пятнадцать.

— Великолепно. Ежедневно пятнадцать раз вы будете вспоминать обо мне.

— Я не могу принять ваш подарок. Это очень дорогая вещь.

— Вы меня обижаете, поручик.

— Извините. Спасибо.

— На здоровье, — насмешливо ответила Клавдия Ивановна. — Если у вас будет время и вы пожелаете послушать музыку, приходите. Вечерами я редко расстаюсь с роялем...

— Спасибо.

— Теперь последняя просьба: отнесите корзины за рояль. Как вы догадываетесь, им не место в центре комнаты.

Я поднял корзины. Понес их к роялю. Но там, в углу, проявил неосторожность. Одна из корзин, правая, зацепилась за выступ подоконника. Ручка с хрустом оторвалась. Корзина перевернулась. Послышался треск битого стекла, и... десятка два ручных гранат, градом застучав о пол, раскатились в разные стороны.

Позднее я часто задумывался над тем, что же испытал в то мгновение: страх, удивление, недоумение? Кажется, ни то, ни другое, ни третье. Случившееся было некоторое время выше моего понимания. И меня захлестнуло изумление, какое бывает вызвано ловким карточным фокусам.

Рука Клавдии Ивановны, нежная, белая рука с тренированными пальцами, скользнула в глубину ридикюля. А потом я увидел короткий никелированный пистолет.

— Вы будете в меня стрелять? — спросил я.

Она ответила очень уверенно:

— Да. Если вы попытаетесь отсюда выйти.

— Это смешно. Какое мне дело до ваших штучек.

— Возможно, вы и правы. Но ничего другого я не могу придумать.

— Думайте быстрее.

— Не получается. Я на это не рассчитывала. Вы такой ловкий и сильный... И вдруг такая неосторожность.

— Я должен идти.

Она отрицательно покачала головой. Взгляд ее не выражал ничего, точно большие серые глаза были стеклянными.

— Вы когда-нибудь убивали человека? — спросил я.

— Не приходилось.

— Думаете, это легко?

— Я привыкла к трудностям.

— Слышите, я не спрашиваю, кто вы. И вы не спрашивайте меня. Но я не враг вам.

— Вы знаете мою тайну.

— Гранаты. Может, вам подсунули их вместо фарфора.

— А если я коллекционирую взрывоопасные предметы?

— У каждого свои чудачества.

— На все есть ответ.

— И выход из любого положения есть. Если подумать.

— Однако вы мешаете мне думать. Мешаете своими разговорами.

— Обычно я не страдал разговорчивостью. Это нервы.

— Может быть...

— У вас есть закурить?

Она могла бы сказать, что не курит или что у нее нет папирос. Просто отказать. Но я спросил, как говорится, без всякой задней мысли. Вопрос получился естественным. Клавдия Ивановна вновь раскрыла ридикюль...

И в этот момент я ударил ее крышкой от корзины.


Ну... Я вновь на том самом, кишащем людьми бульваре, где минут тридцать назад встретился с Клавдией Ивановной. Я понимаю, что тогда мне следовало всерьез задуматься над тем, кто же эта молодая женщина или барышня, обожающая рояль и гранаты. Ручные, солдатские гранаты, с убойной силой на пять метров. Что за доктор поселился в ее неудобно построенном доме? Но времени не было...

Солнце начало клониться к западу. Часы на площади, крутобокие, словно бочонок, показывают ровно три. Нужно пробираться на Паук. Странное название. Будто из сказки о Кащее Бессмертном.

Хочется пить. Это от быстрого бега. Когда я выпрыгнул в окно, то подумал, что Клавдия Ивановна начнет палить мне в спину. Но она не стала стрелять. Не захотела привлекать внимания.

Пить, пить... И толстая тетка прямо из окна выходящей на тротуар квартиры бойко торгует петровским квасом. Увы, мои карманы пусты. В них — ни копейки. Хотя товарищ Каиров снабдил меня приличной суммой, приведшей в изумление командира партизанского отряда.

А это что за очередь? Чем здесь торгуют? Керосином. В блестящем клеенчатом фартуке, в кепке с обгрызанным козырьком, керосинщик ловко наполняет латунную меру. Керосин, фиолетово-желтый, льется из широкого крана и немного пенится, точно квас.

Кто-то берет меня за плечо. Я поворачиваю голову, глазам своим не верю. Чистое наваждение. Да это же партизан. Тонкогубый, что предлагал меня и Сорокина у самолета «шлепнуть».

— Рад вас видеть, господин поручик, — говорит.

Я спрашиваю:

— А как вы сюда попали?

Но тонкогубый не отвечает на мой вопрос. Повелительно говорит:

— Берите его.

Двое солдат хватают меня за руки. Но злость придает мне силы. Я раскидываю солдат, словно они тряпичные. Бросаюсь вперед. На моем пути внезапно вырастает старик с бутылью керосина, которую он держит на груди, точно малого ребенка. Падает дед, падаю я. Падает и бутыль. Разбивается о мостовую. Солдаты бросаются за мной. Толпа шарахается, опрокидывает бочку с керосином. Я лежу в луже керосина. А керосинщик матерится на все Туапсе. Да, он потерпел убыток.

Стучат о тротуар сапоги. Тротуар старый, словно ему сто лет. Перекошенный, истоптанный, трещины вдоль и поперек. Люди расступаются, давая дорогу мне и моим конвоирам. На лицах я не вижу испуга или презрения, но и сочувствия не вижу тоже. Нас сопровождает шепот, скороговорка, ясные, членораздельные реплики. Из них узнаю, что я торговал опиумом, изнасиловал двенадцатилетнюю, украл золотой брегет у командира полка...

Тонкогубый возглавляет процессию. Он идет шага на три впереди меня. А конвоиры на полшага сзади. Бежать бессмысленно. Пристрелят. А если и пожалеют пулю, все равно догонят.

Я вижу рябое от солнечных бликов море. Причал. Плосковатый, черный сухогруз, ошвартованный в дальнем конце причала. Дым, точно гребень, над его тощей трубой. Но меня ведут не на корабль. Мы поворачиваем вправо. И деревянные, неприветливые дома заслоняют море. И делается немного грустно и тоскливо.

Мы останавливаемся возле старых ступенек, которые поднимаются на широкую террасу.

У порога переминается с ноги на ногу часовой. Молодой, розовощекий. Нос пуговкой, глаза мелкие.

Тонкогубый говорит:

— Мы к капитану Долинскому.

Часовой ничего не отвечает. Равнодушно поводит подбородком, точно лошадь, сторонящаяся мух. Дескать, проходите.

Миновав террасу, оказываемся в тесной, полутемной прихожей. Запахи, как в трактире, — табака и перегара. Даже керосин перешибают.

Три двери. Тонкогубый стучит в среднюю, приоткрывает:

— Разрешите, господин капитан.

В комнате возле стола, заваленного папками, рыжебородый мужчина в штатском. Ему уже, конечно, за сорок. Волосы наполовину седые. Лицо бледное. Голова перевязана бинтом. Нос заостренный. Он смотрит на меня не пристально, а напряженно, словно между нами туман. Может, голова у него трещит. А может, вообще такая подлая манера смотреть на людей.

— Это он, — коротко выдыхает тонкогубый.

Капитан Долинский молчит. Потом опускает глаза, перебирает папки. Кажется, бесцельно.

— Позвольте сделать заявление, господин капитан, — говорю громко я. — Человек, который задержал меня, — большевистский агент. Я видел его сегодня в партизанском отряде.

— Кто вы? — Долинский вновь смотрит на меня, на этот раз, кажется, тумана между нами нет.

— Поручик Корягин. Офицер связи кавалерийского корпуса генерала Юзедовича.

— Документы?

— Я бежал из партизанской тюрьмы. Документы у меня отобрали партизаны.

— Он говорил, что послан в разведку штабом девятой армии красных, — сказал тонкогубый.

— Это правда? — спросил капитан.

— А что я мог сказать другое?

Долинский поморщился, потер пальцами виски:

— Заприте поручика в чулан. Я допрошу его позже.

Приказание выполнено.

Я сижу в квадратном четырехметровом чулане, двери которого выходят на террасу. Но маленькая отдушина выглядывает прямо в коридор. Одновременно она служит и окном. Слабый мерцающий свет проникает сквозь нее. А мои глаза уже привыкли к темноте. И я хорошо различаю пустые полки, табурет. На отдушине, разумеется, нет стекла и решетки тоже нет. Но она крохотная. Даже голова моя сквозь нее не пролезает.

Часового у чулана не поставили. Часовой ходит перед террасой. Но дверь крепкая. Ее без шума не сломаешь.

Духота.

А керосином прет от шинели — до тошноты. Я стаскиваю ее, бросаю на пол. Но запах керосина не исчезает. Наоборот, усиливается. И вот тогда у меня возникает желание распрощаться с шинелью окончательно. Я с надеждой смотрю на отдушину...

За стеной в коридоре тишина. Может, офицерье дрыхнет после обеда... Дрыхнет, похрапывая и причмокивая.

Скатав шинель в этакую длинную и гибкую колбасу, я подвинул к стене табурет. Забрался на него. И начал не спеша просовывать шинель сквозь отдушину. Сейчас все зависит от случая: пройдет или не пройдет кто-нибудь из белогвардейцев по коридору.

А пока была тишина. Когда шинель почти полностью скрылась за стеной и в отдушине торчал лишь край ее подола, похожий на огромный фитиль, я чиркнул зажигалкой. И поднес к шинели желтый ноготок пламени. Керосин вначале вспыхнул рыже и ярко, потом закурчавился копотью. Я спрыгнул на пол, поднял табуретку. И ее ножкой окончательно вытолкнул шинель за стену.

Оставалось ждать. При падении огонь мог угаснуть, но мог разгореться еще сильнее.

Вскоре клубы дыма повалили в отдушину.

Хорошо. Все идет хорошо! Еще немного...

А вот уже кто-то кричит:

— Горим!

Захлопали двери, зазвенели стекла. Понятно. Горел ведь коридор. И господам, чтобы выбраться из дома, пришлось пользоваться окнами.

Плечом наваливаюсь на дверь. Крепко стоит, проклятая. Толчок. Еще раз... Трещит наличник. Дверь распахивается...

Толстомордый фельдфебель с ведром кричит мне:

— Посторонись, ваше благородие!

Во дворе толпа зевак из гражданских. Я сбегаю с террасы, ору во все горло:

— Песок! Давай песок! Не то рванет, мать твою...

Народ шарахается. Мне легко удается затеряться в толпе.

9. Сгорихата (продолжение записок Кравца)

 Сделать закладку на этом месте книги

Синь, заволакивающая город, ступает на цыпочках. Она крадется по веткам, улицам, крышам. Жмется к заборам. Густеет под ними. И улицы сужаются. Худеют.

Прежде я никогда не замечал, как наступает вечер. Не было времени присматриваться к красотам природы. Даже не подозревал, как неохотно земля со светом расстается. Норовит промедлить, словно влюбленная.

А мне это на руку. Я сижу между бочками (здесь какой-то склад бочкотары) и при робком закатном свете вижу улицу Святославскую. Она и в самом деле короткая. Четыре дома по одну сторону, четыре — по другую. И под горой вот этот полузаброшенный, неохраняемый склад.

Дом восемь — напротив склада чуть левее. Мне думается, что Микола Сгорихата не повторит моих ошибок и не пойдет через центр города. На аэродроме товарищ Каиров говорил, что Микола уже как-то бывал в Туапсе. Значит, скорее всего, он будет пробираться на Святославскую тихими горными улочками. Подальше от контрразведки и комендантских патрулей.

Он должен прийти сегодня вечером. Если, конечно, ничего не случится...

Вот и вечер. Хорошо, что лунный. Полная луна, яркая. Важничает над горой, словно выкрикнуть хочет: «Смотрите! Любуйтесь!»

Дом номер восемь выглядит при лунном свете многозначительно и таинственно, как замок. Он двухэтажный, с остроконечной крышей, не прячется в глубине сада, подобно большинству других домов. Он стоит совсем близко, у забора из редкого, невысокого штакетника. В сторону улицы выходит четыре окна. Все темные. Кроме одного на втором этаже. Там мерцает огонек. Но окно завешено плотной шторой.

Возле соседнего дома на скамейке сидят трое мужчин. И еще женщина, закутанная в платок. Один из мужчин играет на гармошке. С большим мастерством и душевно.

Прохожие появляются на улице очень редко. Ничего удивительного. Святославская улица что ни на есть самая окраина.

Роса охлаждает пустые бочки, сухую землю и мою непокрытую голову. Продираясь сквозь толпу, я потерял фуражку. Не беда. На дворе весна. И Черное море рядом. Хотя, честно говоря, вечера все-таки здесь прохладные.

У меня пересохло в горле. Давно хочется пить. А колодец метрах в сорока. В конце улицы. Но я не могу больше рисковать, добравшись с такими трудностями до цели. А может, никакого риска в этом нет. Не знаю. Не имею опыта работы в тылу врага. И делаю одну ошибку за другой. Хватит ошибок. Люди сутками, случается, не пьют и не умирают. Терпение — лучший друг разведчика. Это мое собственное открытие, не вычитанное, не услышанное. Правильно оно или нет? «Правильно» — от слова «право».

Имел ли я право бежать один, подвергая Сергея Сорокина смертельной опасности?

Если рассуждать по-простому, то мы обязаны стоять друг за дружку, как на кулачной схватке. Сам погибай, а товарища выручай. Бежать — так вместе, под пули идти — тоже вместе. Это и есть братство. Это и есть плечом к плечу.

Но а с другой стороны... Я теперь не я. Не Димка Кравец — красноармеец второго отделения первого взвода третьей роты. А разведчик. И взял меня товарищ Каиров к себе не за красивые глаза, а по партийной рекомендации. И я обязан оправдать доверие. А война — она жестокая. Она без жертв, без риска, без мужества не бывает. И тут уж как кому повезет.

Успокаиваю я себя такими размышлениями... Вдруг вижу, возле колодца человек покачивается. Похоже, под хмельком. А мне воды хочется. Трудно передать как. И слежу я за этим человеком, точно в цирке за клоуном. И замечаю... Нет, быть не может. Микола Сгорихата — в разведке и вдруг пьяный. А если он прикидывается. Пьяный наверняка не вызовет подозрений у военного патруля и у контрразведки.

А возможно, мне мерещится. Внушил сам себе. И вот в каком-то забулдыге чудится Сгорихата.

Бочка за моей спиной покачнулась. Значит, налег на нее с силой. А пьяный поворачивается. И луна ему в лицо. Эх, была не была!

Засидел я ноги. Покалывает в икрах, когда иду к колодцу. Но теперь уже не сомневаюсь, что передо мной Сгорихата. В стеганом ватнике. Мятой кепке.

— Ты меня узнаешь, Микола? Это я, Кравец!

— С поручиком Кравцом не знаком.

— Нализался, чертяка. Голову тебе оторвать мало, Я себе все жилы вымотал, чтобы встретить тебя здесь.

— Говори спокойно, — просит Сгорихата и тихо стонет.

— Я от товарища Каирова. Он послал предупредить тебя, что явка на Святославской, восемь, провалена. Ею пользоваться нельзя. Но твое задание остается в силе. Уходим скорее отсюда.

Обнимаю его за плечи. На этот раз он стонет громко.

— Ранили меня, Кравец. Прострелили плечо левое. Кажется, ключица перебита..

— Дела... — растерянно произношу я.

Неторопливо идем к моему убежищу. Я поддерживаю Миколу за здоровый локоть. Но все равно при каждом шаге лицо его искажается от боли.

— За бочками в безопасности и обмозгуем, что делать. Я здесь уже часов шесть отсиживаюсь.

Помогаю Миколе опуститься на покрытую росой землю. Он прислоняется здоровым, правым плечом к бочке. Говорит:

— Попробуй стащить с меня ватник. Нужно бы хоть чем перевязать... А то я приляпал на рану шмоток рубашки.

Расстегиваю ватник. Осторожно тяну за рукав. Микола корчится от боли. Голова у него горячая. И сам словно прогретый солнцем.

— Слушай, — говорю, — кажется, не с того бока. Давай сначала с правой стороны потащим.

— Погоди, — вертит головой Микола. — Лучше о деле. А то, чего доброго, я еще отключусь.

— Что ты, — успокаиваю я. — Если сразу не убили, если на своих двоих топаешь, значит, рана несмертельная.

— Все верно. Да, кажись, крови много утекло.

Ощупываю ватник: липкий, набухший. Относительно крови Сгорихата не ошибается. Тихо, едва слышно произносит:

— При штабе Кубанской армии есть офицер контрразведки. Капитан Долинский.

— Знаю такого, — спокойно говорю я.

— Откуда? — встрепенулся Микола.

— В гостях у него был. Чай не пил, но в чулане, где раньше варенье хранилось, сидел.

— Ты проще мне объясняй. Не улавливаю я, когда шутки шуткуешь, а когда дело толкуешь.

— Задержали меня белые. Да я сбежал.

— Молодец, — прохрипел Сгорихата.

Помолчал, верно собираясь с мыслями. Потом сказал: — Его люди как собаки в меня вцепились. Едва ушел в перестрелке...

— Понятное дело.

— Вдруг со мной что случится... За все отвечаешь ты.

Сказав это, Микола точно избавился от тяжелой ноши. Вздохнул глубоко. И опять прислонился к бочке правым плечом:

— Есть еще один пароль. Про него Каиров ничего не говорил?

— Нет. Говорил лишь, что на Святославской явка недействительна.

Луна голубила бочки. И лицо Сгорихаты. И оно казалось неестественным, застывшим, как у покойника.

— Микола, ты чего... Не засыпай, Микола. Мы сейчас ватник стащим. И я перевяжу тебя...

— Огонька не найдется, мужики? — уловил я голос за своей спиной.

Их стояло трое. Мужчин. Двое поплотнее, солиднее. Третий молодой, с гармошкой под мышкой. Луна была за спинами пришельцев. И лица не были освещены настолько, чтобы по их выражению можно было определить, добрые или дурные намерения у этих людей.

— Есть, — ответил я. И вынул из кармана зажигалку.

Я говорил спокойно... Если они из деникинской контрразведки, нам с Миколой все равно не отбиться. Если же это просто люди, то, значит, у них есть сердца. И тогда... Можно будет разжиться горячей водой, чтобы промыть Миколе рану, попросить бинтов, а на худой конец чистых тряпок.

Седоволосый мужчина с коротким поперечным шрамом на лбу наклонился к огоньку, сжимая в губах толстую самокрутку. Выпустив струю дыма, он сказал, имея в виду зажигалку:

— Хорошая машинка. Подари.

— Дареное не дарят, — ответил я.

Чуть повернув голову, седоволосый сказал в темноту:

— Клава..

Из-за бочек неслышно, точно скользя над землей, появилась закутанная в платок Клавдия Ивановна. Одета она была гораздо проще, скромнее, чем днем. Теперь я понял, что перед нами те самые люди, которые весь вечер сидели возле забора, слушая голосистую гармошку.

Посмотрев на меня, Клавдия Ивановна кивнула седоволосому, не сказав ни слова.

Через секунду она опять исчезла. А во мне заметалась мысль: может, я сплю и все это только кажется.

— Почему на вас форма? — спросил седоволосый.

— Не ходить же мне голому.

— Вы не офицер.

— А вы? Вы кто такие? — Дотошность седоволосого взвинтила меня, и теперь я говорил пренебрежительным, ленивым голосом, который может считаться уместным лишь за полминуты до начала драки.

— Мы местные жители, — сказал седоволосый.

— Исчерпывающий ответ, — заметил я.

— Помоги мне подняться, — неожиданно попросил Микола.

Его желание было очень некстати, потому что, пока я наклонялся, они могли сбить меня с ног. И легко повязать нас. Но они не сделали этого.

Микола стоял нетвердо, по-прежнему чуть пошатываясь. Но глаза его были зрячими. Смотрели испытующе.

— Мне сказали, — с трудом выговаривая слова, начал Сгорихата, — что у вас можно одолжить бот под названием «Петр Великий».

Я решил, что Микола бредит. Однако седоволосый, переглянувшись со спутниками, четко сказал:

— Бот требует ремонта. Имеется лодка под названием «Катюша».

— Товарищи... — произнес Микола. И рухнул на землю.

Одновременно седоволосый со шрамом на лбу и я подались к Миколе.

— Что с ним?

— Ранен в плечо.

— Вас преследовали?

— Мы шли порознь. Он не успел рассказать мне подробности.

— Принесите воды.

Ушел тот, что без гармошки. Вернулся быстро. Вода капала из фуражки, желтая, с искорками. И пальцы у мужчины были мокрыми. Значит, колодец был неглубоким и, черпая фуражкой воду, он замочил руки.

Седоволосый плеснул прямо в лицо Сгорихаты. И Микола очнулся. Он дышал тяжело, хрипло. Но сделал попытку встать. И мы подхватили его за поясницу. Поставили на ноги.

— Товарищи, — сказал Сгорихата. — Друзья...

Он умолк, словно забыл следующее слово.

— Вас успели предупредить, что явка на Святославами недействительна? — спросил седоволосый.

— Все же кто вы? — вопросом на вопрос ответил я.

— Странно... Откуда же вы знаете пароль?

— Я не знаю никакого пароля.

— Он говорит правду, — подтвердил Микола. — Пароль знаю я. Кравец был послан за мной вдогонку, чтобы предупредить о проваленной явке.

— Мы вторые сутки держим Святославскую под наблюдением с этой же целью, — сказал седоволосый.

— Если не ошибаюсь, вы товарищ Матвей. — Сгорихата сейчас дышал спокойнее. — Каиров мне рассказывал, как вы бастовали на Путиловском. И про шрам...

Матвей усмехнулся:

— Этим шрамом царская охранка меня на всю жизнь пометила.

Слушая их разговор, я изумлялся. Причем изумление мое не было вызвано приливом восторга. Наоборот, я не очень доверял этому Матвею. И боялся, что из-за потери крови Сгорихата утратил бдительность. И теперь выбалтывает военные тайны первым встречным, быть может, подосланным тем самым капитаном Долинским, которому мы должны устроить неприятности в жизни и помешать отбыть к турецким берегам.

— Нужно поскорее уходить отсюда, — сказал Матвей.

— Правильно, — согласился я. — Но прежде я должен поговорить с Миколой с глазу на гл


убрать рекламу







аз.

— Говори. Здесь все свои хлопцы.

— Нет, — заупрямился я. — Хочу напрямик.

— Хорошо, — сказал Матвей. — Только побыстрее.

Они ушли. Далеко ли? Угадать трудно. Потому что кругом пустые бочки.

— Слушай, Микола, — начал я. — Смотри на мой палец. Он у тебя в глазах не двоится? А меня ты хорошо видишь? Бороды, усов на моем лице нет?

— Я тебя хорошо вижу. И лицо твое бритое, и палец не двоится.

— Тогда какого ты черта раскрываешься перед первым же встречным-поперечным.

— Они знают пароль...

— Но ведь явка...

— Я говорил, Каиров дал мне два пароля. Первый — явочный. Второй — для связи с подпольной партийной организацией. Он показывал мне фотографии товарища Матвея. Рассказывал о приметах.

— А если Матвей переметнулся?

— Говори, да не заговаривайся. Они с Каировым друзья. Большевики-путиловцы. А здесь в Туапсе Матвей — член городского подпольного комитета.

— Между прочим, — сказал я, — эта женщина, которая появилась перед нами и исчезла, словно видение, сегодня в полдень целилась в меня из пистолета.

Рукавом ватника Сгорихата вытер пот с лица. Было ясно, что силы Миколы иссякают.

— Товарищи, — позвал я.

Когда нас опять стало пятеро, Микола сказал:

— Вы правы. Нужно убираться отсюда.

— Но вначале сделать Миколе перевязку, — заметил я.

Нет, во мне еще не было полной уверенности, что мы действительно повстречали друзей. Но если это враги, то, значит, мы влипли крепко. И здесь уж, кажется, ничего не поделаешь.


Стук в дверь... Есть в нем что-то похожее на кошку — такой же настырный и вкрадчивый. Крыша тенью окутывает маленькое крыльцо, и, хотя двор и улица брызжутся лунным светом, мы плохо видим Матвея, стоявшего перед дверью.

Собаки не лают. Вернее, лают, но где-то далеко на горе, а может быть, и за горою. На этой улице тихо, вот только стук в дверь. Он беспокоит меня. Настораживает. Я сжался, точно для прыжка. Что ждет нас за дверью?

Обстановка такая: Матвей на крыльце. Мы все на улице, за забором. Двое поддерживают Сгорихату. А я стою у них за спинами, шагах в трех.

Если в доме засада, я, возможно, сумел бы убежать, — но не бросать же в беде Сгорихату.

Кто-то отворил дверь. И Матвей с кем-то шепчется. О чем?

Я еще не рассказал, почему мы здесь. Когда за бочками они перевязывали Сгорихату, то, увидев, сколько крови он потерял, решили, что его надо обязательно показать врачу. Пустыми переулками, дворами мы пробрались к его дому.

Клавдия Ивановна смотрит на меня с улыбкой. У нее очень добрый, располагающий взгляд. И я бы, конечно, верил ей, если бы у меня отшибло память и я забыл бы, как она держала в руке пистолет и в глазах ее не было ничего, кроме холода.

Спускается с крыльца Матвей. Товарищ ли он? Луна оделила голову его серебром, и он сейчас не очень похож на старого путиловского рабочего.

— Они мобилизовали всех городских врачей, — говорит Матвей.

— Мой постоялец — доктор, — говорит Клавдия Ивановна.

— Он дома?

— Думаю, что да.

— Идем, — решает Матвей.

— А можно ему довериться? — спрашиваю я. — Не выдаст?

— Не позволим, — отвечает Матвей и достает из кармана револьвер. — Кстати, у вас есть оружие?

— Нет, — признаюсь я.

— Возьмите. Пригодится.

Сжав рукоятку увесистого револьвера, я не просто почувствовал себя увереннее — меня покинуло, если так можно сказать, чувство неполного доверия к этим повстречавшим нас людям.

— Предстоит миновать опасный район. Будем следовать так: мы четверо впереди. Клава и Кравец сзади. Идите медленно, под ручку. Воркуйте о чем-нибудь. В случае опасности Семен заиграет на гармошке...

Мы почти одного роста? Нет. Это прическа у нее высокая. А плечами она пониже меня. И духов, чувствую, не пожалела.

— Кравец, согните руку в локте. Я сама возьму вас. Так будет удобнее.

Я сгибаю руку, но, оказывается, не ту. Нужно левую, а я согнул правую.

Нежные у нее пальцы. Интересно, у всех женщин вот такие нежные, теплые руки.

— Так дело не пойдет, Кравец, — капризно произносит она и добавляет назидательно: — Можно подумать, что вы никогда не гуляли с девушкой.

— Милая Клавдия Ивановна, это было так давно, что я уже все позабыл.

Неожиданно впереди грохнул выстрел. Кто-то страшно и громко закричал: «Держи!» По улице навстречу нам, догоняя свои тени, бежали люди.

Торопливо заиграла гармошка. Я видел, наши ребята подались влево, уступая кому-то дорогу. Клавдия Ивановна увлекла меня к забору. И, обняв за плечи, прижалась щека к щеке. Требовательно прошептала:

— Не стойте как истукан. Обнимите меня.

Это было сказано кстати. Мимо нас пробежал казак с узлом за спиной. Его преследовали два офицера-пехотинца. Один из них был капитаном, погоны другого я не разглядел. Офицеры на ходу стреляли из пистолетов. Возле нас капитан остановился, прицелился. И казак рухнул на землю...

Тот, второй, подобрал узел, выстрелил в лежащего... Потом он подошел к капитану, кивком указал в нашу сторону. Капитан был пьян. От него разило водкой, когда, приблизившись к забору, он уставился на нас.

Клавдия Ивановна по-прежнему обнимала меня. Я опустил руку в карман, где лежал револьвер. Но мне еще нужно было достать оружие, а мой противник держал его в руке. Наконец, тщательно и с усилием произнося слова, как это делают изрядно выпившие люди, капитан спросил:

— Вы сейчас что-нибудь видели, поручик?

— Никак нет. Не видел ничего.

— А где ваша фуражка?

— Я потерял ее, господин капитан.

— Возьмите мою, — с щедростью пьяного предложил он.

— Не могу позволить такую вольность.

— «Вольность», — передразнил капитан. — Лучше не увлекайтесь, поручик, в этом заштатном городе свирепствует триппер.

Он слащаво хихикнул и нетвердо повернулся кругом.

Ушли.

Мы вздохнули свободно. Теперь не за чем было обнимать друг друга за плечи. И Клавдия Ивановна отстранилась от меня.

— Бежим, — предложил я.

— Страшно? — спросила она.

— Жутковато.

— Мне тоже. Но бежать нельзя. Пойдем быстрым шагом.

Она мыслила спокойно и последовательно. Эта загадочная девушка, которую я несколько часов назад не жалеючи огрел крышкой от корзины. Не сильно ли? Я спросил об этом. Она ответила:

— Нет. И ваше счастье, что я опешила.

— Смешно. Я счастливый.

Сейчас, когда мы шли быстро, ей неудобно было держать меня под руку. И мы просто ступали рядом. И я вдруг понял, что стесняюсь этой девушки. Волнуюсь в ее присутствии...

Фигуры наших друзей маячили впереди. Ребята шли в обнимку, покачиваясь. И конечно, их легко было принять за подвыпившую компанию. Клавдия Ивановна вздохнула:

— Господи, хоть бы мой доктор оказался дома.

Не думаю, что там, на небесах, услышали ее просьбу, но еще с улицы мы увидели освещенное окно. Хлопнув в ладоши, Клавдия Ивановна радостно, словно маленькая девочка, воскликнула:

— Нам повезло!

Я не сомневался, что мы вновь пришли к тому самому дому, куда днем я принес на себе гранаты, прикрытые фарфором.

Но сада я не узнавал. Это был лунный сад. Казалось, на деревьях вместо обычных яблок и груш здесь растут маленькие луны.

Семен, тот, с гармошкой, остался возле калитки:

— Вы проходите. А мне Матвей велел доглядывать за улицей.

Клавдия Ивановна опередила всех. У нее ключи.

Скрипнули доски. А шаги стали глуше: в прихожей половик. Пятно света плюхнулось перед крыльцом, будто кто выбросил охапку желтой соломы: вытирайте ноги.

Застонал Сгорихата. Видать, не по силам ему подняться на ступеньки. Взяли Миколу мы втроем — под колени, за пояс, я голову поддерживал — да и внесли в дом. Перво-наперво — в ту самую комнату, где рояль. Положили на диван.

Под потолком люстра хрусталем поблескивает. Рояль, аристократ, в углу затаился, смотрит в нашу сторону исподлобья. А Сгорихата подмял под себя покрывало, тяжело дышит. Надо, значит, за доктором поспешить. Выбегаю я на террасу. А дверь в соседнюю комнату как есть на половину стеклянная. Свет в комнате ярко горит. И вижу там... Капитана Долинского.

10. Разрушение и созидание

 Сделать закладку на этом месте книги

Долинского не очень расстроил, не очень напугал пожар в собственной резиденции. Безответственность и расхлябанность многих нижних, а порой и высокопоставленных чинов нередко приводили и к более пагубным последствиям, чем кратковременная паника и восемь метров сгоревших обоев. Причиной подобных зол было, разумеется, не чрезмерное увлечение самогоном и местными кавказскими винами, не леность и пренебрежение к элементарным правилам человеческого общежития, а катастрофически очевидное падение воинского духа.

Воинский дух и его магическое влияние на боеспособность армии издревле являлись предметом разговоров больших умов и специалистов в области военного искусства. Не только из личного любопытства, но и в силу служебной необходимости капитану Долинскому пришлось прочитать немало трудов на эту тему. Но, увы, никакое чтение статей и трактатов, никакие самые горячие дискуссии не в состоянии оказались заменить непосредственный контакт с реальной жизнью. Вопреки многочисленным утверждениям, падение воинского духа начиналось не с боязни смерти, не с нежелания сражаться, что было бы сразу очевидно, а потому и пресекаемо. Нет, падение воинского духа начиналось незаметно, исподволь со страшной внутренней опустошенности, с потери элементарных человеческих качеств, на первый взгляд весьма далеких от способности вести военные действия.

Угасающий костер покидают тепло и свет. Люди в шинелях тоже походили на такие костры. Их покидали теплота отцовских, родительских чувств, свет любви к матери и женщине. Они были способны только к разрушению. Но борьба во имя этого не имеет смысла. Это было понятно, это было очевидно. Но очевидно было и другое: жизнь на земле возможна лишь в том случае, если в борьбе категорий разрушения и созидания верх одержит последняя.

Капитан Долинский даже под пыткой не стал бы утверждать, что штыки красных несут России созидание, но и любому своему начальнику, пусть самому высокому, он не побоялся бы сказать: весной двадцатого года белые армии олицетворяли исключительно силы разрушения, силы тьмы, но не света.

Капитан работал в контрразведке. И знал очень много...

Долинский не был религиозным человеком. Он и верил и не верил в бога. Но глубоко верил в судьбу, в предначертание свыше. Ничто не взялось из пустоты, ничто не возникло само по себе. На все есть веление: на жизнь и смерть, на блаженство и муки. Горит дом, погибает младенец, обогащается подлец — таково веление.

Разумеется, в Долинском философия эта до поры до времени не была столь обнажена, препарирована. Ее заслоняла довольно-таки прочная стена каждодневных забот, требующих отдачи нервной и физической, сопряженных порой с опасностью для жизни. Лишь циничная прямота графини Анри заставила Долинского взглянуть на себя как бы со стороны. Спросить, есть ли бог в тебе самом, Валерий Казимирович?

Подумав так, он усмехнулся. Ответ рождался из строк все того же ненаписанного романа. Строк высокопарных и, кажется, несерьезных.

«Бога в нем не было. Был страх перед временем. Кто знает, может, время и есть тот самый бог, которого веками безуспешно ищут люди.

Время отказывало в будущем. Оно требовало борьбы и крови...»

«Пророка из меня не выйдет», — понял Долинский. И горько усмехнулся...

Вернувшись к себе, он не застал дома свою молодую хозяйку. Долго лежал на кушетке, слушая воркование голубей. Потом незаметно уснул.

Проснулся он, когда уже было темно. Правда, за окном светила невидимая из комнаты луна. И сад белый-белый, казалось, заполнял собой всю землю. Некоторое время Долинский любовался им. Потом включил электричество. И решил побриться. Теплой воды, разумеется, не было. Капитан зажег спиртовку. Пламя над ней было фиолетовое, почти прозрачное. Долинский любовался им, как цветком.

Послышались шаги. Валерий Казимирович понял, что хозяйка вернулась не одна. Правда, он не слышал ее голоса и не видел ее. Но шаги были уверенные, хотя, может быть, несколько суетливые.

Долинский решил не выходить, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, тем более что вода в колбе уже закипала...

— Валерий Казимирович, — молодая хозяйка совершенно неслышно отворила дверь. Говорила, улыбаясь, открыто строила глазки. — Вы работаете в госпитале. У вас большие связи. Помогите мне эвакуироваться.

— Вам очень одиноко, Клавдия Ивановна?

— Да.

— А ваши гости?

— Они ушли.

— Они приходили по делу? — он рассматривал ее цепко и пристально.

— Да, — она смущенно потупила взгляд. Сказала грустно: — Для того чтобы жить, мне приходится продавать вещи, доставшиеся в наследство.

— Это всегда очень печально, — согласился он. И вдруг предложил: — А не распить ли нам бутылочку коньяку. Мне французы подарили бутылку самого настоящего «Камю».

— Никогда не слышала о таком, — созналась Клавдия Ивановна.

— Все познается со временем, — широко улыбнулся Долинский, жестом приглашая хозяйку сесть на диван.

11. Всерьез и надолго

 Сделать закладку на этом месте книги

— Профессионал не ломал бы себе голову над этим, — вздохнул Каиров.

— Многим ли мы рискуем? — спросил Уборевич.

— Перепелку я никогда не видел в лицо. Я очень верю рекомендации Матвея. Но он ни черта не смыслит в разведке.

— Он опытный подпольщик, — возразил Уборевич. — Разве подполье не школа?

— В какой-то мере... — развел руками Каиров. — Но ведь для девчонки достаточно одной ошибки. И они... Да что объяснять, Иероним Петрович, сам знаешь, как работает контрразведка белых.

— Ошибки может и не случиться. В этом деле чем проще, тем лучше, Мирзо Иванович. А затея с почтовыми голубями в силу своей наивности обеспечивает почти легальную связь.

— Внедрится ли она?

— Почему сомнения?

— Все по той же причине. Никогда не видел человека.

— Фотография перед тобой.

— Красотка. Но ведь больше ничего не скажешь. А факты — против нее. Три недели жила с Долинским под одной крышей и думала, что он врач. Связного моего, Кравца, едва не застрелила.

— Фактов можно набрать на каждого. В том числе и на тебя, Мирзо Иванович... Ты поглубже смотри. Есть ли сомнения в ее верности нашему делу, в ее партийной убежденности?

— Нет, — твердо сказал Каиров. — По этому вопросу я глубоко Матвею верю.

— Разговор о кандидатуре Перепелки исчерпан. Что еще заботит?

— Имею несколько запасных вариантов на тот случай, если Долинский попытается уклониться от содействия Перепелке.

— Оставьте про запас вариант, предусматривающий немедленную его ликвидацию.

— Понял.

Была глубокая ночь. Плотные бежевые шторы заслоняли окна в кабинете командарма. Карта с большим синим пятном Черного моря висела на деревянных рейках, приколоченных к стене, оклеенной серебристо-розовыми обоями. Уборевич поднялся из-за стола, минуты две молча и медленно ходил по комнате. Потом остановился и сказал:

— Понимаешь, Мирзо Иванович, что бы ни случилось, а мы обязаны проводить такие операции. Мы должны внедрять своих людей в стан врага. Внедрять и с ближним и с дальним прицелом... Война еще не окончена. И никто не знает, через сколько лет господа откажутся от попытки вернуть утерянное. И скольких еще наших ребят покосят белогвардейские пули. Пусть мы только армейская разведка. И у нас свои локальные задачи. Но ведь их тоже нужно решать. А относительно профессионализма — прав ты, Мирзо Иванович. Только не одного тебя эта проблема мучит. Сейчас многим партийцам приходится новые профессии приобретать всерьез и надолго.

12. Кенар

 Сделать закладку на этом месте книги

Гора, крутобокая, взъерошенная, опоясанная у подножия кустами орешника, седловиной прогибалась вдоль берега. И дом сидел на ней, точно всадник — уверенно и лихо.

Широкие стекла веранды без всякого любопытства смотрели в сторону моря, где плавно перекатывались пологие просветленные волны, рождающие шум — устойчивый и мерный, словно тикание часов. Хотя справедливости ради нужно отметить, что единственные в доме часы не тикали уже больше недели, потому что голландская пружина, пережившая за долгий век многих хозяев, вдруг лопнула в прошлую среду. И фарфоровый пастушок в салатовой блузе и голубых панталонах не выскакивал больше из уютного шалаша, не играл на золоченой свирели. А в большой, отделанной дубом гостиной, с высокой, наряженной в цветную керамику печкой стало тихо, как при покойнике.

Михаил Михайлович Сковородников мучился бессонницей. Он был стар, немощен. И по давней привычке встречал рассвет на излюбленном месте — веранде. Его длинное, худое тело утопало в кресле-качалке, и оранжевый с синими разводами плед, прикрывающий ноги, касался некрашеного, но хорошо вымытого пола, еще не высвеченного солнцем, но чуть прихваченного несмелой розоватостью, что случается на рассвете близ моря, предвещая отменный, погожий день. Клетки с канарейками висели на выбеленной мелом стене. И маленький цвета яичного желтка кенар выводил трель в четыре колена, но непременно срывался на пятом. Старик в кресле морщился от неудовольствия и с прищуром, презрительно поглядывал на птицу. Он не любил бездарностей вообще.

— Все готово, профессор, — грек Андриадис говорил по-русски совсем чисто.

— Было что-то серьезное?

— Не очень, профессор. Механизм заржавел. Пришлось сменить пружину.

— А в часах ты не сможешь сменить пружину?

— У вас есть запасная?

— Нет.

— Всегда нужно иметь запас.

— У меня нет запаса, Костя.

— Часы старой работы, профессор. Такой пружины в Лазаревском не найдешь.

— А не в Лазаревском?

— В Сочи?

— Или дальше.

— Дальше я теперь не хожу.

— Раньше ходил?

— В молодости... В Турцию ходил, в Болгарию ходил...

— Ты много видел.

— Да, профессор.

— Я думаю, что ты все-таки контрабандист.

— Как вам угодно, профессор.

— Ты не обижаешься?

— Андриадис не может обижаться на профессора. Андриадис хорошо помнит, чем вам обязан.

— Ладно, — Сковородников потер пальцами виски, — приступай. Только без шума. Полагаю, тебя излишне предупреждать, что никто, кроме нас двоих, не должен знать об этом.

— Я могу дать клятву, — золотая коронка огоньком сверкнула во рту грека.

— Я верю тебе на слово.

— Спасибо, профессор.

— Ты со всеми так вежлив?

— Нет, профессор.

— Почему?

— Люди меня боятся.

— И справедливо?

— Не знаю.

— Ты носишь с собой нож?

— Только для самозащиты.

— Ну, с богом...

Андриадис понимающе кивнул. Направился к дверям из веранды в гостиную. Однако Сковородников остановил его.

— Там не сыро?

— Там сухо, профессор.

— Почему заржавел механизм?

— Железо. С ним всегда такая катавасия.

— Ты меня не убедил. Грек пожал плечами:

— Я не умею убеждать. Я говорю, что думаю.

Сковородников перевел взгляд с грека на кенара, который опять залился трелью и наконец вывел пятое колено.

— Не забудь завернуть ящики в рогожу.

— Я все помню, профессор.

13. В штабе 9-й армии

 Сделать закладку на этом месте книги

Уборевич сухо кивнул адъютанту. Развернул настольную лампу, отделанную розовым мрамором. И начал читать директиву, которую только что принесли из аппаратной.

«№ 1341/п

4 апреля 1920 г.

34 дивизия передается во всех отношениях в подчинение командарма 9, которому приказываю немедленно установить с ней связь, если первое время не удастся прямую, то через штарм 10. Левому флангу 9 армии ставлю задачу стремительным наступлением овладеть районом Туапсе и не позже 12 апреля очистить от противника все Черноморское побережье от Джубской до Гагра включительно. Командарму 9 выслать в Джубскую передовой оперпункт для обеспечения надежной связи со своим левым флангом.

О получении и отданных распоряжениях донести.

Командкавказ Тухачевский. Наштафронта Пугачев».

Вызвав адъютанта, Уборевич сказал:

— Попросите Мирзо Ивановича.

У Каирова было совершенно землистое лицо. Глаза, воспаленные от бессонницы.

— Передислокация частей девятой дивизии на Таманский полуостров, по нашим данным, завершена. Рыбаки настроены революционно, охотно предоставляют транспортные средства для десанта на Керченский полуостров.

— Обстановка в Туапсе? — спросил Уборевич.

— Осуществляется эвакуация войск морским транспортом...

— В сторону Крыма?

— Да.

— Этого как раз нельзя допустить.

— Нами организованы несколько диверсионных актов в порту. Мы располагаем точными цифрами о личном составе и технике. На большее сейчас трудно рассчитывать.

— Надо брать Туапсе, — решительно сказал Уборевич.

За окном сыпал дождь с градом. И небо было темным, словно поздним вечером. Гремел далекий перекатистый гром. Ветер хлопал форточкой, колыхал штору.

— Получена голубеграмма Перепелки. Внедрение осуществлено. Туапсинский гарнизон частично передислоцируется в поселок Лазаревский.

— Кто будет поддерживать с ней связь?

— Кравец. Тот человек, которого я послал спасти коллекцию.

— Коллекция — это хорошо, — почему-то грустно сказал Уборевич.

14. Дорога на Лазаревский

 Сделать закладку на этом месте книги

У въезда в Макопсе, маленькое, жалкое поселение, над обрывом прилепился дом, сработанный из неоструганных зазелененных сыростью досок. Над входом был нарисован усатый джигит в башлыке и грязно светлело пятибуквенное слово «Духан».

К удивлению Кравца, в духане торговали. Аппетитный запах жареной баранины и пригорелого лука стоял вокруг дома, точно туман на болоте. В неуютном, прокисшем зале с низким, обшитым струганым грабом потолком вытянулись, зияя щелями, два небрежно сколоченных стола, вокруг которых замерли тяжелые табуретки.

Стойка лоснилась клеенкой, розовой от вина. Бочонки за спиной духанщика распирало самодовольство. Казалось, оно перешло к ним от лица хозяина, мужчины дородного, гладко выбритого, с красными прожилками на щеках и шее.

Трое черкесов ели брынзу, запивая ее вином из узкогорлых глиняных кувшинов. За вторым столом перед тарелкой с шашлыком одиноко сидел человек в офицерском френче без погон. Он жевал баранину с каким-то редкостным безразличием, словно делал нудную, нелюбимую работу.

Традиционной любезностью осветился взгляд духанщика. Словно для объятий, приподнял он руки и воскликнул, растягивая слова:

— Вай! Вай! Проходи, дорогой! Шашлык на углях танцует...

— Спасибо, уважаемый! — вежливо ответил Кравец. — Покушаю с великим удовольствием.

— Еда без вина, что свадьба без музыки! Смотри, дорогой, изабелла, гурджиани...

К сожалению, Кравец совершенно не разбирался в винах. Это, наверное, был недостаток в его профессиональной подготовке. Позднее, набравшись опыта, Каиров станет более разносторонне готовить своих людей. Но тогда... Кравец только и мог сказать:

— Налей стакан, любезный.

— Какого? — хлопнул в ладоши духанщик.

— На свой вкус.

Цокнул языком духанщик от восторга:

— Иди за стол. Все как в сказке будет!

Снял котомку со спины Кравец. Положил на пол возле табурета. Мужчина в офицерском оторвал взгляд от шампура с бараниной, посмотрел на Кравца. В равнодушных глазах его вдруг прорезалась тоска, неожиданно и скупо, как солнечный луч прорезается сквозь тучи о хмурый осенний день.

Кравец присел на табурет. И, встретившись с незнакомцем взглядом, на всякий случай робко сказал:

— Здравствуйте.

Незнакомец кивнул в знак приветствия. Но не сказал ни слова. И взгляд его стал загасать, словно под пеплом.

Духанщик поставил перед Кравцом дымящийся шашлык, приправленный молодым луком, графин с вином, стеклянный, пузатый.

— Гм, — смутился Кравец. — Я просил стакан.

— Вай! Вай! — укоризненно покачал головой духанщик. — Зачем стакан, когда есть графин.

Пальцы духанщика, волосатые, короткие, оплыли жиром. При виде их у Кравца как-то сразу пропал аппетит. Он поспешно сказал:

— Спасибо, любезный. Спасибо.

Вино было в меру кислым и холодным. Темно-красное на цвет, оно пахло осенью, душистой и конечно же привяленной, как опавший лист.

Позавтракав, Кравец расплатился с духанщиком. И продолжал путь.

Как ни трудно идти по бездорожью, но он решил избегать Сочинского шоссе.

Был уже полдень. Кравец шел вдоль берега, но не по самой гальке, пропеченной солнцем, а поодаль, между кустами и низкорослыми деревьями, которые качались у берега. Похоже, осенние штормы из года в год накрывали их, обламывали верхушки. И деревьям, чтобы выжить, приходилось раздаваться в ширину, загораживаться кустами ожины, шиповника. Тропинки попадались часто. Но они были короткими, протоптанные местными жителями для своих нужд. И как правило, вели от берега в горы.

Иногда Кравцу приходилось огибать кусты, иногда продираться сквозь них. Так что он терял в скорости. Но этот путь казался ему безопаснее. Хотя... Нарвись он на пост или засаду белых... Чем все кончится? Все же посреди открытой дороги легче поверить в то, что ревнивый сапожник из Армавира разыскивает свою беглую жену...

Кравец старался не думать об опасности. И это получалось, в общем-то, легко. Ибо все его мысли были с Клавдией Ивановной.

У них не оказалось времени поговорить по душам. Да он, в сущности, и не знал, как можно говорить по душам с женщиной.

К ухающим стонам волн вокруг присоединился просторный звенящий шум.

Кравец замер. Он догадался, что впереди долбят землю. Кирками, ломами.

Он лег. И осторожно пополз вперед. Грунт был колкий, щетинистый. Царапал ладони, цеплялся за обшлага рукава. Короткая, как червь, змея медянка выглянула из-за камня, вильнула своим красновато-лиловым телом. И скрылась в траве...

Кравец раздвинул кусты.

Впереди вдоль лощины больше сотни солдат, оголенных по пояс, рыли окопы. Они расположились цепочкой. И линия обороны, тянувшаяся от самого берега, вырисовывалась ясно.

Некоторое время он шел назад. Потом пересек шоссе, поднялся в гору. Перевалил вершину. И опять оказался возле реки.

Полоска жгучей, как плеть, воды. А потом камни, камни.. Подобно печи, они пышут жаром. Круглые, продолговатые, плоские, широкие камни тесно прижаты друг к другу. Шагать по ним неудобно, Тем более быстро... Однако у Кравца нет никакой возможности медлить. Он и так вышел из графика. При такой черепашьей скорости ему не прийти с рассветом в Лазаревский. Это только беспредельные оптимисты верят в то, что тише едешь — дальше будешь...

Горные речки часто меняют русло. Поэтому вокруг столько камней. Вода тащит их с гор, трет камень о камень. И они становятся гладкими, правильными, без углов и задиринок. И нет в них больше природной чистоты и дикости — точь-в-точь как у зверей в зоопарке.

На противоположном берегу его встретили кусты, роста выше человеческого, и склон горы — не обрывистый, но очень крутой, на котором деревья и те держались через силу, распластав, точно щупальцы, могучие серые корневища. Земля оседала под ногами, ветки кустов трещали, точно предупреждали о ненадежности. Вдобавок местами склон столь лихо загибал вверх, что нечего было пытаться одолеть его. И Кравец выискивал обходы. Выбиваясь из сил, карабкался к вершине.

Наконец-то...

Оглядевшись, Кравец оценил выгодность позиции. Один смельчак с пулеметом может задержать здесь целый полк. Потому что вся долина просматривается отсюда, как карта. Сектор обстрела — лучше не сыскать!

Нужно быть осторожнее. Вполне возможно, что белые тоже оценили выгоду этой позиции. И разместили поблизости солдат.

Рысь — кисточки на ушах торчком — прыгнула с дерева. Счастье Кравца, что секундой раньше он обернулся. И увидел палевый лоснящийся торс зверя. Он не успел поднять руку для защиты. Но и рысь не смогла вцепиться ему в затылок. Она как-то нескладно ударилась о его плечо, шаркнула лапой о котомку и соскользнула вниз к ногам, упав при этом на спину. Она была величиной со среднюю собаку. Кравец пнул носком сапога ее рыжеватое брюхо. Она перевернулась. Стремительно — пыль и камни полетели из-под широких лап — скрылась в густом кустарнике. Он слышал, что рыси нападают на людей крайне редко. Но возможно, это была какая-нибудь ненормальная, изголодавшаяся рысь.

Во всяком случае, встреча с ней заставила Кравца вынуть револьвер из кармана.

Так от дерева к дереву, прислушиваясь и оглядываясь, он шел около часа. Он не мог определить, на сколько километров продвинулся вперед. Потому что шел вначале к морю, увидев дорогу, повернул в горы, поднимался и спускался по склонам — спасибо, более пологим, чем у реки.

убрать рекламу







>

15. Человек, которым интересуется контрразведка

 Сделать закладку на этом месте книги

Грек Андриадис, которого весь Лазаревский знал исключительно по имени Костя, вышел к морю. В ореховой роще, что тянулась вдоль берега, лагерем стояли казаки. Еще вчера вечером договорился Костя встретиться с их интендантом. Он мог достать казакам овец, но не хотел брать за это бумажные деньги. Ибо не было в ту пору ничего ненадежнее, чем хрустящие русские кредитки.

Костя понимал, что интендант не даст золота. Может, еще и есть оно у казаков. Но маловероятно, чтобы они вот так просто расстались с ним из-за отощавших за зиму овец.

Глаза у интенданта были красными, как вареные раки. «Пьет много», — подумал Костя.

— Золота ты у нас не получишь, — сказал интендант. Он вообще отнял бы овец у грека, но хитрый грек прятал их где-то в горах.

— Я приму фунты, доллары.

— Вот, — интендант свернул кукиш и сунул греку в лицо.

В другое время Костя бы зарезал обидчика. Но сейчас он сделал вид, что понял веселую, остроумную шутку казацкого начальника, оскалил в улыбке зубы с золотыми коронками.

— Согласен на сукно, — сказал Костя.

— Об этом можно погутарить, — ответил интендант, у которого горел с перепоя рот и раскалывались виски.

— Пять метров за голову, — сказал Костя.

— Нехристь! Четыре метра — край... Иначе ничего не получишь. Овец конфискуем, а тебя к стенке.

Грек опять улыбнулся, но белки от гнева у него стали белее белого.

— Решено? — неуверенно спросил интендант.

— Пять метров, — ответил Костя. Он понял, что казак уступит.

А скоро, по всем признакам, нагрянет фен — теплый и сухой ветер, дующий с гребня горного хребта вниз по склону. И тогда спадет влажность. Легче станет дышать. И жить станет легче...

Спокойно и мудро переговаривались волны. На зеленых размашистых плечах они несли солнце. Оно путалось в их белых гривах, играя точками и линиями из яркого-яркого света. Этот свет потом отдыхал на гальке. И запах нагретого камня был очень силен на берегу.

Прямой и высокий, Костя как-то очень легко и даже грациозно повернулся и пошел прочь от моря.

Рыжебородый мужчина в шляпе-канотье и сером в клетку костюме, сидевший на скамейке возле забора, встал и оказался на пути грека.

— Господин Андриадис? — спросил он негромко, но достаточно властно.

— Да, — гордо ответил Костя, не останавливаясь и не укорачивая шага.

— Я сотрудник контрразведки, — сказал рыжебородый и пошел с ним рядом.

— Мне это безразлично, — сказал Костя. — Я не занимаюсь политикой.

— Вы занимаетесь контрабандой, — шепотом пояснил мужчина и улыбнулся.

— Это нужно доказать.

— Мне приходилось доказывать менее очевидные вещи.

— И вас до сих пор не убили? — Костя остановился, в упор посмотрел на рыжебородого. — Странно.

— Меня много раз пробовали убить... И всегда неудачно.

— Не расстраивайтесь. В Лазаревском более везучий народ.

Костя пошел дальше. Но рыжебородый последовал за ним, сказав при этом:

— Не оставляйте меня одного.

— Что вам нужно?

— Когда вы ждете фелюгу брата?

Они шли улицей, ничем не вымощенной, со следами желтой засохшей глины. Зелень густо свисала над забором. Три кипариса росли в саду напротив. Костя любил эти деревья за красоту и гордость. Лишь тополя соперничали с ними, немного простоватые, но такие же высокие и жадные до солнца.

— Брат тоже не занимается политикой. Контрабанду вы ему не прилепите. Он подданный Греции. Ведет торговлю согласно обычаям своей страны.

— Не все обычаи законны, господин Андриадис.

— Это пустой разговор, господин, как вас там...

— Вы не очень вежливы.

— Только с жандармами.

— Даже если они платят деньги?

— Что сейчас стоят деньги! Бумажки!

— Существует и твердая валюта.

— Твердая валюта? Вы говорите пока загадками, — Костя хитро улыбнулся.

— Мы скоро выйдем к рынку. Я не хочу, чтобы нас видели вместе. Давайте постоим здесь....

Кусты ожины карабкались на ветки дерева, образуя над землей угол, прикрытый тенью.

— Укромное местечко, — сказал рыжебородый.

— Для свиданий с девушками.

— И для деловых встреч...

— Деловые встречи хороши за стаканом вина.

— Я думаю, господин Андриадис, что ни у меня, ни у вас нет на это времени.

— Верно, — согласился Костя. — Вы упоминали о твердой валюте.

— Но вначале о фелюге брата.

— Если вы думаете, что я продам брата, то оскорбляете меня.

— Я меньше всего намерен оскорбить вас. Наоборот, домогаюсь вашей дружбы. И, как деловому человеку, хочу предложить выгодную сделку.

— Я не в детском возрасте и не очень верю в добряков, которые навязывают выгодные сделки.

— Согласен с вами... Обстоятельства. Увы, иногда они бывают выше накопленного нами опыта.

— Я не знаю, кто вы такой.

— Моя фамилия Долинский. Мне нужно знать, когда прибудет фелюга вашего брата.

— Скоро.

— Как скоро?

— Я могу повторить то, что уже сказал.

— Но от срока прибытия зависит мое предложение.

— Когда вам нужно, чтобы фелюга была здесь?

— Во всяком случае, в течение ближайших трех дней.

— Это осуществимо. Дальше?

— Я хочу зафрахтовать судно.

— Полностью?

— Да.

— Это будет очень дорого стоить.

— Сколько?

— Договоритесь с братом. Но дорого... Курс?

— Я скажу потом.

— Брат в Крым не пойдет.

— Почему?

— Он не симпатизирует врангелевской таможне.

— Мы поплывем не в Крым.

— Хорошо. Я передам ваше предложение. Где мне искать вас?

— Я приду к вам сам.

16. Есть хорошая возможность, профессор

 Сделать закладку на этом месте книги

Солнце уже ушло за море. И небо осталось синим, очень ярким, и оно напоминало Михаилу Михайловичу Сковородникову плащ второго ангела рублевской «Троицы». Может, именно вот в такой теплый весенний вечер восхитился Рублев чистым небом и рискнул положить в самой середине иконы пятно из ляпис-лазури. Как бы реагировал Феофан Грек, если бы мог увидеть вольность своего ученика? Порадовался, удивился, огорчился?

Вглядываясь в далекое небо, Сковородников попытался представить себе Русь XV века, еще не воспрянувшую после долгого татарского ига. Ветряки на горизонте, кладбища по обочинам дорог... Деревни из рубленого леса.

Каков он был, этот инок из Андроникова монастыря? Все ли он сделал, что мог, что хотел, о чем думал?

И о чем думают в «Троице» его неземные юноши? Большая загадка кроется в этом...

Во дворе было свежо. В дом возвращаться не хотелось. Агафена Егоровна принесла шерстяную куртку и набросила мужу на плечи. Он сидел на скамейке, с лицом взволнованным, отрешенным. Она знала — в такие минуты Михаила Михайловича отвлекать нельзя. Он злился. И говорил:

— Ты вторглась в мой творческий процесс!

Между тем грек Костя уже около часа томился на кухне, терпеливо ожидая возможности переговорить с профессором. Наконец Сковородников спросил жену:

— Чего вздыхаешь?

— Тревожно, — призналась Агафена Егоровна.

— Я все больше убеждаюсь в том, что в жизни человеку всего отпущено поровну. И если он живет долгую жизнь, то непременно познает и славу, и радость, и позор, и горе. Так и хочется пойти и записать: счастливые, удачливые люди, не забывайте умереть вовремя.

Агафена Егоровна возразила. Робко, но убежденно:

— Не согласна я. Жизнь, она хоть и печальная, а все жизнь. Смерть что? Сам же ты говоришь, что того света нет.

— Было бы слишком большой удачей для всех живущих на земле, если бы я ошибался.

— На земле все живут по-разному. Вон эскимосы из шкур не вылазят, тогда как африканцы снега не видывали.

— Так-то оно так. И все же живут одинаково. — По тону его слов Агафена Егоровна поняла, что муж подвел черту и продолжать разговор непозволительно.

Она решилась сказать о греке:

— Михаил Михайлович, этот Костя настоятельно хочет тебя видеть.

— Зови.

Способность ходить неслышно едва ли была у Андриадиса врожденной. Возможно, он усвоил ее в ранней юности, когда стал помогать отцу и братьям — контрабандистам по призванию и по рождению. Потом, поселившись в Лазаревском, Костя вел «дела» самостоятельно. Но восемь лет назад в перестрелке с порубежной охраной он получил пулю в грудь. Истекающего кровью грека подобрал профессор Сковородников, который ехал в экипаже из Туапсе. Узнав, что власти разыскивают раненого контрабандиста, Сковородников не выдал Костю. Наоборот, пригласил знакомого хирурга. Тот извлек из грека пулю. После чего Андриадис все три летние месяца пролежал в доме профессора... С тех пор он стал другом семьи Сковородниковых.

— В чем дело, Костя? — спросил Михаил Михайлович.

— Есть хорошая возможность, профессор.

— Хорошая?

— И не просто хорошая.

Сковородников поднял взгляд на Костю. Грек молчал.

— Какая же еще?

— Последняя возможность, профессор! Ровно через сутки, завтра после обеда, мой тесть поедет с лошадьми в аул. Я договорился. Он возьмет вас с собой. Я думаю, на несколько дней вам лучше уйти в горы.

— Почему я должен уходить в горы, Костя?

— Скоро сюда придут красные.

— Ты боишься красных?

— Дело не во мне... Скорее всего, красные справедливые люди. Иначе бы простой народ не пошел с ними. Но вы, профессор, не простой народ. Хотя человек и хороший... А у войны глаз нет. Будут стрелять пушки, гореть дома. А от этого вашего дома может ничего не уцелеть. И от дорогих вам людей и вещей тоже... В горах будет спокойнее. И вам, и вашей коллекции. Костя Андриадис хотел, чтобы остаток ваших дней был бы солнечным.

— Спасибо. Ты прямой человек, Костя. Это нравится мне. И может, ты прав... Но я слишком стар. И болен. А самое главное, Костя, я не цепляюсь за жизнь.

17. На рынке

 Сделать закладку на этом месте книги

Рынок начинал работать рано. Сразу после шести. Однако Кравец появился на нем только без четверти девять. Потому что «окно» для связи открывалось с девяти до десяти часов. Нужно сказать, время было выбрано не очень удачное. Хозяйки закупали продукты сразу по открытии. А ко времени прихода Кравца базар начал редеть. В основном казаки и солдаты слонялись между прилавками, шумливо толпились возле ларька, где молодой грузин, с не по возрасту пышными усами, наливал стаканы доверху так, что вино плескалось на покрытый клеенкой прилавок и расползалось по нему веселыми красными лужами.

Хорошо одетый мужчина средних лет вкрадчиво спрашивал женщину:

— В транспорте не нуждаетесь, мадам?

Она не поняла:

— В каком транспорте?

— Автомобиль-с... До города Сочи.

— Нет.

Мужчина нырнул в толпу, растворился в ней, точно в мутной воде. Немного погодя Кравец опять увидел того, хорошо одетого мужчину. Он в чем-то убеждал молодую городского типа женщину, видимо беженку, а она растерянно, почти умоляюще смотрела на его чисто выбритое потасканное лицо.

Как и надлежало, Кравец устроился возле овощных рядов. Поставил у боковой стены ларька раскладной табурет, достал из котомки лапку, молоток, баночку с мелкими гвоздями. На стене прикрепил картонку:

«Ремонт, починка, растяжка. Работа — экстра!»

Первой клиенткой оказалась старуха с мальчишкой-подростком, у которого прохудился ботинок. Старуха была болтливая, а работа нетрудная. И у Кравца пропало ощущение скованности, охватившее его вначале на рынке. Он понимал, что ему нужно быть очень осторожным, но осторожность эта должна являться незаметной, скрытой где-то в глубине, ибо подозрительно настороженный человек обязательно привлечет чье-то внимание. А рынок — это как раз то место, где наверняка агентов контрразведки, как медуз в море. Здесь надо вести себя очень ловко и очень умело.

Кравец сразу решил, что старуха не может быть человеком Каирова, разговаривал с ней свободно, не ждал услышать пароля.

Потом он чинил полуботинки матросу. Видимо, анархисту. Матрос сидел прямо на земле, вытянув разутые ноги в драных, несвежих носках, и неуважительно отзывался о всех государственных системах, вспоминая при этом господа бога, богородицу... и многое другое.

Денег у матроса не оказалось. И он подарил Кравцу большой мундштук из чистого благородного янтаря.

«Матвей предупредил, что Долинский появляется в Лазаревском, — думал Кравец. — Только маловероятно, чтобы он узнал меня в таком обличии».

Без двадцати десять к Кравцову подошла моложавая женщина, о которой никак нельзя было сказать, что у нее открытое лицо и прямой взгляд. На ней было яркое шелковое платье, ноги в черных чулках, туфли, явно не требующие ремонта. Она выжидательно, словно изучая, посмотрела на Кравца. Потом, выбрав момент, когда поблизости никого не оказалось, наклонилась к нему.

«Связная», — решил Кравец.

— Кожу не купишь? — шепотом спросила женщина.

Кравец онемел от удивления.

— Кожа нужна? — повторила женщина.

— Какая?

— Свиная.

— Нет. Только крокодиловая.

Женщина обозвала его непечатно и скрылась за прилавками.

Солнце ползло вверх. Жара усиливалась. Кравец сходил к молодому грузину и выпил два стакана вина подряд. Когда он вернулся, у его скамейки стоял грек Костя.

— Это ты сапожник? — спросил недоверчиво Андриадис.

— Ну я, — неохотно ответил Кравец.

— Сможешь починить модельные туфли французской работы?

Кравец заметно напрягся, услышав слова пароля. Опустил взгляд, сказал чужим голосом.

— Я чиню все, кроме лаптей.

— Приходи на Александровскую, семнадцать. Хорошо заплачу, — пообещал грек.

18. Перепелка

 Сделать закладку на этом месте книги

Минут через сорок езды машина с Долинским и Клавдией Ивановной свернула с Сочинского шоссе в сторону моря. Вначале они ехали по узкой дороге. Ветки акаций смыкались над ней так густо, что делали ее похожей на туннель. Потом, подгоняемая неброским вечерним светом, выплыла кипарисовая роща и голубая дача близ моря.

Смеркалось. Но море еще не растратило солнечного тепла и света. Оно было зелено-розовым, с искринками...

Судя по всему, владелец виллы — купец Сизов — был влюблен в голубой цвет. Стены большого двухэтажного дома отливали голубизной, павильоны и скамейки в парке, раскинувшемся до самого моря, тоже были голубыми. Даже ступени, ведущие на длинную каменную террасу, казались сделанными из застывшей морской воды.

На террасе возле вазы с кустом сирени стоял мужчина в штатском. Он вытянулся в струнку, увидев Долинского. Даже прищелкнул каблуками.

— Все готово? — спросил Долинский.

— Так точно, ваше благородие.

Долинский потянул на себя дверь. Массивную, дубовую, с надраенным медным кольцом вместо ручки. Пропустил вперед Клавдию Ивановну.

Она вошла смело. Солдат-шофер нес за ней чемодан с одеждой и клетку с голубями.

Четыре больших окна, освещенные закатом, висели, словно розовые шторы. Свет, проникающий сквозь них, неверный и мягкий, ложился широкими полосами на огромный голубой ковер, распластавшийся посреди гостиной. В световых пятнах угадывался тонкий, причудливый орнамент, желтой паутиной оплетающий голубое поле. Клава подумала, что при нормальном, хорошем освещении ковер имеет цвет морской волны.

Слева в углу на подставке из темно-бордового мрамора стоял бюст Петра I. Клава узнала копию скульптуры Растрелли. Деспотически гордый и суровый Петр был изображен в пышном одеянии, при всех регалиях. Он недовольно и вопрошающе глядел на вошедших, словно спрашивал: как вы осмелились ступить на этот пышный ковер, кто вам позволил?

— Бронза? — спросила Клава.

Долинский подошел к скульптуре, щелкнул Петра по лбу:

— Гипс.

Повел рукой, приглашая Клавдию Ивановну ступить на лестницу, которая серым ковром сползала к гостиной.

— Романтичная дача, — сказала Клава. — Мы будем здесь работать?..

— К сожалению, только четыре дня.

— Значит, вы калиф на час?

— В наши дни других калифов не бывает.

...Наверху Долинский распахнул одну из многочисленных дверей. И они оказались в комнате, небольшой, обшитой розовым шелком. На тахте лежал ковер. Блестел паркет.

— Здесь вы можете отдохнуть. Принять ванну. Тем временем я позабочусь об ужине. После мне придется уехать в Лазаревский. Совещание начнется завтра... Я не думаю, чтобы солдаты охраны могли позволить себе лишнее. Однако на ночь на всякий случай заприте дверь.

Долинский ушел.

Клава осмотрелась. Туалетный столик совершенно пустой. Кресло. Где же выход в ванную комнату? Уж не это ли зеркало в стене? Она чуть нажимает на ореховую раму. Зеркало неподвижно. А если так... Правильно. Зеркало уходит в стену, как дверь в купе поезда.

Полутемная ванная встречает ее сыростью. Узкое окно, точно в больнице, закрашено в белый цвет. Окно заделано наглухо. Открывается лишь небольшая форточка у потолка, Чтобы дотянуться до нее, Клаве пришлось взобраться на подоконник...

Она оставила в ванной голубей. Подумала, что отсюда, через форточку, можно выпустить птицу с голубеграммой. Вспомнился разговор с Матвеем на явочной квартире. Долгий разговор, обстоятельный.

Матвей пил чай с сухой малиной. И хрипло кашлял. Потому говорил он с мучительными паузами. И у Клавдии Ивановны было время подумать над его словами.

— Задание тебе такое... Уйти с белыми. И уйти надо, разумеется, до прихода красных. Поэтому я с тобой беседую, но получаешь ты задание не только по партийной линии... — В этом месте он закашлялся, да так сильно, что даже слезы выступили на его обветренном, изуродованном шрамом лице. — Но задание это, прежде всего, от разведотдела девятой армии. Однако, поскольку мой друг Каиров не может побеседовать с тобой лично, это дело он передоверил мне.

Матвей посмотрел на нее, словно спрашивал взглядом, понимает ли она сказанное. И Клава кивнула послушно, точно маленькая девочка.

— Ты не будешь взрывать склады, поджигать казармы. И вообще, заниматься какой-либо диверсионной деятельностью... На тебя другая надежда. Догадываешься?

— Нет, — призналась она.

— Ты должна стать надежным, хорошо законспирированным источником информации. У тебя будут связные... Через них ты станешь получать задания от нас и передавать сведения нам...

— А что я смогу передать? — спросила Клавдия Ивановна. — Беженцами запружено все побережье... Что я увижу? В сторону фронта проехало пять телег, крытых рогожей. Протопал взвод солдат... Много ли стоит такая информация.

— Может, все-таки попьешь чайку? — спросил Матвей.

— Мне и так жарко.

— Жарко или нет, но не горячись. Продумана и та сторона дела, которая тебя волнует... Мы рассчитываем использовать твое умение печатать на пишущей машинке... Долинский...

— Вы...

— Не перебивай! — рассердился Матвей. Стукнул ребром ладони по столу. И чай плеснулся в широкое васильковое блюдце. — Ты меня с мысли сбиваешь хуже, чем температура... Долинского мы потом ликвидируем. Маленько позднее, когда надобность в нем отпадет...

Комната, в которой они сидели, была большой, в ней пахло уютом и сдобным тестом. Несколько пар детской обуви стояло в уголке возле двери. На комоде сидела кукла с голубым бантиком. Клавдия Ивановна любила в детстве играть с куклами. У нее их было десятки. И тряпичных, и гуттаперчевых.

— Хорошо, — сказала Клавдия Ивановна. — Я все поняла.

— Ты не поняла ничего, — возразил Матвей. — Долинский может устроить тебя только в военную организацию. Других организаций здесь просто нет... Освобождение Черноморского побережья Северного Кавказа командование Красной Армии считает вопросом нескольких недель. Часть белых, видимо, подастся в меньшевистскую Грузию, кто-то сбежит в Турцию, кто-то уйдет в Крым к Врангелю. Ты должна попасть в Крым. Мы дадим тебе явки — в Севастополе и в Ялте... В этом твоя основная задача...

— Вот вы говорите, Долинский... А думаете, мне легко.

— Шибко пристает? — поморщился Матвей.

— Пора самим догадаться...

— Ну и что?! — твердо ответил Матвей. — Ты порядочная девушка. А за порядочными вначале принято ухаживать. Предложить руку и сердце... Потом уж это самое...

— То когда было, — со вздохом возразила Клавдия Ивановна. — Теперь все наоборот.

— Мы на тебя надеемся, — как-то вяло, а может, просто смущенно сказал Матвей.

— Буду стараться, — пообещала она.


Вечером 7 апреля 1920 года над дачей купца Сизова поднялся почтовый голубь. В порт-депешнике лежала записка:

«8 апреля на Голубой даче начинаются четырехдневные сборы диверсантов-подрывников под кодовым названием «Семинар». Судя по продовольственным аттестатам, на сборы прибывает 42 человека. По окончании сборов диверсанты будут засланы в тылы Красной Армии на территорию Кубани и Северного Кавказа. Особое значение придается дезорганизации работ в Трудовой армии[5]. На связь в Лазаревский выйти пока не имею возможности. Перепелка».

19. Обыск

 Сделать закладку на этом месте книги

«К сожалению, перемены в характере человека, в его взглядах на жизнь, на понятие добра и зла происходят не только в лучшую сторону. Это давно известно. И едва ли следовало вспоминать о столь прискорбном явлении, если бы оно не сопровождалось воистину трудолюбивым поводырем, имя которому — заблуждение. Издревле под этим словом понимали действие ошибочное, принимаемое, однако, за верное, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Враг истины — заблуждение далеко не всегда бывает врагом того или иного человека, позволяя в известный момент смягчить, оправдать поступки и деяния неприличные, а порой и мерзкие».

Откинувшись на мягкую спинку автомобильного сидения и закрыв глаза, Долинский по привычке складывал строки мысленного романа.

В штабе ему попалось агентурное донесение из тыла красных:

«Объявляется постановление Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Советов от 8-го сего апреля о награждении командующего 9-й армии тов. Уборевича-Губаревича Иеронима Петровича Почетным Золотым Оружием за отличие, выразившееся в следующем: тов. Уборевич-Губаревич Иероним Петрович, будучи назначен командующим 9-й армии, создал из нее мощную и грозную силу, способную наносить врагу сокрушительные удары. В дальнейшем, следуя с частями вверенной ему армии и перенося все трудности походной жизни, тов. Уборевич лично руководил боями армии, которая благодаря этому сыграла решающую роль в преследовании деникинских армий...»

Наградили Золотым Оружием... Он помнил этого литовца еще по Петербургскому политехническому институту. Там все началось с невинных чтений Войнич и Чернышевского, а окончилось подпольным кружком. Самое печальное и самое смешное, что и Долинский входил в этот кружок. И вначале просто так, по собственному убеждению. Это потом он стал работать на охранку. И не без его помощи Иероним Уборевич предстал перед ковенским губернским судом...

Однако судьба благоволила к литовцу. Окончив Константиновское артиллерийское училище, он стал подпоручиком, а три года спустя (разве это срок!) командующим армией. Такой карьере мог бы позавидовать любой военачальник.

Долинский понимал, что в Европе, в мире, куда он теперь стремился, было бы смешно рассчитывать на подобный успех. Тому имелось много причин. Но главным являлись деньги. Они были если не всесильны, то во всяком случае котировались выше многих человеческих добродетелей.

Графиня Анри оказалась реалисткой. Грех не воспользоваться ее советом. И не только грех, но и глупость...

Пусть его действия выглядят гадко. Не очень благородно. В конце концов, разве реквизиция хуже, чем донос.

— Михаил Михайлович, — сказал Долинский профессору. — Меня привел к вам долг. Тяжкий, как и вся наша проклятая жизнь... В контрразведку поступили сведения, что у вас находятся живописные произведения, составляющие государственную ценность. Мне поручено просить вас передать картины и иконы на сохранение военным частям в виду надвигающейся большевистской опасности.

— Картины — моя собственность. А как известно, белая гвардия сражается именно за нее.

— Совершенно верно... Вы прекрасно разбираетесь в политике, хотя еще недавно отрицали это.

— Тогда о чем разговор?

— Все о том же... Картины могут попасть в руки большевиков, которые попросту надругаются над ними.

— Это не случится. Я не отдам своих картин никому.

— Я понимаю вас, Михаил Михайлович. И в душе горячо поддерживаю. Но поймите и вы меня. Я человек казенный...

— Продолжайте, Валерий Казимирович.

— Мне придется произвести обыск.

— У вас есть ордер?

— Не будьте наивны, профессор. До формальностей ли сейчас...

Сковородников едва заметно усмехнулся:

— Ищите. Впрочем, не уверен, что предприятие сие окончится успешно. Коллекции в доме нет.

— Я был бы счастлив, если бы это оказалось правдой. — Он повернулся к сопровождающим его казакам и сказал: — Приступайте!

Внимание Долинского привлекли прежде всего часы. Они стояли в большой комнате, громадные. Очень старинные. И не шли. Долинский подумал, что тут есть какой-то секрет. Маловероятно, чтобы такую махину использовали как украшение.

Он повертел стрелки, качнул маятник, потом приказал казакам отодвинуть часы, но никакого тайника за ними не обнаружилось. Усердствовавшие казаки, которым он еще до начала операции поднес по стакану самогона, перешерстили чердак, подвал, простучали стены. Долинский сам заглянул в топку большой, выложенной темно-синей керамикой печи, выдвинул заслонку. Ничего! Немного поколебавшись, он приказал рвать полы.

Доски скрипели, трещали. Гвозди выходили ржавые, скрюченные... И скоро стало очевидно, что затея эта зряшная. Полы были настланы лет десять, а то и пятнадцать назад; с тех пор никто не трогал их и ничего под ними не прятал.

С окаменевшим, не выражающим ни страха, ни печали лицом профессор Сковородников сидел в своем кресле на террасе. События, происходившие в доме, казалось, не волновали его.

Разгоряченные, вспотевшие, все в пыли, казаки не выбирали слов, адресуя их друг другу, и господу богу, и хозяину, застывшему в своем кресле, точно в гробу.

Между тем в доме не оставалось места не прощупанного, не простуканного, не обысканного.

Выйдя на террасу, Долинский в упор спросил:

— Где?

Брови профессора чуть подались вверх, но лицо не ожило и по-прежнему походило на маску, и печать удивления не отметила его.

— Зачем вам иконы? Вы же дилетант в живописи.

Прежде чем ответить, Долинский мысленно сложил такой абзац:

«Он не считал больше нужным лгать и притворяться. И ему хорошо было говорить правду. Он омывал ею душу, испоганенную, постылую, точно бесполезная, тяжелая ноша. И ему хотелось покряхтывать от радости и немножко приплясывать».

Облегченно вздохнув, капитан улыбнулся, как ребенок, сказал откровенно:

— Я продам их и получу большие деньги.

— Деньги в России потеряли сейчас цену.

— Я продам иконы за границей. Куплю отель на Средиземноморском побережье.

— Полагаете, вам хватит средств?

— Вы же сами говорили, иконы дорогие.

— Нужно найти ценителя, способного оплатить их подлинную стоимость.

— У меня есть покупатель.

— Вот как. А коллекция?

— Только глупость беспредельна, профессор. Всякое же упрямство имеет предел.

— Сентенции, подобные этим, легко произносить. Хотел бы я видеть, как вы попытаетесь их реализовать.

— Очень просто. Я спалю дом вместе с вами и вашей коллекцией.

— Подойдите ближе, — сказал Сковородников. — Я посмотрю в ваши глаза.

Долинский знал, что если смотреть напарнику в переносицу, то можно выдержать любой встречный взгляд, сколь бы долгим и эмоционально заполненным он ни был.

— Вы жуткий человек, способный на любую мерзость, — вывел Сковородников.

— К сожалению, совершенно верно, профессор. Жизнь сделала меня таким. Но еще я и душевный человек. И очень жалостливый. Мне будет горько, очень горько, что бесценные памятники старины погибнут в огне только потому, что два интеллигентных человека не нашли общего языка... Подарите мне иконы, и я назову свой отель вашим именем. Отель «Святой Михаил». Звучит!

— Назовите свой отель лучше именем дьявола.

— Нет, нет. Я благородный человек. Я все помню. И не бросаю слов на ветер. Ну!!! Где коллекция?

Тяжело вздохнув и сморщившись, профессор поднялся с кресла, тихо сказал:

— Коллекция в печи. Отодвиньте заслонку. И нажмите третью плитку. Вверху справа...

Печь, покрытая синей керамикой, поехала в сторону без всяких посторонних усилий. Пружину грек Костя совсем недавно поставил новую, а болты хорошо смазал маслом...

20. Как быть? (продолжение записок Кравца)

 
убрать рекламу







;Сделать закладку на этом месте книги

Связь, связь, связь...

В разведке — она как воздух. Боишься сделать лишнее: вдруг подведешь кого-то, сорвешь чей-то замысел... Грек Костя долгое время имел связь «цепочкой». Я смутно представлял, что это такое. Видимо, один человек приходит по определенному адресу, передает сообщение. И так далее...

Но вот 9 апреля наши взяли Туапсе. Линия фронта сместилась южнее города. И что-то нарушилось в «цепочке». И мы остались без связи. Последнее сообщение, которое Каиров передал Косте, было о моем предполагаемом прибытии.

Костя заверил меня, что коллекция в надежном месте, что эвакуироваться профессор Сковородников не собирается. Вот почему я был спокоен за эту часть задания. Ежедневно появлялся на рынке на тот случай, если кто-то придет от Каирова.

Падение Лазаревского можно было ожидать со дня на день. И я полагал, задание мое завершится без всяких осложнений. Просто и буднично. Как это случается чаще всего.

Однако 10 апреля произошли два события, озаботившие нас, поставившие под угрозу выполнение задания.

Рано утром ко мне на Александровскую, 17, пришел Костя, злой, взволнованный.

— Сковородникова ограбили, — сказал он.

— Кто? — мне показалось, что я ослышался.

— Долинский. Вчера вечером он вывез всю коллекцию.

— Куда?

Костя пожал плечами.

— Надо узнать, — сказал я. — Он не мог это сделать один.

— С ним были казаки, — хмуро ответил Костя. Поскреб ногтем небритый подбородок. — Боюсь, коллекции уже нет в Лазаревской. Он мог отправить ее в Сочи.

В раскрытую дверь врывался запах сирени. И сама она, белая, у порога играла солнцем радостно и хорошо.

— Он интересовался фелюгой вашего брата. Значит, коллекция еще здесь.

— Можно думать и так, — нехотя согласился Костя. Но тут же возразил: — А можно и по-другому... С фелюгой многое еще неясно. Я не давал твердой гарантии. А фронт приближается... В Сочи порт. И там больше возможности договориться с капитанами. Если же сюда заглянет фелюга моего брата Захария, то она может зайти и в Сочи.

— Возможно вы и правы... Тогда нужно ехать в Сочи. А если коллекция все-таки здесь... Постарайтесь узнать наверное...

По выражению лица Андриадиса было ясно, что он не очень уверен, удастся ли ему это сделать. Однако Костя не стал больше возражать. Он просто сказал:

— Я приду на рынок.

И ушел.

...Работы на рынке хватало. Людей в поселке не уменьшилось. Потому что с транспортом было худо. Обыкновенная телега до Сочи стоила баснословные деньги. Я часа два не расправлял плеч, согнувшись над лапкой, как вдруг услышал знакомый женский голос:

— Вы сможете починить модельные туфли французской работы?

Ответ произнес как-то механически:

— Я чиню все, кроме лаптей.

Передо мной стояла Клавдия Ивановна. В светло-зеленом платье, в модной шляпке, замшевых ботинках, она, честное слово, точно сошла с раскрашенной картинки.

— Куда их можно принести? — спросила она капризно.

— На Александровскую, семнадцать. Вам срочно?

— Чем скорее, тем лучше, — ответила она высокомерно. Повернулась и ушла, не удостоив меня даже кивком...

...Через час она сидела в моей комнате. В той самой, надежной, которую подготовил для меня Костя. Море шумело рядом. Огород бугристыми грядками выходил к самому берегу. Грядки были взрыхленные. Две или три зеленели луком, петрушкой.

— Есть что-нибудь для Перепелки? — спросила Клавдия Ивановна.

— Перепелка — это ты?

Она чуть заметно кивнула.

— Мы четвертые сутки сидим без связи, — признался я.

— Это плохо, — вздохнула она. И рассказала мне про сборы под кодовым названием «Семинар». Передала списки.

Я сказал, что ценность списков относительная. Скорее всего, диверсанты будут заброшены под другими фамилиями по фальшивым документам. Она ответила, что об этом ничего не знает. Я спросил, уезжал ли вчера капитан Долинский в Сочи.

Она сказала твердо:

— Нет.

Мы условились встретиться завтра. Потому что у Перепелки была возможность завтра появиться в поселке. Она собиралась забрать свои вещи из интендантского склада, подлежащего эвакуации.

21. Решение

 Сделать закладку на этом месте книги

Они сидели в лесу километра за три от поселка.

Склон горы был не очень крутой, правильно сказать, пологий склон. Деревьям на нем жилось вольготно. Они вымахали огромные-огромные. Их вершины позаботились о тени. Она устилала землю с отменной щедростью. Солнце проникало сквозь листву. И прогалины эти были как окна — яркими и светлыми.

— Здесь есть змеи? — спросил Кравец.

— Есть, — ответила Перепелка. — Боишься?

— Терпеть не могу змей и пауков.

Она засмеялась.

— Чудно? — он улыбнулся.

— Почему? Многие девушки боятся пауков, мышей, змей.

— Но я же не девушка, — заметил он.

— Вот этого я не знаю.

Он лег на спину, закрыл глаза. На лбу у него собрались морщинки, губы были крепко сжаты.

Глядя на него искоса, она вдруг почувствовала прилив симпатии к этому непонятному, но, видимо, очень смелому парню. И сейчас, с густой, неухоженной бородой, он казался ей более мужественным и естественным, чем там, в Туапсе. И она неожиданно не только для него, но и для себя, нагнулась и поцеловала его в губы. Он вскочил, точно подброшенный. Нет. Не вскочил на ноги, а резко поднялся, опираясь на руки. И теперь не лежал, а сидел. И смотрел на нее. И глаза его были такие по-детски растерянные, что у нее стало вдруг светло-светло на душе, будто там поселилось солнце...

Он наклонился, протянул к ней руки. Она погрозила пальцем. И сказала:

— Но-но... Не двигаться...

Он сразу сник. И опустил голову. Потом, словно набравшись сил, спросил напрямик:

— Ты рада, что на связь пришел я?

— Нет.

Он вздрогнул от ее ответа. И взгляд его стал отчужденным. Злым.

— Глупый, — как-то совсем по-матерински сказала она. — Я волнуюсь... Долинский видел тебя однажды. И твое пребывание здесь опасно...

— У меня есть приказ — убрать Долинского, если он больше не нужен тебе.

— Он мне не нужен... — устало ответила она. — Он даже опасен. Обратил внимание, что в клетке осталось только два голубя.

— Но теперь ты голубей передала мне. Вдруг он спросит, где они?

— Скажу, что продала на рынке...

— Он поверит?

— Какая разница.

За круглыми зелеными кустами держи-дерева, меж стволов старого дуба, пахнущих трухой и сыростью, показалось пегое тело лошади, навьюченной двумя корзинами, Грек Костя шел слева, держа в руке уздечку. Шея его была обмотана пестрой, в синюю и красную клетку, косынкой. Лошадь цокала копытами. Шмель кружился над ней, норовя сесть на спину.

— Полный порядок, — Костя придержал лошадь.

— Ты уверена, что вещи твои не станут проверять? — спросил Кравец.

— Уверена, — ответила она тихо и спокойно. Посмотрела на корзины оценивающе. Спросила: — Не мало?

— Динамита столько, что от дачи Сизова не останется камня на камне, — заверил Костя. — Главное, уйти вовремя.

Он вынул из кармана плоскую металлическую коробочку, по виду напоминающую портсигар. Пояснил:

— Взрыватель химический. Нажмешь кнопку. И взрыв произойдет через сорок — шестьдесят минут. Сорок гарантированы. За это время нужно уйти из дачи. И как можно дальше.

— Я буду ждать тебя у оврага. Как договорились, — напомнил Кравец.

Клавдия Ивановна кивнула. Костя открыл замки и поднял крышку громадного чемодана из коричневой кожи, стоящего за деревом.

— За свои вещи не волнуйся, — сказал он Клавдии. — Вещи я сохраню.

— Постарайся.

— Слово — закон...

Костя аккуратно начал вынимать из чемодана кофты, платья, туфли, платки...

— Долинский не появлялся? — спросил Кравец.

— Коллекция здесь, — усмехнулся Костя. — Ему по-прежнему нужна фелюга.

— Это хорошо, — сказала Клава.

Внизу, за обрывом, круто изгибалась дорога, скатывающаяся к неширокому, усыпанному галькой берегу. По дороге ползли телеги, шли пешие, ехали конные солдаты... Над дорогой клубилась пыль, гудел людской говор, слышалась матерщина. Кубанская армия дружно отступала...

22. Западня

 Сделать закладку на этом месте книги

Южная стена дачи была окутана хмелем и глицинией, прижившимися возле бетонного фундамента, за которым сразу начиналась клумба с лилиями и нарциссами, махровой гвоздикой и высокими лиловыми цветами, похожими на гребни и, быть может, потому называемыми петушками. Черные в полуденном свете кипарисы ровными, густыми полосами тянулись через клумбу, натыкаясь на фундамент, поворачивали вверх, коротко, как согнутые пальцы. Вверху над крышей и дальше у берега с ошалелым криком носились чайки, тени от них скользили нечеткие, размытые, словно акварель голубовато-серого цвета. Акварельными казались и дорожки, пересекающие парк в разных направлениях, погруженные в зелень, в солнце, в голубизну, вздрагивающие узкими крыльями стрекоз да легким тополиным пухом.

Грек Костя остановил лошадь возле арки, которую перегораживали чугунные ворота, нехитрые узором, но высокие и надежные. Тени от них падали внутрь двора на посыпанную песком площадку, на солдата-часового, вышагивающего перед воротами.

Покряхтывая, без всякого энтузиазма Костя снял с лошади два чемодана. До неприличия громко торговался с Клавдией Ивановной из-за червонца, то хлопая ладонью лошадь, то свою волосатую грудь. Рубашка на греке была расстегнута, рукава засучены. Плюнув себе под ноги, он сказал Клавдии Ивановне:

— Запомни, дамочка, на мне не разбогатеешь.

Сверкнув зло глазами, вскочил на неоседланную лошадь и ускакал.

— Эй! — крикнул часовой. И вскинул винтовку.

— Оставьте его, — попросила Клавдия Ивановна. — Помогите лучше с чемоданами.

Наездник уже скрылся за крутым поворотом дороги, обозначенным высоким обрывом горы — в трещинах и уступах, однако стук копыт о грунтовку был слышен хорошо, как и голос волн со стороны бесконечно длинного берега.

Солдат суетливо распахнул ворота. Внес за ограду чемоданы. Оглянулся, позвал другого караульного. Тот оказался совсем тощим. И когда первый сказал: «Пособи барыне», Клавдия Ивановна подумала, что два чемодана ему будут не под силу. Но ничего, солдат вышел жилистым. Набрал в грудь побольше воздуха. Схватил чемоданы за ручки. Шустро и даже торопливо, словно опаздывая, поспешил к даче. В холле была необычная тишина, да и вся дача казалась совершенно пустой.

— А люди где? — спросила Клавдия Ивановна.

— Уехали, — тяжело дыша, ответил солдат.

— Как?! Совсем уехали? — в голосе Клавдии Ивановны почувствовалась растерянность.

Поднимаясь по лестнице так грузно, что звуки шагов были слышны даже сквозь ковер, солдат пояснил:

— На занятия повезли. Кажись, по минному делу.

Попросив поставить чемоданы в шкаф, Клавдия Ивановна дала солдату золотой. Тот счастливо сказал:

— Рад стараться.

И ушел, оставив ее одну.

Кинув взгляд на стол, она поняла, что в ее отсутствие приходил Долинский. Рядом с пишущей машинкой лежала его папка из зеленой кожи. Долинский не руководил сборами, не обеспечивал их охрану. Он пребывал здесь как представитель контрразведки. В его задачу входило изучение личных дел слушателей, проверка их благонадежности, родственных и деловых связей, психологического состояния и других подобных сведений, очень важных для контрразведки. Ибо от письменных характеристик, которые Долинский был обязан представить в штаб армии к концу сборов, зависела судьба агентов, возможность их дальнейшего использования.

Клавдия Ивановна находилась при Долинском как личная секретарь-машинистка. Их комнаты были рядом.

Окно, прикрытое наполовину шторой, гасило уличный свет и яркую зелень сада, воспринимавшуюся сквозь стекло, как театральная декорация. Скалистая стена горы проглядывала между ветвями акаций ржавыми пятнами — большими, широкими и узкими. В комнате стоял запах перегретых обоев и застарелой мебели. Клавдия Ивановна подняла шпингалет, распахнула раму. Движение воздуха не почувствовалось, но запахи у окна стали свежеть, округляться белыми, лиловыми кустами сирени, готовыми взлететь вдруг, как связка детских шаров.

Щелкнул никелированный замок ридикюля — два опрокинутых, никогда не звеневших колокольчика.

Клавдия Ивановна вынула взрыватель, похожий на портсигар. Взвесила на ладони. Ничего особенного. Даже легкий.

Рычание подъехавшего автомобиля вывело Клавдию Ивановну из задумчивости. Она сделала шаг к окну. Перегнулась через подоконник, опершись локтем о пыльный наличник, белая краска на котором потрескалась и шелушилась. Площадка между кипарисами, где обычно стояли машины, пустовала. Цемент на ней тускнел, старый, в ржавых потеках дождя и глины. От подъезда к фонтану, растопырив циркулем ноги, ступал шофер в желтых крагах.

Долинский вошел в комнату без стука. Но она знала эту особенность его характера или поведения, как уж тут точнее сказать, и приготовилась к встрече, убрав подальше ридикюль, тщательно захлопнув створки шкафа.

— Завтра нам надо обвенчаться, — сказал он, целуя ее по привычке в лоб.

— Нужна ли такая спешка? — строго спросила она.

— Безусловно, — он быстро оглядел комнату. — Вещи целы?

Клавдия Ивановна кивнула.

— Ты проверяла? — спросил он недоверчиво.

— Разумеется.

Он сел на диван рядом. С облегчением снял шляпу, точно была она не из соломы, а из железа.

— Зачем венчание? — усмехнулась Клавдия Ивановна. — Этим мы никого не обманем. Ты же все равно не веришь в бога.

— Кто не верит в аллаха, и его ангелов, и его писания, и его посланников, и в последний день, тот заблудился далеким заблуждением.

Долинский притворно закатил глаза к потолку, на котором сидели мухи. Потом потер ладонью лицо. И уже не поймешь, серьезно ли, шутя, сказал:

— Если мне удастся вырваться отсюда живым, мы поселимся на Востоке и примем магометанство. Во имя аллаха милостивого, милосердного!

— Похоже, ты давно подумывал о гареме. Едва ли мысль о принятии магометанства пришла тебе сейчас в этой суматохе.

— Я давно подумывал о тишине, спокойствии, изначальной мудрости.

Лицо Долинского — скулы, лоб, переносица — покрывала болезненная серость. И только борода по-прежнему рыжела вызывающе ярко, точно парик.

— Не может быть такого дела, из-за которого стоило бы торопиться, — вспомнила Клавдия Ивановна.

— Только на Востоке могут сказать так хорошо, — вяло кивнул Долинский.

И вдруг резко, почти рывком, поднялся с дивана. Быстрыми, мелкими шагами начал семенить по комнате, которая была очень маленькая, чтобы ходить по ней широкими шагами.

— Завтра сборы заканчиваются. И мы должны уехать. Уехать, уехать... Характеристики к утру следует перепечатать все, если даже для этого придется работать всю ночь. Ты поняла меня?

— Представь, — она сузила глаза, недовольная то ли перспективой утомительной работы, то ли глупым вопросом.

— Твои чемоданы я заберу сейчас, — решительно сказал он. — Сегодня у меня есть машина. А что будет завтра, гадать трудно. Транспорт в наших условиях — надежда на жизнь.

— Есть еще ноги, — возразила она.

— Что ноги? — не понял Долинский.

— Ноги — тоже надежда, поскольку они в какой-то мере и транспорт.

— Обстановка такова, что ей-богу не до шуток.

— Почему же, Валерий Казимирович. Чувство юмора, наверное, тоже надежда.

— Эта мысль только кажется бесспорной...

— Нет. Я твердо верю в нее... — Клавдия Ивановна сказала это почти с вызовом. И улыбнулась, чуть сощурив глаза.

Долинский равнодушно кивнул. Впрочем, может, не столько равнодушно, сколько устало. Попросил:

— Приготовь чемоданы.

Ушел в свою комнату, гремел там сейфом. Вернулся с широким увесистым портфелем. Не новым, но солидным. Из кожи. С двумя огромными позолоченными замками.

Чемоданы стояли у порога. Четыре. И все большие.

— Один я оставила, — пояснила Клавдия Ивановна. — Нужно будет переодеваться. И потом... Всего не увезешь. Да и стоит ли это делать? Женская одежда быстро выходит из моды.

Он сказал:

— Я пришлю за ними солдат. Ужинай без меня. Вернусь поздно.

— К этому я уже привыкла, — сухо ответила она, обиженно оттопырив губы.

— Надеюсь, ты не ревнуешь?

— Надейся... — Она теперь улыбалась безмятежно и даже чуточку наивно.

Сумерки запаздывали. Небо у моря простиралось безоблачное. И солнце висело над четкой линией горизонта, как вырезанный из бумаги круг, раскрашенный лиловой акварелью. Лиловые блики дрожали на воде, гнездились среди листьев, даже серая скала, что стояла близ дачи за поворотом дороги, была выкрашена сейчас в густо-лиловый цвет.

Белые буквы на черных клавишах пишущей машинки казались покрытыми тонкой сиреневой пленкой. Почему? От усталости или из-за призрачного, неестественного света, падающего в раскрытое окно.

Клавдия Ивановна закрыла глаза ладонями. Откинулась на спинку стула. Почему-то вспомнила ясный вечер очень далекой осени 1912 года. Старая шаланда возле пристани со свернутыми парусами. Такой же лиловый закат. И гимназист из выпускного класса, пытающийся обнять ее, совсем еще юную-юную... Удочки как струны уходят в море. Поют чайки. Мечутся и поют...

Загорелая женщина в зеленой юбке до самых пят прямо на пристани продает молодую кукурузу. Желтоватые початки лежат в круглой корзине из ивовых прутьев, дышат серебристым паром.

Пар виден лишь по краю, овальному, прикрытому льняным полотенцем, расшитым яркими крестиками. А выше, за корзиной, седые от соли доски тянутся до берега, к бетонным опорам, на которые приналег причал.

Она не помнит, как звали того гимназиста. Кажется, Вова или Витя. А может, Вася... Они целовались потом под тополями. И тополя что-то шептали им...


...За окном, перед дачей, был развод караула. Громко подавались команды. Солдаты топали сильно, но недружно. Звуки не ложились, а сыпались как град по стеклу.

Поправив прическу, Клавдия Ивановна спустилась в столовую. «Семинаристы» уже поужинали. Запах табака плыл из бильярдной, оттуда слышались голоса. Солдат, исполнявший должность официанта, поставил перед ней тарелку с жареной рыбой и стакан чаю. Сказал вежливо:

— На здоровьице...

Он был стар, некрасив. Белый фартук на нем казался нелепым...

В половине десятого, когда стемнело уже плотно, Клавдия Ивановна при свете свечи вставила в мину взрыватель. Мина в чемодане, лежала среди брусков динамита, прикрытых старым плащом. Клавдия Ивановна подумала, что теперь, после того как Долинский увез все ее вещи, плащ, хотя и старый, может пригодиться. Она вынула его из чемодана, перекинула через спинку стула. В комнате запахло нафталином. Это напомнило дом. Клавдия Ивановна не знала свою мать, умершую при родах. Но отец, суеверно боявшийся моли, все вещи в доме пересыпал нафталином.

Она не имела понятия об устройстве мин и взрывателей и не без страха нажала кнопку, как учил грек Костя, опасаясь, что в ту же секунду сверкнет пламя и раздастся взрыв. Пламя действительно сверкнуло, но не в чемодане, а за окном... Перекат грома послышался вскоре. И Клавдия Ивановна поняла: гроза начнется с минуты на минуту.

«Сорок минут — вспомнила она слова грека. — Сорок минут у тебя есть».

Без торопливости надела плащ. Вынула из папки документы, свернула в трубочку. И спрятала во внутренний карман плаща. На буфете стояла нераскупоренная бутылка шампанского. Клавдия Ивановна выстрелила ею в потолок. Шампанское было теплым, пенилось бурно. Мелкие пузырьки ложились на хрустале. А на стеклах распахнутой рамы уже ложились капли дождя.

Часы в золотом медальоне отец подарил ей в день окончания гимназии. Клавдия Ивановна никогда не носила их на цепочке, тонкой и завитой, потому что не любила украшений. Она считала — украшения придают ей несколько вульгарный вид. И очень хорошо обходилась без них. А часы спокойно тикали на дне ридикюля рядом с расческой, помадой, носовым платком...

Красные стрелки, казалось замершие над циферблатом, показывали без двадцати десять. Десять минут проскочили как одна. Клавдия Ивановна дунула на свечу. Рыжий уголек, над которым, чадя, вилась узкая струйка копоти, изогнулся, вытянулся на мгновение. Загас...

В коридоре дремал полумрак. Керосиновая лампа, прикрепленная возле лестницы на обшитых деревом панелях, светила вполсилы. На первом этаже в холле горели три лампы. В бильярдной была тишина. У входной двери на кресле сидел казак. Длинные ноги его, обутые в тщательно начищенные сапоги, были вытянуты. Он равнодушно смотрел на приближавшуюся женщину, не меняя позы.

Клавдия Ивановна остановилась у порога. Требовательно посмотрела на казака:

— Не можно, — сказал тот.

— Что не можно? — не поняла Клавдия Ивановна.

— На улицу никого пущать не велено, — пояснил казак.

— Вы знаете, кто я такая? — спросила она высоко и резко. Удивляясь звукам собственного голоса, которые слышала будто со стороны.

— Це мне без надобности.

— Встань, скотина! — выкрикнула Клавдия Ивановна. И сжала кулачки. Затрясла ими бессильно...

Казак удивился. Но встал с кресла. Вытянулся.

— Пошел вон от двери, — Клавдия Ивановна говорила теперь глухо и грозно.

— Не можно, барышня... Не можно, — казак с испугом смотрел на ее покрывающееся красными пятнами лицо.

— В чем дело, мадам? — начальник караула подошел неслышно.

— Я хочу выйти, поручик, — Клавдия Ивановна искоса взглянула на офицера.

— У меня есть приказ, мадам, после двадцати одного часа никого не выпускать из здания, — офицер говорил четко, даже красиво. И пожалуй, любовался звуками собственного голоса.

— Это что-то новое...

— Совершенно верно, мадам... Сегодня в перестрелке уничтожена разведгруппа красных. Обнаруженный у них топографический план местности свидетельствует, что они шли именно сюда, на Голубую дачу. Поэтому поступил приказ усилить караулы. А внутренний распорядок сборов перевести на особый режим.

— Мне срочно необходимо увидеться с капитаном Долинским. — Ничего другого она не смогла придумать.

Офицер взял под козырек.

— Я приложу все усилия, чтобы связаться с капитаном по телефону... Мадам, прошу вас пройти в свою комнату.


Она вновь зажгла свечу. Шампанское еще пузырилось в раскупоренной бутылке, отливало голубой зеленью.

Молния полыхала за окном, бело прыгала над морем, над горами. Дождь валил, как толпа.

Было страшно. Было беспомощно. Она не имела понятия, можно ли извлечь взрыватель обратно. Но хорошо помнила о другом. Он все равно взорвется. Даже извлеченный. Сам по себе. Поскольку химический. Что он щелкнет, как пугач. Или разнесет комнату? Грек Костя не говорил об этом. Костя сказал, что динамита много. Динамита хватит на корабль, не то что на дачу. А про силу взрывателя Костя не сказал ничего.

Часы показывали без пяти минут десять. Пятнадцать минут надежды.

«Надо думать, — сказала она себе. — Надо думать. Успокоиться и думать. Как обычно. И тогда все будет хорошо».

Ночь с дождями и молниями уже однажды была в ее жизни...

— Меня ищут жандармы, — сказал незнакомый парень с мокрыми волосами, которые, словно тина, свисали поперек его лба.

Это было в Ростове. Клава снимала комнату в маленьком доме в районе Нахичеваня. Хозяйка — добрая упитанная старушка — страдала глухотой. И Клава могла играть на пианино даже ночами. Видимо, на вальс Шопена и постучался этот парень, мокрый с ног до головы. Ей, молодой девушке, казалось просто невероятным, что в такое осеннее ненастье кто-то может ходить по улицам.

Парень часто дышал, но испуг не коснулся его лица, а глаза были умные и спокойные. Он сказал:

— Я нырну под вашу кровать.

И она не возразила, а согласно кивнула в ответ. Ей нравились вот такие отчаянные ребята.

Жандармский офицер появился в дверях всего лишь минуты три спустя.

— Вы одна? Вас никто не беспокоил, барышня?

— Кроме вас, никто.

— Барышня не очень любезна.

— Вы мешаете. У меня завтра экзамен.

Топая, жандармы удалились. Их голоса еще слышались с улицы — стражи престола прочесывали весь район. Клава вернулась к пианино. Играла долго и хорошо.

— Вы молодец, — сказал парень, выбравшись из-под кровати. Потом он вынул из-за пазухи пачку листовок. Удовлетворенно заметил:

— Не промокли.

И с горечью:

— Жаль, котелок с клеем я потерял.

— Есть клей, — сказала Клава. — В комнате обновлялись обои. И осталось почти полбанки хорошего клея.

— Вы совсем молодец, — обрадовался парень.

— Это страшно, клеить листовки?

— В такую погоду холодно.

— Можно я помогу вам, — еще секунду назад Клава не думала об этом, и эта просьба или предложение вырвалось у нее непроизвольно, как вздох.

Парень посмотрел на нее пристально. Спросил:

— А экзамены?

— Я способная, — похвалилась Клава беззаботно, весело.

Накинув пальто, она загасила свечи. И вышла вслед за парнем. Шепотом спросила в саду:

— Вы анархист?

— Я большевик.


...В дверь постучали. На пороге стоял начальник караула. Тень от двери, точно вуаль, прикрывала его лицо.

— Мадам, — почти торжественно сказал он. — Капитан Долинский у телефона.

Она торопливо прошла за поручиком полутемным коридором, лестницей под мягкими дорожками. В комнате, отведенной для дежурного офицера, висела аляповатая картина, изображающая обнаженную женщину, выходящую из морской волны. Едва ли Афродита появлялась из моря так непристойно.

Телефон исказил голос Долинского до такой степени, что вначале Клавдия Ивановна даже сомневалась — разговаривает ли она с капитаном.

Она сказала:

— Меня не выпускают. Прикажите, чтобы меня выпустили.

— Это опасно, — ответил он. — И потом такая погода...

— Но мне срочно нужно в Лазаревский.

— Зачем?

— Я не могу сказать этого по телефону.

— Хорошо. Я приеду минут через тридцать.

Ей не оставалось ничего, как передать трубку поручику.

Она опять поднялась в свою комнату. Посмотрела на часы. Три минуты одиннадцатого. За семь минут Долинский никак не может успеть сюда, тем более что и обещал он быть только через полчаса. Впрочем, какое это имеет значение? Даже будь у нее в запасе эти тридцать минут, тридцать пять, сорок... Что она скажет Долинскому? Как объяснит необходимость срочно покинуть дачу?

Долинский и прост, и не прост. И знает она капитана совсем плохо. Вчера он вдруг сказал:

— Возьми чистый лист бумаги. Я начну диктовать роман.

Она решила, он шутит. Но, увидев бледное лицо и глаза, почти безумные, а еще больше тоскливые, она послушно вставила в каретку чистый лист бумаги.

— Ночью стали слышны раскаты орудийной канонады, — начал Долинский. — День все же сильно был заполнен звуками — канонаде не хватало тишины, как порой не хватает света картине, чтобы ее могли рассмотреть хорошо, пристально... Красные приближались к городу. Могли взять его в самое ближайшее время. Под покровом темноты из порта спешно уходили суда и влекомые буксирами баржи. Они держали курс на юг. К берегам Турции.

Их прервали. Пришел кто-то из офицеров. И потом больше Долинский не возвращался к разговору о романе.

Однако листок с началом Клавдия Ивановна положила в папку. Она знала, что капитан вспомнит о нем, потому что не забывает ничего...

...А на часах — восемь минут одиннадцатого. Сто двадцать секунд, чтобы спасти жизнь. Клавдия Ивановна распахнула крышку чемодана. Допустим, ей удастся извлечь взрыватель. Предотвратить взрыв динамита. Сам-то взрыватель рванет все равно. Пусть она на время спасет себе жизнь. Но подготовка диверсии будет раскрыта. А это значит допросы, пытки, расстрел...


Капли воска слезами катились вниз. Фитиль оголился. Пламя прыгнуло, распушив над собой щедрый хвост копоти. Комната захлебнулась в желтом подрагивающем свете. И мокрые стекла заморгали ярким светом, как море в ясный солнечный день.

Клавдия Ивановна решительно загасила свечу.

За окном все еще лил дождь, но не такой жестокий, как прежде. Нащупав лозу глицинии, Клавдия Ивановна поднялась на подоконник. Села. Торопливо разулась. Крепко схватила руками лозу. И повисла над окном. Как ей помнилось, карниз находился сантиметрах в шестидесяти под окном. Нога коснулась его. Клавдия Ивановна осторожно двинулась по карнизу, держась за глицинию. Добравшись до колонны, обхватила ее, холодную, мокрую, и, вспомнив детство, когда она, как кошка, могла лазать по деревьям, спустилась вниз.

Она давно отвыкла ходить босиком и, когда, миновав мягкую клумбу, вышла на залитую водой дорожку, почувствовала, как остры камни. И пожалела, что не спрятала туфли под плащ.

Забор вокруг дачи был плотным и высоким. Клавдия Ивановна подумала, что надо идти к берегу, как договорились они с Кравцом. Разумеется, берег охранялся. Но взрыв дачи, который должен произойти с минуты на минуту, непременно отвлек бы часовых. Это позволило бы ей добраться до оврага, где ее ожидает Кравец с конями.

Она не пошла мимо парадного входа, а обогнула дачу с северо-восточной стороны. И никто не остановил ее. Она оказалась на аллее, упирающейся в берег. Выйдя на аллею, Клавдия Ивановна почувствовала, что надо бежать, что только метров за сто от дачи можно счит


убрать рекламу







ать себя в безопасности. А за сто метров было уже море, совершенно невидимое из-за дождя и темноты.

Клавдия Ивановна побежала. Аллея была асфальтированная, и бежать босиком по ней уже можно было быстро. Вода бурлила, скатываясь к берегу. И Клавдия Ивановна, поднимая брызги, бежала, точно по ручью.

Если, конечно, здесь вдоль аллеи и стояли часовые, то в такую погоду ничего услышать, ничего увидеть они не могли...

Вокруг все озарилось белым светом. До жути коротким, неживым.

«Все! — мелькнула мысль. — Взрыв!»

Но тишина, последовавшая за вспышкой, объяснила: молния. Только молния!

— Стой! — закричал кто-то рядом. Закричал истошно, перепуганно. — Стой!

Значит, ее увидели при вспышке.

— Стой!

Она не остановилась. Она поняла, в нее стреляют. Вобрав голову в плечи, она побежала быстрее. А пули сжигали темноту. И дождь. И кипарисы. Потом вновь была вспышка. Но не такая желтая, как молния. Наоборот, она была кирпичного цвета. И грохот при ней казался неотделимым, как берег от моря.

Перепелка остановилась. Дача на ее глазах поднималась в небо. Теплая волна взрыва катилась по аллее, разгоняя дождь.

«Надо упасть, — подумала Перепелка. — Надо упасть». Но не успела это сделать. Что-то толкнуло ее в грудь. Вначале тупо и не больно, будто палкой. Однако палка оказалась горячей, не палка, а раскаленный прут. Перепелка приложила ладонь к тому месту на груди, где жгло.

Догадалась...

Догадалась. Кровь... Было удивительно. Почему она не падает, почему не кружится голова. Она повернулась и побежала вперед. А море тоже бежало, ей навстречу. Бежало, бежало... Синее и яркое, точно днем...

23. На берегу

 Сделать закладку на этом месте книги

Фелюга появилась на закате. Ее паруса целовало солнце. И они казались позолоченными. Голубые разводы неба были под цвет воде, тоже голубой в середине моря, а возле берега вода густела зеленью. У горизонта переливалась малиновыми разводами.

Костя посмотрел на море. И сказал Кравцу:

— Это мой брат, Захарий.

Фелюга легко скользила по зеленоватой морской воде. Волна не била, а лишь шлепала ее левый фальшборт. И трисель на гафеле[6] — косой четырехугольный парус — выгибался от дружного попутного ветра и был похож на большого белого лебедя. Снасти стоячего такелажа, которым крепились мачты, фокс-стеньги, грот-стеньги[7], косыми, пересекающимися тенями ложились на палубу и на воду.

— Захарий ждет сигнала, — пояснил Костя.

За рекой сразу начинался лес. Он рос на полосе между берегом и горой, которая была относительно ровной и широкой. Матерые деревья каштанов и ореха теснились здесь вперемешку со стволами дуба, ясеня, клена, акации...

Когда вошли в лес, Костя сказал Кравцу:

— Я пойду вперед.

— Думаешь, так лучше?

Загорелое лицо грека вдруг стало непроницаемым. Морщинки собрались над переносицей да так и застыли. Глядя прямо перед собой на темные изломанные стволы деревьев, Костя твердо сказал:

— В меня он стрелять не станет.

— Хорошо. Я приду потом.

— Ты приди минут через десять.

— Хорошо, — согласился Кравец, — я так и сделаю.

Грек ушел по тропинке, которая пролегала между жестким, коротким кустарником.

Кравец замедлил шаг. Вынул пистолет...

Ветер не продувал лес. И запахи коры, листьев были тут крепкими, постоянными. Кравцу казалось, что они пахнут лекарствами, и особенно йодом, как комната грека Кости, где лежала теперь раненая Перепелка.

Вчера вечером Кравец терпеливо ожидал ее в овраге, узкое дно которого оказалось захваченным холодным, стремительным потоком. Вода гудела, ворочала камни. Кони вздрагивали, ржали испуганно...

Ему посчастливилось услышать выстрелы. Вернее, увидеть. Это после он догадался, что тонущие в реве моря и шуме дождя звуки, похожие на треск сухой палки, есть не что иное, как выстрелы. Он вывел коней из оврага. Привязал их к ясеню, который приметил раньше, накануне. Вынув пистолет, пошел вдоль берега к даче. Именно тогда и раздался взрыв. Крыша дачи вдруг высветилась. Поднялась чуть-чуть, точно крышка над закипающей кастрюлей. Потом стремительно стала расширяться огнем, копотью, балками, железом, досками. Стены осели. И рухнули...

Вот тогда метрах в тридцати от себя, на аллее, Кравец увидел сутулую женскую фигуру. И понял, что это Перепелка.

Налетев на старую рыбацкую сеть, провисшую на покосившемся сушиле, он запутался в ней. Выбирался, чертыхаясь. Судя по времени Перепелка должна была уже выйти на это место. Но никто не пробегал берегом, совершенно точно.

Овраг, в котором назначили встречу, находился слева от дачи. И Перепелка должна была бежать берегом сюда, в сторону поселка Лазаревский. Никаких видимых причин, мешавших ей двигаться влево, Кравец не находил. За исключением... За исключением того, что в Перепелку стреляли.

Пригнувшись как можно ниже, Кравец широкими прыжками бросился в глухую ночь, туда, где темнела аллея. Прибрежная галька, крупная и мелкая, блестела жалко, тускло, проваливаясь под сапогами неслышно. Зато море горланило вовсю. Волны шли высокие, частые, с длинными пенистыми гребнями. Гребни эти белели, как клочки тумана, то пропадая, то появляясь вновь.

Сверкнула молния. Сверкнула на долю секунды. Но и этой доли было достаточно, чтобы Кравец увидел Перепелку, лежащую поперек аллеи...

Спасибо, кони были рядом.

Кравец понимал, что Перепелка еще жива, что она ранена, но ничего другого, как положить ее поперек седла, он не мог сделать...


Фелюга приближалась. Кравец сразу увидел ее, как только вышел из леса. Еще он увидел Долинского и грека Костю у самой кромки воды, поигрывающей редкими, веселыми волнами.

— Кто это? — повернувшись на звуки шагов, спросил Долинский.

— Мой человек, — равнодушно пояснил Костя.

Но скорее всего, ответ грека не удовлетворил Долинского, скорее всего, у него была профессиональная память на лица. Потому что взгляд контрразведчика цепко задержался на Кравце. И Кравец понял, что он узнан.

Кравцу удалось раньше выхватить пистолет. Однако резким движением Долинский схватил Костю за шиворот рубахи и прикрылся им, как щитом. Грек рванулся, оставив в руке рыжебородого большую часть рубахи. Упал. Галька зашуршала под его телом. И Долинский направил ствол пистолета на Костю, хотя это было тактически неграмотно и диктовалось лишь злостью.

Кравцу нужно было пробежать еще метров пятнадцать, чтобы достигнуть Долинского и защитить Костю. Он понял, что не успеет. И выстрелил....

Долинский опрокинулся на спину. Волны теперь лизали его лицо и бороду, которая, смоченная водой, утратила пышность и стала жидковатой, похожей на водоросли. Над морем гуляли чайки. Они были белыми, легкими. Выстрел не вспугнул птиц, и они по-прежнему свободно парили в воздухе, и стремительно падали, и взмывали вверх. Волны глядели на птиц, и вздохи их были полны зависти.

Стряхивая с одежды мокрую мелкую гальку, Костя произнес:

— Отвоевался.

Ящики с коллекцией лежали чуть в стороне, прикрытые сломанными ветками. Долинский, видимо, торопился. Крышка на одном не была заколочена плотно. Держалась только на двух гвоздях. Приподняв ее, Костя сразу узнал завернутые в рогожу иконы и картины, которые еще совсем недавно он прятал в печь профессора Сковородникова.

— Все здесь? — спросил Кравец.

— Похоже, что все, — наклонившись, сказал Костя. — Точно ответить может только профессор.

24. Подарок

 Сделать закладку на этом месте книги

— Этот человек, профессор, — сказал Костя, кивнув на Кравца, — покарал Долинского. Он вернул вам иконы.

Профессор Сковородников чуть приподнялся в кресле, будто попытался заглянуть в ящики сквозь крышки, потом вдруг обмяк и откинулся назад.

— Вам плохо? — спросил Кравец. — Воды бы...

Однако Михаил Михайлович сделал знак рукой, что все хорошо, что ему ничего не нужно.

— Иконы опять спрятать в печь?

Терраса теперь не была идеально чистой, как обычно. Следы грязи и беспорядка — результат обыска — виднелись повсюду.

— Иконы не надо прятать в печь, Костя, — сказал профессор. Потом он посмотрел на Кравца и спросил: — Кто вы такой, молодой человек?

— Кравец.

— Уж не красный ли вы?

— Угадали.

— Разве красные пришли в Лазаревский?

— Скоро придут.

— Вы авангард?

— Я разведчик.

— Вот как... — старик пошамкал губами. — У меня к вам просьба, господин разведчик...

— Товарищ, — поправил Костя.

— Виноват... Товарищ разведчик. Какое у вас образование?

— Я учитель земской школы, не преподававший в школе ни одного дня.

— Ваши родители пролетарии?

— Мой отец — переплетный мастер.

— Иконы, которые вы спасли, — произведения древнерусского искусства... Сохраните их. А потом передайте в дар народу.

— Через день, другой вы сможете это сделать сами.

— Сегодня в два часа пополудни скончалась моя жена Агафена Егоровна. У меня нет уверенности, что я намного переживу ее.

— Это пройдет, — сказал Кравец. — Вы человек мужественный.

Сковородников горестно усмехнулся. Его сухое невыбритое лицо вдруг напряглось. И синие прожилки набухли у висков и на щеках тоже. Подняв высоко подбородок, он сказал:

— Нет, товарищ молодой большевик. Мужество не абстрактное понятие. Оно весьма и весьма конкретно... Я никогда не мог быть до конца мужественным, потому что считал жизнь неотрежиссированным спектаклем, предпочитая оставаться пассивным зрителем. Увы, сегодня я об этом сожалею, но я мог и не дожить до сегодняшнего дня. И тогда бы умер, находясь в плену собственных заблуждений. Вы меня поняли?

— Да, — ответил Кравец.

— Повторяю свою просьбу, — Сковородников говорил хрипло, кажется выбиваясь из последних сил. — Передайте мою коллекцию в дар народу России.

— Я сделаю это, профессор.

Вместо эпилога

 Сделать закладку на этом месте книги
Голубеграмма:

«Кравец — Перепелке»

«Многоуважаемая Клавдия Ивановна!

Сегодня наши войска освободили Сочи. В этот радостный день очень сожалею, что рядом нет Вас, славного боевого друга. Вы такая смелая, чистая и красивая. Я всегда думаю о Вас. Это правда. Желаю скорейшего выздоровления. Верю, этот голубь прилетит к Вам.

29 апреля 1920 года.

Кравец. »
Голубеграмма:

«Перепелка — Кравцу»

«Милый Кравец!

А Вы, оказывается, лирик...

Голубь нашел меня. И я была очень тронута Вашей запиской. Тронута не от того, что Вы так щедры на комплименты, а из-за этой выдумки с голубем, которая прежде всего показывает, что я не поняла Вас, не угадала Ваших лучших качеств. Я всегда была черствой по натуре. И не отвечала тем хорошим эпитетам, которыми Вы меня наделили.

Товарищи рассказывали, что своим спасением я обязана Вам. Сердечное спасибо, дорогой мой. Верю, что в Вашей жизни еще будет много хорошего. Будет и славная девушка, достойная Вас.

5 мая 1920 года.

Перепелка. »

«Разведотдел 9-й армии, тов. Каирову М. И.

Р а п о р т

Считаю своим партийным долгом доложить следующее.

Посланная в тыл к белым с целью внедрения и последующей эвакуации в Крым, я, Карасева Клавдия Ивановна, не проявила смекалки, находчивости, не смогла установить связь с армией. В результате чего не использовала возможности, которые предоставляло мне положение подруги капитана контрразведки.

Я никак не заслуживаю благодарности, объявленной мне приказом по армии. Прошу разобрать сообщенный мною факт. И принять решение.

И еще прошу Вас сегодня, когда в стране объявлено военное положение с мобилизацией коммунистов, ходатайствовать о направлении меня на борьбу с белополяками.

Обещаю оправдать доверие Революции.

12 мая 1920 года. Туапсе.

К. Карасева. »

«Уважаемая Клавдия Ивановна!

Приказ по армии, объявляющий Вам благодарность, отменять не считаю нужным.

Операция по уничтожению диверсионно-террористической группы в составе 42 человек, осуществленная Вами совместно с товарищами, является безусловно героическим поступком. И должна быть достойно оценена.

Да, действительно, отправляя Вас в тыл к белым, мы имели в виду далеко идущие цели. К сожалению, не все задумки сбываются полностью. Так было всегда. Так, наверное, и будет...

Но сколько бы мал ни был личный успех каждого в борьбе за дело Революции, он кирпичиком ложится в общее здание нашей победы. Здание большое и прочное.

Мы приперли белых к границам меньшевистской Грузии. Это хорошо, это здорово.

Поправляйтесь быстрее. И уверяю, у Вас еще будет возможность отличиться во имя нашей славной Родины!

13 мая 1920 года.

М. Каиров. »

«Разведотдел 9-й армии, тов. Каирову М. И.

Р а п о р т

Посланный Вами в тыл белых, я проявил слабость духа и влюбился в свою напарницу К. И. Карасеву (по кличке Перепелка). Прошу Вас больше никогда не посылать меня на важные задания с женщинами. И прошу направить на фронт бить белополяков.

14 мая 1920 г. г. Сочи.

Д. Кравец. »
Из служебной записки командарму 9.

«...Считаю целесообразным направить в распоряжение разведотдела 14-й армии Юго-Западного фронта тт. Кравца Д. П. и Карасеву К. И. для дальнейшего прохождения службы.

14 мая 1920 года.

М. Каиров. »

Виктор ДЕЛЛЬ

СЕРЫЕ, СЕРЫЕ СКАЛЫ...

 Сделать закладку на этом месте книги




Предел... Слово-то какое. Как выстрел. Как невидимый рубеж, за которым ничего нет: ни деревьев, ни снега, ни этих серых, серых скал.

Кононов попытался приподнять голову, но сил не было. Он увидел лишь пологий откос холма и свой собственный след в снегу, ближние стволы, уступ скалы. «Хочешь уцелеть, — вспомнились слова старшины Звягина, — учись двадцать пять часов в сутки. Вас готовят не к теще на блины». Отготовился, подумал Кононов, отвоевался. Теперь бы сознание не потерять, сделать то, что единственно возможно в его положении: выдернуть чеку из гранаты, отсчитать десять секунд. Сосредоточиться на счете. Ни о чем другом не думать.

С большим трудом он распахнул куртку, просунул к боковому карману руку, нащупал обмороженными пальцами лимонку, кольцо от взрывателя. Замер. Снова вспомнился Звягин, его слова. «В вашей будущей работе, — говорил старшина, — не должно быть встреч с неприятелем». Он так и говорил по-довоенному «с неприятелем», несмотря на то что уже вторую зиму шла война с фашистами. «Вы разведчики, — учил старшина, — главное для вас — не обнаружить себя».

Кононов не выполнил главной заповеди. Не по своей воле, так уж сложились обстоятельства, но от этого не легче. Его обнаружили. «Если тебя все-таки засекли, — говорил Звягин, — сделай невозможное — оторвись». И еще были заповеди: не удалось оторваться от преследователей — передай данные по рации, рацию и шифр уничтожь, как можно дороже отдай свою жизнь.

«Ну что ж, все верно», — думал Кононов, трогая пальцами кольцо взрывателя. Данные он передал. Осталось вытянуть это кольцо.

Он попытался лечь удобнее, повернулся и снова, в который раз, потерял сознание...

Из представления к награждению старшины первой статьи В. Н. Кононова 

«...В сложных условиях Крайнего Севера проник в глубину вражеской обороны, добыл сведения, позволившие десанту в решительный час наступления уничтожить ряд особо важных объектов, в том числе...

Старшина первой статьи В. Н. Кононов представляется к награждению посмертно».

Из биографии курсанта В. Н. Кононова 

«Я, Кононов Владимир Николаевич, русский, 1924 года рождения, до призыва в армию жил и учился в поселке Озерное Тверской губернии. В 1939 году принят в ряды Ленинского комсомола. В 1940 году избран в состав комсомольского бюро общешкольной комсомольской организации...»

...В детстве Володе здорово повезло — так он считал. Повезло на хорошего человека.

Отца он не помнил. Умер отец от ран гражданской войны. Жили они вдвоем с матерью в собственном доме на окраине поселка. Володя хилым рос, постоянно болел. Сверстники с друзьями, товарищами, а он чуть что — и температурит. И на улицу ни-ни, и все-то один да один. В футбол ни разу не сыграл. Учился еле-еле.

Вот тогда-то ему и повезло. Десятый год как раз пошел. Лето было. У соседки, чахоточной вдовы Анастасии Егоровны Кузовлевой, поселился в тот год необычный человек — Иван Захарович Семушкин. Необычный хотя бы потому, что очень много о нем говорилось в поселке. Докатывалось откуда-то: мальчишкой еще Семушкин за границу попал, жил там много лет. В Москве якобы работал, а вот поди ж ты, к ним в глухомань приехал. Грамотный вроде б, а устроился в артель рядовым сапожником. Неспроста.

Откуда поселковым было знать, что после многолетней напряженной работы человек этот дошел до крайней степени нервного истощения, вернувшись, лечился долго и уже после больницы, санатория, по настоянию врачей, вспомнил свою старую специальность, решил вновь заняться сапожным ремеслом, выбрав для жительства место поспокойнее, поглуше. Не дано было знать всего этого поселковым, вот и пошли разговоры, суды да пересуды.

Впервые о нем заговорили артельные. Край испокон веков сапожным считался. Сапоги здесь во все времена шили добрые. Перекупщики сбывали продукцию в Москве, Петрограде, Нижнем Новгороде... Слава сапожных дел мастеров далеко шла. После семнадцатого года дело хиреть стало. Молодежь, та на стройки двинулась, в большие города на учебу. Старики держались, промысел не бросали. Начальство к ним из района, из области наезжало, так что заказы были. Эти солидные заказчики помогли артель создать.

К появлению в артели нового человека отнеслись сдержанно. Пришел человек, и ладно. Над молодым, может быть, и пошутили бы, а этот в годах был. Дали первую работу — хромовые сапоги шить. Присматривались, как сидит новый человек, как инструментом пользуется. Ничего особенно не заметили. Заговорили о нем после того, как сапоги были готовы. Первым свое слово сказал Александр Николаевич Краснов. Александр Николаевич старый мастер. Не начальник он в артели, но его оценка — закон. Их род Красновых дал лучших мастеров. Так вот Александр Николаевич сам подошел к новому человеку, после того как посмотрел и пощупал работу мастера, что уже было необычно.

— Зовут вас как, простите? — спросил.

— Иван Захарович.

— Вот что я вам, Иван Захарович, скажу. — Александр Николаевич обернулся так, чтобы вся артель слышала. — Руки ваши с душою заодно. Отсюда и красота получается.

Старик сел на свое место, мастера заговорили в том смысле, что такое дело обмыть надо, а поскольку человек еще не наработал, можно складчину устроить. Складчину Семушкин не разрешил, объявив, что деньги у него имеются. И тут он второй раз всех удивил: водку в стакан наливал, чокался, но не пил. Пригубит и поставит. Одно это было необычно. Да еще приметили люди — мастер на Злыдень-озеро зачастил. Дал повод говорить о себе. Поползли по поселку слухи.

Злыдень-озеро испокон веков считалось местом глухим и гиблым. И не зря так считали люди. Озеро не враз водной гладью разливалось, обманчивы были берега: манили зеленью, а попробуй ступи. Не раз у озера и люди пропадали, и скотина. Потому что, если кто попадал в трясину, назад не возвращался. Лишь в одном месте у воды белела песчаная полоса. Над этой полосой высился крутой склон холма. Но чтобы добраться от основания холма до песчаного берега, большое искусство требовалось. Склон холма скатывался в трясину. Трясина тянулась до зарослей чахлого осинника, с которого, собственно, и начинался песчаный берег.

— Человек, ежели он нормальный, рази может на Злыдень-озеро ходить? — резонно спрашивали люди.

Сами же и отвечали, что нет, не может, а ежели ходит, то нечисто все это, и не оборотень ли новый поселенец.

Во все времена в этом болотно-озерном крае, где по весне или в период затяжных летних дождей ни конному не проехать, ни пешему не пройти, людям жилось трудно. Тяжко давался хлеб. Тяжесть объясняли суеверия. Их здесь родилось множество. Верили в чертей, в леших, называли живых ведьм. Точно знали, кто чист, кто нечист — водит дружбу с дьяволом. Рассказывали о превращении людей в зверей, в птиц, о порчах и прочих разностях. За годы Советской власти жизнь в поселке круто изменилась. Советская власть дала людям твердые заработки, напрочь изничтожив перекупщиков и прочих захребетников, но нет-нет да и вспомнят старое, не удержатся, расскажут такое... Да еще на свидетелей сошлются, на тех якобы людей, которые не дадут соврать.

Не к ночи будь упомянута, расскажут, жила в нашем поселке Настасья-странница. Странницей ее прозвали давно, когда ходила она на богомолье в Новый Иерусалим, в Загорск к Сергию преподобному, в Печерскую лавру в Киев, к другим святым местам. Так вот даже такая богомолка, но и та душу свою дьяволу продала. Не буду врать, не знаю, как там у нее в жизни получилось, только перестала она ходить по святым местам. В то же лето предупреждение ей от господа вышло — молния в саду у ней яблоню разворотила. На второй год молния опять в ее сад попала. Сарай сгорел. Да как! Вспыхнул снопом соломенным. Сгорел сарай, а на его месте камень черный объявился. Не простой камень. По ночам от него свист исходил. Ей-богу. И растительность стала выводиться на ее дворе. Деревья, трава, кустик какой — все повысыхало. Дом ее на бугре как раз стоял, веришь — нет, облысела земля. А скотина какая, та, наоборот, в рост пошла. Тут все поняли — сроднилась Настасья с чертом. Сторониться ее начали. Она в отместку залютовала. Высохла к тому времени, ну есть чистая деревяшка суковатая, солнцем выжженная. А как обернется вороной, и пошла... Не приведи господи. На дворе ночь черным-черна, а ей самое раздолье. Летает. Ты видал когда, чтобы птица по ночам летала? То-то. Самые что ни на есть черные ночи выбирала. Скотину во дворах стала изводить. Вскоре и сама сгинула. Пошла на Злыдень-озеро да не вернулась. Со Злыдень-озера и раньше, было дело, не возвращались. Только после Настасьиной гибели над озером в самые-самые ночи, особенно под святые праздники, карканье слышится. Не веришь — сходи. Ты не пойдешь, а он ходит. Нечисто здесь, то-то.

Вот какой человек обратил внимание на мальчишку. Долго с матерью Вовкиной разговаривал, убеждал ее в чем-то. Взял в конце концов Вовку под свою опеку.


Каждую пятидневку под выходной Володька уходил на рыбалку. Он и раньше любил посидеть с удочкой — не столько из-за рыбы, сколько из-за того, что один на один у реки остаешься. Но если раньше он удил рыбу возле поселка, то теперь уходили они с Семушкиным с вечера подальше от жилья на Злыдень-озеро, пешего ходу до которого было поболе трех часов. Выходили они засветло, добирались к закату. До черноты ночи успевали дров припасти для костра, подготовиться к утренней рыбалке. Раз сходили, другой...

Уходя на рыбалку, Семушкин каждый раз захватывал с собой объемистый мешок. В мешке у Семушкина кроме рыболовных снастей лежали приспособления для тренировок по системе, которую Иван Захарович разработал сам. Хранились в мешке парусиновые широкие пояса, наполненные свинцом, с тесемками для крепления. Перепончатые перчатки с тугими резинками для тренировки пальцев рук и ног, тугие заспинные ремни, прочие приспособления. Со всем этим хозяйством они приходили на озеро и располагались. С утра — тренировки.

После разминки, бега по песку, вел Семушкин своего подопечного через трясину к склону холма. Впрочем, водил он парнишку в самом начале, пока не освоил Володька технику выбора тропы по едва заметным кабаньим следам, пока не научился сам определять путь движения по топям, пользуясь едва заметными ориентирами. На этом склоне, густо поросшем ольхой, черемухой, осиной, березой да елями, Семушкин прорубил просеку. Рубил сверху вниз зигзагами. Узкая получилась просека. Как раз на одного человека. Причем на всем протяжении просеки оставлял Семушкин необрубленные стволы и ветки на высоте Вовкиного роста и ниже. Показал, как бегать по такой просеке. Сбежал так легко и просто, как будто под ним была ровная тропа. Объяснил смысл бега по тропе. Такой бег помогает человеку отработать реакцию. Сказал, чтобы Володька впредь научился бегать не задевая ни одной ветки, не спотыкаясь о пни-обрубки.

После разминки ученик шел к своей просеке, на которую уходил еще час. Когда возвращался, отрабатывали с Семушкиным приемы. Их было много.

Радовала и рыбалка. Не с пустыми руками они возвращались со Злыдень-озера. Приносили рыбы и хозяйке Семушкина, и Володькиной матери. Мать радовалась, что сын взрослел, становился, как говорила, добытчиком. Радовало ее и то, что сын день ото дня хозяйственнее становился, самостоятельнее, что ли. И по дому многое стал делать, и в огороде. Жить стал по часам. Раньше-то, бывало, все молчком, сейчас нет-нет да и расскажет что. Внимание к ней проявляет. То отдохни, скажет, то другое слово найдет.


Из сообщений газет того периода 
ФАШИСТСКИЙ МЯТЕЖ В ИСПАНСКОМ МАРОККО

«...Военно-фашистским повстанцам в Марокко удалось высадить сегодня утром десант на территории Испании, в районе Кадикса, и овладеть городом. Одновременно командующий второй дивизией в Севилье поднял там восстание против правительства и захватил власть в городе. Высадившийся в районе Кадикса десант соединился с войсками, восставшими в Севилье».

«Известия» 20 июля 1936 года

«Контрреволюция рассчитывала не на поддержку со стороны масс, а главным образом на отборные воинские части, состоящие из профессиональных солдат и сосредоточенные в Марокко...»

«Правда» 20 июля 1936 года
ИЗ ТЕЛЕГРАММЫ ЦК КОМПАРТИИ ИСПАНИИ

«Наш народ, жертвующий своей жизнью в борьбе против фашизма, хочет, чтобы вы знали, что ваша братская помощь подняла его энтузиазм, дала новую энергию бойцам и укрепила его веру в победу».

«Правда» 16 октября 1936 года

О событиях в Испании писали все газеты, о них сообщалось по радио. Начался сбор средств в фонд помощи бойцам Испании. Уехал из поселка Семушкин. Уехал так же неожиданно, как и появился. Артельные большей частью обиделись на такой отъезд Семушкина. «Ты хоть и строгий человек, — говорили об Иване Захаровиче, — но должон был проводы устроить». Разговоры, однако, на том и кончились. Вспомнят, как ладно сапоги тачал, снова забудут. Один Володька постоянно помнил своего наставника, его слова.

— То, что я тебе дал, — сказал, прощаясь, Иван Захарович, — помни об этом. Будь достоин доверия.

Володька помнил. Время свое до последней минуты отдавал тренировкам, учебе. Теперь жизнь его складывалась по-иному, и он, словно наверстывая упущенное в беге на длинную дистанцию, заторопился. Потянулся к одногодкам. Появились товарищи, друзья. Из Володьки он как-то незаметно превратился в Володю, Владимира.

Из рассказа М. П. Кононовой 

«...Легко ли было мне поднять его? Вся душа за него изболелась. Кабы не Иван Захарович, разве он вошел бы в силу? Разве свершил бы такое в войну? Иван Захарович его на ноги поставил, ему спасибо».

Мария Петровна Кононова — женщина невысокая, худенькая. Хлопотливая. Сядет, начнет говорить, тут же встанет. То скатерть поправит, то тарелку переставит. Пальцы рук ее узловатые. Много досталось этим рукам. И лес они валили, и землю обрабатывали. Познали руки нелегкую мужицкую работу, но выдюжили. На стене, рядом с фотографиями, висят грамоты за хорошую работу и на фабрике, и на лесозаготовках, и на торфоразработках. За доблестный труд во время Великой Отечественной войны награждена Мария Петровна медалью.

Дом у нее сохранился старый, довоенный. Не дошли фашисты до Озерного. Остановили их в десяти километрах от поселка. Дом ветхий, но внутри его чисто, опрятно. Стараниями Марии Петровны доски пола выскоблены до желтизны.

Лицом Володя в мать. Курносый, остроглазый. Брови почти срослись у переносицы. На левой щеке небольшая родинка, такая же, как у матери. Их схожесть заметна на всех фотографиях. Одну из карточек Мария Петровна сняла со стены, погладила.

Из рассказа М. П. Кононовой 

«...Аккуратный он был. В неделю письмо обязательно пришлет. И до того откровенный... Все-то он матери напишет, все объяснит.

Потом замолчал он... Похоронка пришла... Но я не поверила...»

Из рассказа И. З. Семушкина 

«...Я почему взялся обучать Володю своему нелегкому военному ремеслу? Мне себя надо было убедить. Истощение нервной системы болезнь нешуточная. Я понимал, что к лечению, к заботам врачей не


убрать рекламу







обходимо приложить свои усилия, собраться. А тут на глаза болезненный мальчонка попался. Не я, думаю, буду, если не поставлю этого молодого человека на ноги. Он оправдал мои надежды. Сколько бойцов, командиров погибло в войну, не доехав до фронта, сколько гибло людей в первых атаках, не успев сделать и выстрела по врагу. Таковы уж жестокие будни войны. А Володя... Он не просто выполнил свое первое задание, совершил подвиг — преодолел себя...»

В сорок первом Владимиру исполнилось семнадцать лет. Мать напекла пирогов. Собрался почти весь класс. Пришли соседи. Появилась балалайка, гармонь. После застолья все высыпали на улицу. Лихо, под перепляс пели частушки. Мать не отставала от молодежи, выходила в круг. Впервые за многие годы сын услыхал, какой чистый, звонкий голос у матери. Он для себя вроде бы открытие сделал. Увидел в матери еще довольно молодую женщину, у которой могли запросто зарумяниться щеки, загореться озорным блеском глаза, а руки, ее натруженные, в мелких черных морщинках руки, могли нежно, как показалось Володе, перебирать бахрому цветной шали.


Н А  С Л Е Д У Ю Щ И Й  Д Е Н Ь  Н А Ч А Л А С Ь  В О Й Н А

Бывает, нет-нет да услышишь: повезло, мол, человеку. Володе действительно повезло — так он считал. Попал в школу морской разведки, но... Везение не манна небесная, само оно не приходит. Везение подготовить надо. Иногда всей жизнью своей. Сколько лет Володя тренировал себя. Из хлюпика превратился в бойца, уважаемого человека. Комсомолией школы руководил.

С первых дней войны уехал на оборонительные работы. Тяжелое время. Немцы числом брали. На одного нашего краснозвездного сокола по десять крестоносцев кидалось. Фашисты стенкой шли. Один случай особо запомнился. Кононов в тот день Семушкина вспомнил. В тот день они, как обычно, рано поднялись. И только высыпали на склон холма противотанковый ров докапывать, в воздухе появились самолеты с крестами. Их было больше десяти. Специально, видать, прилетели, потому что вышли прямо на ров. С пулеметами кинулись против людей, у которых, кроме лопат, кирок да ломов, никакого оружия. Заходили самолеты раз за разом. Не по нутру, значит, строительство пришлось.

Народ, естественно, в стороны. Разбежались люди, попадали. Крики, плач. Убитые появились, раненые. Вдруг откуда ни возьмись наш ястребок краснозвездный. С первого захода крестоносца поджег. Свечой вверх взмыл, снова бросился. Другой фашист задымил. Что тут началось! Крестоносцы все вместе на нашего навалились. Люди, что попрятались, в рост встали. За боем следили. Наш один, их — свора. Крутился краснозвездный как мог. Замолчали его пулеметы. И тогда он за крестоносцем погнался, хвост тому обрубил...

Володя в тот вечер, как ни устал, уснуть не мог. То пытался героя-летчика представить, то своего наставника Ивана Захаровича Семушкина вспоминал. Где-то он сейчас, в каких краях воюет? Он серьезно готовился к этой кровавой схватке с фашизмом. Он готовил его, Владимира, к войне. А что получается? Противотанковый ров, доты, которые они делали, — все это важно, очень важно. Но он, Кононов, может большее. Возраст не его. Но разве дело только в возрасте? Главное — что человек может. У него в руках оружие, так говорил Семушкин. Оружие должно стрелять. Теперь есть цель. Надо бить и бить. Как этот летчик, как другие там, на передовой.

С оборонительных работ Володя вернулся в разгар зимы. Вернулся вечером, а ранним утром следующего дня был уже в райкоме комсомола. В хлопотах и заботах прошел этот день. Райком комсомола направлял добровольцев в истребительный батальон. Батальон формировался для борьбы с диверсантами, в нем ребята проходили азы военного дела, курс молодого бойца, учили уставы. Кононов шел в военкомат оформляться. В дороге его поджидал тот самый случай, с которым он не мог разминуться. До военкомата оставалось метров пятьсот, не больше. Володя шел тихим заснеженным переулком. Услыхал сзади частое поскрипывание снега под ногами. По шагам определил — женщина идет.

Навстречу ему из-за поворота вывернула подвыпившая компания. Пятеро молодых парней — высокие, крепкие, одеты вроде близнецов. Одинаковые кепки-восьмиклинки на каждом, на ногах хромовые сапоги. Полупальто распахнуты. С гармошкой они двигались, не торопясь. Володя поравнялся с компанией, посторонился, пропуская коротко стриженных призывников, пошел было дальше, когда песня и звук гармони оборвались.

— Ух ты, трали-вали, — донеслось до Кононова. — Стой, красотка, не торопись.

Володя обернулся. Компания перегородила проулок. Только ноги он увидел в резиновых ботиках.

— Не торопись, пойдем с нами, мамзель, — донеслись слова.

— Пустите! — потребовал тоненький голосок.

— Но, но, трали-вали, не брыкайся, — облапил один из компании женщину.

Володя в несколько прыжков добежал до парней.

— Пустите! — сказал он громко и внятно.

— Чего-о-о? — обернулся тот, что с гармошкой. — А ну, брысь отсюда.

Гармонист отвел ногу и ударил Володю. Володя отклонился от удара. Успел, однако, подхватить ногу парня, дернул, парень не удержался, упал, растянув мехи.

— Ты посмотри-ка!

Тот, что держал женщину, повернулся к Володе.

— Лихой, да? А это не видал!

И снова ушел от удара Володя, поймал руку бившего, развернул его резко, подсечкой сбил с ног.

Гармонист поднимался. Трое готовы были — Володя почувствовал это — броситься на него. Он не стал ждать нападения, напал сам. И еще трое здоровенных парней стали барахтаться в снегу, явно не понимая, что с ними произошло. Девчонка — Володя успел разглядеть пострадавшую — стояла в недоумении. Ей бы самое время убежать, но она не убегала. Из калитки сада, возле которого произошло столкновение, выскочил военный с двумя шпалами в петлицах.

— Встать! — громко скомандовал командир.

Парни поднялись.

— Кто такие?

Сбоку поверх шинели на ремне у военного висела кобура.

— Документы!

Парни полезли по карманам. Военный посмотрел документы, вернул.

— Воины, — сказал с издевкой. — Марш по домам, и чтобы без хулиганства.

— Да мы, — начал было что-то объяснять гармонист, но военный не дал ему договорить.

— Отставить разговоры! — приказал он. — Кругом!

Парни засуетились, гармонист подхватил гармонь.

— Воевать на фронте надо, — крикнул им вслед военный. — Там, где сегодня льется кровь!

Он обернулся к Володе.

— Спортсмен?

— Нет, — ответил Володя. — Самоучка.

Они еще поговорили и разошлись. И надо было так случиться, что, когда Володя часом позже оформлялся в военкомате, ему вновь встретился этот военный.

— Вы что здесь делаете, самоучка? — вспомнил майор.

— Назначен инструктором по физической подготовке в истребительный батальон, — доложил Володя.

— Сколько лет тебе?

— Семнадцать.

Военный пригласил Володю в небольшую комнатку для разговора. Расспросил о школе, о работе по сооружению оборонительных объектов, поинтересовался, где это инструктор прошел такую, как он сказал, отличнейшую физическую подготовку. Велел ждать, сам ушел. Вернулся минут через двадцать.

— Вот тебе официальная повестка, — вручил Володе листок. — Завтра в двенадцать ноль-ноль быть здесь, в этой комнате, с вещами. Понятно?

— Есть! — вытянулся Володя и вышел из кабинета.

Забежал в райком комсомола, оттуда прямиком на вокзал. В пути произошла задержка. Возле единственного в городе кинотеатра он встретил ту самую девчонку, которую защитил от подвыпивших парней. Она шла в берете, в легком демисезонном пальто. Володя узнал ее сначала по ботикам. Потом глянул — точно она. Дорогу не уступил. Встал на ее пути.

— Здравствуйте, — сказал.

Девушка остановилась. Узнала. Улыбнулась.

— А-а-а, защитник? Здравствуйте. Помолчали.

— Я с занятий, — кивнула девушка на кинотеатр. — Здесь теперь только вечерами кино показывают. Днем курсы медсестер.

— У нас школа тоже не работает, — вспомнил почему-то Володя. — Госпиталь разместили.

— И у нас в школе госпиталь, — охотно отозвалась девушка. — Я там работаю. Ничего еще не умею. Записалась на курсы медсестер. Еле взяли.

— Из-за возраста?

— Да.

Володя хотел было сказать, что и его не брали, мол, восемнадцати нет, но, вспомнив разговор с майором о повестке, промолчал. И как-то так само собой получилось, что девушка пошла, и Володя пошел с нею рядом.

— Ваш дом далеко?

Девушка сдвинула широкие черные брови, ответила едва слышно.

— Далеко... В Гомеле.

— Вы эвакуированная? — догадался Володя.

— Да. Еле до Москвы добрались. Так бомбили... Потом сюда приехали.

— Нас тоже бомбили, — отозвался Володя.

— Вы не местный?

— Я здесь родился и вырос. Не в городе. В Озерном. Есть такой поселок. Слыхали?

— Нет.

— Рядом. Час езды. Я давно из дома. На оборонительных работах были. Вчера вернулись... Завтра на фронт.

Володя почему-то был уверен, что его сразу же отправят на фронт. Недаром майор с таким пристрастием расспрашивал о приемах, о тренировках, которые он прошел с Семушкиным.

— Вы с какого года? — удивилась девушка.

— С двадцать четвертого, — ответил Володя.

Они подошли к деревянному двухэтажному дому учителя, возле которого высились густые невзирая на зимнюю оголенность веток березы. Этот дом специально построили для учителей перед войной.

— У мамы подруга в этом доме живет, они с ней еще в институте учились. Она нас и приютила.

— Понятно, — кивнул Володя. — Сейчас многие уплотняются. Я вчера приехал домой, там две семьи из Ленинграда. И у соседей живут. В каждом доме. Вы придете меня завтра провожать?

Вопрос этот сам собою с языка слетел. Володя не думал о завтрашнем дне.

Небо, плотно обложенное облаками, темнело быстро. По улице мимо дома учителя двигался обоз. Обоз, видно было, шел издалека. Лошади вспотели, едва тянули повозки, от боков и спин поднимался пар. Небо хоть и облачным было, но мороз не спадал.


Так Володе и запомнился этот день. Дом учителя, высоченные березы, растянутый вдоль улицы обоз, и они вдвоем стоят у калитки. И весь следующий день запомнился. Не удержалась мать, заплакала. Лицом почернела. То одно вспомнит, то другое. Собрала вещи. Проводила. К военкомату Клава пришла. Перед самым их отъездом. Майор уезжал, и с ним двое. Владимир Кононов и еще один незнакомый парень — вся команда. «Если б на фронт, — подумал тогда Володя, — команда была бы больше».

Из характеристики В. Н. Кононова 

«...Дисциплинирован. Целеустремлен. Настойчив в стремлении овладеть знаниями военного дела. Политически активен. Избран секретарем комсомольского бюро учебной роты. Физически подготовлен отлично. В совершенстве владеет приемами вольной борьбы, самбо. Охотно делится знаниями с товарищами».

Строго, в высшей степени строго велся отбор в школу. Мандатная комиссия проверяла личные дела, врачи — здоровье.

Из письма Владимира Кононова 

«Помните, в тот день, когда мы с Вами познакомились, я рассказывал о своем учителе Иване Захаровиче Семушкине. И вот я приехал сюда, увидел одного человека. Я его со спины увидел. Подумал, что это Иван Захарович. Очень похож. Он обернулся — и лицом похож. Но оказалось, не Семушкин. Звягин его фамилия. Наш старшина...»

Никогда раньше не ощущал Кононов столь стремительного бега времени, как в те дни, когда учился он в школе морской разведки. Сутки спрессовались. Не было возможности провести грань между днями. Боевые тревоги, марафонские марш-броски и занятия, занятия... Изучали электро- и радиотехнику, работали с шифрами, занимались стрелковой подготовкой и спортом. Отрабатывали приемы, работали на снарядах. Единственным отсчетом времени оставались выходные дни. По выходным можно было выкроить час-другой для себя, написать письма.

Из письма Клавы Полозовой 

«...Сегодня у меня черный день. Иначе я его назвать не могу. Судите сами, Володя. Почти все наши девчонки уезжают на фронт, а меня оставили в нашем госпитале только потому, что мне нет еще восемнадцати. С утра бурчу, как старушка. Я не просилась на передовую, знаю, что не пошлют. Но хотя бы во фронтовой госпиталь могли направить.

Извините, я, наверное, эгоистка. Свое скверное настроение передаю Вам. Мне нужно, просто необходимо выговориться, а не перед кем. Мама разве поймет. Она рада. Моему назначению, тому, что я остаюсь здесь. Я ее понимаю. Тем не менее ничего не могу поделать с собой. Я должна быть там, понимаете, там...»

Из приказа начальника школы капитана первого ранга В. П. Рогова 

«...Командиру отделения первого взвода второй-учебной роты В. Н. Кононову присвоить звание старший матрос...»

Из письма Владимира Кононова 

«...Вот уже и лето. Кажется, совсем недавно мы с Вами расстались, а прошло три месяца. Часто думаю о Вас. Мне иногда кажется, что знал Вас раньше, до нашей встречи. И еще я думаю: мы не могли не встретиться. Не потому, что я такой везучий, нет. Просто не могли, и все. Вы меня понимаете?

Я часто думаю о Вас. Даже когда занятия ведет Звягин...»


Старшина Звягин, так же как и Семушкин, внешне выглядел до обидного невзрачно. Сухой до звона — так казалось. Даже морская форма на нем не смотрелась. Грудь впалая, плечи опущены, сутулый. Глубокие морщины бороздами пропахали лоб, резко обозначили щеки. Губы тонкие, как бы спаянные. Руки непропорционально длинные, почти до колен. Держит он их не сбоку, а чуть впереди. Точно в постоянной готовности руки держит: отбиваться, нападать. На тренировках, когда Звягин отрабатывал с курсантами приемы, трудно было определить миг выброса одной, тем более сразу обеих рук. Их движения были неуловимы, скорость мгновенной. Кононову удалось однажды перехватить руку Звягина, провести прием. После того случая старшина стал присматриваться к курсанту, проявил к Кононову особый интерес.

Однажды, это было незадолго до майских праздников, Звягин вел занятия по отработке внимания. Как всегда, они шли пр городу. Старшина выбрал улицу, по которой водил их не раз. В баню они ходили по этой улице, на плац, совершали вечерние прогулки строем перед сном. Звягин остановил отделение, стал спрашивать о том, кто что увидел дорогой. Потребовал устной зарисовки улицы. Отвечали по очереди. Дополняли друг друга. Все вместе, как оказалось, увидели много меньше, чем старшина. Потом такие занятия стали ежедневными. Рассказывали отделенным, друг другу, а тогда...

В тот день Звягин назвал фамилию Семушкина. Вот как это было. Отделение вернулось с занятий. Чистили личное оружие, приводили в порядок форму. Старшина — с курсантами. Подсел к Кононову.

— Вы в каком году, — спросил, — в последний раз видели Ивана Захаровича?

Кононов удивился страшно. Откуда старшине знать?

— Сразу, как в Испании началось, он уехал из поселка, — ответил Кононов. — А вы его знали?

Глупый вопрос. Мог бы сообразить курсант. Их внимание надо еще шлифовать и шлифовать.

Мельком, отдаленно вспомнилась Звягину Испания, бойцы-интернационалисты, командир отдельного взвода разведки Иван Захарович Семушкин. Июль 1938 года, Каталония, река Эбро, наступление республиканских войск. Челночные рейды по тылам врага, когда одна группа разведчиков уходила на задание, другая — возвращалась. Взрывы мостов, электростанций, складов с боеприпасами. Бои. Диверсии на дорогах, и последний переход из Испании во Францию с частями войск прикрытия. Все это промелькнуло в мгновение, при одном упоминании об Иване Захаровиче — требовательном командире, заботливом воспитателе, учителе, как они называли его там, в Испании. Иван Никанорович Звягин мог бы рассказать курсанту о Семушкине, о том, что это за человек, скольких воинов он воспитал, чему и как учил, но не время для таких разговоров, не положены в разведке такие рассказы.

— Долго он вас тренировал, курсант? — поинтересовался Звягин.

— Два года с лишним, — ответил Кононов и не смог сдержаться. — Разрешите, товарищ старшина? — спросил Звягина.

— Да.

— Вы о нем знаете что-нибудь?

— Что вас интересует?

— Просто... Где он?

— Воюет, товарищ курсант, воюет.

— Где?

Старшина вроде бы усмехнулся — так Кононову показалось. Тут же очень серьезным стал.

— На фронте, товарищ курсант, — ответил Звягин. — Хотел бы быть рядом с ним в любом, даже самом тяжком, испытании. Еще вопросы есть?

— Написать ему можно? — спросил Кононов.

— Думаю, что нельзя, — ответил старшина, и больше они к этой теме не возвращались.

Вскоре Звягин выделил Кононова. Рекомендовал курсанта на должность командира отделения. А за успехи в боевой, политической и специальной подготовке Кононову присвоили звание старший матрос. К этому времени курсантов стали тренировать в условиях длительных переходов; а в этом Кононов кое-что смыслил. На пользу пошли походы с Иваном Захаровичем на Злыдень-озеро. Старшина так и заметил, когда Кононова назначили отделенным.

— Хорошая в вас основа заложена, курсант. Будет из вас разведчик, — сказал Звягин, а про себя подумал, что повторяет слова Семушкина. Когда-то Иван Захарович говорил то же самое и ему, Звягину. И это получается вроде эстафеты: военные знания, опыт передаются от поколения к поколению. И теперь только от него, от Звягина, зависит, каким станет этот курсант и многие другие — молодые, горячие, нетерпеливые. Их надо учить и учить...

Из письма Клавы Полозовой 

«...Подумать только, как быстро летит время. Вот уже и лето на исходе. В моей жизни нет перемен. Дни похожи один на другой: кровь, боль, страдания. Не подумай, что я жалуюсь, нет. Я пишу тебе о моей работе. А это кровь, боль, страдания людей, которые проходят через наше хирургическое отделение. Изо дня в день, из ночи в ночь. Иногда мне кажется, что другой жизни у меня не было. Так умаешься иной раз — до дома дойти сил нет. Остаюсь ночевать в госпитале. Единственный просвет — письма к тебе и от тебя. В письмах я разговариваю с тобой мысленно, и, как поговорю, сразу легче становится. Вроде бы часть тяжести на тебя перекладываю.

Да, мама всегда тебе передает привет. Жалеет, что я тебя с ней не познакомила. Чудачка, правда? Мы и сами-то как следует не успели познакомиться. Встретились, чтобы тут же расстаться. Тем не менее обещаю ей каждый раз представить тебя. Сразу после победы. Она говорит, что до победы еще дожить надо. Фашист к Волге вышел. Подумать только... Мы живем у самой Волги, а ниже, у Сталинграда, на этой же реке идут бои. Но мы доживем, верно? Несмотря ни на что.

Впрочем, хватит о грустном. Посылаю свою фотографию. Видишь, какая я веселая получилась. Потому что думала о тебе. Рядом — мама. Будем считать, что наполовину знакомство состоялось. Дело за тобой.

Недавно у нас был праздник. Да какой! Приезжали артисты из Москвы. Будто солнце выглянуло в затяжном ненастье...»


Комсомольское собрание подходило к концу, но накал не спадал. Складывалось такое впечатление, что каждый курсант решил высказать свою точку зрения. А какие там точки, если все говорили об одном: сталинградцы стоят насмерть и не дело отсиживаться в тылу. Надо пересмотреть программу, сократить ее, с тем чтобы всем уже до Нового года быть в действующей армии. Приближается праздник Октября. Если поднажать, уплотнить время, то можно ускорить выпуск.

— Мы начали учебу в марте, так, — говорил член комсомольского бюро москвич Степан Масленников. — Пришли сюда с хорошей физической подготовкой, так? Скажу больше: все мы прошли строгий отбор, так?

— Чего ты растакался, — крикнул кто-то из зала. — Дело говори.

— Вот я и говорю, — ответил Масленников, — письмо мне друг прислал. Шесть месяцев учился, уже младший лейтенант, командир взвода, едут они на фронт. А у нас конца не видно.

— Не забывайте, курсант Масленников, — ответил из первого ряда капитан-лейтенант Рязанов, — программа вашей подготовки другая. Пересматривать ее мы не в праве.

Кононов понимал Масленникова. Бывший боксер, чемпион, фронтовик. В боях с первых дней войны. Единственный из курсантов с медалью «За отвагу». Человек мечтает вернуться в свою дивизию. Об этой его мечте знают все курсанты. В то же время и капитан-лейтенант Рязанов прав. Есть программа, дни и ночи напряженнейшей подготовки. Каждый день не убавляет, а прибавляет мастерства. На собрании столкнулись эмоции курсантов и расчет командования. Он — секретарь, ведет собрание. В какую сторону? К какому берегу? Его личное мнение на чьей стороне? Учебу конечно же надо продолжать. Но не до марта...

В зале меж тем поднялся шум. Кричали, волновались.

— Разрешите?

В зале прозвучал всем хорошо знакомый, с хрипотцой, голос, и головы курсантов повернулись к боковой двери, возле которой с места поднимался очередной выступающий.

— Слово предоставляется коммунисту нашему старшине товарищу Звягину.

Звягин молча оглядел зал. Потеребил ладонью подбородок. Но так, что одновременно пальцы его терли щеку и как бы сворачивали на сторону нос. Характерный жест. Старшина всегда так делал, когда задумывался.

— Внимательно я вас слушал, — сказал Звягин. — Очень внимательно. Хочу спросить... Имеет ли право военный человек нарушать приказ?

Зал молчал.

— Ответьте, курсант Масленников.

— Никак нет, товарищ старшина, — поднялся Масленников.

— Ты сиди, сиди. Мы не на занятиях. Собрание комсомольское, ваше. Однако и на собрании не след забывать, что люди вы военные. Военному человеку негоже, как сам ты только что подтвердил, нарушать приказ. Учебная программа школы — приказ командования.

Вновь рука Звягина потянулась к подбородку, палец тронул нос.

— С другой стороны... Понимаю, пора. Но и забывать вы не должны: того, что достаточно командиру взвода, для вас слишком мало. Хотя и младшими лейтенантами ваших товарищей выпускают, а вы всего старшинами станете по окончании школы.

— Дело не в звании, — сказал Масленников, но на него зашикали. Звягин авторитет для курсантов.

— Вот я и говорю. Одно дело желание, другое... Слишком тяжелая работа вас ждет там, на месте. Можно, конечно, тяп-ляп. Раз, два, как говорят, и в дамки. Только проку от такой поспешности ни вам, ни делу. За вами разведка особо ценных данных, потому и подготовка особая. По себе знаю: сорви задание — ценою собственной жизни не восполнишь отсутствие данных. Понятно?

— Понятно!

— Ясно! — раздались голоса.

— А теперь конкретно по решению вашего собрания... Я бы так решил... Просить командование ускорить выпуск. Вижу, стараетесь. Но надо отдать все силы на подготовку к общешкольным учениям... Так и записать. И смотрите, если кто оплошает на учениях. Не прощу.

Из письма Владимира Кононова 

«...Ты знаешь, у меня сегодня такое состояние... Как во сне, когда летишь над землей с большой скоростью, и вдруг остановка. Прошли учения. Нам дали свободный день. Фантастика! Целый день мой. И я могу писать тебе длинное-предлинное письмо. Разговаривать с тобой. Пусть и на бумаге. Какая разница.

Я очень рад, что ты познакомилась с моей мамой. Она у меня хорошая. Настанет срок, и я увижу твою.

Посылаю тебе фотокарточку. Неважно получился, но разобрать можно. Сегодня пойдем в город, постараюсь сфотографироваться у настоящего фотографа...

Скоро у меня изменится адрес. Мать, конечно, переживать будет. Ты ее успокой, ладно? И сама не беспокойся, подготовили меня хорошо...»

Выписка из свидетельства 

«...Радиотехника — отл., электротехника — отл., специальная подготовка — отл., стрелковая подготовка — отл.»


— Бушлат, брюки, шапка, и все черное-черное. Ну прямо черный монах... А черное на белом — цель. Не смотри, что ночь у нас длинная. Оно и ночью другой раз так завиднеет, только гляделки свои настраивай. У нас тута снегу в половину роста человеческого навалило, смекаешь? Местами и в рост, и в два, и в три. Север. Океан враз от форточки начинается. Дыхнет — белым-бело. А уж за всю-то зиму надышался. Снег сутками, считай, не переставая шел. На снег наш океан до-о-о-брый. И на метели.

Кононов жил при штабе. Жил с разведчиками в небольшом щитовом доме, щедро отапливаемом обыкновенной буржуйкой. Знакомился с обстановкой, с местностью. На складе ему выдали новую спецодежду — легкую, крепкую, удобную в носке, серовато-белого цвета. В такой одежде можно было спать, зарывшись в снег. Верх ее не пропускал влагу. Комплект состоял из брюк, которые заканчивались чулками. Брюки и чулки на меху. Мехом с внутренней стороны отделана и куртка с капюшоном. Куртка на застежках, капюшон — на молнии.

— Одежка удобная, раньше такая не поступала.

Кладовщик Кононову попался шустрый. Эдакий кругляш. Он и по складу не ходил, а словно бы катался. То с одним подкатится, то с другим. Не то что на оружейном складе. Там серьезный старшина оружие выдавал. Угрюмый даже. Длинный, нескладный. Брови кустами свисают на глаза. Про автомат сказал: «Этот бери. Кучно бьет. Проверено». Нож импортный посоветовал взять, шведской стали. Из гранат — лимонки. Скажет, посоветует, носом шмыгнет. В складе порядок. Все на полочках, под рукой. В смазке хорошо хранилось оружие. Выбирать не пришлось. Уверенно давал оружие старшина. Знал, что предлагал.

А этот по складу туда-сюда колобком. То в одном месте копается, то в другом. Выбрал, однако, что надо, и в самую пору. Но не молчал ни минуты.

Вручил Кононову кладовщик и не совсем обычные лыжи. Двойной ширины — вот какие это были лыжи. Мало того, они еще и складываться могли ровно вдвое, приторачивались к вещевому мешку. Легкие, почти невесомые, обтянутые мехом к тому же.

— На таких каталках, — объяснял словоохотливый кладовщик, — в гору по прямой иттить можно. Потому как они только вперед бегут. Назад на них никак нельзя — мех топорщится. С большим значением лыжи. Только вперед ходют.

С приговором, с пояснениями выдавал кладовщик одежду, снаряжение.

— Вы как с одежкой притретесь друг к другу, — советовал, — ты ко мне зайди. Мало ли. Одежка для вас половина дела, так и знай. Если где потянет, пожмет — другой фасон подберем. На меня в обиде никто еще не был, всем все в аккурат. Вот и тебе тоже...

С утра Кононов уходил в сопки. Вживался в местность. Привыкал к одежде, к лыжам. Через несколько дней он уже свободно отмахивал расстояния, усталости, неудобств не испытывал.

Вскоре его поселили и вовсе в отдельном домике. Часами по своим и трофейным картам он изучал район предстоящих действий. Читая карты, делая пометки на них, Кононов время от времени закрывал глаза, пытаясь представить местность. Он отчетливо видел заснеженные лощины, стиснутые сопками, узкие и широкие, то густо поросшие лесом, то пустынные, в строчках хилого хлесткого кустарника. Над лощинами нависали скулы черных скал. Сами сопки усеяны большими и малыми камнями. Ветер срывает с сопок снег, наметает в лощинах сугробы. Чуть заметные черточки на картах рассказывали Кононову о болотах, но ничего не говорили о состоянии этих болот, о том, где и какие встретятся родники, трясины, незамерзающие даже в лютую стужу.

Видел Кононов и реку, о которой шел у него разговор с начальником разведки армии полковником Денисовым. Это была обычная северная река, местами широкая, местами сжатая крутыми скалами до едва заметной черточки, с берегами хмурыми от непролазной чащобы. Через эту реку шла вдоль побережья железная дорога. Разведку прежде всего интересовал железнодорожный мост.

— Наши авиаторы не единожды бомбили этот проклятый мост, — объяснял полковник Денисов. — Есть данные фоторазведки. По всему выходит, что от моста и опор не осталось. Эшелоны тем не менее идут.

В чем там заковыка... Обманывает нас фашист... Надо бы разобраться... Единственная для фашистов дорога на побережье. Выведем из строя мост — отрезаны они от тылов...

Не впервые у Денисова Кононов. Он докладывал полковнику о своем прибытии, да и полковник заходил к Кононову в его щитовой домик. Оба друг к другу приглядывались.

Полковник Денисов напоминал чем-то Кононову учителя. Тонкое интеллигентное лицо, неторопливый взгляд. Посмотрит на собеседника, переведет взгляд на карту. И в первый раз, когда Кононов докладывал о прибытии, он отметил неторопливость полковника. Денисов документы читал. Голову от стола поднял медленно. Не торопясь перевел взгляд на Кононова. Выслушал рапорт, пригласил сесть. Подробно расспрашивал о школе, о спецподготовке. Спокойный человек — такое создавалось впечатление. Все в нем в меру, думал Кононов. Рост средний. Строен. Рукопожатие крепкое. Слушает не перебивая. Задачу ставит конкретную, ясную.

— И еще, — продолжил начальник разведки. — От моста выше по течению реки расположен аэродром. Маскировка такая, что нам ни разу не удалось засечь это осиное гнездо. Надо разведать. И обязательно засечь огневые точки противовоздушной обороны. Оборона там в несколько поясов. Это мы знаем. За знания заплатили дорогой ценой.

Денисов в свою очередь тоже присматривался к разведчику. Внешний вид Кононова восторга, какое там восторга, простого удовлетворения не вызывал. До сих пор в разведку фронта ребят отбирали в частях. Аховых отбирали бойцов. Что ростом, что выправкой, силой. Север все-таки. Каждый командир части понимал, что во фронтовой разведке с человека особый спрос. И задания особые.

К этому аэродрому, к мосту, будь они трижды неладны, уже посылались крепкие ребята. Не подобрались... Полковник вспомнил строку из сопроводительного письма на Кононова: «Рекомендуем направлять на выполнение особо важных заданий». Начальник разведки знал: фронт готовит контрудар. До того как вскроются реки, без дополнительных резервов Ставки, руководство фронтом решило выровнять оборону, подготовить выгодный плацдарм для будущего наступления. Многое делалось для подготовки наступления. Данные прибывают. Но есть и срывы.

Полковник еще раз вгляделся в Кононова. И еще раз отметил угловатость р


убрать рекламу







азведчика. Ту мальчишескую угловатость, с которой юноши расстаются, лишь взрослея, превращаясь в мужчин. И этого мальчишку он должен послать в глубь вражеской обороны, оставить один на один с Севером. Выполнит задание? Выберется? Выдюжит? Вопросы один за другим вспыхивают в голове, вот только ответов нет. Ответом будут служить те данные, которые разведчик должен добыть. В то же время чутье подсказывало полковнику, что перед ним сидит хорошо тренированный, физически крепкий, умный и наблюдательный человек. Этот новичок, так в мыслях полковник называл Кононова, буквально сфотографировал расположение всех армейских тыловых служб, окрестностей. По знаниям местности не уступит старожилам, а ведь еще и недели не прошло, как он прибыл сюда.

— Высадиться, я думаю, вам надо здесь.

Полковник указал точку на побережье южнее устья реки. Река эта не сразу впадала в море. Устье реки расширялось, прибрежные скалы как бы расступались, образуя небольшой залив, а уж из залива река вливалась в море.

— Я почему советую именно этот район высадки, — объяснил полковник. — Дорога здесь проверена, есть проходы. Условия местности позволяют добраться почти до объекта.

Почти... На этом, наверное, и спотыкались разведчики, о которых говорил Денисов, подумал Кононов, а вслух спросил, были ли попытки проникнуть к объектам с севера.

— Нет.

Полковник объяснил, что этот путь на шестьдесят километров длиннее, что на этом пути могут быть всякие неожиданности.

— Не забывайте о том, что у нас Север, — сказал Денисов. — Здесь один километр к десяти, такое соотношение... Один шанс тоже из десяти.

— И все-таки разрешите подумать, товарищ полковник?

— Да, да, конечно, — ответил начальник разведки. — Только я вас должен еще об одном предупредить. В эфир не выходить. Служба радиоперехвата противника работает четко. Не раскрывайте себя. Выход в эфир — только при безвыходном... Вы понимаете меня... Совершенно безвыходном положении.

— Условия работы в тылу врага мы изучали в школе. Я могу получить метеосводки за период с августа по март?

— Соберем все, что можем.

И снова Кононов сидел у себя в небольшой комнате, снова изучал район. По данным метеорологов представлял себе начало зимы в этих краях. Морозы ударили не вдруг, так он понимал. Были оттепели, снегопады. Следовательно, и болота не промерзли. Хорошо ли все это? Плохо ли? Ответы на вопросы он найдет там, на месте. А пока надо готовиться. И думать.

Кононов вышел на улицу. Морозный воздух толкнулся в грудь. Старшина пробежался, размялся. Огляделся. Ночь светилась матовым светом. В просветы облаков проглядывали звезды. От линии фронта доносился приглушенный расстоянием гул. Там, у горизонта, не твой фронт, подумалось Кононову. Твой фронт за этой линией, за этой чертой. Чем тише будет на твоем фронте, тем лучше. Тише? Тише. Чем дальше от этой черты, тем тише... С севера надо идти. Полковника Денисова останавливает расстояние, неизведанность маршрута. Главное — расстояние. Разведчик слишком перегружен. Рация, оружие. А питание? Чем питаться в дороге? На весь путь по обычным меркам не запасешься. Человек может унести самую малость. Но ведь его, Кононова, и учили обходиться малостью... Нет, что там ни говори, а идти надо с севера.

Подумав так, Кононов вернулся в свою комнату, сел писать письма.

Из письма Владимира Кононова 

«...Вот что еще хочу сказать. Некоторое время от меня не будет известий. Ты меня понимаешь? Молодец. Если очень задержусь, успокой маму...»


...Он нашел его, этот спрятанный в скалах аэродром. На седьмой день пути Кононов увидел сопку, на ее вершине натянутые сети, и под ними стволы орудий. Обогнув сопку с запада, потратив на это еще сутки, Кононов вышел к берегу реки, увидел долину. Из-под скалы выруливали на старт самолеты. Они разбегались, поднимались, круто разворачивались и уходили за сопки. Вначале Кононов подумал, что самолеты спрятаны в скалах. Но по тому, что гул разогреваемых двигателей слышался не приглушенно, понял — этого не может быть. Двигатели разогревают не в туннелях. Был бы другой звук.

Но может быть, самолеты закатывают в штольни и выкатывают их оттуда с помощью механизмов? Может быть. Во всяком случае, нужна проверка. Необходимо тщательное наблюдение, чем он и занялся. Понял вскоре, что никаких ниш, тем более штолен, в скалах нет. Ангары пристроены к скале. Самолеты стоят в этих ангарах, оттуда они выруливают на старт, туда же возвращаются после приземления. «А вы уязвимы, — подумал Кононов. — Один хороший бомбовый удар по кромке скалы, по этим навесам, и от ваших крестоносцев мало что останется». «Глядеть, чтобы видеть», — говорил Звягин. Что ж, посмотрим...

Склад с боеприпасами запрятан в скале. С воздуха к складу не подобраться. Но вот бензин... Горючее, похоже, хранится в земле. Вон там, за оградой, рядом с железнодорожной веткой. Это уже цель...

Оборона... Главное — оборона... Один пояс, второй. Но лазейки есть. Только не с моря заходить надо — с материка. Несколькими группами. Одна группа давит огневые точки, другая...

За аэродромом, там, где железнодорожная ветка упиралась в берег реки и обрывалась тупиковой насыпью, увидел Кононов платформы и что-то громоздкое на них. Строительные конструкции? Нет. Их не зачехляют. Фюзеляжи? Мало похоже. Тем более в той стороне заметил Кононов необычное движение. Виднелись большегрузные семитонные автомашины, множество людей. С той стороны доносились взрывы.

Строительные работы?

Может быть.

С какой целью?

Это тебе и предстоит узнать. Таково твое задание.

Сутки, вторые, третьи... Мелькание деревьев, густота веток, сквозь которые вновь пришлось продираться, и вот она — цель. Кононов увидел такое, о чем и разговора не было с полковником Денисовым. С платформ сгружали торпедные катера.

На тележках катера завозили под навесы. Навесы, как и ангары, пристроены к скале. А поскольку кромка берега в этом месте узкая, то навесы закрывали и часть водной поверхности реки, затянутую льдом.

К лету готовятся. Лед сойдет, катера выйдут по реке в море, станут совершать налеты на караваны. И все рядом. Самолеты, аэродром, мощная противовоздушная оборона. Надежная маскировка. И подъездные пути, железнодорожная ветка...

По берегу вели колонну людей. В оцеплении охранников вели, под надзором сторожевых псов.

Изможденные, серые, заросшие щетиной лица, впалые глаза, выпирающие, неправдоподобно острые скулы...

Военнопленные.

И взрывы.

Строят.

Ну да... Штольня — вход в гору. Что там такое в ящиках? Ах, вот как оно оборачивается;.. Они и торпеды заготовили. Под открытым небом хранят. Склады еще не готовы. Ну что ж, это хорошо. Будет вам подарочек, господин Гитлер. Он, Кононов, свое дело сделал. Можно уходить. За ним остался только мост. Мост ближе к морю. По пути...

Кононов забрался поглубже в чащу, остановился возле поваленной ели. Притоптав лыжами снег, сел на ствол. Десятидневный переход по глубокому снегу утомил его, но он чувствовал — сил не убавилось. Наоборот. Он вроде бы вошел в ритм, мог идти и идти. Такое обстоятельство радовало и потому, что за все десять дней, как и планировал, он ни разу не притронулся к консервам.

Кононов развязал вещевой мешок, проверил содержимое. Небольшая рация-чемодан, кружка, спиртовка, сухой спирт, шоколад, сахар, консервы. Нестерпимо захотелось вскрыть банку, поесть мяса... Нет, рано, сказал он себе и принялся готовить еду. С вывороченной ели собрал шишки, надрал лепестков — чешуек. Срезал с чешуек мякоть. Работа эта, долгая, кропотливая, стала привычной за время перехода. Потом Кононов выбрал подходящую березу. Надрезал и содрал наружный слой коры. Второй, рыхлый слой соскреб в котелок. Еловую кашицу перемешал с березовой. Добавил в котелок снега, поставил на спиртовку. Когда смесь закипела, он раскрошил в котелок плитку шоколада, отсыпал из кожаного мешочка сахару. Смесь получилась, как обычно, пахучая, густая. Кононов отлил себе кружку, котелок поставил в снег остудиться. Смесь остынет, затвердеет, хватит ее на весь следующий день... Достал сухарь, стал жевать его, отхлебывая из кружки приторную жидкость. Еда эта, знал Кононов, полезная, она помогает сохранить силы, от этой еды не заболеешь, наоборот, целебная даже, но глаза нет-нет да и упирались в приоткрытый вещевой мешок, из которого выглядывал блестящий бок консервной банки.

Рано, рано, мысленно произнес Кононов, прикрыл мешок, отвернулся от него да так и сидел спиной к нему, будто поссорившись.

Отужинав, проверил оружие, собрался, выбрал место для ночлега. Потом затянул капюшон, оставив едва заметное отверстие для глаз, зарылся поглубже в снег.

Обычно Кононов засыпал мгновенно, стоило лишь прикрыть глаза. На этот раз не спалось. Сказалось возбуждение. Он почти выполнил задание. Тщательно замаскированный аэродром противника со всей его обороной лежал перед мысленным взором Кононова, как голенький. Он наметил хорошо видимые с воздуха ориентиры. Сверх того, есть координаты новой, неизвестной нашему командованию базы торпедных катеров. На всякий случай он уже составил текст радиограммы, может передать данные в любую минуту. Стоит только достать рацию, выбросить антенну на дерево, и... Но этого как раз пока делать не следует. Не обнаруживать себя. Разгадать тайну моста, а потом...

Кононов представил себе картину налета нашей авиации на объекты, которые он раскрыл, и ему стало чуточку жарко. Он распахнул капюшон, задумался. Вот оно, то, чему тебя учили, к чему готовили так тщательно, с таким старанием. Для того чтобы ты прошел там, где, по всем человеческим определениям, пройти нельзя, увидел, узнал невозможное. Именно с этой целью тебя тренировал твой первый наставник Иван Захарович Семушкин, а потом и целый отряд специалистов. О тебе, о твоей подготовке заботились. Для тебя изготовили специальную одежду, тебе вручили лучшее оружие.

Цепочка раскручивалась, вела дальше.

Флот выделил подводную лодку, фронт — группу сопровождения. Именно сейчас далеко от тебя, где-то на базе, сидят, сменяя один другого, радисты и слушают, напряженно слушают волну, на которой ты можешь выйти в эфир. Ты можешь и не выйти, но радисты несут свою круглосуточную вахту, потому что в любой момент у тебя может появиться тот самый крайний случай, когда надо передать данные по рации. По одному твоему сигналу готова выйти группа прикрытия. Вот что такое твоя работа, вот какую цену имеют добытые тобою данные.

И еще он подумал о возможности десанта с целью уничтожения объектов. Вспомнился момент высадки. Они подошли на подводной лодке к берегу. Глубина позволяла. Группа сопровождения довела Кононова до железной дороги. Он затратил много дней на то, чтобы запутать следы; намеренно уходил в сторону, крутил, выбирая самые топкие болота, прежде чем приблизился к аэродрому. Но если тщательно разработать маршрут, хорошо подготовить операцию, можно было бы не только уничтожить самолеты и катера с воздуха, но и взорвать склады с боеприпасами, вывести из строя объекты так, что их и не восстановить... Вот только погоду бы выбрать или заказать. За все дни перехода погода не стала на сторону Кононова. Не было снега. Стояли тихие морозные дни. А значит, и следы его оставались, и это не сулило ничего хорошего. Если пойдут по следу, подумал Кононов, готовься к худшему. Пока на твоей стороне только болота. Да и то не все. Встречались на пути такие, что промерзли окончательно. Те, которые открыты ветрам, расположенные между сопок, лицом, по его собственному определению, к океану. Он проходил их не задумываясь, не опасаясь провалиться в трясину. Он знал — под снегом толстый слой льда. Но встречались и другие болота. Их отгораживали от океана сопки. Сопки защищали их и от потоков холодного воздуха. А поскольку зима, судя по метеосводкам, ложилась не вдруг, то и топи не промерзли. Снежный покров на них был обманчив. Ступи, и снег сразу же потемнеет от воды. Одно неосторожное движение, и трясина засосет. Не выбраться. Такие болота труднопроходимы, но они же и в союзниках. Ими он и двигался, надеясь на опыт, выучку еще у Семушкина да на широченные лыжи свои, на умение выбрать тропу по едва приметным ориентирам.

Мысли Кононова вернулись к заданию. Оставался мост. Этот мост притягивал магнитом. Он звал разведчика, гипнотизировал его, манил. Мост оживал. В мыслях Кононова этот железнодорожный мост превращался в огромного зверя. Зверь звал старшину на поединок.

Заснул Кононов с думой о завершающей задание цели. Спал тревожно и чутко. Такой сон тоже отрабатывался годами, и первым учил его так спать Иван Захарович Семушкин. Вроде бы ты и спишь, но все слышишь.


...Тренированный человек может проходить в час пять-шесть километров. По хорошей дороге, ходко, но не бегом. До точки на карте, которую наметил для себя Кононов, по прямой было семнадцать с половиной километров. «Не забывайте, у нас Север, — вспомнил Кононов слова полковника Денисова. — Один километр к десяти, такое соотношение». Эти неполные восемнадцать километров он шел двое суток с перерывами на приготовление пищи, короткий сон. В дороге произошло непредвиденное.

Темнело. Короткий полярный день медленно переходил в молочно-сизую ночь. Менялись краски. Все вокруг серело. Деревья, скалы расплывались, их очертания размазывались. Кононов остановился. Он готовился пересечь полотно железнодорожной магистрали. Железная дорога находилась от него в ста метрах, не больше. За полотном этой дороги тянулось болото, по которому можно было сравнительно незаметно пробраться до самого моста. Он стоял у основания скалы. До слуха донеслись голоса.

Патруль? Может быть. Может быть, связисты проверяют линию связи...

Все, что произошло затем, не заняло и минуты. Рухнул со скалы снег. Лавина катилась на Кононова. Кононов успел отступить за ствол дерева. Заметил в снегу мелькание чего-то темного. Это темное подкатилось к Кононову, вскочило. Перед разведчиком оказался солдат. Всего миг солдат ошалело смотрел на Кононова. Успел вскинуть карабин. Выстрелить ему, однако, не удалось. Кононов выхватил нож, бросил в солдата.

— Отто, Отто! — неслось сверху.

Кононов затих. Он понял: не дозвавшись своего товарища, те, сверху, обогнут скалу, придут сюда.

Скрываться?

Но тогда его откроют сразу же...

Убрать и этих?

Другого выхода не было. Пока хватятся, найдут, пройдет время. Судя по голосам, наверху осталось двое. Кононов выбрал чащу погуще, спрятался. Он понимал, что на его стороне неожиданность. Убрать решил без шума. Пистолет приготовил на всякий случай.

Ждал он недолго. Лыжники шли след в след. Кононов пропустил их, бесшумно вышел из чащи, пристроился к идущим. Рывок, и вот она, спина...

— Хох! — резко выдохнул фашист и стал оседать.

Тот, что шел первым, резко обернулся. Увидел, все понял. Растерялся. Стал стаскивать карабин, висевший у него на спине. Согнулся, чтобы было удобнее. Разогнуться не успел.


То, о чем не знал Кононов 

Именно в тот день патруль береговой охраны обнаружил следы на побережье. Следы вели в глубь материка, терялись в болотах. Начался поиск. В нем приняли участие служба безопасности и группы полевой жандармерии. Блокировались болота. Была установлена постоянная слежка за эфиром. По следу Кононова пустили лыжников и собак. В незамерзших болотах след Кононова обрывался. Пройти такие болота могли единицы. Но и в этом случае территория исследовалась, следы находились.


То, что он обнаружен, Кононов понял к концу следующего дня. Над ним зависла «рама». Немецкий летчик не мог видеть Кононова. Разведчик скрылся в ельнике, едва заслышав гул самолета. Но следы Кононова летчик, по всей вероятности, разглядел. Он кружил точно над тем местом, где шел, где прятался Кононов. Верная примета. Вот здесь-то и вспомнил Кононов старшину Звягина, его советы. «Если тебя все-таки обнаружили, — советовал старшина, — сделай все возможное, оторвись от преследователей».

Каким образом?

Думай, думай.

До моря, до места встречи с группой прикрытия, оставалось двенадцать километров. Десять из них — болотом, два — по каменной гряде до кромки океана. Но это... Если не выходить к мосту. До него оставалось восемь километров. Туда и обратно шестнадцать. И еще двенадцать до океана. Арифметика... «Наши авиаторы не единожды бомбили этот проклятый мост, — говорил полковник Денисов. — Есть данные фоторазведки. По всему выходит, что от моста и опор не осталось. Эшелоны тем не менее идут. В чем там заковыка? Обманывает нас фашист...»

Шестнадцать и двенадцать... Положение критическое. Те разведданные, которые он уже добыл, потратив на это почти две недели, многое значат для фронта, их уже можно передать по рации, но мост... Как быть с мостом?

Прежде всего, не паниковать. Есть рация. Есть, кроме того, неизрасходованный боезапас...

Боезапас... Гранаты и патроны... И карта района... И топи, в которых освоился.

Подумав, взвесив многие «за» и «против», Кононов решил дать бой преследователям. Не совсем обычный, свой, особенный, но бой. Он сделает все возможное, постарается оторваться от противника. И сделает это так, как учил Звягин, специалисты школы. Ведь фашисты конечно же пойдут по его следу. В болотах нет выбора. Шаг в сторону, и засосет трясина. Это понимают и преследователи. Раз так, значит, надо готовить «сюрпризы».

Гранату-лимонку Кононов закрепил в рогатке кустарника рядом со своим следом. Чеку почти вытащил. Оставил самый кончик, сдерживающий боек. Бечевку от чеки протянул через лыжню, припорошив ее снегом. Изменил направление движения. Теперь он шел к океану. Через каждые сто метров оставлял за собой натянутые через лыжню бечевки, но без гранат. Расчет его был прост. Подорвавшись, преследователи станут более внимательны, бечевка их будет останавливать. Когда же их бдительность притупится, когда они устанут от пустых поисков зарядов, тогда-то и сработает еще один «сюрприз».

Установить вторую гранату без бечевки оказалось сложнее. Чеку на этот раз удерживала едва заметная веточка, которых росло здесь множество. Они выглядывали по всему следу Кононова. Он всего лишь воткнул в снег еще одну такую веточку. Приспособил третью гранату в кроне ели, которую преследователи никак не могли миновать... Только после этого вновь сменил направление, пошел к реке, к мосту.

За спиной раздался взрыв. «Сюрприз» сработал, подумал Кононов и огляделся. Темнота становилась все гуще и гуще. Дальше они не пойдут, решил он. Можно отдохнуть. С этим он и выбрал чащу погуще, забрался в снег. Открыл первую с начала перехода банку, поужинал консервами. Заснул.

Весь следующий день шел. Обратил внимание на одну странность. Во второй половине дня, после того как до слуха донеслось два взрыва оставленных им гранат, в воздухе перестала кружить «рама». В чем дело? Начинался какой-то новый маневр. Что задумали гитлеровцы?


То, о чем не знал Кононов 

«Сюрпризы» сработали. Командир группы лыжников подвижного отряда зондеркоманды «Зет-7» лейтенант Хайндрих Гертц докладывал начальнику тылового района «Норд-4а» полковнику Бергарду Кляйну: «...в результате потерь дальнейший поиск русского разведчика значительно осложнился. Непонятным образом минирована не только лыжня, но и нетронутое пространство вокруг, а также кроны деревьев. Мы вынуждены исследовать каждый сантиметр пути, и тем не менее трое убитых и четверо раненых...» Лейтенант Хайндрих Гертц просил усилить группу квалифицированными саперами.

Полковник Кляйн принял другое решение. Группу Гертца он отозвал. Приказал прекратить слежку за русским разведчиком с воздуха. По следу Кононова Кляйн послал следопыта, специалиста по Северу фельдфебеля Эгона Шилке. Отныне только Шилке скрытно должен был продвигаться по следу русского, постоянно докладывать о его маршруте.


...Кононов насторожился. Появилось чувство близкой опасности. Будто зашел он в темную комнату, ощутил, что кто-то затаился рядом, ждет его следующего шага. Это чувство было сродни ощущению надвигающейся бури в лесу, когда вдруг замолкают птицы. «Чуешь, какая тишина свалилась на лес? — спрашивал в такие минуты Семушкин и объяснял: — Быть урагану». Подводил Володю к стволу осины, заставлял приложиться ухом к шершавой ее коре: «Слышишь?» Володя и впрямь слышал то ли свист, то ли едва различимый гул. А Иван Захарович вел своего подопечного к муравьиной куче, показывал, как насекомые закрывают входы и выходы своего жилища, пояснял: «Лес предупреждает живое об опасности. Лес сигналит».

Кононов подошел к стволу ели. Прислушался. Выбрал тонюсенькую осину. Слушал. Деревья были немы. Но откуда-то это чувство появилось! Преследователи или отстали, или ушли совсем. Он специально останавливался, ждал, проверял. Их не было. Перестал кружить над лесом самолет. Что же, фашисты отказались от преследования? От соблазна взять его? Такого быть не может. Что-то он не понимает, и от этого ощущение опасности.

Кононов забрался в чащу, затих. Он решил ждать. Чтобы увидеть, понять непонятное, а уж потом принять решение. Он уже три недели ходит по этим болотам. Увидел насыпь и железнодорожный мост, местонахождение которых оказалось на пятьсот метров ближе к океану. Кононов понял, что тот мост, что указан на его карте, не единожды уничтоженный нашей авиацией, был ложным. А этот? Он видел его издали. Ему не удалось приблизиться. Но хорош он будет, если после стольких трудов наведет авиацию на ложный объект. Семушкин, а позже и Звягин говорили ему о том, что в жизни, если уж браться за что-то, то дело надо исполнять только хорошо. Учишься ли, дрова ли пилишь... Или хорошо, или совсем не браться. Он так и поступал в жизни. И теперь. Он просто не мог уйти от этого моста, не определив точно — цель настоящая, объект тот самый.

Каким образом?

Кончался срок, отпущенный Денисовым на весь его рейд. Кончались продукты. Данные не могут устареть, но они нужны к определенному времени. И надо было на что-то решаться.

Старшина оглядел окрестность. Будто в бок что толкнуло. Он увидел человека. Далеко, в зарослях кустарника, которым он пробирался недавно. Человек легко бежал на лыжах. Кононов понял, что за ним следят. За каждым его шагом. Что брать его будут позже.

Медленно зрел план. Кононов подумал, что этого преследователя и тех, кто стоит за ним, надо вести на побережье. Примерно на полпути убрать следопыта. Спутать их планы. Чтобы не знали фашисты точки, в которой он выйдет на побережье. Тогда им придется растянуть охрану на многие километры.

Не торопясь, осторожно двигался Кононов. В особо опасных местах выстилал лапником дорогу. Каждый километр давался с трудом, но Кононов думал об обратном пути и поэтому старался.

К каменной гряде он вышел к концу четвертых суток, после того как увидел следопыта, убрал которого позже. Убрал относительно просто. Следопыт шел зигзагами, время от времени пересекая след Кононова. Старшина воспользовался этим. Он устроил засаду. Срезал гитлеровца короткой очередью из автомата... Позже выбрался к каменной гряде. Осмотрелся. Из чащи леса, из-за деревьев ему хорошо был виден блокированный участок. Кононов видел лыжников. Их темные фигуры отчетливо выделялись на снегу. Разглядел танкетки. Их было несколько. На месте они не стояли: то приближались, то удалялись.

Лыжники и танкетки... На гряде тесно от следов, подумал Кононов. Следы гусениц, патрулей... В этом и заключался план, на это и рассчитывал разведчик. Он знал, что теперь уже его ждет у берега подводная лодка. На лодке группа прикрытия. Надо лишь связаться с «Боцманом» — позывной для связи полковника Денисова, согласовать свои действия с группой. И конечно же передать данные по рации. Черт с ними. Пусть они перехватывают радиограмму, пусть фашисты пеленгуют его, Кононова. Шифр надежный. Такой не сразу раскроешь. Время теперь главный проверяющий.

Радиограмма должна была, по замыслу Кононова, кое о чем рассказать и преследователям. Ну как же, рассуждал разведчик, он проделал большой путь. Теперь он обнаружен. И он знает, что обнаружен. Понимает — спасенья нет. Его действия? Он передаст данные по рации, попытается пробиться к тем, кто его должен встречать. А его должны встречать. И тогда есть возможность не только перехватить разведчика, но и уничтожить тех, кто придет на эту встречу. Поэтому на берегу даже танкетки. Море они блокировать не станут. Невыгодно. Наоборот. Они должны дать возможность подойти судну к берегу, с тем чтобы отрезать людей на суше. Так примерно должен думать противник. Своей радиограммой он как бы подтверждал правильность подобных выводов. Но в том-то и заключался план, что Кононов не уйдет с побережья. Пополнит запас продовольствия, передаст записную книжку с возможными маршрутами для десантников, сам же вернется. Он пощупает мост собственными руками. Только так...

В конце радиограммы Кононов отбил точку, тире. Переданный сигнал означал, что отныне место встречи в том коридоре, о котором говорил ему полковник Денисов, когда обсуждали они первый вариант рейда к объектам. И еще он передал две цифры. Сочетание цифр — просьба на отвлекающий маневр группы обеспечения. Его просьба будет передана на лодку немедленно.

За работой не заметил, как изменилось давление. Глянул на небо, оно было сплошь в облаках. В воздухе засеребрились снежинки. Быть большому снегу, подумал Кононов. И еще он подумал о том, что снег у него в союзниках.

Стемнело. Под прикрытием деревьев Кононов медленно подобрался к самой гряде. Отдохнул. Осторожно начал взбираться в гору. Движению мешали осветительные ракеты. Гитлеровцы вешали их одну за другой. Но вот и патрульная зона. Следы лыж. Старшина затаился. Ждал недолго. Показались двое. Они шли, почти касаясь плечами один другого. Кононов дал две короткие очереди из автомата. Фигуры упали. В тот же миг со всех сторон раздались выстрелы, крики. Ударили из автоматов и пулеметов с береговой кромки. Послышались взрывы гранат. Кононов рванулся на эти взрывы, пробился к своим. Он передал лейтенанту записную книжку, принял от него новый вещмешок, в котором кроме продуктов и боезапаса были батарейки для его рации.

— «Боцман» просил передать вам, — частил лейтенант то ли от возбуждения боем, то ли по привычке так говорить, — времени остается мало. Скоро начало операции. Вы можете вернуться. Вы выполнили задание...

Вернуться! Желание это на какой-то миг показалось непреодолимым. Кононов сдержал себя.

— Нет, лейтенант. Если от меня не будет подтверждения, бомбите мост по тем координатам, которые указаны в донесении. Все. Точка.

На разговоры времени не было. Надо было срочно уходить. Кононов не стал медлить. Он нырнул за валуны, скатился с откоса.

Бой еще гремел, когда он встал на лыжи, побежал ходко, забираясь с каждым шагом в глубь болот. Он шел к железнодорожной насыпи.

Из донесения командира группы обеспечения лейтенанта Лузина 

«...Выполняя приказ, группа приняла бой на побережье в квадрате 21-17. Уничтожено около взвода противника, одна танкетка. Потерь со стороны личного состава не имеем. Ранен, но вынесен с поля боя старший матрос Хазанов...»


Однажды за весь переход Кононов сбился с лыжни. Снег валил все гуще, Кононов сошел со следа и чуть было не провалился в воду. Светало. Он успел сделать рывок, ухватиться за ствол старой, но довольно крепкой березы. Срубил березу, кинул ее на опасную ключевую промоину. По ней же и перешел промоину, притаптывая лыжами ветки. До полотна железной дороги добрался без происшествий. Снег к этому времени падал крупными, с пятак, хлопьями.

То, о чем не знал Кононов 

«Исходя из сообщений службы безопасности тылового района «Норд-4а» русскому разведчику удалось прорваться к берегу, где его ждала группа обеспечения. Виновные в этом были строго наказаны. Оцепление района, в том числе железнодорожной насыпи, отозвано в казармы...»


Кононов сидел в зарослях, ждал состав. Только сейчас у него достало времени подумать о событиях последних дней, о том, что чуть было не привело к трагическому концу. Восстанавливая в памяти весь свой рейд, он понимал, что не все шло гладко с самого начала. Метеорологи обещали снегопад, метели. Обещания не сбылись. Его следы оставались четко отпечатанными на снегу. Гитлеровцы могли обнаружить его гораздо раньше.

Кононов прикрыл глаза, представил тесноту отсеков подводной лодки, незнакомых ребят, шедших ему на помощь, принявших бой. Удар группы оказался результативным. Он догадывался об этом по звуку боя. Группа выполнила свою задачу. А теперь вот и снег пришел на помощь. Он надежно прикроет следы. Гитлеровцы его преследовать не станут. Они уверены, что он ушел. И теперь предстояло главное — зацепиться за подножку вагона, заскочить в состав, самому проехать по мосту. Он только тогда будет уверен в разведданных, когда сам увидит мост. Да и путь домой остался единственный — через реку. Его будут встречать теперь в перепаде между двумя сопками, в том коридоре, где уже не раз проходили наши разведчики. В то место он вжился еще на базе, изучая карту, разговаривая с теми, кто уже прошел тем путем. Главное там — преодолеть болото, перебраться через небольшую речушку, от которой не знаешь, что ждать. Речушка бежит параллельно морю, круто заворачивает и впадает в него. Замерзать она начинает со дна, всю зиму меняет русло, лед на ней обманчив. Он то горбатится наслоениями, такими, что и снаряд не возьмет, то лежит хрупкой, тонкой пленкой.

Кононов подумал о своей ошибке. В конце концов любой провал разведчика, об этом постоянно напоминал Звягин, зависит в первую очередь от самого разведчика. Мог ли он избежать встречи со связистами? Мог, выбери иной маршрут.

Но поди узнай, где, что тебя ждет... Тот фашист буквально свалился на голову. Роковое стечение обстоятельств. Да, но обстоятельства складываются из действий. И если бы ты до самого перехода оставался в болоте, встре


убрать рекламу







чи могло и не быть. Встреча — еще один твой след.

Слишком много «если» набирается. Если бы метель пораньше, если бы встречи избежать...

Сквозь порывы ветра донесся до Кононова звук идущего поезда. Пора, сказал Кононов, пошел к полотну. Увидел состав. Тот буквально надвинулся из снежной круговерти. Поезд еле тащился. Паровоз, чувствовалось, выдохся на подъеме. Но и на малой скорости забраться в состав оказалось не просто. Надо было разбежаться — мешал снег. Снег мешал разглядеть поручни, слепил глаза. И все-таки Кононов разбежался, разглядел поручни, ухватился рукой за металлическую скобу. Его дернуло, но не отбросило. Значит, скорость поезда не на много опережала его, Кононова, скорость. Секунды он бежал подпрыгивая; все реже и реже, до тех пор пока всем телом не почувствовал — пора. Тогда он в последний раз оттолкнулся от насыпи, поставил левую ногу на подножку, правую подтянул.

Снег сыпал то густо, и тогда состав обволакивало белой пеленой, то редел так, что с площадки вагона Кононов видел телеграфные столбы, провода, отдельные ели с гирляндами шишек на них. Кононов не только смотрел, он слушал ровный стук колес. Через десять минут определил на слух стрелку. Про себя отметил, что стрелка эта — начало железнодорожной ветки на аэродром, к базе торпедных катеров. Засек время. Если мост будет через десять минут, значит, стрелка на середине пути от места, где он вскочил в состав. Поезд шел ровно. Кононов высунулся с площадки, посмотрел в стороны, вверх. Вдоль насыпи часто мелькали высокие шесты, над железнодорожным полотном висела сетка. Та самая, которую он видел из леса. Прошло еще пять минут, состав вкатился на мост. Кононов смотрел в обе стороны. На какое-то время снежный заряд ослаб. Слева на берегу реки он увидел две сросшиеся ели. Те самые. Он наметил их как ориентир тогда же, когда разглядывал мост издали. Значит, все правильно, цель настоящая. Ее координаты у Денисова. Свое задание он выполнил.

Состав миновал реку, колеса стучали ровно. Пора было готовиться к прыжку. Кононов спустился на нижнюю ступеньку площадки, ухватился двумя руками за поручни, резко бросил тело назад. В воздухе поджал ноги, чтобы спружинить при приземлении, но нога его зацепилась за что-то, его развернуло, ударило боком, головой, он потерял сознание.

Из письма Клавы Полозовой 

«...Ты знаешь, я молодец. Свершилось. Еду на фронт. Адреса пока нет. Я его пришлю тебе сразу, как только доберусь до места.

В Москве не задержались. Не удалось посмотреть столицу. Везли нас по окружной дороге.

Буду где-то на западе. Сейчас как раз проезжаем Подмосковье. Кажется, совсем недавно ехали мы с мамой мимо тех же поселков, а сегодня их не узнать. Ты себе представить не можешь. Вместо городов — развалины, на местах бывших деревень — печи и трубы. Вот оно — варварство! Я гляжу на следы пожарищ, и мне хочется сменить санитарную сумку на винтовку...

Как ты там, трудно? Намекни, где ты, в каких краях. Может быть, встретимся...»


Кононов открыл глаза, шевельнулся. Боль вцепилась в левую сторону. Иглами кололо грудь. Шевелил поочередно руками и ногами. Левая нога болела. Приподнял голову — закружило. Замер.

Только бы вновь не потерять сознание. Сколько времени прошло? Час, два? Замело всего — не меньше часа.

Боязнь потерять сознание заставляла двигаться медленно и осторожно. Ослабил лямки вещевого мешка, вылез из них. Сел. Сидя надел лыжи. Попробовал встать, не получилось. Встал только с третьей попытки. Побрел, волоча за собой мешок, автомат. Ногу, судя по всему, он вывихнул. И серьезно. Когда ступал на нее, темнело в глазах. В груди болело до тошноты.

В лес. Скорее в лес. Пока идет снег, пока метель. Метель укроет следы. Лес спасет.

Стоило огромного труда держать себя в руках. Не расслабиться, не потерять сознания. И это было как во сне. Белый снег казался серым. Серыми казались деревья и скалы. Он долго вглядывался и понял. На скалах выступила изморозь, иней покрыл скалы, и они, как все вокруг, казались серыми.

В лесу уже, в самой чаще, он боялся лечь. Ему казалось, что если он ляжет, то не встанет. Он выбирал поваленное дерево, ковылял до него, садился на ствол. В голове туманилось, изображения предметов смазывались. Вспомнилась картина далекого детства. В поселок привезли кино. Киномеханик выпил, у него долго что-то не ладилось с аппаратурой. Не мог он отладить фокус. Шла лента, на экране менялось изображение. Оно то расползалось до невидимости, то снова становилось четким, но ненадолго, потому что подвыпивший человек никак не мог приноровиться. Что-то подобное происходило и с Кононовым. Сознание прояснялось, туманилось, темень все чаще застилала глаза.

На вторые сутки перестало мести. Подмораживало. В редкие минуты просветления Кононов отчетливо видел очертания сопок, подступавшие к болоту скалы. Он шел, опираясь на палку, делал шаг правой ногой, подтягивал левую. Тело его вроде бы раздвоилось. Правая сторона пылала жаром, левая онемела. В том месте, где лопнул костюм, тело и вовсе вроде бы отмерло. Ноги отказывались повиноваться. Но он продолжал идти. Ему казалось, что если он поднажмет, то выберется к реке, к заветной ели. Только бы не упасть, не свалиться.

Врешь, сволочь, не возьмешь... Не дамся...

Он ругался зло, с остервенением, и ругань помогала. Поминал Гитлера и всю фашистскую заразу. Шел и ругался. Сулил Гитлеру самые жестокие кары. И вдруг остановился. Вспомнился Звягин, его слова. «На Севере сохатых бьют всего одной пулей из малокалиберной винтовки, — говорил старшина, — зверь гибнет, куда бы эта пуля ни ударила. Гибнет не от потери крови, нет. Беспокойство от маленькой пули гонит зверя по тайге. Сохатый теряет силы, мороз приканчивает его. Здоровенный зверь помирает от незначительной раны».

Кононов оторопел от неожиданности. Все выходило так, как говорил Звягин. Он протискивался сквозь заросли, лез на склоны, скатывался и снова лез. После неудачного прыжка в нем засело одно лишь губительное беспокойство. И вот только сейчас он понял, что надо остановиться, отдохнуть.

Кононов огляделся, увидел пень. Он смел снег, сел. Развязал вещмешок, достал рацию. Проверил. О восстановлении рации и речи быть не могло. Зачем же он ее тащит? Выкинул. Достал банки с консервами. Одну вскрыл, съел мясо. Есть не хотелось, но он заставил себя. Банки рассовал по карманам. Туда же сунул три плитки шоколада. Вещмешок разгладил, сунул его в комбинезон, прикрыв разорванный бок. Вспомнил о фляге, снял ее с ремня, отвинтил крышку, отпил глоток. Впервые за долгий переход. Спирт ожег горло, но он заел снегом, отдышался. Сразу стало теплее. Кононов зарылся поглубже в снег, заснул...

Разбудило старшину ощущение тревоги. Тихо, словно боясь спугнуть кого, он снял рукавицу, расстегнул комбинезон, нащупал гранату. Повел сначала глазами, потом головой в стороны. Никого и ничего... Те же деревья, те же скалы. Сглотнул слюну, почувствовал боль. Шевельнул губами — больно. Понял — жар.

Он шел сутки, вторые, третьи... То ему казалось, что он голый сидит на ветру и его бьет дрожь, то видел себя мальчишкой в русской печке в банный день, а заслонку забыли открыть, и ему жарко. Еще чуть-чуть, и он задохнется...

Временами к нему подходил Иван Захарович.

— Скис? — трогал его за плечо тренер.

Кононов пытался объяснить, что его зацепило сбоку, держит и не пускает, но слов своих не слышал. Он только чувствовал, как открывает рот.

— Тянись, тянись! — громко кричал Семушкин.

Кононов тянулся, поднимал голову, а видел уже не Ивана Захаровича, а Звягина.

— Встать, курсант! — командовал Звягин.

— Не...

— Отставить! — говорил Звягин. — У разведчика нет такого слова. Я приказываю встать!

Кононов приподнимался, в голове кружилось, он проваливался в темноту. Потом вновь светлело. Он видел Клаву. Клава бежала, спотыкаясь, по снегу, а за ней по пятам гнались охранники с собаками, и вот-вот должны были настигнуть ее.

— Я сейчас, сейчас, — напрягался Кононов, поднимался, в руках у него оказывалась палка. Он вглядывался, различал деревья, снег, скалы. Снова шел.

Из приказа начальника разведки полковника Денисова 

«...Группу лейтенанта Лузина направить на встречу с Кречетом (позывной для связи Кононова) в квадрат 22-18. Если Кречет не выйдет в точку девять, район прочесать. Действовать скрытно, себя не обнаруживать...»

Из донесения командира группы лейтенанта Лузина 

«...Кречет в точку встречи не вышел. В обозначенном районе следы его не обнаружены...»


Временами на Кононова нападал страх. Ниоткуда. Страшила Кононова тишина. Наяву, в бреду он до боли в ушах вслушивался, но не мог различить ни звука. Ему казалось, услышь он хотя бы шорох крыла летящей птицы, все изменится. Но пусто было кругом, тихо. Серые деревья, серый снег, серые-серые скалы. И тогда ему захотелось крикнуть. Разорвать эту заложившую уши тишину. Кононов набрал побольше воздуха в легкие, открыл рот, но услышал только хрип.

Это конец, четко сработало сознание. Сил нет. «Удесятерите запас прочности, — вспомнились слова Звягина, — и вы выберетесь». Нет, товарищ старшина, видно, предел. Резкое слово. Как выстрел. Но оно наиболее полно отражает его состояние. Металл и тот не выдерживает нагрузки, ломится. Предел, он и есть предел. Надо только выдернуть чеку...

Кононов огляделся. Со всех сторон теснились серые скалы... Серые деревья... Серый снег... Это цвет смерти, подумал он. Вроде савана... Дома все контрастнее. Синь неба... Синь озер... Чернота леса... Здесь даже саван серый...

Боли он не чувствовал. Не чувствовал собственного тела. Оно уже умерло. Остались глаза, мозг, в котором копошились обрывки мыслей. Мать... Клава... Клава-Мать... В голове сработало: гранату рвануть у самого сердца. Так вернее...

И тут земля словно раскололась. Грянул гром. Так показалось. Гул давил к земле, гнул деревья... Он был совсем рядом... Сразу за сопкой. Не бомбежка, нет. Это он еще смог определить. Над землей несся гул артиллерийской канонады. Фронт. Рядом. Невероятно, но это так. Туда надо, на этот гром...

Кононов пополз. Мешали лыжи, Он отстегнул их. Когда разгибался, потерял сознание-Остальное запомнилось отрывками, чем-то далеким и нереальным. Он буравил снег. Сползал и лез вперед. День сменился ночью. Снова развиднелось. Он достал флягу, она была пуста. Он ее выбросил. Нашел кусочек шоколада. Жевал. Скулы сводило от боли. Ломило виски. Так ломило, как будто долбили кость зубилом... Он полз. Терял сознание, приходил в себя, снова полз...

Глянул по сторонам, увидел ель. Ель стояла на взгорке, ступенькой примыкавшем к сопке метрах в трехстах от Кононова. Черная на фоне серых зарослей, ель притягивала старшину, манила к себе.

Дотянусь до ели, а там...

Он полз медленно, подтягиваясь правой рукой, помогая ногой, не глядя на ель, боясь остановиться. Снова стояла тишина. Как будто и не было того гула. А может быть, гул — плод больного воображения?

Остановил его звук. Тонкий серебряный звук этот лился, казалось, из-под земли. Кононов задержал дыхание, прислушался. Где-то совсем рядом журчал ручей. «Речку переходи у ели, — вспомнились слова. — Ты увидишь ее. Такая черная здоровая ель».

Река... Ель... Неужто выбрался?

Кононов не мог поднять голову, оглядеться. Он повернул ее в одну сторону, в другую.

Нет... Это не та ель, не та река... Там не должно быть вон той дальней сопки... Не повезло... Ты вышел не в ту точку... Нет сил, нет продуктов... Теперь ты замерзнешь, если не случится худшего. У тебя всего один выход...

Кононов подполз к дереву, привалился к стволу. Вдоль всего склона росли хилые деревья. От соседства с незамерзающим океаном на ветвях лежал толстый слой инея. От тяжести инея ветви и сами деревья склонились вдоль склона. Будто кто их причесал гребнем в одну сторону. Речушка пробором делила заросли надвое. «Ну что ж, все верно, — подумал Кононов, трогая пальцами кольцо взрывателя. — Он свое дело сделал. Осталось вытянуть это кольцо».

Старшина попытался лечь поудобнее, повернулся, потерял сознание. Во сне ли, наяву ли видел все, что с ним случилось потом. Белые маскхалаты, люди, голос: «Ты не дури, парень, свои». Провал... Спирт жег горло, перехватывал дыхание. Тело терли вроде бы теркой... Потом уже увидел лицо полковника Денисова, женские лица... Снова темнота, снова пустота...

Из рассказа полковника Денисова 

«...Он вышел на двадцать километров ближе к фронту, в стороне от того района, который мы с ним наметили для встречи. Его обнаружили полковые разведчики. Он лежал без сознания. С большим трудом расцепили его пальцы, вытащили гранату. Они же доставили его в госпиталь. Две недели он полз. Уму непостижимо, как выдержал...

Да-а-а. Мы не думали, что он жив. Посмертно представили к награждению орденом Красного Знамени. Поторопились матери похоронку отправить... Война... Так-то оно было...»


Из рассказа И. Н. Звягина 

«...Многое выпало нашему брату. Тяжелая работа. Сколько отличных ребят не вернулось... Кононов молодцом оказался. Учился много, способным оказался, потому и отдача от него большая получилась. Но ведь он рано начал. Прошел школу Ивана Захаровича Семушкина... Знал я этого человека... Еще с Испании... Это он заложил в Кононова добрый фундамент... Я гордился своим учеником...»


Кононов открыл глаза, увидел белый потолок. Повернул голову — ряды коек. Лицо на соседней койке в бинтах. Глаза и усы.

— Очухался? — спросили усы.

Кононов хотел приподняться, но сосед остановил его.

— Ты лучше не рыпайся, — сказал сосед, — швы порвешь.

— Где я?

Он уже понял, где он, но так хотелось услышать подтверждение.

Лицо с усами засмеялось.

— В госпитале, конечно. С прибытием тебя, браток. С того света.

К койке подошла сестра.

— Говорит? — спросила у соседа.

Сосед кивнул.

— Как себя чувствуете, больной? — склонилась над Кононовым.

— Вроде жив.

Жив!

Это слово улетало, возвращалось, ликовало, наполняло все его существо неизведанной доселе силой.

Жив!

Раньше он никогда не задумывался, что же это такое его, Кононова, жизнь. Вспомнился колодец в поселке, качалка-насос. Он стоит у колодца, то поднимая, то опуская ручку насоса. Льется вода. А он стоит и качает. Много воды в колодце, вся не выльется. И вот... Чуть было не хватило... Оставалась капля, другая...

Время шло. Кононов выздоравливал, ходил уже и все не мог надышаться воздухом. Ел хлеб, пил воду, чувствовал вкус хлеба, воды, испытывая при этом неимоверное блаженство. Смотрел на солнце и будто бы прикасался к чему-то теплому каждой клеточкой кожи. Казалось, что где-то внутри он оттаивает. Радовался каждому воробью, готов был разговаривать с ними. Подставлял снежинкам лицо, ощущал их легкое прикосновение. Появлялась уверенность, что жить он будет долго-долго.

Из донесения командующего фронтом 

«...Задание по операции «Берег» выполнено. При подготовке плацдарма для наступления особую роль сыграли умелые действия разведчиков. В короткий срок были собраны данные о стратегически важных объектах противника, что позволило не только блокировать их, но и уничтожить до начала операции действиями авиации и десантных групп...»

Из письма Владимира Кононова 

«...Клава, родная! У тебя есть адрес. Теперь ты станешь получать от меня письма часто-часто. У меня есть для этого возможность. С почерком не все ладно, но ты не огорчайся — просто пока еще не окрепли руки. Я в госпитале. Чуть-чуть задело. Не волнуйся, пройдет.

Знаешь, о чем я думаю все это время? О встрече. И когда я так думаю, мне легко. Я верю, что мы встретимся. Не век же продолжаться этой войне...»

Анатолий РОМОВ

СЛЕДЫ В ПУСТОТЕ

 Сделать закладку на этом месте книги




— Молодец, лейтенант Мартынов.

В кабинете светло. Книжная полка. Шкаф для бумаг. Несколько кактусов на подоконнике. Человек, сидящий напротив меня и неторопливо листающий мой отчет о задержании шхуны «Анна-Мария Р.», — руководитель берегового оперативного отдела района, капитан Сергей Валентинович Сторожев. Небольшой нос. Серые глаза. Пшеничные волосы. Сухощавый. Пухлые веки с небольшой раскосинкой. Нос Сторожева курнос как-то по-особому, это придает лицу несерьезность — на нем будто застыл некий насмешливый вопрос. Но Сторожев совершенно серьезен, пожалуй, даже слишком серьезен.

Видно, что его сухощавое тело всегда в отличной форме. Наверное, занимается спортом. По виду лет тридцать пять. О Сторожеве я уже слышал, но вижу первый раз.

— Значит, ни намека на сопротивление? — Сторожев еще раз листает мой отчет. Наконец откладывает его.

— Так точно, товарищ капитан.

Я оказался здесь, на северо-западной границе, несколько месяцев назад. Все было довольно буднично и просто: распределение после окончания военно-морского погранучилища, прибытие на корабль, недельная стажировка, потом — работа. Выходы в море, «утюжка квадратов». К этому я уже привык. Сейчас — четвертое за последние месяцы — задержание шхуны-нарушителя. Краем глаза я вижу строчки моего отчета, который снова перечитывает Сторожев.

«...« Анна-Мария Р.». Иностранная рыболовная шхуна. Экипаж четыре человека. Сети и снасти мокрые, в трюме обнаружено значительное количество только что выловленной рыбы. Наличие сетей в момент задержания... градусов широты... показывает, что рыба была добыта в наших водах».

Я вспоминаю: в порту, куда мы доставили «Анну-Марию Р.» после задержания, мне пришлось изрядно попотеть, составляя подробный отчет о нарушении границы. Сидя за этим кропотливым делом, я поневоле изучал все детали происшествия. Они меня мало радовали... Нарушитель, пойманный на границе, оказался самым заурядным браконьером. Обнаружение и поимка его, если не считать высадки осмотровой группы, оказались совсем не сложным делом. Не было в самом деле и намека на сопротивление. Капитан шхуны полностью признал свою вину и был готов уплатить штраф.

— Владимир Владимирович, я хотел вас спросить — а что бы вы сказали, если бы мы предложили вам перейти в наш отдел? На оперативную работу.

Я не сразу понимаю точный смысл этих слов.

— На оперативную работу? Постоянно?

— Да.

Честно говоря, я этого не ожидал. Я ведь учился на штурмана четыре с половиной года. Учеба в военно-морском погранучилище, практика да и служба, пусть короткая, приучили меня считать себя в свои двадцать три года моряком — как у нас говорят, от киля до клотика.

— Это приказ, товарищ капитан?

Зимой, когда я был в восьмом классе, на Дальнем Востоке погиб мой отец, офицер пограничных войск Владимир Мартынов. Его корабль, возвращаясь с ответственного задания, потерпел аварию при девятибалльном шторме и пошел ко дну. Отца удалось подобрать и доставить на берег, но спасти не удалось — он умер в госпитале...

Пограничником был не только мой отец, но и дед, Кирилл Мартынов. Так мог ли я отступить от семейной традиции?

Перед экзаменами на аттестат зрелости я послал документы в приемную комиссию военно-морского пограничного училища. И скоро получил вызов на экзамены. Пограничники, друзья моего отца, по моей просьбе подготовили маму к этому известию. Но до самого последнего момента, до моего отъезда, мама надеялась, что я никуда не уеду из Москвы, останусь жить на проспекте Вернадского и буду поступать в МГУ. Она хотела, чтобы я был юристом.

Потом — училище. Годы учения, практика на кораблях, учебное плавание вокруг Европы...

— Володя! Можно мне называть тебя так?

Сторожев отодвигает папку.

— Ты ведь понимаешь, как готовятся кадры для оперативной работы. Теперь — о тебе. Я ведь даже послал на тебя заявку. Не сердись. Я следил, как ты учишься, что из тебя, как говорят, получается. Ну вот и все. К концу, к четвертому курсу, мне было ясно, что тебе можно доверять. Даже больше — я бы сказал, доверять, как самому себе. Но предложил я тебе перейти на оперативную работу только сейчас. После первых боевых заданий. Выполнил ты их отлично. Теперь слово за тобой.

— Сергей Валентинович, поймите, — я пытался вложить в свои слова всю силу убеждения. — Я, конечно, готов. Если это приказ. — Я следил, как карандаш Сторожева медленно стучит по столу.

— Я приучил себя быть верным флоту. Погранфлоту. Я довольно долго живу этим, товарищ капитан. Шестой год, включая училище. Это немало. Не говорю уже о такой важной вещи, как привязанность к товарищам. К своему экипажу. К командиру. Ну и все такое. Если возможно, прошу... учесть это.

Сторожев на несколько секунд как будто снова заинтересовался моим отчетом. Наконец сказал:

— Я ждал, что ты это скажешь. Что ж, хорошо. Не буду, как говорят, на тебя давить. Подумай. Возвращайся на корабль. Плавай, неси службу. Взвесь все, это твое право. Однако позволь вернуться к этому разговору снова. Через какое-то время.

Я почувствовал, что Сторожев, этот неприметный человек с серыми глазами, умеет не только видеть насквозь, но и расположить к себе. Как по заказу. Так, что я почти готов согласиться с ним.

— Ну, руку? — Сторожев протянул руку. Я почувствовал — силища у него страшная. Такой крепкой руки я еще не встречал.

— И не думай, что я тебя связываю. Только запомни: уйти на нашу работу — не значит бросить товарищей. Наоборот, это значит помогать им.


Вечер. Мы в море. Отсюда, с ходового мостика, оно кажется пестрым. Как лоскутное одеяло. Впереди, кабельтовых до пяти, — пространство легкой бурой зыби, качающей корабль. Дальше, примерно на милю, — то тяжелая свинцовая голубизна, то зеленые заплаты почти до черноты. У самого горизонта, там, где только что зашло такое редкое здесь декабрьское солнце, — коричневые поля с серебряными полосами. Прикидываю — наша база, городок Н., остался справа. В стороне, лево по курсу, — Сосновск, небольшой рыбацкий поселок. При мне мы туда еще ни разу не заходили, хотя там вполне можно встать на стоянку во время непогоды.

В рубке светится выносная шкала гирокомпаса. Она освещает лицо штурвального Вани Лосева. Вахтенный матрос Лозицкий, стоя рядом со мной, кутается в штормовку. Мы вторую неделю на патрулировании, и я знаю, что командир не спал трое суток. Но ушел вздремнуть только на полчаса.

— Товарищ лейтенант, я командира погожу будить. Пусть поспит еще минут двадцать.

— Добро.

Только сказал это — зуммер из радиорубки.

— Товарищ вахтенный, — слышу в телефонной трубке голос радиста. — «Двинец» зовет на помощь.

— Районная рыбинспекция?

— Да. Вызов от Сосновского рыбнадзора. Заметили иностранца в наших водах. Уходит на полном ходу.

— Боевая тревога! Дозорному разбудить командира!

Звуки боевой тревоги. Радист Валера Акопян, наш корабельный весельчак и острослов, протягивает радиограмму. Быстро пробегаю сообщение:

«От инспектора Сосновского рыбнадзора Васильченко. Катер «Двинец». В пределах территориальных вод замечена иностранная шхуна типа «Омега-Штальверке». Сети на палубе мокрые. На требование остановиться дают полный ход. Сообщите, как скоро подойдете. Квадрат сорок четыре, сорок пять, для точности участок семь, у буя».

Сонный командир уже рядом. Он высокий, под два метра. Лицо у него круглое, маленькие щелочки глаз, черные усы.

— Товарищ капитан третьего ранга, разрешите доложить...

— Спасибо, штурман, — командир берет радиограмму, морщится, и я понимаю, что это значит. Теперь от нас уже почти ничего не зависит. Только от скорости нашего хода. И еще от того, как будет действовать катер рыбнадзора «Двинец».

Зажигаю фонарик над планшетом, на глаз прокладываю по карте курс.

— Как думаете, штурман, они сообразят перекрыть курс на рижскую банку? Загнать их к осту?

— Не знаю, товарищ капитан третьего ранга.

Идем полным ходом — так, что теперь ветер чуть не срывает капюшон. И все-таки, даже несмотря на такой ход, нарушитель может уйти.

— Уйдут, Алексей Дмитриевич.

— Не уйдут. Будем догонять. — Полянков вглядывается вперед. — Хотя вы правы. Наверное, ушли бы. Если бы не Васильченко.

— Три мили осталось.

— Ну и что же. Васильченко вцепится — не отпустит. Недаром лучший рыбнадзор на побережье.

Стоим на мостике еще несколько минут — вдруг Полянков кричит:

— Прожектор правого борта!

Во вспыхнувших лучах словно застывает, поднимаясь вместе с волной, небольшое судно рыбнадзора. Это и есть «Двинец».

— Самый полный!

Наконец лучи вырывают из темноты шхуну-нарушителя. Палуба пуста, сети успели убрать. Смотрю на шкалу гирокомпаса, сверяю показания лага. Прикидываю — до границ конвенции осталось полмили. Чуть не ушли.

Заходим, перекрывая шхуне путь к отходу. Качаются в дрейфе, машина застопорена — поняли, что не уйти.

Лейтенант Зуев с осмотровой группой стоит у борта. Подходим вплотную.

Осмотровая группа прыгает на палубу.

Даем сигнал «следуйте за мной». Вижу, как наши матросы рассыпаются по палубе нарушителя. Двое спускаются вниз, Зуев и Лозицкий блокируют рубку.

Конвоируем нарушителя на базу. Полянков не уходит с мостика. Впереди, кабельтовых в пяти, — «Двинец», сзади в свете нашего прожектора — нарушитель.

— Вот так вот и живем, штурманец, — Полянков вздыхает. — День изо дня. Болтанка, вахта, болтанка, вахта. А, штурманец? Изредка вот такой подарочек. Вы знаете, штурман, что такое спокойный день?

— Спокойный день?

— Не-ет, вы этого не знаете. Это совсем не то, что вы думаете. Это совсем особый день.

— Вы же не любите спокойные дни, Алексей Дмитриевич.

Полянков делает вид, что не слышит. Я знаю его любимую поговорку: «В спокойный день покоя не жди». Разыгрываете, меня, командир.

— А иногда я представляю себе отпуск. Когда нет вахты на месяц впереди и на месяц сзади. Когда можно о ней забыть. Совсем забыть. — Лицо Полянкова невозмутимо. — Вот о таком дне, штурманец, я иногда мечтаю. Вы понимаете меня?

— Вроде бы, Алексей Дмитриевич.

— Нет, штурманец, вам этого не понять. Ну ладно, делайте вид, что понимаете. Делайте. А все-таки жаль лишаться хорошего штурмана.

Он отворачивает крышку термоса. Не вышел розыгрыш, командир.

— Вы о чем, Алексей Дмитриевич?

Вежливо жду, пока командир протянет мне жестяную кружку с горячим кофе.

— Как будто не знаете.

По тону командира я понимаю — Полянков знает о том, что у меня был разговор со Сторожевым в оперативном отделе. Может быть, Сторожев говорил об этом и с ним? Если так — то как закончился разговор?

— Я же отказался, товарищ капитан третьего ранга, — я делаю вид, что проверяю прокладку. — Вы отлично знаете. Я остаюсь на корабле.

— А это ничего не значит. Раз опергруппа захотела вас к себе — перетянут.

— Я не пойду.

Полянков закуривает, укрываясь от ветра.

— Вы что-то хотите сказать, товарищ капитан третьего ранга?

— Давайте, штурманец, следите за нарушителем. Что-то они отстают.

— Есть, товарищ командир.

— А насчет опергруппы. — делаем общее дело. Они там, мы здесь.

Я пытаюсь понять Полянкова. Что-то притягивает меня в нем. Но что? Он как будто делает все, чтобы испортить со мной отношения. Уже одно это его пренебрежительное «штурманец». Иногда мне кажется, что командир все время смеется надо мной, подшучивает. Считается, что у Полянкова особое чутье на нарушителя. По крайней мере, больше всего задержаний в этом году было на нашем участке. Наш корабль — один из лучших, и все это — благодаря Полянкову.

Сейчас мне кажется — Полянков убежден, что в конце концов я перейду на работу к Сторожеву. Честно говоря, я не хотел бы, чтобы он так думал.

Швартуемся. После осмотра шхуны Зуев идет составлять акт. На борт к нам поднимается высокий, широкоплечий человек в резиновом плаще. По виду ему около сорока. Берется за поручни мостика. Из-под плаща виден ворот свитера. Спокойные карие глаза. Черные брови почти соединяются на переносице. Нос с горбинкой.

— Знакомься, Андрей Петрович, — кивает Полянков. — И вы знакомьтесь, лейтенант. Начальник Сосновского рыбнадзора.

— Васильченко, — человек протягивает руку. — Спасибо, Алексей Дмитрич. И вам спасибо, товарищ лейтенант.

— Мартынов.

— Петрович, это мой новый штурман. — Полянков усаживает Васильченко на стул. — Что ж на чашку чая не заходишь, Петрович?

— Вы меня тоже не балуете, Алексей Дмитрич... Хоть бы раз в Сосновск зашли. С патрулирования. Как непогода, заворачивали бы, и делу конец. Имеете право. Место на колхозном причале — стойте в свое удовольствие. А дома у меня всегда картошечка отварная. С селедочкой!

— «С селедочкой»... — передразнивает Полянков. — Вечно в соблазн вводишь. Прямо хоть сейчас на твою посудину.

Полянков протягивает пачку сигарет:

— Угощайся...

— Спасибо. Штурман, вообще-то, между нами, холостой?

— По-моему, до сегодняшнего дня как будто бы, между нами, был, — улыбается Полянков.

— Девчат у нас в поселке — ох, хватает! Одна другой краше.

— Его так и называют — поселок невест, а, Петрович? Точно? Штурманец, вы слушайте и вникайте.

— Вот вы шутите, а на самом деле — зашли бы ненароком.

— В нашей глуши и Сосновск — Рио-де-Жанейро.

— Уж я не говорю про курортный сезон. Там действительно все модницы, кажется, к нам едут. Из Ленинграда, Риги. Вы, Алексей Дмитриевич, запишите на манжете.

— Ладно. Пойдем посмотрим, что там Зуев нацарапал.


На мостике — сырость, хол


убрать рекламу







од, ветер. И все-таки мы стоим здесь, молча вглядываясь в темные очертания причала. Наконец-то дом! Только человек, проведший несколько суток в штормовом зимнем море, может понять, какое это блаженство — вернуться домой из дозора. Нам кажется, что был самый трудный дозор. Труднее в этом году уже не будет. Ведь сегодня 31 декабря. Нам повезло — Новый год встречаем дома!

В квартире, где мы живем втроем, — шум, веселье, суматоха. До двенадцати осталось полчаса — и тут появляюсь я. Мои соседи, штурманы нашей части Володя Черняев и Леня Пугачев, увидев меня, кричат «ура».

— Давайте за стол!

— Подождите, дайте снять шинель!

У нас сидят девушки. Я их не знаю, но лица знакомы — они живут в нашем доме. Леня шепчет: «Знакомые моей знакомой. Выбирай!» Так и не успев отогреться после похода, я встречаю Новый год.

Двадцать четыре ноль-ноль. Торжественно тушится свет. Перезвон кремлевских курантов.

— С Новым годом, товарищи!

— За тех, кто в море!

Это замечательно — сидеть за праздничным столом, смеяться вместе с друзьями, отвечать невпопад на расспросы о походе.

— Теперь танцевать!

Звонок. Мы все вместе бежим открывать. Видно, кто-то опоздал.

Ребята кричат:

— Принимай гостя!

Я открываю дверь. За ней — рассыльный.

— Прошу разрешения обратиться. Лейтенантам Пугачеву, Черняеву, Мартынову явиться на корабли. Приказ командира.

Выскакиваем из подъезда, натягивая на ходу шинели. Косой мокрый снег режет лицо. Бежим, скользя по тротуару.

Возле проходной сталкиваемся с другими офицерами. Успеваем спросить на бегу:

— В чем дело, не знаете?

— Знаем, как и вы. Видимо, в море.

Вот и корабль. Влетаю на мостик. Там уже стоит Зуев.

— Отходим?

— Да! — кричит он, как будто я его не слышу. — Идем на поиск.

— Поиск? Чего же мы медлим?

— Ждем командира!

Из темноты показывается огромная фигура. Какой-то гражданский. Прыгает на корабль. Полянков!

— Алексей Дмитрич! — кричим мы.

Командир уже на мостике. Он в штатском — не успел переодеться. Наклоняется к микрофону, говорит:

— По местам стоять... Со швартовых сниматься...

Мы уходим, так и не дождавшись всех. Каждая секунда на счету. От соседних причалов отходят еще несколько кораблей.

Сразу же по выходе из порта нас встречает крупная волна. Резкий ветер с моря.

Из соседнего порта передано сообщение: нарушена граница. Ушел мотобот. Надо задержать его во что бы то ни стало. Это и называется — поиск.

Нас кладет с боку на бок. Я стою, крепко вцепившись в леер. Алексей Дмитриевич наклоняется, что-то кричит мне на ухо. Сквозь рев ветра и шум моря с трудом различаю:

— Слышите, штурман... первый раз...

Только потом я понял, что это значило: такого шторма здесь не помнят давно.

Всю ночь мы ведем поиск. Безуспешно. Кажется, мы обшарили биноклями и прожекторами каждую волну. Наступило утро, а корабль все шел, непрерывно меняя курс.

Днем получили приказ — окончить поиск.

Мы идем на базу. Я стою наверху, рядом с командиром. Только что дан отбой боевой тревоги, свободные от вахты матросы бегут отдыхать. Корабль по-прежнему кладет с боку на бок. Но это меня не удивляет. Меня удивляет другое: почему я не свалился от усталости прямо тут же, на мостике?

— Эх, штурман! — с улыбкой оборачивается ко мне командир. — Я удивляюсь, как ему удается раздвинуть замерзшие губы? — Вы только представьте себе, штурман, какой был гусь!

— Какой гусь, Алексей Дмитриевич? — не понимаю я.

— Как какой? Свадебный! Корочка хрустит! Я ж на свадьбе был тамадой! — Он поворачивается спиной к ветру, рассказывает неторопливо: — Свадьба и Новый год сразу. Племянница замуж вышла. Понимаете — любимая племянница. И я — тамада. А гусь, эх, штурман, какой гусь! Редкостный гусь! И вот — беру я его за крыло, поднимаю нож.

Дальше я уже знал и сам. Рассыльный пришел к моему командиру как раз в тот момент, когда он резал гуся.

Наконец — сообщение по рации. Нарушения границы не было. Было лишь подозрение, что граница нарушена. Мотобот, который, как предполагалось, похитили нарушители, найден сегодня утром у берега, недалеко от порта. Его просто сорвало волной и унесло в море...

Но идти на базу нам так и не было суждено.

Валеру Акопяна, после того как он принял сообщение об отмене поиска, вызвали снова. Он долго колдовал над принятым текстом, наконец протянул бумажку Полянкову:

— Оперативная, шифр первый, товарищ капитан третьего ранга.

Я следил, как шевелятся губы Полянкова. Нет, он не повторял содержание радиограммы. Он говорил что-то гораздо более резкое. Как я понял, от всей души.

— Повезло, что мы ближе всех к Мызной косе. Давайте-ка, штурманец, за работу. Поворот на семьдесят градусов.

— Что случилось?

— Приказ — идем к Мызной косе. Через час должны быть там. На причале у метеобудки.

— Зачем?

— А это увидите, когда подойдем.

Рулевой Ваня Пирогов — новобранец, приехавший из Тюменской области. Широколицый, в конопушках. Кивает в ответ на мое приказание. Бросает: «Есть!» Круто кладет на правый борт.

Мертвая зыбь. Брызги с волн сбивает резкий ветер. Изредка они попадают в лицо. Брызги кажутся твердыми. Еще — горячими. Как раскаленные металлические шарики. Смотрю вперед. Нос нашего корабля мерно поднимается. Поднялся, на несколько секунд завис над водой. Падает вниз. От штевня вверх летят два пышных зелено-белых фонтана. Подъем. Повисли. Упали. Два фонтана. Снова подъем. Снова повисли. Снова два фонтана. Так бесконечно.

Да, кажется, сейчас действительно настоящая усталость. Когда-то давно я уже научился перебивать ее. Я научился ее уговаривать. Но сейчас она не уговаривается.

— Мызная коса, — слышу за спиной голос Полянкова. Впереди плывет, сливаясь с водой, черточка. Это значит — открылся низкий пологий берег. Берег кое-где закрыт легким туманом. Сквозь туман наконец я вижу, как черточка в самом деле превращается в низкий пологий берег. Песчаная коса. Сквозь пелену на ней постепенно вырастают точки. Большая точка. Поменьше. Несколько совсем маленьких.

— Берем конвойную команду, штурман. Конвоира и конвоируемого. Приказ — доставить на базу.

Берег медленно приближается. Можно хорошо разглядеть, как большая точка становится метеобудкой, точка поменьше — вездеходом погранзаставы, маленькие точки — людьми.

— Конвоируемого — под вашу личную ответственность. Особую ответственность. Приготовьте оружие.

— С ним же конвоир.

Полянков вглядывается в причал.

— На такой-то зыби? Тут и меня укачает.

Помолчав, добавляет:

— Ну, это я так. На всякий случай. А оружие приготовьте.

— Есть, товарищ капитан третьего ранга.

Берег в туманном и морозном утреннем воздухе совсем близко. Коса. От нее тянется в море на сваях хлипкий дощатый причал.

Можно разглядеть лица людей.

Два офицера-пограничника. Майор и капитан. Чуть поодаль — конвоир в полушубке. На погоне, придавленном ремнем автомата, — три нашивки. Сержант. Почти вплотную к сержанту — конвоируемый.

Руки за спиной. Голова опущена. Шапка-ушанка.

В лице — ничего необычного. Мешки под глазами. Широкий плоский нос. Если бы не этот нос, лицо его можно было бы даже назвать привлекательным. Одет в новое, но мятое пальто. Лицо небритое, осунувшееся.

Кроме подконвойного и пограничников на причале четверо людей в штатском. Значит, конвоируемый — скорее не по нарушению границы, а из оперативного отдела. Вернее всего, это сотрудники из округа.

Швартоваться будет сравнительно легко. Волна идет с моря, причем довольно плавно. На берегу все перешли на причал, стоят, окружив конвоируемого.

— Примите швартов! — перегнувшись через леер, кричит Полянков.

Летят концы — продольный и шпринт, сразу же за ними спускается трап. Нижняя ступень трапа с хрустом трется о причал.

Кивок конвоира — конвоируемый идет по трапу. Он поднимается, все так же глядя вниз. Одного из тех, кто стоит на причале в штатском, грузный, невысокий, с одутловатым лицом, я узнаю — это полковник Лозовой, начальник следственного отдела округа. Значит, конвоируемый — преступник по особо важному делу.

Лозовой машет рукой Полянкову. Тот отвечает.

Конвоир поднимается следом за подконвойным. Трап и швартовы тут же убирают.

— Все поняли, товарищ капитан третьего ранга? — спрашивает Лозовой.

Пока он говорит это, корабль относит от причала. Полянков берет микрофон:

— Так точно, товарищ полковник. Все понял.

Конвоируемый стоит на мостике рядом со мной. Если он — особо важный преступник, почему он без наручников? Но это — не моя забота. Оборачиваюсь:

— В кубрик. Вот по этому трапу.

— Слушаюсь, товарищ лейтенант. — Сержант трогает конвоируемого за плечо: — Вниз.

Опять нос корабля перед моими глазами медленно поднимается вверх. Повисает. Падает вниз. Мористее начинается туман. Он идет кусками. То редеет, то наваливается чуть ли не на голову. В кабельтове впереди уже ничего не видно.

Спускаюсь вниз. Так и есть. Полянков оказался прав. Лицо сержанта по цвету похоже на кальку для прокладки курса. Бледное, серое. Укачало. Умоляюще смотрит на меня. Я понимаю, что это значит: не говорите ничего, лейтенант, не спрашивайте, плохо мне или нет. Постараюсь продержаться. Я вижу — парень крепится из последних сил.

Конвоируемый сидит на ввинченной в переборку металлической ступеньке. По его лицу нельзя понять, насколько сильно подействовала на него качка.

И вообще — подействовала ли. Видит, что я обратил на него внимание. Поднимает глаза. В них — никакого выражения.

— Гражданин офицер, разрешите подняться.

— Нельзя.

— Мне бы наверх. Плохо мне. Мутит.

— Нельзя.

— Совсем плохо.

— Нельзя. Сидите здесь.

— Попорчу вам тут всю обстановку. Разрешите.

Я не отвечаю. Поднимаюсь на мостик.

— Ну что там? — спрашивает Полянков.

— Готовы, товарищ капитан третьего ранга.

— Совсем готовы?

— Конвоир — совсем. А этот не поймешь. Просится наверх, подышать воздухом. Я не разрешил.

— Правильно. Ничего, скоро придем. Полтора часа ходу, и на базе.

Сверяю прокладку. Где-то справа должны быть два безымянных островка. От них до базы при такой погоде ходу примерно час — час пятнадцать. В люке показывается голова радиометриста.

— Товарищ лейтенант, плохо с ними.

— Дайте пакеты.

— Я дал, все равно плохо. Посмотрите.

Спускаюсь. В лицо ударяет резкий запах рвоты. Конвоир дергается, уткнувшись в пакет. Над ним стоит один из матросов. Подконвойный привалился к переборке, держится двумя руками за ворот, будто пытается разорвать.

— Гражданин офицер. Дайте подышать. Будьте людьми.

Лезу наверх.

— Ну? — Полянков оборачивается.

— Просится наверх.

— Ладно. Пусть поднимется.

— А что с конвоиром делать? Он вообще скапустился.

— Поднимайте и его.

— Есть.

Спускаюсь, киваю конвоируемому:

— Можете подняться.

— Спасибо, гражданин офицер.

Пропускаю его вперед. Оборачиваюсь:

— Ребята, поднимите и сержанта. Пусть подышит.

— Есть, товарищ лейтенант.

Дальнейшее происходит в какие-то доли секунды, в мгновения, которые для меня становятся огромными, бесконечно застывшими глыбами времени. Ноги в стоптанных ботинках перед моим лицом осторожно переступают по трапу. Вот они оказались на пупырчатой металлической палубе ходового мостика. Я поднимаюсь следом — в этот момент подконвойный оказывается между мной и оградительными леерами. Он делает резкое боковое движение. Всем телом переваливается через леер. Я еще не могу понять, что это возможно. В январском море — нулевая температура. Это соображение приходит потом. Я прыгаю вслед. Моя рука опережает это движение, вцепившись в конец бухты аварийного троса, свернутого на палубе. Я слышу за своей спиной крик. Но, падая, не понимаю, что этот крик означает. Полет от мостика до волны мгновенен. Но все же в это мгновение каким-то странным образом — может быть, действительно остановилось время — я успеваю подумать, что я уже мертв. Потому что человек может выдержать в зимней воде всего несколько секунд. Я оказываюсь в воде, чувствую твердый охват холода. Я знаю, что это смерть. Но странно — в этот момент мне приходит в голову совсем не то, что должно приходить. Не мысль о всей моей предыдущей жизни, и даже не мысль отыскать глазами подконвойного, из-за которого я прыгнул. Я пытаюсь вспомнить, сколько именно секунд может выдержать человек в ледяной воде. Он держится на плаву, пока не остановится сердце. Сколько же... Двадцать секунд? Сорок? В этот момент я вижу подконвойного. Его лицо в брызгах медленно поворачивается ко мне. Шапки нет, волосы прилипли ко лбу. Нас окатывает волна. Я не думаю, зачем и почему он прыгнул. Пусть сейчас мы оба умрем. Но если на нем нет брючного ремня, все пропало. Что — все? Делаю отчаянное усилие, пытаясь разорвать безжалостный холод, дотянуться до полы его пальто. Сейчас все должно сосредоточиться только на одном — на мысли о его ремне. Вот он. Вот пиджак. Рву его руками. Ремень. Есть ремень. Нас снова накрывает волна. Пусть. Теперь — только просунуть под этот ремень конец троса. Только просунуть. Просунь! Мартынов, просунь! Пожалуйста, просунь. Неужели все? Да. Теперь тяни на себя и завязывай трос на своем ремне! Успей завязать его, пока не умрешь! Успей не умереть, слышишь, Мартынов.

— Успей! — зло кричу я неизвестно кому, ругаясь, чувствуя, что пальцы деревенеют. — Успей!

Наверное, я успел. Но того, как матросы подтащили нас за трос к борту, как поднимали наверх, я уже не чувствовал.


Очнулся я от боли. Боль разрывала кожу на части. Мне показалось — кожа вся в лохмотьях. Я увидел, что лежу голый. Несколько пар рук с ожесточением мяли мою кожу, раздирали ее. Сильно пахло спиртом.

— Ой, Владимир Владимирович, — я увидел лицо Акопяна. — Это я, Валера. Товарищ лейтенант! Владимир Владимирович! Что же это делается! Владимир Владимирович, не умирайте! Пожалуйста, не умирайте. Голубчик, Владимир Владимирович. Не умирайте.

— Еще коньяку! — услышал я голос Полянкова. — Дайте ему еще коньяку! Черт возьми, где у вас коньяк?

Зубы мои почувствовали твердость стекла.

— Зажмите ему челюсть! Разобьет бутылку!

Только сейчас я понял, что меня всего бьет крупная, очень крупная дрожь. Из бутылки полилась жидкость. Лиц я уже не видел, все было как в тумане.

— Только бы температура поднялась, — сказал Полянков. — Если температура не поднимется — плохо.

Лица стали качаться, поплыли — все дальше, дальше. Руки матросов, раздиравшие мою кожу, натиравшие ее спиртом, уже не волновали меня. Я почувствовал приятное тепло, возникшее внутри, в желудке. Что же сейчас со мной будет? Почему уплывают лица? Теряю я сознание или засыпаю?

Мне показалось — прошло очень много времени. Целая вечность.

Очнувшись, я увидел окно. Потом — белый потолок, стену, окрашенную светло-зеленой краской. Две койки, стоящие рядом. Койки пустые, аккуратно заправленные. Это госпиталь. Госпиталь. Кто-то заглянул в дверь. А собственно, что со мной могло быть? Я услышал, как сказали: «Очнулся». Что же со мной? Это был все-таки обморок. А не сон. Вялость, страшная вялость. Но в остальном как будто ничего. Очень даже ничего. То есть все в порядке. Вспоминаю все, что произошло накануне.

— Володя?

Возле меня Сторожев. Вглядывается. Лицо его серьезно. Рядом — врач и сестра. Я слышу, они что-то говорят. Среди других слов слышу — «пневмония».

— Да нет, — я чувствую, что могу говорить, и довольно легко. — Никакой пневмонии. Я здоров. Просто здоров. Только слабость.

— Володя.

— Да, Сергей Валентинович.

— Молодец, Володя. Ты представлен к награде.

Надо что-то сказать. Да. Вот именно. Что же сказать?

— Служу Советскому Союзу.

Я еще не могу понять до конца, полностью, что это значит — представлен к награде.

— Все в порядке. Его мы откачали. Правда, ему придется полежать подольше, чем тебе.

Сторожев смотрит на меня как-то странно, склонив голову набок.

— Скажу тебе, дружок, — не организм у тебя, а машина. Поэтому я и ухожу. А ты вот что — как себя чувствуешь?

Он уже не говорит со мной просительно и мягко, как тогда. Наоборот — почти зло. Ну и хорошо. Но сейчас я вдруг понимаю — мне хочется с ним работать. Это пришло именно вдруг.

— Ничего чувствую, Сергей Валентинович. Здоров практически.

Ведь я все это время думал о его предложении. И отказывался от него. И думал. Но я заставлял себя отказываться от него, даже от мыслей об этом предложении.

— Ты это брось — здоров. Ты мне нужен.

Что же меня заставляло отказываться? Верность экипажу? Верность морской службе?

— Понимаю, Сергей Валентинович.

— И нужен не «практически здоровым», а здоровым как бык. Только как бык. И все дела. Давай лежи. Делай все, что говорят врачи. И ешь побольше. Мяса, фруктов. Ребята тебе целую корзину прислали. Так, по тебе вижу — больше недели ты здесь не продержишься.

— Что вы, Сергей Валентинович. Я думаю — через день встану.

— Лежи и слушай меня. Вылежись, отдохни. Как только сможешь писать, вспомни все и напишешь отчет-рапорт. Как произошла эта штука с Трефолевым. Все, от точки до точки. От приема его на корабль и до самого конца. И изложишь свое мнение.

— Трефолев его фамилия?

— Да. Бывай. Поправляйся. Ухожу.

Что же я должен был вспомнить о Трефолеве? Сначала мне казалось — тут все просто.

Потом я подумал, что все невероятно сложно.

Потом, разглядывая окно, потолок и светло-зеленую стену, я понял, что не только прыжок Трефолева, но и все в жизни соединяет в себе эти два начала. Простоту и удивительную сложность. Настолько удивительную, что мысль отказывается справиться с ней. Но если я хочу работать вместе со Сторожевым — а я уже решил, что хочу, — я обязан буду справляться со всем этим. Со всей этой сложностью. Мои мысли, чувства, я весь — все обязано будет справляться.

Трефолев. Подконвойный. Я ничего о нем не знаю. Вернее — знаю. Знаю, что его почему-то не повезли из следственного отдела округа в штаб района обычным путем, а решили переправить на корабле. Почему?

Знаю, что он был для оперативного отдела очень важен. Настолько важен, что его сопровождал сам полковник Лозовой. Что еще? Несмотря на то что Трефолев был так важен для оперотдела, на нем не было наручников. Отступление от логики. Почему? Но может быть, наручники и не были нужны. В такую погоду даже без всякого конвоя убежать практически невозможно.

И все-таки он сделал попытку. Сделал. Что ему мог дать побег? Он был бессмыслен со всех точек зрения. Допустим, я бы не прыгнул вслед за ним. Допустим даже, что он принял какой-то стимулятор и он прекрасный пловец. Ну и что? Мифический батискаф или подлодка? Все это чушь, исключено, нереально. Да, рядом были два безымянных острова. Да, был туман. Но если он важный преступник, то он должен быть умен. Должен быть, обязан. А раз он умен, он не считает дураками нас. Значит, он знал, что в любом случае не уйдет. Знал, что мы найдем его и в тумане, и на этих островах. Знал — и все-таки прыгнул?

Теперь, разобравшись в сложности, я прихожу к простоте. Остается единственный вывод. Он решил покончить счеты с жизнью и выбрал для этого самый удачный момент. Ему хватило для этого как раз той доли секунды, когда я еще не успел встать между ним и леером. Он воспользовался этой моей единственной оплошностью. Мне нужно было подниматься на мостик первым. А конвоируемого выпустить из кубрика только вслед за собой. Я сделал ошибку. Пусть я же потом ее и исправил. Но это была ошибка.

Эти свои соображения я коротко изложил в рапорте-отчете.


Войдя в кабинет Сторожева, я сразу протянул ему отчет. Он внимательно прочел четыре мелко неписаных листа. Взял лежащую рядом пухлую папку, отогнул жестяные щупы. Снял металлический зажим. Аккуратно вложил мои листки в дырокол. Оглядел их, подправил ладонью. Пробил, насадил листки на щупы. Еще раз просмотрел первые строки. Закрепил зажим, загнул, закрыл папку. Несколько секунд смотрел на меня. Мне показалось, что он силой заставляет себя вот так, в упор, меня разглядывать. Я вдруг увидел в его взгляде то, что совсем не ожидал увидеть. Растерянность. Что-то говорящее о его слабости.

Правда, эта растерянность мелькнула только на секунду. Он тут же спрятал ее, убрал. Спросил, отодвигая папку и пряча в стол лежащие под ней бумаги:

— Решил?

— Что?

Я не сразу понял смысл его вопроса. Сторожев вздохнул, играя карандашом. Он будто пытался скрыть раздражение от того, что я не понимаю его.

— А, да, то есть есть, товарищ капитан. Так точно. Решил.

— Вот и хорошо, — карандаш заходил в руках Сторожева. — Сейчас пока не спеши. Но потом не забудь написать подробный рапорт на мое имя. Прошу ходатайствовать о переводе, обязуюсь и все такое. Понятно?

— Понял, товарищ капитан.

— Сергей Валентинович. Всегда так меня называй.

— Ясно, Сергей Валентинович.

Сторожев постучал карандашом по папке.

— Здесь все документы по делу Трефолева. Дело это буду вести я. Но мне нужен помощник. Хороший помощник. Очень хороший.

— Ясно.

— Слух у тебя как? Ничего?

— Пока не жалуюсь. Был ничего.

— Тогда вникай. Будешь сидеть в этой комнате, но обязан услышать все, о чем будут говорить в соседней. Сейчас там начнется допрос Трефолева.

— Понял.

— Учти — это будет девятый допрос. Ни на одном из предыдущих Трефолев не сбился. Думаю, он все время говорит правду. Явился он к нам с повинной. Дверь в соседнюю комнату будет чуть приоткрыта. Постарайся не только услышать его, но и увидеть.

— Хорошо, Сергей Валентинович.

— Мы посадим Трефолева так, что ты будешь видеть его голову чуть сзади, в профиль. Запомни — знать, что ты работаешь у нас, ему совсем не обязательно. Совсем.

— Все понял, Сергей Валентинович.

— А договорим потом.

Сторожев снял трубку. Помедлил, выслушав ответ.

— Это я. Можно вводить. И дежурного по отделу. Допрашивать буду вместе с ним.

Сторожев вышел в соседнюю комнату, оставив дверь приоткрытой.

Едва Сторожев успел сесть за стол, как я увидел: вводят Трефолева.

Трефолев оглянулся. Дежурный по отделу был молодой, высокий, он чем-то напоминал длинноногую птицу. Светлые волосы дежурного были зачесаны набок, так, что почти закрывали густой волной один глаз. Этого офицера я не знал; потом, просматривая протоколы допроса, узнал, что фамилия его Братанчук. Дежурный по отделу показал на стул. Трефолев сел.

— Ну что, Трефолев, еще поговорим? — сказал Сторожев.

— Пожалуйста. Я могу бесконечно говорить. — Некоторое время Трефолев сидел молча. Вдруг добавил, как будто ни с того ни с сего: — Гражданин начальник.

— А вы не обижайтесь, — сказал Сторожев. — Если бы не эта ваша штучка с прыжком за борт, представляете, как все было бы хорошо.

Трефолев ничего не ответил.

— Жить надоело?

Трефолев не шевельнулся.

— Ну? Трефолев?

— Надоело, — после долгого молчания наконец сказал Трефолев. — Жить больше не хочу.

— Глупо. Вы пришли с повинной. Для вас ничего не потеряно.

Трефолев молчал.

— Ладно, забудем об этом. Расскажите нам с самого начала, как все произошло.

— Вы о чем?

— О том, как вас завербовали.

— Опять?

— Опять.

— Но вы все знаете.

— Трефолев, вас просят рассказать.

— Вы знали все еще до того, как я явился с повинной. Гражданин начальник.

— Повторенье — мать ученья, — дежурный по отделу сидел верхом на стуле, — Говорите, не тяните время. Слышите, Трефолев.

— Хорошо, гражданин начальник. Пожалуйста. Так. Я шел в столовую. Пришел. Выбил чеки. Сел, как обычно.

— Где, когда, — сказал дежурный. — Не забывайте, Трефолев, — где, когда. Время дня, время года. Все до точки.

— Осенью, три года назад. Часов в семь вечера. В Риге, в районе торгового порта. Шел в столовую из дому. Ходил туда обычно. Выбил чеки, стал есть. Ко мне подсел человек. По-русски говорил чисто. Почти. Немножко, может быть, с акцентом. Поговорили. Так, обо всем. За жизнь. Спросил: хочешь заработать двадцать пять рублей — отнеси пакет.

— Дальше.

— Я отнес пакет. Передал другому. В порту.

— Этот человек двадцать пять рублей вам дал сразу?

— Сразу.

— Больше ничего не говорил?

— Предупредил — можешь со мной не связываться, это опасно. Но если захочешь — сможешь заработать рублей пятьсот.

— И вы связались? — спросил Сторожев.

— За двадцать пять рублей продали душу? — добавил дежурный.

— Вы же знаете все, гражданин начальник.

— Хорошо. Давайте дальше.

— Теперь уже поздно. Что жалеть. Я ведь не знал, что так получится. Думал — фарцовка. То, се.

— Рассказывайте.

— Ну, относил несколько раз пакеты в порт. За пятьдесят, за двадцать пять рублей. Потом попросили отвезти передачу в поселок.

— В Сосновск?

— В Сосновск.

— Передавал вам пакеты и платил деньги всегда один и тот же человек?

— Я ведь уже говорил. Всегда разные. Тот, который первый раз был, был чаще. Раза три.

— Сколько всего их было? За все время?

— Сейчас уже заучил, помню точно. Пять человек, гражданин начальник.

— Иностранцы? Или, может быть, хоть один из них был иностранцем?

— Вроде бы и да и нет. Не скажу точно. Все говорили по-русски очень хорошо. Но один или два, мне показалось, были одеты, как одеваются на иностранных пароходах.

— Дальше.

— Потом уже стал только возить передачи в Сосновск.

— Ни разу не пытались узнать, что было в пакетах?

— Нет. Они предупредили — если попробую узнать, будет плохо.

— Какие были пакеты? Как выглядели?

— Пакетов много было. Я уже не помню даже, сколько всего. Так, приблизительно.

— Те, что возили в Сосновск.

— Разные. Некоторые как будто были набиты пачками бумаги. Такими аккуратными, ровными.

— Могли это быть деньги?

— Да. Я часто думал — взять бы этот пакет целиком. И смотаться. Если бы только знать точно, что это деньги. Уехать куда-нибудь на юг. Взять жену.

— Это вы нам потом расскажете.

— Кошмары уже начали мучить. Поймите, гражданин начальник. Просто не мог. Жалел потом, хоть пулю в лоб.

— Поздно они вас начали мучить.

— Все из-за жены вышло.

— Ну, ну, ну. Спокойно.

— Я спокойно. Детей у нас нет, я ее люблю. А она... Вот из-за нее все и вышло. Я говорил же вам, все как на духу.

— О семейных обстоятельствах поговорим потом. Продолжайте.

— Что продолжать. Начал возить передачи в Сосновск. И все. Возил пакеты. Потом пришел к вам.

— Вам давно уже деться было некуда.

— Но пришел же? Я ведь пришел?

— Какого характера были остальные пакеты?

— Часто очень тяжелые. Совсем. Будто там гири.

— Как часто были такие тяжелые?

— Раз пять. Может быть, шесть. Я же не записывал.

— Сколько всего пакетов вы перевезли в Сосновск?

— Так... Если считать — они давали в два месяца раз. Пакетов пятнадцать перевез. Пятнадцать-шестнадцать.

— Как и кому вы передавали пакеты в Сосновске?

— Обычно я их возил в авоське. Сойду в Сосновске, и сразу в камеру хранения. Там камера автоматическая. Тут же прямо, в зале ожидания, за перегородкой. Беру себе ящик, кладу пакет в ящик прямо в авоське, запоминаю шифр. Иду к телефону. Набираю номер. Один и тот же номер все время — три-шестнадцать.

— Вы знали, в каком доме установлен этот номер?

— Не знал.

— Два года ездили и не знали?

— А откуда? Я в поселок и не заходил.

— Всегда один и тот же был номер?

— Один и тот же.

— Кто отвечал?

— Там тоже всегда был один и тот же голос. И звонить я должен был всегда в один и тот же час. С двух до трех. Такой не очень густой. Сказал бы — почти старческий. «Да, слушаю». Ну, я так, будто переспрашиваю, правильно ли номер набрал. А сам говорю номер шифра. Например, набрал на ящике я шифр двадцать пять — четырнадцать. Звоню. Там снимают трубку. Я сразу: «Простите, это двадцать пять — четырнадцать?» Он отвечает: «Ошиблись. Три-шестнадцать». И вешает трубку. Все. Значит, я могу уезжать. Обычно я так и делал.

— Никогда не пытались подождать и посмотреть, кто будет брать пакет?

— Нет.

— Почему?

— Зачем мне на свою шею неприятности искать? Рыпаться-то зачем?

— Те, кто давали вам пакеты, предупреждали, что делать этого нельзя? Что пытаться проследить, кто берет пакеты, лучше не пробовать?

— Да. Говорили — положишь пакет, не торчи больше. Езжай назад. Только без хвоста. Без конторы. Ну, понимаете. Это вы — контора.

— Можешь не объяснять.

— Вот и все. Так до последнего раза.

— А последний раз?

— Последний раз сказали — в камеру хранения больше не ходи.

— Того, кто сказал это, вы видели раньше?

— Нет. Это был новый.

— Продолжайте.

— Он сказал — в камеру хранения больше не ходи. Пакет спрячешь у себя дома. В Сосновск поедешь только весной, в начале мая.

— Как вы должны были это сделать? Практически?

— Будто бы отдыхать. Жене скажешь — в командировку. А если не хочешь так, можешь каждый раз ездить на электричке. Короче — первый четверг и первую субботу мая ты должен быть на набережной в Сосновске. С тобой должны быть или газеты, или журнал. Читать не обязательно. Но чтобы что-то было в руках. Сядешь на третью лавочку справа от газетного киоска. В каждый из двух дней будешь сидеть на лавочке от двух до четырех. Само собой, если пакет заберут в четверг, можешь тут же уезжать. Пакет положишь рядом на лавочку. В один из этих дней рядом на лавочку сядет человек. Заговаривать с ним не нужно. Человек посидит, возьмет пакет и уйдет.

— Больше ничего не говорили?

— Больше ничего.

— Вспомните.

— Хотя нет. Говорили. Вернее — говорил. Этот, котор


убрать рекламу







ый пакет передал.

— Запутать нас не пытайтесь, Трефолев.

— Да вы что, гражданин начальник. Вы же видите.

— Что же он говорил?

— Сядешь на лавочку, только если убедишься, что нет хвоста. Нет конторы.

— Дальше.

— Если почувствуешь, говорит, что рядом контора — не садись. Тут же на вокзал — и уезжай.

— Как же вы должны были тогда поступить с пакетом?

— Говорит — езжай домой и жди. Сообщим, как передать, в другой раз. Сами выберем время.

— Дальше.

— Что дальше? Дальше пришел к вам.

— Перед тем как прийти к нам.

— Ну, что. Ничего. Спрятал пакет дома. Засунул в чемодан. И на антресоли. Поглубже. Заложил барахлом. А потом подумал — что прячу? Себя прячу. Все равно ведь к вам пойду. Жить больше так невозможно.

— Вы чувствовали, что за вами наблюдают?

— Психом стал. Честное слово. На каждый шорох оглядывался. Да это давно уже. Весь последний год.

— Кого вы конкретно боялись? Нас или их?

— Черт его знает, гражданин начальник. Боялся, и все. Они ведь могли меня пришить. Запросто. Знал слишком много. Ну а вы — известно. Так что — со всех сторон. Никакого выхода.

— Трефолев, успокойтесь. Ну?

— Хорошо.

— Это все были ваши страхи. Что-то конкретное вы заметили? Хоть раз? Человека, который за вами следил? Да или нет?

— Не знаю. Простите, гражданин начальник.

— Да не нервничайте вы. Трефолев, дьявол вас возьми, перестаньте нервничать. Ну. Возьмите себя в руки. Нашатырь прикажете давать? Вы видели человека, который за вами следил? Хоть одного?

— Не знаю.

— Да возьмите вы себя в руки.

— Взял. Взял себя в руки, гражданин начальник.

— Видели человека или нет?

— Точно не знаю. Нет.

— Хорошо. Вот вода. Выпейте воды. До конца. Успокойтесь. Вы должны понять — вы пришли к нам с повинной, и это значительно облегчит вашу участь.

Трефолев молчал. Наконец сказал:

— Мне теперь все равно.

— Не все равно. Вы еще можете стать полноправным советским человеком. Слышите, Трефолев? Ну?

— Я уже сказал, гражданин начальник.

— Я тоже сказал. И повторять не буду. Вот так. Вы можете стать полноправным человеком. Полноправным.

— Хорошо.

— Слушайте внимательно. Сейчас вы поедете домой.

— Домой?

— Да. Именно домой. Сядете на поезд и поедете.

— Без конвоя?

— Без конвоя.

— Шутите, гражданин начальник?

— Шучу. Вот именно — шучу.

— Гражданин начальник. Если вы не шутите — спасибо. Честное слово, спасибо.

— Благодарить будете потом. Если не убежите. Учтите, наблюдения за вами с нашей стороны не будет. Чтобы не спугнуть тех, кто вам дает задания. Придется поверить вам на слово.

— Гражданин начальник...

— Держите. Выпейте до дна. Вот так. Успокойтесь. Слушайте внимательно. До мая, пока не передадите пакет, они вас не побеспокоят. Вы им пока не нужны. Но следить за вами они могут. Так что мы отпускаем вас на все четыре стороны. Контроль за вами, конечно, будет какой-то. Но практически вы не будете под наблюдением. Так что не подведите.

— Гражданин начальник. Понял.

— Поступите так, как у них с вами договорено. В мае возьмете отпуск или отгул и приедете в Сосновск. С пакетом. Вот он.

Сторожев двинул по столу раскрытый сверток из плотного белого пергамента.

— В первые четверг и субботу мая с двух до четырех будете сидеть на набережной в Сосновске. На третьей скамейке справа от газетного киоска. Пакет мы запакуем, как был. После того как пакет заберут, поедете домой. Будете ждать нового контакта с ними. Вот так. Вот и вся ваша задача. Все понятно?

— Рискуете, гражданин начальник. А если я убегу?

— Рискую.

— Хорошо. Я все понял.

— И вот еще что. Не пытайтесь искать в справочниках наши телефоны. Не пытайтесь звонить нам или в милицию. Ни в коем случае. Они еще не догадываются, что вы у нас. Мы надеемся, что не догадываются. Так вот, любой ваш звонок нам или в милицию может быть ими замечен. Поэтому мы будем рассматривать его, как вашу провокацию. Как оповещение. О том, что вы связаны с нами, — для тех, кто об этом знать не должен.

— Гражданин начальник. Ведь если они...

— Вы боитесь, что вам будет что-то угрожать. Так?

— Да.

— Это предусмотрено. Если вы почувствуете, что вам грозит что-то реальное. Реальное, Трефолев! Понимаете — не ваши страхи, а реальное. На этот случай — вот. Держите. Спрячьте.

Сторожев протянул Трефолеву бумажку.

— Пойдете в ту самую столовую, где вы обычно бываете. Возьмете что-нибудь поесть. И отдадите эту бумажку.

— Кассирше?

— Кассиру. Там теперь кассир.

— А-а. Понял, гражданин начальник.

— Этого будет достаточно. И помните — мы вам доверяем. И это налагает на вас обязательства. Это — гарантия для вас. Залог, что вы можете стать человеком. Вы поняли?

— Понял. Понял, гражданин начальник.

— В таком случае идите. Переоденьтесь. Товарищ дежурный, отведите его.

— Слушаюсь, товарищ капитан.

Трефолев и дежурный ушли.


Честно говоря, я должен был перевести дух, отдышаться. Я должен был снова, слово за словом, вспомнить все, что я услышал. Снова оценить все — до последнего факта.

Сторожев вошел и сел рядом. Он как будто понимал, что мне нужно прийти в себя, собраться с мыслями. Он не сказал ни слова. Открыл ящик стола. Как бы предоставил мне возможность не спешить с выводами, молча протянул пачку фотографий. Я стал рассматривать эти фотографии.

Все фотографии были одного формата, большие, двадцать на тридцать сантиметров. Сразу было видно — фотографии делались скрытой камерой. На каждой был изображен Трефолев.

Все фотографии были зимние.

Трефолев переходит улицу.

Стоит у табачного киоска.

Входит в подъезд дома.

Разговаривает с молодой женщиной у края тротуара.

Стоит у края тротуара с поднятой рукой. Видимо, пытается остановить такси.

Разглядывая фотографии, я тут же мысленно отвечал сам себе на вопросы, которых скопилось уже немало. Трефолев пришел в органы госбезопасности с повинной. Вот почему на нем не было наручников. Но везли его скрыто. То, что для этого был использован пограничный корабль, означало крайнюю секретность. Его хотели скрыть от чьих-то глаз. От чьих? Верней всего — от глаз какого-то человека, который принимал от Трефолева передачи в Сосновске. Все это, конечно, предположительно. Но допустим, я прав. Значит, этот человек не раскрыт. Больше того — за это время, наверное, нашим сотрудникам не удалось найти даже его следов. Постой, постой, Мартынов. Есть фото Трефолева. Значит, еще до того как Трефолев явился с повинной, за ним было установлено наблюдение. Но что оно дало? По-видимому, ничего.

Когда же было установлено это наблюдение? Совсем недавно. Догадаться нетрудно. Во-первых, все фотографии недавние. Во-вторых, ни на одной из фотографий нет самого главного — момента передачи — и нет тех, кто завербовал Трефолева. Значит, раскрыт Трефолев был уже после получения последней передачи. Той, которую он должен будет привезти в Сосновск весной. Значит, на тех, кто давал ему задания, наши работники не вышли.

Теперь попробую понять, кто же помог его раскрыть.

Ведь органам госбезопасности раньше ничего не было известно о Трефолеве.

Вернее всего, одно из последних появлений Трефолева в камере хранения могло показаться кому-то в поселке подозрительным. Вполне допустимо. Но кому? Органам милиции? Впрочем, какие органы милиции. В таком небольшом поселке есть один участковый милиционер. Обычно капитан или старший лейтенант. Допустим, он и сообщил об этом. Или кто-то из работников железнодорожной станции. Кассир, скажем. Или заведующий камерой хранения.

Ответа на остальные вопросы я пока найти не мог.

— Ну что? — Сторожев взял у меня фотографии.

— Сергей Валентинович. Что в пакете, который он должен передать сейчас?

— Несколько микробатарей к передатчику и приемнику. Наиновейших. Они легкие, поэтому Трефолев их принял за деньги.

— Так. Понял. Они будут переданы ему?

— Запакуем снова. И дадим Трефолеву. В остальном обстановка тебе ясна?

— Более-менее, Сергей Валентинович. Видимо, вы уже серьезно изучили обстановку в поселке?

— В Сосновске около трех тысяч жителей. Исключаем детей и подростков — остается около двух. В основном это колхозники, рыбаки. Есть там коптильный цех, значит, рабочие коптильного цеха. Пять малых рыболовных траулеров. Пять команд. Хорошо еще, не наступил курортный сезон, нет наплыва. Ну, и живут там, конечно, просто дачники. Художник живет, два композитора даже живут. Поселок-то, понимаешь, самый безобидный. Все друг друга знают. Биографию каждого соседа — наизусть. Даже искать вроде и нечего. Все как на ладони.

— Кто сообщил о Трефолеве, Сергей Валентинович? Там есть участковый милиционер?

— Да. Участковый — старший лейтенант Зибров. Но сообщил не он. Знаешь такого — Андрей Петрович Васильченко?

Я вспомнил жесткое лицо под мокрым капюшоном. Сросшиеся брови, нос с горбинкой. Хриплый голос. Но взгляд мягкий, дружеский.

— Васильченко? Андрей Петрович?

— Да. Инспектор рыбнадзора. Это хорошо, что ты его знаешь. В море встречал, так, кажется?

— Вместе задерживали нарушителя.

Я вспомнил слова Полянкова: «Васильченко вцепится — не отпустит».

— Ну вот. Прекрасно, что знаешь. Потому что есть у меня в отношении вас двоих кое-какие планы. Мы тоже хорошо знаем Андрея Петровича. Человек цепкий, упорный. Работу ведет выше всяких похвал.

— Он и заметил Трефолева?

— Да.

— На вокзале, наверное?

— Сам понимаешь — поселок маленький. И все же летом, в сезон, заметить кого-то среди курортников не так просто. Важно было не просто заметить, что Трефолев кладет вещи в камеру хранения, а обратить внимание, что он так и уезжает, оставив их в ящике. Васильченко заметил это один раз. Сначала значения особого этому не придал. Но заприметил. А вот уже когда второй раз увидел такое — позвонил в погранотряд. Причем сделал правильные выводы — тут же попросил Зиброва, с которым они всегда работают в тесном контакте, понаблюдать незаметно за ящиком, в который Трефолев положил пакет.

— Ну и что?

— Видимо, Зибров действовал не очень расторопно. Когда он подошел к камере хранения, ящик был уже открыт и пуст. Пакет кто-то взял.

— Ловко.

— А тут все очень ловко придумано. И продумано. Так, чтобы всякая возможность провала была исключена. Высчитано все с математической точностью. Мы выяснили, конечно, где стоит этот телефон. Три-шестнадцать — телефон, который стоит на столе дежурной Сосновской гостиницы. Их там две — Преснякова и Чебрец. Пожилые женщины. Никогда подобных звонков не слышали. Может быть, и слышали — но попробуй запомнить звонок такого рода. Это и понятно. Звонить Трефолев должен был всегда только с двух до трех. Именно в эти часы у администратора гостиницы обеденный перерыв. Уходят эти женщины, конечно, чуть раньше, чем в два. А возвращаются не точно в три. Благо живут обе рядом с гостиницей. Трефолев приезжает. Кладет свой пакет в ящик. Ясно, он никак не может увидеть того, кому он привез пакет. Тот же наверняка знает его в лицо. Трефолев звонит. Зная точно день приезда Трефолева, ожидающий передачу в два часа может спокойно зайти в пустой холл гостиницы и подождать в кресле. Прямо у стола дежурной. Звонок — он снимает трубку. Даже если кто-то случайно будет проходить в это время мимо, он услышит вполне обычный ответ: «Нет, вы ошиблись. Это три-шестнадцать». Узнав шифр, ожидающий передачу сразу выходит из гостиницы. Теперь Трефолев может сколько угодно искать, если захочет. Или, допустим, может караулить у ящика. Он будет под постоянным наблюдением — до тех пор, пока не уедет.

— Да. Все продумано серьезно.

— Хорошо еще, Васильченко дал очень точный словесный портрет. В Риге, имея такой портрет, мы вышли на Трефолева довольно быстро.

— Пока это ничего не дало?

— Да. Вот так, Володя. А главное — наблюдаем за поселком уже второй месяц, и ничего нет. И здесь ты должен мне помочь.

— Я слушаю, Сергей Валентинович.

— Мало того, что ты парень решительный и твердый. Ничего, ничего, похвалить бывает полезно. Парень ты сообразительный, наблюдательный. Есть в тебе... Ну, как бы тебе это сказать. Обаяние, что ли. Входишь легко в контакт с людьми.

— Не наблюдал за собой, Сергей Валентинович.

— Входишь, знаю, входишь. Но главное даже не в этом. Мне нужна твоя способность запоминать. Только это сейчас. А ты подтвердил — память у тебя прекрасная. Постарайся запоминать очень хорошо, до самой последней мелочи.

— Есть, Сергей Валентинович. Понял.

— План у меня в отношении тебя такой. В Сосновске ты никогда раньше не был?

— Один раз чуть не зашли.

— Хорошо, что не зашли. Никто тебя там не знает. Кстати, до случая с Трефолевым я надеялся, что меня там тоже не знают. Теперь же я в этом не уверен. Вот так. Допустим, тот, кто принимал передачи, меня знает? Покажись я там, да еще, скажем, надолго, — все. Догадался. Человек он, по всему видать, бывалый. И все-таки наблюдать за поселком, за тем, что сейчас там происходит, мне нужно. Причем это наблюдение должно быть неторопливым, без спешки. Надо, как говорится, врасти в среду. Сам я этого сделать, как понимаешь, не могу. Вот тут мне и должен помочь ты.

— Сергей Валентинович, а вы уверены, что тот, кто принимал передачи, постоянно живет в Сосновске?

— Верный вопрос. Все может быть. Он может туда и приезжать. Скажем, для того, чтобы достать из камеры хранения передачу. Ну, в таком случае он приедет в Сосновск в первую неделю мая. Как ты считаешь?

— Само собой.

— Тогда, если это предположить, он сам отдает себя нам в руки. Одно дело — взять пакет из ящика камеры хранения. И совсем другое — встретиться на набережной. В начале мая до курортного сезона еще далеко. Холодно. Поселок пуст. Приезжих — единицы. Каждый виден, каждый открыт. Зачем ему назначать такой способ передачи? Допустим, Трефолевым он может рисковать. Собой — вряд ли.

— Я об этом не подумал, Сергей Валентинович.

— Так рисковать он не будет. Вот в чем дело. Приезжего мы накроем сразу. А вот если он местный житель — другое дело. Мы ведь давно его ищем — и найти ничего не можем.

— Еще один вопрос. Сколько в Сосновске тех, кто принимает передачи? Вы думаете, один?

— Думаю, что один. Убежден в этом.

— Но почему?

— Все по тем же соображениям, Одного затаившегося в поселке найти труднее, чем двоих. Уже не говорю о том, если их трое. Он, я уверен, один. Это, конечно, пока мое личное мнение. Вполне может быть, что они работают вдвоем. Что ж, тем лучше. Найти их тогда будет во много раз легче. Короче — должен ты поехать в Сосновск. По крайней мере на ближайшие три месяца. До мая.

Я подумал — конечно. Рыбнадзор. Не нужно ничего объяснять. Мы, пограничники, знаем, что многие участки укомплектованы не полностью. Младших участковых инспекторов и мотористов не хватает.

— Андрей Петрович Васильченко?

— Не ошибся. Без помощников тебе не обойтись. Так. Знать о том, кто ты, будут в поселке только двое — Васильченко и участковый милиционер Зибров. Его помощь тоже тебе пригодится.

Сторожев снял трубку.

— Запомни — встречаться теперь с тобой мы будем не по твоей, а по моей инициативе. Васильченко и Зибров — люди, которым мы доверяем. Дайте Васильченко. Андрей Петрович? Извини. Ну вот, все в порядке. Заходи.

Вошел Васильченко. Кивнул мне.

— Андрей Петрович, садись. Знакомы?

— Знакомы, — Васильченко сел. — Встречались в море.

— Отлично. Теперь хотелось бы уточнить. Легко ли устроить Мартынова к вам младшим инспектором?

— Заявка моя на моториста и младшего инспектора уже больше года лежит в Риге. Дело за «Балтрыбводом».

— Подскажи, Андрей Петрович, как сделать, чтобы бассейновое управление направило Мартынова к тебе?

— Не так это легко будет сделать, — сказал Васильченко. — Кадры в «Балтрыбводе», что называется, нарасхват. Вновь прибывших буквально рвут на части. Специалистов мало.

— Я упорный, — сказал я.

— Упорный-то упорный.

— Хорошо, — Сторожев закрыл папку. — Андрей Петрович, надеюсь, вы во всем поможете Мартынову. Советом. И не только по части рыбоохраны, но и в отношении людей.

— Постараюсь, Сергей Валентинович. Но я — не детектив.

— Если говорить честно, по должности — где-то близко к детективу.

— По рыбе, Сергей Валентинович. А тут — люди.

— А в людях как будто вы не разбираетесь? Зибров говорил — назначат на другую работу, на свое место буду рекомендовать только Васильченко. Лучше не найдешь. Скромность — похвальное качество. И все-таки, Андрей Петрович, помогите Владимиру в оценке людей. Вам поневоле придется эти три месяца побыть детективом не только по рыбе.

— Хорошо.

— Володя, мы с Андреем Петровичем уже прикидывали немало по этой части, и не первый месяц. Со всеми нашими предположениями он тебя ознакомит потом, по ходу дела.

— Есть, Сергей Валентинович.

— Желаю удачи.


Я сидел у окна вагона и перелистывал книги и брошюры. Целую кипу этих книг мне дал перед отъездом Васильченко.

Чего только здесь не было. «Восстановление и регулирование воспроизводства лососевых внутренней Балтики», «Рыбоводство закрытых водоемов», «Траловый лов в прибрежном шельфе». Но больше всего силился я одолеть толстый зеленый том «Сборника руководящих документов органов рыбоохраны». В нем можно было узнать обо всем. В нем описывался внешний вид судов, флагов и форма работников рыбоохраны, толковалось отличие грубых видов нарушений от злостных, пояснялась разница в задачах участковых инспекторов и конвенционных, юридическая правомочность применения личного оружия.

Например, штраф до пятидесяти рублей на должностное лицо, оказывается, может налагать по представлению участкового инспектора только районное управление рыбоохраны. А вот штраф до ста рублей оно наложить уже не может. Тут действует лишь управление бассейновое. Районное зато передает в суд все уголовные дела. Узнал я также, что участковым и младшим инспекторам вменяется в обязанность организация профилактической работы. Беседы с населением, привлечение общественных инспекторов. Я старался как можно тщательней проштудировать все эти правила. Но снова возвращался к мысли — как же добиться, чтобы меня послали именно в Сосновск? Так, чтобы на это обратили как можно меньше внимания.

Сейчас, рассматривая за окном убегающие назад валуны, песчаные отмели, сосны, я перебирал варианты. Что говорить? Главное — как говорить? Наконец решил: буду просто просить в отделе кадров, чтобы меня назначили к одному из лучших инспекторов. Скажу, что хочу по-настоящему научиться делу, набраться опыта. Я знал, что Васильченко — один из лучших, и мне рано или поздно предложат Сосновск.

Обошлось без этого. В кадрах «Балтрыбвода» сразу же сказали, что особую нужду в мотористах и младших инспекторах испытывают сейчас три участка. Среди них и Сосновск.

Я получил направление и напутствие.

Поезд в Сосновск уходил рано утром, в шесть. Я воспользовался этим и вдоволь побродил по Риге. Осмотрел наиболее известные улицы, набережную Даугавы. Съездил на знаменитое кладбище. Вечером повезло — купил с рук билеты на органный вечер в Домский собор.

После концерта снова бродил по улицам.

Переночевал я в общежитии «Балтрыбвода». А утром уже ехал в Сосновск.


Ход электрички замедлился. Состав дернулся несколько раз. Я стащил свою сумку с верхней полки и вышел на перрон.

Станционное здание было самым обычным. Таких много в Прибалтике. Новое, одноэтажное, из силикатного кирпича, с большими окнами, без всяких украшений. Название — «Сосновск» — было аккуратно выложено красным кирпичом по фронтону.

Сосны стояли сразу за зданием станции, у самой платформы. Я поневоле задрал голову — кроны наверху казались куцыми рядом с мощными высокими стволами. Внизу, у основания сосен, снег кое-где стаял. Солнце припекало по-весеннему. Был виден густой настил прошлогодних иголок. От них шел, обволакивая все вокруг, терпкий и легкий запах.

Я двинулся к зданию станции. Со мной сошли человека три, не больше. Их давно уже не было на перроне.

Внутри, в зале ожидания, на стене висела огромная схема пригородных линий. Витрина газетного киоска в углу была заложена двумя газетами. На них лежал щербатый булыжник. За металлической перегородкой стояли блоки автоматической камеры хранения.

Я насчитал восемь блоков по двадцать ящиков.

Маловато. Сейчас здесь пусто. Но если действительно летом постоянный курортный наплыв — ящиков не хватит.

Площадь перед вокзалом показалась крохотной. Еле-еле развернуться автобусу. Кроме меня в автобус сели две девушки. В кабину забрался пожилой шофер в мятой морской фуражке. Оглянулся.

— Красавицы, пять копеек в окно.

— Сейчас.

Он включил мотор.

— Молодой человек, вам куда? Отдыхать? В гостиницу? Может, на набережную отвезти?

Я пожал плечами. Опустил пятачок.

— Понятно. Самый ранний, — шофер вздохнул. Девушки тут же протянули мимо моего плеча пятачки. Светленькая, повернувшись, успела меня рассмотреть.

— Мне нужен участковый инспектор рыбнадзора.

Я постарался сказать это, сохраняя как можно больше достоинства.

Шофер поправил фуражку.

— Так Андрея Петровича же нет.

— Нет?

Я чуть не слетел с сиденья: шофер неожиданно дал газ, автобус подбросило. Он на полной скорости рванулся вперед. Ну и ну. Порядки здесь.

— Он в море. На рыбаках. Придут к причалу только днем. Часа в четыре. Куда вас?

Автобус шел на полной скорости по узкой асфальтовой полосе.

— Высадите в центре.

Шофер улыбнулся моему «в центре». Резко затормозил.

— Пожалуйста.

Он затормозил намертво, так, что меня бросило вперед. Я без всякого достоинства вылетел в раскрывшуюся дверь. Девушки сошли вслед за мной. Они подождали. Потом быстро прошли мимо.

Автобус ушел.

Я огляделся. Тишина. Тот же запах хвои. Небольшая площадь. Вернее, асфальтированное пространство перед двумя магазинами. Столовая. Значит, это и есть центр Сосновска.

Понятно. Магазины — две одинаковые «стекляшки».

Здесь тоже удивительно тихо.

Я подошел ближе. Слеза, за сосновой рощей, море. За «стекляшками» — двухэтажное кирпичное здание. На нем сразу несколько вывесок. «Парикмахерская», «Кафе», «Ресторан». Конечно. Это и есть гостиница. Вот медный щит у двери: «Гостиница «Сосновск».

За гостиницей — аккуратные домики. Одноэтажные, с подстриженными кустами в палисадниках. Почти на каждой изгороди сушатся сети. Изредка на участках — сосны.

На одной из «стекляшек» — надпись «Гастроном». На другой — витиеватые закорючки с неровно укрепленными неоновыми трубками. Я с трудом разобрал вывеску — «Курортные товары».

В гастрономе кто-то есть. «Курортные товары», кажется, совершенно пусты.

Нет. Вышла девушка. На вид ей около девятнадцати. Каштановые волосы. Ровный красивый нос. Может быть, чуть меньше, чем должен быть. Большие синие глаза. Она идет, мерно покачивая сумкой, ударяя ею о колени. Вот повернулась ко мне. Улыбнулась.

— Здравствуйте, — сказал я. — Простите, вы здесь живете?

— Вы хотите сказать — здешний ли я человек?

Я промолчал.

— А вы — здешний человек? — девушка склонила голову, как бы принимая мое безмолвное восхищение.

— Я нездешний, — признался я. — Совсем нездешний человек.

— А я здешняя. Но не была уже здесь, — девушка, дурачась, закатила глаза. — Сколько же? Год. Нет, больше. Года два.

— Меня зовут Володя.

— Вы отдыхать? Отдыхать. Вижу. Новичок.

— Нет. Работать.

— А-а-а. О-о-о. Простите. Ради бога.

— А вы? Где-то учитесь? Работаете?

— В Ленинграде. В художественно-промышленном. Сейчас отпуск. Академический. Вопросы все? Или будут еще? Так. Зовут Саша. Некоторые зовут Шура. Вы знаете, если вечером вам будет нечего делать — приходите сюда. В вечернее кафе. Так его у нас называют.

Слишком легко, подумал я.

— Я буду со своим женихом. Вас это не смутит?

Все понятно. Да, Мартынов. Можешь не расползаться. Она опять так же смешно растянула губы в улыбке, кривляясь:

— Здесь много девушек. Очень милых. В кафе вы в этом убедитесь.

— Спасибо. Наверное, не получится. Дела. Я первый день здесь.

— Как знаете. Наверное, увидимся.

Саша пошла вдоль аккуратного ряда домиков. Я старался не глядеть ей вслед. Правда, все-таки не удержался. Посмотрел — только на секунду. Чтобы заметить, как красиво она идет. Потом толкнул дверь с надписью «Парикмахерская».


Полная пожилая кассирша безучастно глядела на меня из-за стеклянного козырька. Ее безучастность, то, как она сидела, — все это делало ее сейчас похожей на большую серую птицу, задремавшую на насесте.

— Рита! — крикнула кассирша. — Клиент!

— Да! — послышалось откуда-то сбоку. — Иду... Товарищ, садитесь, садитесь, я сейчас.

Я сел в кресло. Появилась Рита. Она была совсем молода. Наверное, моложе кассирши лет на тридцать. Миленькая. Только полновата. Веселая улыбка. Румянец во всю щеку.

— Подстричь? Головку будем мыть? — Рита затянула меня белой салфеткой. Взъерошила волосы. — Подровняем всюду?

От нее очень хорошо пахло. Кажется, французские духи.

— Сделайте как полагается. На ваше усмотрение.

— Вы такой симпатичненький, — руки Риты делали все сами — расчесывали, трогали волосы ножницами, орудовали машинкой. Язык же говорил без умолку.

— И к кому же вы такой. Запустил-то, запустил. Не к Семеновым? Нет, не к Семеновым. Вроде непохоже. Ну-ка, головку чуть в сторону. Так. Смелей. Что? О-о-о. Что же вы молчали. Моторист. Новый инспектор. Вместо Андрея Петровича? Нет? Ну, конечно. А, младший инспектор. Что же вы сразу не сказали. Я бы совсем по-другому отнеслась. А то знаете, тут туристы, курортники. Проходной двор. Просто невозможно.

Рита отложила ножницы. Обернулась.

— Розалия Семеновна! Слышали? Инспектор новый у нас.

— Я все слышу, — донеслось от кассы. — Рита, не мешай человеку. Новый, не новый. Он сам знает, какой он.

— Я просто так. Интересно, вы холостой? Если не секрет. Ну-ка наклоните головку. Ниже, ниже. Вот так. Не горячо? Сейчас помоем, в порядок приведем. Хорошо. Хорошо. Вы, значит, с утренней электричкой. Теперь подсушим... Откиньте головку.

Прекрасно, подумал я. Через час весь поселок будет знать мою краткую биографию.

— Где живет... — я чуть не сказал «старший лейтенант Зибров». Но вовремя спохватился.

— Кто живет? — Рита включила электросушитель. Я почувствовал, как волосы поддаются горячей струе.

— Участковый мне нужен. Милиция. Далеко отсюда?

— А-а. Насчет прописки. Что вы — далеко. Близко. Прямо через пять домов. За парком. Как выйдете от нас — сразу направо, — Рита орудовала теплой воздушной струей, плавно и легко касалась ею лба, висков, затылка. — Значит, магазин пройдете. Гастроном. Потом второй дом, это правление колхоза. А от него. Набок наклонитесь. Чуть-чуть. Хорошо. Потом увидите наш парк. За ним — летняя эстрада. Вы даже специально посмотрите. У нас парк знаете какой. Честное слово. Красивый. Артисты приезжают. Вот летом увидите. Будет еще голубой такой дом. Поверните головку. А следующий за ним — зибровский.

Рита отложила электросушитель. Щедро окропила меня «Русским лесом».

— Пробор делать не буду. Зибров — это участковый.

Я почувствовал себя как будто заново родившимся.


Зиброва я застал сразу. Он узнал меня, как только увидел.

— Ко мне?

— Так точно. К вам, товарищ старший лейтенант.

— Проходите, — Зибров кивнул, пропуская меня к небольшой двери с аккуратной табличкой «Г. П. Зибров». — Направо у меня контора, налево — комнаты. Смех, конечно, один, а не контора. Но проходите лучше в нее. Я могу гостя и в комнате принять, но... — он как-то застенчиво, почти робко улыбнулся. — Жена на работе, ребята в школе. Там не убрано.

— Мартынов.

— Зибров.

Лицо у Зиброва было добродушное, круглое, в веснушках. Когда он улыбался, на щеках появлялись ямочки.

Я протянул заранее приготовленные документы — паспорт, направление «Балтрыбвода». Зибров перестал улыбаться. Чему-то хмыкнул.

— Владимир Владимирович. Хорошо. А я — Геннадий Павлович.

Мы рассмеялись. Зибров с размаху протянул руку, мы снова хлопнулись ладонями.

— Гена.

— Володя.

— Отлично, — Зибров спрятал документы в ящик. — Если что нужно — заходи всегда. Со звонком, без звонка. В общем, тебе Андрей Петрович все объяснит. Мы здесь свои. Так у нас принято. Документы пока оставь. Затягивать не буду — через день получишь назад. Холостой? Ну что же, дело такое. Да и рано тебе. Ну, а у меня — жена и двое детей. Всегда на чашку чаю. И так далее. Буду рад.

Да, у этого парня — особая улыбка. Застенчивая. Но при этом чувствуется — он человек твердый.

— Вы с Андреем Петровичем споетесь. Он тоже холостяк. Убежденный, по-моему.

Работать с Зибровым будет легко. Наверняка.

— Пока. Заходи.


Причал рыбного порта был пуст, засыпан чешуей. Я долго слонялся по мокрым доскам, пока наконец не подошел первый, осевший, полный рыбы колхозный МРТ. Васильченко на нем не было.

МРТ швартовался к причалу ловко и быстро.

— Эй, на причале!

С грохотом перепрыгнув через планшир, передо мной, прямо нос к носу, остановился высокий небритый детина. Ему было лет двадцать пять. Нос пуговкой, сильно выступающая нижняя челюсть. Я почувствовал запах водочного перегара. Еще — рыбы. Еще — то, что он готов к удару.

Я все понял. Это называется — прихватить салагу. Проверить чужака на прочность.

Детина оглянулся. Нас окружили люди, спрыгнувшие с МРТ.

— Руку тебе протянуть? Недостоин.

— А ты попробуй. Он засучил рукав.

— Давай клешню.

Что же на моей стороне? Разряд по с


убрать рекламу







амбо. Два теннисных мячика, которые я жму каждое утро. И природная сила. От деда. Дед мой родился в Сибири. Отец рассказывал — деда в детстве звали «Кирюша-большой». Он на спор удерживал телегу с лошадью. Но черт разберет этого детину. Силища у него невероятная. И выше меня на голову.

Я сунул ладонь в теплую руку. Детина ласково поиграл моими костяшками. Улыбнулся.

— Не боишься. Смелый.

— Давай, — сказал я. — Пока все хорошо.

— Дай ему, Коль, — посоветовал кто-то в стороне. — Всмятку.

По тому, как детина сжал мою ладонь, я понял — это не специалист. Специалисты так не жмут. Но мышцы у него есть. Что ж. Он жмет изо всех сил. Тем самым он дает мне лишнюю возможность для сцепления.

Я сжал кисть. Детина почувствовал это. Дернулся.

Я сжал еще. Детина выдержал. Но закусил губу.

— Гад, — сказал детина. — Не жми косточки.

— Попроси, кореш. Отпущу.

— Гад. Сволочь. Кости не дави.

— Не гад, а Володя Мартынов. Пустить?

— Пусти.

— Скажи — пожалуйста.

— Пожалуйста. Пусти.

Я отпустил.

— И работать теперь будем вместе.

— Прислали костолома, — детина с досадой потирал отекшую кисть. — В колхоз? Что молчишь?

Я почувствовал — лед сломан.

— Почти. В рыбнадзор. Давай знакомиться.

Я стал жать руки — они тянулись со всех сторон. Кто-то хлопнул по плечу: «Молоток, кореш». Отовсюду слышалось:

— Витек. Паша. Август. Славик. Коля, Михаил Иванович.

Я вглядывался в лица, старался запомнить их. В общем, ребята с этого МРТ были неплохие.

Вдруг выделилось среди других одно лицо. По трем нашивкам на обшлагах понял — капитан траулера. Лицо неприятное. Отекшее, злое. В глазах — испуг. Чем-то напоминает вынутую из воды рыбу. Но только — с бакенбардами. Рыба с бакенбардами.

— Семенец, — он пожал мне руку. — Михаил Иванович.

Почему — испуг? Ладно. Разберусь потом.

— Андрей Петрович, — закричал кто-то. — Принимай пополнение. К тебе кадры. Кореш приехал.

К причалу швартовался второй траулер. Рыбы на нем, кажется, было еще больше. У борта стоял Васильченко. Лицо его было хмурым.

— Новый младший? С прибытием. Вы и мотористом будете?

— Буду, — сказал я.

— Что ж, идемте. Покажу вам бот.

Бот «Тайфун» был длинным, около восьми метров. Он стоял у причала, вытянувшийся, легкий, с герметической прозрачной кабиной. Люк в рубке, основа которой держалась на дюралевом каркасе, задраивался наглухо. Значит, на боте можно выходить в море даже в непогоду.

Нарочно стараясь не торопиться, я проверил мотор. Включил его несколько раз. Он был в идеальном состоянии.

— Порядок.

Я вылез на причал. Васильченко долго задраивал люк. Тщательно проверил швартовы, цепь, замок на ней. Только после этого прыгнул вслед за мной. Кивнул, и я понял — это приглашение к себе домой.


Дом Васильченко был аккуратный, деревянный, с небольшим палисадником. Он был совсем недавно и тщательно выкрашен. Так, как у моряков принято красить судовые корпуса: стены в несколько слоев покрывала светло-голубая корабельная краска, рамы и наличники были ровно обведены темной шаровой. Васильченко провел меня в угловую комнату.

— Располагайся. Все, что здесь, твое.

Ушел.

Комната была маленькая, уютная. Два окна выходили на море. Я пощупал стену — горячая. Значит, утром, перед выходом в море, Васильченко протопил печь. В комнате висел ковер, стояла металлическая кровать, деревянная тумбочка и стол. Пахло нагретым кирпичом.

Я разложил нехитрое имущество. На стол положил несколько книг, «Спидолу». В тумбочку спрятал все остальное — рубашку, куртку, брюки, туалетные принадлежности.

Посидел на кровати. Шумит прибой. Шумят сосны. Пахнет соснами.

Вернулся в большую комнату. Мне понравился этот дом.

— Поешь.

На столе стоял обед — жирная густая уха, жареное мясо с картошкой. Я стал есть, разглядывая вещи, которые были навалены на нескольких стульях перед Васильченко. Обед мне показался необычайно вкусным. Васильченко вздохнул. Покачал головой, стал серьезным.

— Во-первых, примешь у меня сейчас под расписку. Как вновь прибывший младший инспектор. Все имущество. От и до.

— Хорошо, — я составил тарелки, вынес их в кухню.

— Запомни — младший инспектор, подчиненный участковому, держит обычно отдельную точку побережья. Живут они врозь. Пока же, месяца на три, для других — ты должен быть со мной. Потому что новому человеку сразу я эту точку не доверю. Держи, — Васильченко стал по очереди перекладывать на стол вещи — фотоаппарат, щуп для сетей, планшет, карты районов промысла, нож, ТТ в кобуре.

— Это еще не все, — Васильченко протянул блокнот. — План твоих лекций.

— Лекций? Ты серьезно? — я полистал блокнот. «Борьба с хищническим отношением к природе», «Рыба — наше общее богатство», «А что сделал ты?». — Взялся ты за меня.

— А так лучше. Держи еще и форму. Шинель. Фуражка. Китель. Нагрудный знак. Втянешься — никто ничего не заподозрит. Пока ты все правильно сделал. Руку Кольке Гнатюку успел сломать.

— Сам напросился.

— Кого еще застал? У Зиброва был, конечно?

— Был. Парень он ничего. Только что-то не очень ловко распорядился насчет камеры хранения.

— Видишь, когда я заметил второй раз трюк Трефолева, я не думал, что зашло так далеко. Что у нас тут много лет сидит кто-то. Ну, подумал — спекулянты. Не больше. Возьмут пакет на другой день. Поэтому и Гену предупредил наспех. Что говорится, без должной накачки. Прошло минут сорок, а то и час. Потом я сам сообразил — может, все серьезней. Позвонил на заставу — сам назад. А Гена еще только собрался. Тут тоже сообразить трудно — будут этот пакет сразу брать, не будут. Ящик уже был пуст. Мы с Геной только полюбовались, какой он внутри.

— Интересно, заметил ли он вас с Зибровым. Если заметил — понятно, почему он выбрал другой вид передачи. Испугался, что Трефолев накрыт.

— Ну, во-первых, мы появились не как пожарная команда. Без сирены. А потом — если бы он заподозрил, что Трефолев накрыт, он вообще бы отказался от его услуг.

— Будем верить.

— Трефолев был завербован три года назад. Поэтому Сторожев решил обратить внимание на тех, кто приехал сюда на жительство примерно в это самое время.

— Наверное, таких немного?

— Сравнительно. Ты забыл, как меняется состав на траулерах.

— А почему тот, кто внедрился сюда надолго, обязательно будет действовать с такой хронологической точностью?

— Мы со Сторожевым думали об этом. Но надо же иметь какие-то ориентиры. И этот ориентир — трехлетний срок с того дня, как Трефолев повез первую передачу. Приблизительно в это время, три года назад, в поселок прибыло двенадцать человек. Перечислю всех по порядку. Прежде всего — двух самых подозрительных. Семенец Михаил Иванович.

— Капитан траулера, на котором Гнатюк?

— Он самый. Что-то в биографии он не дописал. Знаешь, как в колхозе. На путину всех берут. Тем более капитаном он оказался опытным. Дело знает. Потом Галиев, траловый мастер. Такой круглолицый, похожий на кота. С того же МРТ. Где только он не бывал. След теряется.

— Остальные?

— Перечислю всех по порядку. Барановский — траловый мастер. Истомин — моторист. Сотников — траловый мастер. Жена Сотникова — домохозяйка. Терехов Вячеслав Константинович — учитель рисования.

— То есть художник?

— Терехов и раньше здесь жил. Уроженец. Но уезжал. Теперь вернулся, преподает. Потом Прудкин — директор кинотеатра. Соловьева Маргарита — парикмахер.

— Рита? Симпатичная девушка.

— Очень симпатичная. Даже слишком. Хотя... понял. Ведь ты у нас сейчас прямо как с картинки. Чувствуется опытная рука. Потом два чернорабочих. Ильин и Варюшкин. Потом некто Голубев.

— Почему некто?

— Прописали его здесь, пожалели. Поработал два месяца в коптильном цехе — бросил. Тунеядствует, пьет. Работает, когда и где вздумается. Пришел, ушел. Подвизается на сезонной работе. Сейчас у Прудкина. Оба друг друга стоят.

— Почему? Тоже тунеядец?

— Полная противоположность. Прикидывается трепачом, рубахой-парнем. А на самом деле — аккуратист. Даже — скряга. Но где надо, может подложить неплохую взятку. Посмотрел бы на его обстановку. Вилла. Бар в подвале. Между прочим, ездит в Ригу. И часто. Хотя все понятно. Вернее, оправдано. Ездит он за фильмами. Выбирает их в кинопрокате. Фильмы выбивает, правда, неплохие, жаловаться нельзя. Дефицит — а у нас все идет.

Мне хотелось спросить о Саше. Подожду. Выясню все сам. Пока надо разобраться в том, что мне сказал Васильченко.

Самые подозрительные, конечно, Прудкин и Семенец.

— Какого мнения об этих людях Сторожев?

— Пока никакого. Ты же знаешь Сергея Валентиновича. Знаю только, сейчас он докапывается до двух неясных лет в биографии Семенца.

— А ты? Что ты сам думаешь? Есть у тебя кто-то на примете?

— Я? — Васильченко прошел в угол, взял веник и совок. — Ты знаешь, никого нет.

Он стал подметать комнату.

— Питаться где собираешься, вот что ты мне скажи.

— Не знаю.

— Если умеешь стряпать — можем договориться и готовить здесь.

— Я не специалист.

— Можешь ходить в колхозную столовую. Кормят там просто, но, в общем, не так плохо.

— Я так и привык. Много приезжих в поселке?

Васильченко вернулся, поставил совок в угол.

— Все время кто-то болтается. Место здесь хорошее. Воздух, сосны, море. Вот и сейчас, — он снова вышел в сени, — Бычковых сын из армии пришел. Сашка Дементьева сколько не была. Наконец заявилась, осчастливила родителей. С женихом познакомила.

Я прошел в свою комнату. Натянул два свитера. Вышел на крыльцо.

Наверное, такого воздуха нет ни в каком другом месте.

— Знаешь, хочу побродить. — Я прислушался, как скрипят сосны.

— Проголодаешься — заправиться не забудь, — сказал Васильченко. — Вечер у нас занят. Пойдем на боте вдоль побережья.


Васильченко взялся за меня по-настоящему.

Два раза в неделю я выходил вместе с ним в море следить за траловым ловом. Уже знакомый мне «Двинец», судно районной инспекции, выделялся в эти дни в наше распоряжение до конца весенней путины. «Двинец» следил, чтобы колхозные траулеры вели лов в зонах, разрешенных для промысла.

Приходилось проверять щупом размеры ячеек сетей и тралов. Во многих местах участка ловля тралом в весеннюю путину была запрещена. Здесь разрешалось ловить только ярусом. Теперь я хорошо отличал издали ярус, брошенный в море, — длинный плавучий перемет, усеянный рядами крупных крючков с наживкой.

— Запомни — весь наш местный частник-браконьер у меня наперечет, — учил Васильченко. — Ты сам должен знать всех. Братья Семины, Лапиковы, семья Куркиных. Ох, лиса этот Куркин. Повар нашей столовки. Это — наиболее злостные. Есть и помельче. Всех надо помнить. Боятся инспекции как огня. Штрафовал не раз, отбирал сети. Бывает добыча — лосося ведер на десять. Меня они уже наизусть знают. До того доходит — нарочно пущу слух, что уезжаю по делам. Утром выйду в море, гляжу — тут, голубчики. Вышли. Плакал наш лосось. Жалости тогда к ним нет.

В дни, когда «Двинец» уходил на соседние участки, мы по очереди выходили в море на колхозных траулерах.

Выйти можно было на любом из пяти судов. Я старался чаще выходить на траулере, где работали Семенец и Галиев — на МРТ-1.

Траулер Семенца всегда выходил точно к косяку. Матросы на МРТ-1 работали быстро. Каждый знал свою работу, действовал не оглядываясь на соседа.

И все-таки мне все время казалось — Семенец ведет себя странно.

Вдруг ни с того ни с сего он начинал лебезить передо мной.

Иногда приглашал отдохнуть в его каюте — приглашал довольно настойчиво. Я сидел на узкой койке, упершись ногами в переборку, и разглядывал стены — все они были увешаны фотографиями траулеров, наверное, тех, на которых плавал Семенец. В каюте была только складная койка и металлический секретер со множеством отделений. Секретер был принайтовлен к переборке под иллюминатором.

Я долго не мог понять — почему Семенец приглашает меня в каюту.

Галиев, траловый мастер, был совсем другим. Казалось, ничто вокруг его не касается. Он всегда был неизменно спокоен. Лицо Галиева, красивое, по-восточному округлое, всегда казалось мне блаженно-ленивым. Увидев меня, Галиев обычно крепко встряхивал мою руку, почти вплотную заглядывал в глаза. И, жмурясь, сонно говорил всегда одну и ту же фразу:

— Привет, маэстрочко. Привет, привет, маэстрочко.

Тяжелее остального давалось мне то, что называлось в инструкциях «работой с общественностью».

Прежде всего — злополучные лекции. Мне приходилось их читать. Даже привлекать помощников.


Первым общественным инспектором, которого лично мне удалось привлечь к работе, оказался директор кинотеатра Прудкин.

Штат Прудкина состоял всего из двух человек — киномеханика, который был одновременно кассиром, и подсобного рабочего.

Прудкин был круглоглазый, сухощавый, с пухлыми губами, над которыми висели моржовые усы. В модном костюме, в ярком галстуке, с набриолиненной прядью волос, тщательно уложенной на преждевременной лысине, он встретил меня в своем кабинете в один из первых дней.

Я должен был читать лекцию и пришел в кинотеатр договариваться о помещении.

Прудкин тут же перешел на «ты». Он говорил скороговоркой, короткими фразами, почти ни разу не дав мне ответить:

— Володя? Леня. Оч-хор. Лады. Тут меня зовут Леонтий Савельич. Но это — заметано. Рижанин? Питерский? Нежно обнимаю.

— Я насчет помещения. Надо прочесть лекцию.

Он секунду разглядывал меня в упор.

— Лекция? О чем разговор. На тебе — хочешь ключ? Бери ключ. Бери, бери. Лады. Заходи в любое время. Читай свою лекцию. Только не придут. Вот отруби палец. Нет — ящик коньяку с меня. Не придут. Ну, человека три придет, и — нежно обнимаю. Подожди. Тебе общественность? Хочешь, я у тебя буду общественным инспектором? Нет, извини, Володя. Нежно обнимаю. Скажи — хочешь или нет? Не тяни. Не гоняй порожняк. Хочешь, чтобы у тебя был полный зал на всех лекциях? Бери в общественные. Мы так. Мы пускаем «Семерку». А перед ней — лекция. Тема? Нет, ты тему скажи, потому афишу я должен заказать. Художнику закажем. Учти. Заметано. Ну-ка, дай блокнот. Что там у тебя? «Охрана рыбных запасов». Так. Не пойдет. И это — «Борьба общественности» — не пойдет. Ага, вот. «А что сделал ты?» Нежно обнимаю. Текст: сегодня лекция: «А что сделал ты?» После лекции — худ. кэ-фэ «Великолепная семерка». Мысль. Давай, давай. Выписывай удостоверение. В общественные. И будет мильон человек.

Действительно, на первой моей лекции зал был набит битком.


Голубев. Он шел мимо меня, пошатываясь. Глупо икнул, когда заметил. Он видел, что я иду на причал.

На полпути к причалу я вспомнил, что забыл ключ от замка, которым запиралась швартовая цепь. Вернулся, решил заглянуть в кинотеатр.

Я опять увидел Голубева. Он что-то строгал в зале и был совершенно трезв.

Значит, он зачем-то прикидывался пьяным?

Прудкин.

За болтливостью его был скрыт расчет. Он был холоден, спокоен. Внутри. А снаружи прикрывал спокойствие и расчет болтливостью.

Я спрашивал себя — почему тот, кто давно и прочно внедрился и сидит здесь, должен обязательно держаться в тени? Почему он не может быть именно таким, как Прудкин? Именно таким — болтливым, расторопным? Обычным пробивным киножучком?

Наконец, последний, кого я подозревал, был траловый мастер Галиев.

Еще двое вызывали особое внимание. Колхозный повар Куркин и учитель рисования Терехов.

Я уже не один раз видел Терехова, прогуливающегося по набережной.

И особенно часто — около киоска Союзпечати.


Однажды, когда мы патрулировали побережье у запретзоны, я рассказал о своих подозрениях Васильченко. Тот выслушал меня молча. Показал рукой, что хочет взять штурвал.

— Ты должен был через это пройти.

Он по своему обыкновению помедлил.

Я следил, как катер режет волну. Висят в стороне, следуя рядом с нами, чайки. Что значит «должен был через это пройти»?

— Я тоже сначала подозревал всех. Не удивляйся. Прудкина — потому что он часто и, так сказать, законно ездит в город.

Васильченко подождал, что скажу я. Но я предпочел промолчать.

— Еще потому, что у него есть обыкновение часто прятать вещи в камеру хранения. Без всякого на то основания. Ведь ты обратил на это внимание?

— Обратил, — стараясь не глядеть на Васильченко, признался я. Я чувствовал себя довольно глупо.

— Знаю все это. Спрячет рюкзак дня на два. Уедет. Потом возьмет.

— Это просто так?

— Ну что ж. Я думаю, это либо левые фильмы, либо «товар». Шмотки. Часто ты это за ним замечал?

— Три раза, — помедлив, признался я.

— Три раза, — Васильченко сделал вид, что ему необходимо переложить курс. Это из чувства такта.

— Последний раз — на неделю, — сказал я, чувствуя неловкость и досаду.

— Может быть, на этот раз он что-то из нового достал? Для плана. Что там у нас анонсировано?

Я не ответил.

— Кажется, «Когда тебя нет»?

— «Когда тебя нет».

Васильченко поправил капюшон.

— Ладно, хорошо. Прудкина я снимаю.

— Что дальше у тебя? Галиев?

— Галиев.

— Так, Галиев. Это потому, что он входит в число тех, кто приехал три года назад. Так?

— Не совсем. Но в общем, и поэтому.

— Что еще? Ты встречал его на катере за банкой? У Малых Бакланов?

— Ты сам говорил, что знаешь всех браконьеров наперечет. Я его ловил там пять раз. С сухими сетями.

— Извини, Володя. Я забыл тебя предупредить.

— О чем?

— Ты знаешь, что у Галиева сейчас роман?

— Роман?

— Грубо говоря — связь. Ну, связь, роман, называй, как хочешь.

— При чем тут это?

Я понимал, что злюсь совершенно зря.

— А при том, что Галиев — прости — путается сейчас с Ольгой Толкуновой. Женой тралмейстера. Может, знаешь — Ваня Толкунов? С МРТ-4? Это — его жена. И встречается Галиев с ней за Малыми Бакланами. В запретзоне.

— Не знал.

— Там ведут прокладку тепловой магистрали. Трубы кладут. Есть там вагончик. Бытовка. Замка нет. Очень удобно. Прости, но это — жизнь. Ты, случаем, Галиева не там ловил? На траверзе этой бытовки? На его собственном катере?

— Допустим.

— При этом всегда — с сухими сетями. И удивлялся, что он в мой список не входит?

— Сдаюсь. Хватит. Снял Галиева.

— Только, Володя, не обижайся. Я ведь сам, повторяю, через все это прошел.

— Спасибо, что щадишь. Не нужно.

— Это неизбежно. Что там у тебя про Голубева?

— Про Голубева — ничего.

— Не будем говорить. Любит прикинуться пьяным, а сам трезв. Да? Это тебя смущает? Ну и что?

— Остался Семенец.

— Теперь — последняя кандидатура. Семенец. У тебя, видно, что-то серьезное есть о нем. Ну, признавайся сразу.

Я чувствовал — сейчас я просто ничего не могу поделать со своим раздражением.

— Есть серьезное или нет? Все равно же скажешь.

— Есть, — сказал я. — Но это серьезное кажется мне слишком серьезным.

— Об этом серьезном я тебе сейчас расскажу. Сам на этом чуть не поймался. И сам понял. Семенец заметил, что ты все время стремишься попасть на его траулер. Так?

— Допустим. Что же в этом?

— Ну, во-первых, сразу бросаются в глаза его нервы. Все время нервничает. Особенно когда ты в капитанской рубке.

— Это что — аргумент в его пользу?

— А однажды — может быть, совсем недавно, — когда ты стоял у него за спиной, он предложил тебе отдохнуть у него в каюте. Было такое?

— Было. Слушай, Андрей. Ну тебя к черту.

— Подожди. Дай я тебе расскажу, что было дальше. Ты спустился к нему в каюту. Так? И вдруг заметил — у него все незаметно помечено. Метки всюду понаделаны. Но такие, что и не заметишь сразу. Замаскированные. Ниточки, бумажки. На секретере, на ящике. Ему очень важно было узнать, будешь ли ты осматривать его вещи. Так или нет?

— Да. Но почему?

— Не знаю. Может быть, Семенец — уголовник. И что-то скрывает. Однако не стоит всерьез считать, что он принимал передачи от Трефолева.

— Нам легче от этого? Того, кого мы ищем, в таком случае, как будто нет.

— Ничего подобного. Он есть. Просто нужно знать. Наверняка знать, что он человек умный. Надо знать это, и все. И вести себя так же. Так же умно, как он. По крайней мере, не глупее.

— Ладно, Андрей. В любом случае — спасибо.

— Не стоит. Главное — помочь Сторожеву.

— Думаешь, мы поможем?

— Думаю. Больше того — уверен.

Да, подумал я. Человек Васильченко трудный. И все-таки мне повезло, что мы работаем вместе.

— Просто надо не торопиться. Подбираться к нему как будто исподволь. Спокойно. И верить, что мы сейчас в лучшем положении, чем он.

— Как бы не так.

— Может быть, ты даже прав. Тех, кто приехал сюда три-четыре года назад, нужно оставить. Кого ты еще подозреваешь?

— Это теперь уже неважно.

— Перестань, Володя.

— Терехова. Некто Вячеслав Константинович.

— Учитель рисования? У тебя есть что-то конкретное?

— Конкретного нет. Просто видел его. Говорил о нем с Зибровым. Он разошелся с женой. Оставил детей. Никого не принимает. Живет один. Если допустить, что это тот, кого мы ищем, — у него прекрасное прикрытие.

— Все пока верно.

Я следил, как чайки летят рядом с нами, на небольшой высоте. Изредка одна из чаек падала вниз и возвращалась с рыбой.

— Художник. Может ходить на пленэр с этюдником. Так сказать, по всему району. Ходит он?

— Ходит. Но это еще не основание.

— Зачем ему быть учителем?

Васильченко передал мне штурвал.

— Ведь он отлично чувствовал себя в Ленинграде. Кажется, выставлялся.

Я следил за курсом, направляя катер к порту. И вдруг подумал — Саша учится в художественно-промышленном училище. Наверняка она знает Терехова. По крайней мере, хоть что-то о Терехове. Может быть, даже как-то связана с ним. Например, ходит смотреть его работы.

— Не надо создавать какой-то стереотип. Скажем — не надо представлять, что он должен быть обязательно пожилым.

Мы теперь шли совсем рядом с набережной. На ней сейчас было пусто.

— Или, допустим, что он обязательно мужчина.

— Ладно. Он — женщина, — сказал я.

— Ты о голосе?

— Это — прелестная блондинка.

— Голос довольно просто изменить. Больше того — я убежден, что разговаривал он с Трефолевым по телефону, меняя голос.

А ведь Васильченко прав.

— Сделать это довольно легко. Простая тренировка. Тем более говорил он — или она — два-три слова.

Я вспомнил курс звукомаскировки, прослушанный в училище.

— Ты прав. Есть технические средства. Накладные пленки, горловые и небные вставки. Сопелки и так далее. Я все это проходил.

— Ну вот видишь.


Днем я увидел Сашу в кафе. Она сидела одна. Я взял кофе. Сел за ее столик. Саша улыбнулась.

— Странный вы человек, Володя.

Она сказала это так, будто мы только что виделись.

— Здравствуйте.

По ее виду я понял — она решает сейчас, стоит ли принимать мой тон. У нее глубокий спокойный голос. Голос этот мне нравится. Впрочем, так же, как она сама.

— Вам неприятен мой жених?

— А вам?

Саша рассмеялась.

— Почему он должен мне нравиться или не нравиться? Я его не знаю.

— Подождите. Он сейчас подойдет.

— Пожалуйста. Подожду.

— Вы, наверное, знаете его отца.

Она назвала фамилию известного художника. Про эту фамилию я мог бы сказать — много раз слышал.

— Сын художника?

— Не нужно язвить, Володя. Он сам довольно способный. Серьезно. Чтобы убедиться — не дожидаясь, без него, приглашаю посмотреть его работы.

— Спасибо. Где он пропадает? Я бы на его месте был осторожней.

— Ничего. Если вы об этом — я за себя спокойна. Он у знаменитости.

— Интересно.

— Вы знаете всех местных знаменитостей?

— Никого. Я — серый человек.

— Тут два композитора живут. Постоянно.

— Это я знаю.

— Потом — есть такой Терехов, Вячеслав Константинович. Знаете?

— Кажется. Слышал.

Что ж, подумал я. Значит, мне просто везет. Мы почти сразу заговорили о Терехове. Тем лучше.

— Художник. И неплохой.

— Он как раз и научил вас живописи? Или рисованию?

— Нет. Преподает он совсем недавно. Года три. У него любопытные работы. Особенно ранние. Мы ведь знаем Терехова давно. Никита у него как раз и торчит. Каждый день.

— Порекомендуйте. Взглянуть одним глазом.

— Терехову? Вячеславу Константиновичу?

— А что? Запрещено? Я что-то не так сказал?

— Нет, — Саша засмеялась. — Просто он невозможный человек. Знаете, как все талантливые люди. Никого не принимает.

Я понял — сейчас не надо настаивать. Еще успеется. Не надо торопиться.

— Вы тоже невозможная?

Она улыбнулась.

— Вы считаете меня талантливой?

Повернулась. Крикнула:

— Никита! Иди. Ну? Скорей сюда. О, господи. Жду тебя уже час. Бездарный ты человек. Совсем. Садись.

Никита сел за стол, снял очки. Стал тщательно протирать их салфеткой. Вид у него был настороженный. Мне он не понравился. Скучное лицо. Ровный румянец. Чуть оттопыренные уши. Редкая бородка.

— Никитушка, ну что с тобой? Познакомьтесь. Никита — Володя. Володя — Никита.

Сидеть рядом с Никитой у меня не было никакого желания. Надо скорее извиниться и уйти.

— Никита, можешь поговорить с Вячеславом Константиновичем? Володя хотел бы посмотреть его работы.

Никита бросил на нее выразительный взгляд.

— Никита!

Он сник.

— Никитушка, деточка моя. Ну? Договорились.

— Попробую. Но ты же зна-а-ешь, — он растягивал слова. — Это ж. Ну как сказать. Ну, понимаете, — он повернулся ко мне.

— Знаете, — я встал. — Простите. Пока не торопитесь.

Саша толкнула Никиту.

— Пусть это получится как-нибудь само собой. Без нажима. Пока не просите за меня. Хорошо, Никита?

— Как хотите, — Никита наградил меня соответствующим взглядом. И снова получил толчок.

— До свиданья.

— До свиданья, — Саша подняла руку, улыбнулась.

Честно говоря, она улыбнулась очень хорошо.


Раннее утро. Что-то около пяти. По-апрельскому светло. Я стою во дворе, укрываясь воротником реглана от сильного ветра с моря. Васильченко выкатывает из сарая мотоцикл.

— Начинаем трудовой день. Володя, учти — есть ветерок.

— Ага. Учел.

— В море не забирайся. Есть у тебя такая привычка, — он бьет ногой по педали. В воздухе раздается треск. Но сейчас он почти не слышен в шуме прибоя и сосен.

— Ладно, — я сажусь в коляску. — Где тебя искать, если вернусь? Сети будешь смотреть?

— Да, — нехотя тянет Васильченко. Я понимаю, чем вызван его тон. Процедура осмотра сетей — занятие малоприятное. Но это нужно делать. Из-за пяти-шести браконьеров приходится проверять всех.

Мы медленно выезжаем.

Сворачиваем на соседнюю улицу, выкатываем на набережную. Путь этот я знаю наизусть. Думаю о том, что весенняя путина кончилась. Патрулировать побережье сейчас намного легче.

У причала Васильченко резко тормозит.

— Давай. Если задержусь — подожди на причале. В моторе поковыряйся. Если сам задержишься — я в правлении. Поедем на турбазу у Щучьего озера. Председатель там весь день сегодня будет. Делянки смотрят. Подпишем акты. Да вот он сам. Эдгар Августович, привет.

Председатель колхоза стоит у пустого траулера. Значит, он поднялся еще раньше, чем мы. Часа в четыре.

Председатель Калнинь был грузным, неповоротливым. Объемы его были так велики, что он казался мне болезненным. Краснолицый, седой, с заплывшими маленькими глазками, он всегда поднимался раньше всех. Говорили, что именно поэтому колхоз из года в год выполняет план. Но я знал, что Калнинь просто не спит ночами. Он часто жаловался мне на бессонницу.

— Проснулись. Уж нас теперь не потерзаете.

— Грех, Эдгар Августович, — сказал Васильченко. — Уж так, как мы относимся. Я ведь даже сети в эту путину не разрезал ни разу. Хотя были основания.

— Знаю, знаю. Я нужен тебе сегодня?

— Да. Частника потрогаем. Пара актов, думаю, будет.

— На делянках ищи тогда у Щучьего.

— А убежите? Смотрите.

— Не убегу, — Калнинь что-то заметил на пустом траулере. Тяжело дыша, перевалился прямо через планшир.

— Давай, — Васильченко уехал.

Прыгаю на борт «Тайфуна». Размыкаю цепь. Достаю багор.

Неторопливо отталкиваюсь от причала.

Спускаюсь в люк, сажусь за штурвал.

Прежде чем включить мотор, смотрю на море. Балла три. Не больше.

Разворачиваю катер круто в море. Нос «Тайфуна» с размаху бьет в волну. В открытый люк летят брызги. Приноравливаясь, ставлю нос катера по волне, стараюсь взять ближе к морю. Так, чтобы постепенно полоска берега сзади, полого выступающая над волнами, стала неразличимой. Стучит мотор, от него идет запах теплого металла и солярки.

На всякий случай включаю рацию. В эфире, как принято говорить, пусто. Пропускаю попискивание береговой станции торгового флота. Вот ровная дробь пограничников. Нахожу музыку.

Сейчас, после конца путины, пусто не только в эфире, но и в море.

Пустота моря кажется сейчас привычной. Поэтому мачта малого траулера, появившаяся за поворотом берега, раздражает меня. А через несколько минут заставляет насторожиться. Чуть подальше над морем вьется туча бакланов. Они кричат, камнем падают в воду. Значит, с траулера что-то сбросили. Рыбу? Не знаю. Беру бинокль. С трудом различаю белые цифры на черном борту. Номер не наш, совсем незнакомый. Из какого-то дальнего колхоза. Неужели ведут промысел? Наглецы. Да еще в запретной зоне. Может быть, это не колхозники.

Круто беру к траулеру. Сигналю прожектором: «Немедленно остановитесь. Инспекция».

Кажется, послушались. Ход у «Тайфуна» прекрасный, узлов до двадцати. Пока подойду, пройдет минут пятнадцать. Нужно ли готовить оружие? На всякий случай переклад


убрать рекламу







ываю пистолет в карман реглана. Кто их знает. По виду — колхозники. Стоят на палубе.

— Эй, на траулере! Что делаете в запретквадрате?

Разглядывают меня. Один из стоящих на палубе, плотный человек в рваной брезентовой робе, помахал рукой. Я подхожу ближе, стопорю мотор. О днище траулера громко бьет волна. Открываю люк.

— Что делаете в запретзоне? Кто такие?

— Промысловики, — с борта спускают трап. Я бросил конец, там поймали. Я с трудом уцепился за деревянную перекладину трапа. Полез, стараясь уберечься от брызг. Не успел — хлюпнувшая о борт волна окатила меня почти до шеи, залила сапоги.

— Инспектор участка Мартынов, — я оглядел стоящих на палубе. Черти, вы мне дорого заплатите за промокшие ноги. — Где капитан?

— У себя. Внизу, в каюте.

Я спустился в каюту и увидел Сторожева. Он улыбался. На нем был свитер и распахнутый лохматый полушубок.

— Привет, — Сторожев уступил мне место на тесной койке. — Прости за маскарад. Садись.

— А я-то лопух.

— Ничего. Никакой ты не лопух.

Действительно, комар носу не подточит. Главное, рыбу сбросили. Специально для бакланов. Называется — купили.

— Ну, как дела?

— Сейчас расскажу подробно. Да. Взяли вы меня на пушку.

— Чем подробней, тем лучше.

Я рассказал все, что мне удалось увидеть и услышать. Я старался рассказывать без своих предположений, спокойно, не торопясь. Просто говорил о том, что было.

Сторожев выслушал все не перебивая. Когда я закончил, включил приемник. Довольно долго делал вид, что ищет что-то в эфире. Наконец спросил:

— Сам ты что думаешь?

Я поправил сапоги. Потрогал брюки — они были мокрыми. Мне не хотелось отвечать.

— Пока ничего не думаю, Сергей Валентинович.

— Почему?

— Не хочу быть мальчиком.

Сторожев выключил приемник.

— Я от Зиброва немного знаю. Ну, Петрович тоже кое-что передал.

Сторожев положил руку на мою ладонь. Похлопал.

— Делал ты все правильно.

— Я наломал кучу дров. Самому противно. Вы уже слышали, наверное. Петровичу сказал о тех, кого подозреваю. О Прудкине, Семенце, Галиеве. Потом — о Терехове и Голубеве.

— Это он мне говорил. И все-таки ты много сделал. Только давай снова. Попробуем разобрать.

Я подробно рассказал о том, как был проучен. Сторожев внимательно выслушал. Улыбнулся.

— Это ты называешь «наломать дров»?

— Только так, Сергей Валентинович. Навалял.

— А мы не наваляли? Мы хоть что-нибудь знаем? Хоть на грамм больше, чем ты? Ответь?

— Это другое дело.

— Никакое не другое. Работаешь ты нормально. Ты молодой работник. А я? Каково мне смотреть тебе в глаза?

Я промолчал.

— Есть у меня хоть какая-то идея? Нет. А нужна идея.

— Факты нужны, Сергей Валентинович. А я их просто не могу собрать. Уж осмыслить — тем более.

— Факты нам пока не очень помогают.

Сторожев открыл термос. Налил в две жестяные кружки крепкий чай.

— Пей. Вместо идеи. А Петрович молодец. Он прав насчет Семенца. Но мне ты нужен сам. Как самостоятельная мыслящая единица. Пойми и это. Слушай Петровича, но и сам работай.

— Понял, Сергей Валентинович. Пока не очень получается.

— Васильченко передай следующее: вы теперь мне нужны будете оба. Поэтому лучше вам в эти дни выходить на «Тайфуне» вместе. Может быть, появлюсь во вторник. Примерно в этом же квадрате. И на этой же посудине. Повторяю — ты все делал правильно. Семенец — тип в самом деле подозрительный. Сейчас я как раз занимаюсь его биографией. Думаю, что-то там есть — если только это не мания преследования.

— А с Прудкиным?

— Прудкин совсем не так прост. Насчет Прудкина я бы еще подумал, не сбрасывал его со счетов. Грубость иногда может превратиться в тонкость. Представь еще раз — кто Прудкин?

— Знаю я этот тип наизусть. Обычный киножучок.

— Жучок очень ловкий. И скажи — чем это не прикрытие? Разве мы не можем с тобой предположить, что это — прикрытие? Тогда как он будет действовать? Наверное, так и будет. Будет прятать «левые» картины. Держать их в камере хранения. Ведь действуй он по-другому, это скорей бы вызвало наши подозрения. Именно жучок, хитрый жучок — его прикрытие. Учти одно — он не знает, что Трефолев накрыт.

Сторожев перевернул кружку. Надел ее на горлышко термоса.

— Вот видишь, как я тебя поддерживаю.

— Да, Сергей Валентинович. Меня сейчас только поддерживать.

— Или хотя бы с тем же Тереховым. Тоже совершенно правильное размышление.

Прямо подо мной перекатывалась вделанная в стол выносная картушка гирокомпаса. Вот ее круг медленно пополз по часовой стрелке. Помедлил, остановился. Дернулся. Пополз против часовой стрелки. Я наблюдал за кругом.

— Помни — ты меня оштрафовал. Лезь назад. Действуй в том же духе. Тот же квадрат. Вторник. И так же рано утром.

— Есть.

Я выбрался на палубу.


Шоссе было пустым. Запах земли и высохшего мха. Уже весна, земля начинает прогреваться. Поэтому и пахнет землей.

Мы свернули к Щучьему озеру. Подъезды к озеру густо заросли вереском, рябиной, туей, ивняком. На кустах уже обозначились почки. Почва вокруг была болотистая. Казалось, Васильченко вел мотоцикл прямо по воде. Он ехал в самой гуще, так, что по лицу били ветки. Каким-то чудом удерживая коляску, выехал сразу к озеру.

Мы объехали все вокруг. Калниня нигде не было.

— Что-то Августович подвел. Я как чувствовал.

Васильченко затормозил около невысокого сруба с выбитыми стеклами. Это была местная турбаза.

Озеро обступал довольно густой березняк. Изредка в березняке встречались ели. Ближе к берегу — ивы. Совсем близко к берегу, каждая особняком, стояли сосны, росшие прямо около густого камыша.

Озеро было довольно большим. Чистая вода, блестевшая сейчас как зеркало, тянулась километра на два. Еще около километра, подступая к нашему мотоциклу, шла отмель, усеянная валунами и песчаными наносами.

Васильченко подошел к берегу.

— Хорошо здесь.

Я подумал — он чем-то напоминает медведя. Такой же кряжистый, сутулый. И все-таки я не мог отделаться от мысли — что-то в нем не внушает мне доверия.

Васильченко зашел в сруб. Пригнулся, хлюпая сапогами. Свистнул.

— Грязь. Окна выбиты. Да. Порядки.

Он вернулся.

— Насчет Терехова. Ты ведь жаждал близкого знакомства. Он как раз сегодня поехал в город. Кажется, еще не вернулся. Но если вернется, на вечерний клев заявится именно сюда. На Щучье. Так что завтра у тебя будет повод.


Утром я подъехал к палисаднику Зиброва. Коротко протрещал мотоциклом. Через несколько минут дверь открылась. Заспанный Зибров вышел на крыльцо.

— Потише нельзя трещать? Доброе утро.

— Гена, извини.

— Все семейство разбудишь, — он пошел к калитке, на ходу застегивая китель. — Володя, можно тебя на минутку?

Мы отошли.

— Что случилось?

— Знаешь, что сейчас пеленгаторная служба района в готовности «раз»?

— Не сообщай уже известное.

— Года три уже какой-то передатчик выходит в эфир у Янтарного. Вторая станция за Рыбачьим. Засечь его никак не могут. Работает сверхнаправленно. Но главное — все время на движущемся объекте. Может быть, на электричке. Искали его в Янтарном. Начинал он работать всегда там, продвигаясь то в сторону Риги, то обратно. Потом выходил с перерывами по всей линии. Мне пришло в голову — что, если кто-то из наших?

— Любитель — в электричке?

— Ты вот лучше скажи — выезжал кто-нибудь вчера из поселка?

— Калнинь выезжал, — сказал я. — Сорвался как бешеный.

— Это на него похоже. Я вот, например, знаю, что знакомая твоя, Саша Дементьева, с Никитой ездила в Ригу. Галиев ездил. Прудкин мог, потому что его не было в поселке. Все. А передатчик этот утречком попиликал. Пеленгаторщики взяли его в клещи, попробовали довести до Рыбачьего — ушел.

— Это было до одиннадцати?

— Думаешь о Терехове? Не знаю. Электричка с Тереховым ушла в одиннадцать, а передачу засекли около двенадцати.


Я прошел мимо двух палисадников. Остановился.

Дом Терехова стоял чуть на отшибе, ломая ровную линию за густыми зарослями бузины и дикой вишни. Во дворе были две калитки. Одна, у фасада за этими зарослями, была главной. Вторая, маленькая, вела во двор с задней части участка. Эта часть выходила к густой сосновой роще, тянущейся до самого берега — как раз до места, где начинался поселковый парк.

Я увидел движущийся локоть, торчащий из обсаженной кустами беседки. Ветки кустов сейчас были голыми, и рука отчетливо выступала в просветах кустов. По движению локтя я понял — Терехов рисует.

Интересно, заметил ли Терехов, что я подошел.

Дом Терехова — большой, деревянный, с широкой застекленной верандой. На чердаке — маленькая комната с балконом. Метрах в десяти от дома — хорошо выкрашенный дощатый сарай.

В отличие от сарая сам дом выглядел довольно запущенным. Краска на жестяной кровле давно сошла, кровля во многих местах проржавела.

Если человек выкрасил сарай, почему он не мог начать с дома?

Впрочем, может быть, все это не имеет никакого значения.

Я кашлянул, постучал в калитку. Через несколько секунд выглянул Терехов.

На вид ему было за пятьдесят. Глаза Терехова, голубые, глубоко запавшие, были спокойными, взгляд — неторопливым. Он смотрел на меня так, будто я был пустым местом. У него были довольно длинные седые волосы, лицо казалось жестким, верхняя губа по-особому поджималась.

— Извините, Вячеслав Константинович.

— А, рыбнадзор, — суховатым, стелящимся голосом сказал он. Поморщился. Оглянулся на рисунок. Снова повернулся ко мне.

— Чем могу служить?

— Меня зовут Владимир Мартынов.

— Терехов. Думаю, вы об этом знаете и так.

— Да. Я много о вас слышал.

— Если вас интересуют сети — они в сарае.

Я почти физически ощущал неприязнь Терехова. Она была во всем — в манере говорить, в интонациях. У него было странное умение вызывать раздражение, почти бешенство. Я подумал — наверное, он вызывает такое раздражение не только у меня.

— Не совсем, — сказал я. — Сети — повод. Мне говорили о ваших работах.

— Ах, о работах, — он повернулся и снова стал рисовать.

Он рисовал долго. Я понял — он не собирается ко мне оборачиваться. Я почувствовал холодную злость. Просто наглый тип. Больше ничего.

— Вячеслав Константинович, я мешаю?

— Мешаете. И очень.

— Тогда все-таки позвольте посмотреть сети.

— Я сказал вам — они в сарае. И побыстрей.

— Вы... — я помедлил. Нет, я говорю не то. Надо быть спокойным. Абсолютно спокойным. Не обращать никакого внимания на его тон.

— Что — вы?

— Я в самом деле много слышал о ваших работах. Я не пишу. Но мне хотелось бы их посмотреть.

— А вежливости вас не учили, юноша?

— Я думаю, вы сейчас просто в плохом настроении.

— Я работаю, юноша. Вы можете понять — работаю? Настроение мое здесь ни при чем.

Терехов нагнулся вплотную к ватману. Я услышал, как он тихо поет про себя: «Настроение, настроение...»

Допустим, он ведет себя так нарочно.

Но почему я не могу понять, маска это или нет? Почему? Что-то мешает мне.

Вот в чем дело. Дело в раздражении, которое он во мне вызывает.

— Я попробую еще к вам зайти.

— Как угодно. Насчет сетей — всегда прошу.

Терехов буркнул это, не оборачиваясь.

Уходя, я увидел — сарай окрашен только наполовину. Эта нелепость, окрашенный наполовину сарай, только подтверждала для меня все остальное.

Я подробно рассказал Васильченко о визите к Терехову.

Честно говоря, я уже привык, что Васильченко никогда не торопится что-то решать. Привык к его спокойствию и к обстоятельной въедливости.

Он никак не выразил своего отношения к разговору с Тереховым. Промолчал. Но я понял — именно это означает, что Терехов интересует Васильченко ничуть не меньше, чем меня самого.


Мы осторожно движемся в тумане в сторону звука. Наконец траулер становится виден. Он в дрейфе. Уже знакомый мне плотный мужчина в брезентовой робе поднимает руку — кидайте швартов. Мы сблизились бортами.

Поднявшись вместе со мной на борт, Васильченко кивнул:

— Давай. Я подожду на палубе.

Сторожев сидел там же — внизу, в капитанской каюте. Он выглядел хуже, чем обычно. Под глазами мешки.

Я рассказал о своих наблюдениях. Остановился подробней на встрече с Тереховым.

Сторожев заинтересовался, стал подробно расспрашивать о том, как себя вел Терехов, и вдруг спросил:

— Володя. Ты, случаем, не замечал чего-нибудь за парикмахершей?

— Единственное, что могу сказать о ней, — болтушка. Больше ничего.

— Ну хорошо. Я просто так, перебираю.

— Сергей Валентинович, вы знаете о выходах в эфир у Янтарного? Может быть, это кто-то из нашего поселка?

— Может быть. А может и не быть. Почему его следует искать в Сосновске? А не в любом другом пункте по пути следования электрички? Нужна точность. Но по-прежнему ведь нет ничего. Как в вату все уходит.

— А насчет Семенца?

— Васильченко оказался прав. Семенец был под следствием. Даже в предварительном заключении, пока велось расследование. Потом оправдали. Было крупное хищение. Где-то на складе рыбопродуктов под Владивостоком. Может быть, он был с этим как-то связан. Боится все-таки он не зря.

— Поэтому и метки ставит.

— Я вызвал вас с Васильченко, собственно, для одного, — Сторожев достал сложенный в несколько раз толстый ватманский лист.

— Осталось две недели до мая. Надо думать, как мы проведем операцию с Трефолевым.

Сторожев аккуратно разложил лист на столе. Это был подробный план набережной Сосновска. Черной, синей и зеленой тушью было тщательно обозначено все — вплоть до отдельных кустов и зонтиков на пляже.

— Сам лично я принять участие в операции не смогу.

Сторожев выложил на стол остро отточенные карандаши.

— Стоит ему, знаешь, просто по дуновению воздуха почувствовать, что за Трефолевым следят, — пиши пропало.

— А что вообще с Трефолевым, Сергей Валентинович?

— Боюсь сглазить — пока все в порядке. Если Трефолев так до конца и сыграет свою роль и приедет сюда — тот, кого мы ищем, должен взять у Трефолева пакет. Но нам необходимо увидеть, как это произойдет. Сфотографировать. Почувствовать.

— Сергей Валентинович, вы уверены, что он возьмет пакет?

— Я ни в чем не уверен. Но мне кажется — возьмет. Обязательно возьмет. Передача эта ему очень нужна. В ней свежие микробатареи. Уникальные. Судя по всему, у него классный передатчик, с необычно узкой полосой на выходе. Наши радиопеленгаторы засекают его с трудом. И то, кажется, не всегда. Но время-то прошло, батареи иссякли. Если батареи у него на исходе — они ему нужны как воздух.

— Знаете, я бы лучше подстраховался.

— Это как же?

— Ввел бы в Сосновск на первые четверг и субботу мая опергруппу. И замаскировал бы ее.

— Спугнем, Володя. Не годится.

— Я подобрал бы опытный состав, допустим.

— Не годится. Если мы только намекнем, что его ищем, — все пропадет. Он не подойдет, и опять все уйдет, как в вату. Исчезнет.

— Арестуем нескольких человек. Двух, трех, Сергей Валентинович. Зато наверняка.

— В поселке все должно быть абсолютно тихо. Пойми. Без всякого, как говорится, движения. Я вот что подумал, — Сторожев придвинул план, взял карандаш. — Видишь?

Карандаш уперся в небольшой квадрат с надписью «нед. пельм.». Я вспомнил — это здание недостроенной пельменной.

— Пельменная в сосновой роще. Фасад выходит на набережную. Как раз у газетного киоска. Стены стеклянные, замазаны мелом. Устроиться там можно со всеми удобствами. А чуть подальше — на пляже — лодочный склад. Там прекрасно поместится наш техник с фотоаппаратом. А в пельменной — ты. И Васильченко. Наблюдать лучше вдвоем, его помощь пригодится. Ведь он знает всех в поселке. Где Петрович, наверху? Попроси его.

Когда Васильченко спустился, Сторожев придвинул план ближе. Обвел карандашом кружок вокруг пельменной.

— Андрей Петрович, что скажешь насчет этой точки? От пельменной до края пляжа — шестьдесят метров. От пельменной до газетного киоска — чуть меньше сорока. Метров тридцать восемь. По-моему, снаружи вас никак нельзя будет увидеть. Подскажи!

— По-моему, тоже нет, — сказал Васильченко. — Вся стена замазана мелом. Отдельные мутные просветы.

— Пальцем написано «ремонт», кажется, — вспомнил я.

— Надо будет сказать в поселке накануне, что мы с Володей уезжаем, — сказал Васильченко. — В апреле-мае я обычно заканчиваю отчетность по путине и...

Фразу Васильченко не договорил. В каюту кубарем скатился уже известный мне плотный человек. Он тяжело дышал.

— Вы что, с ума сошли? Я же просил — ни при каких обстоятельствах.

— Сергей Валентинович, включите скорей приемник, — лицо человека было сморщено, на лбу выступили капли пота. — Пожалуйста, Сергей Валентинович. Скорей включите. У Щучьего озера кто-то вышел в эфир.

Сторожев щелкнул переключателем. Человек полез наверх. Из динамика над столом послышалась морзянка. Раздался голос. Я понял — это говорит дежурный по оперативному отделу.

— Один-три-один-ноль, — сказал голос. — Седьмой говорит. Четвертый, один-три-один. Один-пять. Прием. Сообщите, как слышите. Срочно.

— Какого черта, — сказал Сторожев в микрофон. — Говорите открытым текстом. Седьмой! Говорите.

— Сергей Валентинович, докладывает дежурный по отделу Бузырин.

— Слушаю.

— В районе Щучьего озера работает на волне восемь мегагерц неизвестный передатчик. Ведет связь с удаленной точкой. Выслана опергруппа. Пока обнаружить ничего не удалось.

Около часа мы сидели в каюте молча, слушая морзянку и переговоры по полевой рации поисковой группы у Щучьего озера.

Через час сообщение подтвердилось. Найти в районе Щучьего озера никого не удалось. Обнаружили лишь обрывок антенны и пустой стакан — видимо, его оставил кто-то из рыбаков.

— Что делать, — сказал наконец Сторожев. — Ушел.

Стучит мотор шхуны. Мы медленно идем к берегу.


— Может быть, его что-то заставило выйти в эфир? — заметил Васильченко. — Что-то важное.

— Не обязательно, — возразил Сторожев. — Но даже если это так, это ничего не меняет. Если он не знает, конечно, что мы накрыли Трефолева.

— При чем здесь Трефолев, Сергей Валентинович?

— Представьте оба, что мы не накрыли Трефолева. Мы ничего не знаем и сидим сейчас в отделе. Услышав, как на Щучьем работает неизвестный передатчик, мы ведь совсем не обязательно подумаем, что это резидент из поселка? Если бы резидент в поселке и был, разве мы могли бы допустить, что он так неоправданно нарушит прикрытие? В этом поселке все на виду. Мы решили бы, что это диверсант. Нарушитель. Если мы начнем сейчас искать кого-то в поселке, начнем сверять протекторы, снимать отпечатки пальцев и прочее — он сразу поймет, что Трефолев раскрыт. И просто-напросто не подойдет к нему в мае. Думаю, не исключено что он только из-за этого сейчас и вышел в эфир — проверить нас, пощупать, спровоцировать. Не зашевелимся ли мы. Не направим ли опергруппу в поселок.

— Значит, все остается по-старому? — спросил я.

— Мы вынуждены по-прежнему рассчитывать на его встречу с Трефолевым. Главное — продумайте все до мелочи. Чтобы никто не заметил, как вы войдете в пельменную. Если будет ко мне что-то срочное, следующая станция в сторону Риги — Рыбачье. Я буду там каждый понедельник и среду в комнате начальника станции, с десяти до часу.


Васильченко молчит. Я стою у штурвала.

— Знаешь, Володя, кажется мне — пограничники в районе Щучьего плохо искали.

— Но ведь шесть нарядов. И собаки. Нашли обрывок антенны. След протектора. Мало?

— А это ничего не значит. Раз нашли обрывок антенны, значит, он спешил. И должен был оставить что-то еще.

— Что ты предлагаешь?

— Надо еще поискать. Настоять, чтобы выслали новую поисковую группу.

— Шутишь?

— Не шучу. Я знаю Щучье озеро наизусть, каждый метр. Позвоню сам на заставу, попрошу Гену Зиброва. Скажу, где лучше искать. Это наверняка был кто-то из рыбаков. Значит, нужно искать в привычных местах клева.

Я промолчал. Я хорошо знал, что такое профессиональная гордость пограничников.

— Хорошо. Тебе просить неудобно. Попрошу Гену. Пусть пойдет на заставу.

И снова я подумал — а ведь Петрович прав. Только он один знает привычные места, где сидят рыбаки.


Днем мы сидели дома и готовили отчет для «Балтрыбвода». Зашел Зибров. Сел на диван, долго следил, как мы пишем.

— Был на месте? — Васильченко наконец дописал последнюю строчку.

— Был. Ребята обыскали каждый кустик.

— Зло берет, — сказал Васильченко. — Хотя, сам понимаешь, злиться не на кого. Но если бы я был там, я бы нашел.

— Предложи что-нибудь.

— Надо настоять на повторном поиске.

— Интересно, кто это будет настаивать?

— Хотя бы ты.

— Была поисковая группа прапорщика Малина. Ты знаешь, как они работают.

— Западный берег хорошо помнишь? Перечислить деревья у турбазы можешь?

— Если вдоль берега — слева вплотную стоят две сосны. Так?

— Так. Потом за ними — ивняк.

— Кустов пять. Потом березки. Четыре ели вразброс, снова березки молоденькие. Потом большой валун. Называется «Тюлень». Потом за «Тюленем» — большая сосна. Потом сгущение ивовое. Да, еще несколько рябин.

— Стоп. Меня как раз это сгущение интересует. Там обычно лучшая засидка для рыбаков. Подожди. Ты узнавал, кто сегодня утром ходил к Щучьему на рыбалку?

— Узнавал.

— Как ты узнавал?

— Андрей, брось. Неужели ты меня совсем за неграмотного считаешь? Тут и узнавать не нужно было. Слушок уже идет там-сям. Разговор. Хорошо, мол, мужики утром были на рыбалке, так вовремя уйти догадались. Если бы в облаву попали, хлопот бы потом не обобрались.

— Что же это за мужики?

— Из них одна баба. Лапиков, Соловьева, Куркин и Терехов.

— Ритка Соловьева? Ее-то что понесло?

— С Лапиковым увязалась. Возьми да возьми ее. Живет здесь без мужа. Ну и вот.

— Когда же они ушли?

— Клев кончился — вот и ушли. Часов в восемь. Минут двадцать до тревоги.

— На мотоциклах?

— Само собой. Все трое. Вернее, четверо. Соловьева у Лапикова сзади.

— У Терехова и Васьки Лапикова — «Явы».

Васильченко задумался.

— Я о сгущении. Ивовое это сгущение — самая лучшая точка.

— Почему? Он мог быть в любом другом месте.

— Ведь если он считал, что, как только закончит передачу, — сразу на мотоцикл, то мотоцикл должен был стоять с ним рядом. Потом на него — и по мелководью. Самое главное — чтобы от мотоцикла не осталось следов. Поисковая группа настоящие следы, я думаю, так и не заметила. Там могли быть другие протекторы.

— Да при чем тут сгущение, я не пойму.

— Почва какая возле этого сгущения, помнишь?

— Подожди, Андрей. Теперь понял.

— Постоишь в сапогах — отпечаток. Отошел — следа как не было. В остальных местах след держится гораздо дольше. Часа два. А то и все три.

— Петрович. Похоже, дело говоришь.

— Ну вот. Давай на заставу.


Малин быстро идет к ивняку. Достает из вещмешка саперную лопатку и длинную стальную спицу с деревянной рукояткой.

— Что там, Виталий? — интересуется один из пограничников.

— Да есть кое-что.

Я и пятеро пограничников продираемся сквозь ивняк. Смотрим, как Малин осторожно втыкает спицу в почву около валуна. Он топит спицу в почву каждый раз очень глубоко, по самую рукоятку. Наконец, ничего не обнаружив, отодвигает валун. Первая же проба — спица упирается во что-то твердое. Стоящий рядом со мной сержант берет саперную лопатку.

— Подожди, — Малин пробует пальцами дно. — Я лучше руками.

Малин осторожно отгребает в сторону ил, траву. Сгребает песок. Вода мешает увидеть, что там. Малин делает усилие — и вынимает небольшой металлический ящик. С ящика свисают водоросли, стекает вода.

— Рация.

— Виталий, осторожно. Загрохочем.

— Знаю, — Малин держит рацию пальцами за углы. — Возьми миноискатель в вещмешке. И пакеты захвати. Там несколько.

Сержант приносит миноискатель. Осторожно водит счетчиком около рук Малина. Стрелка на шкале неподвижна. Рация, которую мы нашли, компактная, плоская. В углу — небольшая прямоугольная выемка. Размером с портсигар.

— Здесь что-то было, — разглядывая выемку, говорит Малин. — Какая-то приставка. Сняли совсем недавно.

Малин водит подбородком, пытаясь стряхнуть приставший к нему песок. Увидев, что стрелка счетчика неподвижна, облегченно вздыхает.

— Кажется, чисто. Черт. Давай засунем ее в пакет.

Они прячут рацию. Малин приносит второй пакет, резиновый.

Смотрит на меня.

— Ну, ваш Андрей Петрович, товарищ лейтенант. Если бы не он...

— Ладно, — говорит сержант. — Езжай в лабораторию. Время не тяни.

Малин прячет рацию во второй пакет, аккуратно укладывает его в коляску мотоцикла.


— Знаете, — Саша берет камешек на парапете. Разглядывает море, будто ждет чего-то. Размахнувшись, кидает. Камешек долетает до самой волны.

— Что, Саша?

— Нет, ничего. Вячеслав Константинович говорил мне, что вы приходили.

— Приходил.

— Вы просто не с того бока к нему подошли.

— С какого же надо было подходить?

— Он очень трудный человек. В самом деле.

Я пожимаю плечами.

— Может быть.

— Если вам действительно интересно — я поговорю. Мы можем пойти к нему. Хотя бы на той неделе.

— Он опять меня выгонит. Уверен.

— Нет. Я уже ему все про вас объяснила. Он сказал — приходите. У него сейчас просто работы много. Еще школа.

— Спасибо.

— Не за что. Вы любите смотреть на море?

— Люблю.

— Я тоже. На море можно смотреть бесконечно.

Темно-зеленые волны перед нами лижут песок. Накрывают мелкие валуны.

— Так можно сказать о чем угодно. Вы любите цветы? На цветы можно смотреть бесконечно.

Саша улыбнулась.

— Вы любите огонь? На огонь можно смотреть бесконечно.

— Вы ко всему прочему злой.

— Саша. На всякий случай. Оставьте мне свой ленинградский телефон.

— Пожалуйста. Только смотрите, чтобы не узнал Никита.

— А что?

— Будет ревновать.

Я лезу в карман, достаю записную книжку, ручку.

— Только какой — теткин или общежития? Я живу в двух местах.

— Давайте оба.

— Зачем вам?

Мы снова молчим. Действительно — так можно стоять бесконечно. Наконец слышу сзади покашливание Васильченко.

— Начальство требует.

— Андрей Петрович — человек строгий. Идите.

— Увидимся. Хорошо?

— Я все время на Малых Бакланах. Уже можно загорать. Если будет свободный день — приходите.

Я подошел к Васильченко.

— Я тут заждался. Что с рацией?

— Отпечатки пальцев почти неразличимы. На обрывке антенны — тоже. Зато на стакане сохранились.

— Может быть, я все-таки прав. И их в поселке двое?

— Здесь я верю Сторожеву.

— Что с текстом? Расшифровали передачу?

— Пока безуспешно. Хотя работает весь отдел. Сергей Валентинович просил подготовиться как следует к четвергу. Он считает — до четверга все будет спокойно.


Это случилось в последний день апреля.

У летней эстрады Зибров притормозил. Медленно въехал во дворик с задней стороны. У двери, ведущей под эстраду, стоял взмокший Прудкин. Галстук его был ослаблен, волосы, обычно тщательно прилизанные, сбились. Выглянул Голубев — опухший, мятый, с заплывшими глазами. Он был пьян, причем на этот раз не притворялся — это было видно по всему.

Зибров слез с мотоцикла.

— Понятых пустите, дайте пройти. Товарищ Прудкин.

— Геннадий Палыч, я ни при чем. — Прудкин поправил волосы, оглядывая меня и Васильченко. Было видно, что пальцы его дрожат. — Я только подошел. Тут же — к вам.

— Трогали чемодан?

— Не трогал я ничего.

Мы вошли в дверь, ведущую под эстраду. Все вокруг было захламлено. Валялись обрывки газет, окурки, старые ящики, битый кирпич, пустые бутылки.

Зибров остановился. Направил фонарик в угол.

Я увидел добротный черный чемодан, прикрытый старой газетой.

— Кто его открывал? — сказал Зибров. — Ты?

— Я, — Голубев откровенно держался за стену.

— Ну и порядок, — Зибров посторонился. — Штраф по этому помещению плачет.

— Я и хотел убрать, — сказал Прудкин. — Леша, еще раз напьешься, просто морду набью. И выгоню к черту.

— Лллеонтий Сссавельич... Я ж потому и сегодня... — Голубев еле держался на ногах. — Я и полез...

— Дай лучше свет.

Голубев включил тусклую лампочку. Зибров передал мне фонарик. Достал платок, обмотал руку, присел. Взялся рукой в платке за край чемодана. Открыл. В чемодане лежала рация — точно такая же, как та, которую мы достали из-под валуна на озере. Рядом, в углу, были сложены микробатареи. Вид у них был необычный — плоские, гнущиеся, как бумага. Я вгляделся — кажется, батареи были использованными.

— Давно это здесь лежит? — Зибров повернулся к Прудкину.

— Геннадий Палыч, откуда я знаю.

— Может, с зимы лежало?

— Алексея попросил — убери хлам под эстрадой. Сезон открывается, Первое мая, неудобно.

— Голубев, трогали здесь что-нибудь?

— Геннадий Палыч, ничего не трогал. Чес-слово.

— А крышку?

— Полез утром, разобрать хотел. Хотел от двери начать. Потом подумал — начну с угла. Откинул пару кирпичей — чемодан. Новый.

— Вот что. Оба, Прудкин и Голубев. Не распространяйтесь. Понятно? Распространитесь — строго взыщу. Прошу это запомнить. Хотя думаю — здесь обычная спекуляция.

— Слушаюсь, Геннадий Палыч, — Прудкин затянул галстук. — Я — всегда. Вы знаете.

— Напишите подробное объяснение. Оба. На мое имя. Сегодня чтобы сдать. Давайте не тяните. Что, у вас не запирается все это хозяйство? Замок пальцем можно открыть.

— А что брать? Кирпичи? — сказал Прудкин.


Васильченко присел, разравнивая мес


убрать рекламу







то перед чемоданом скомканной газетой.

— Знаешь, думаю — Прудкин здесь ни при чем. Во-первых, его в эти дни не было в поселке. А чемодан этот — явная липа.

— Но ведь его не было как раз в то утро, когда кто-то вышел в эфир у Янтарного. И у Щучьего.

— Посмотри. Насчет приставки теперь все объясняется. У него две рации. А приставка одна. Если она сужает полосу на выходе до такой степени, что бессильны наши пеленгаторы, — такая штучка должна быть очень дорогой.

— Пожалуй.

— Поэтому он и снял ее с той рации. На озере. И прячет где-то у себя.


Терехов.

Подошел к парапету, смотрит на море. Я вдруг подумал — все оформление к летнему сезону наверняка делал один Терехов. Конечно.

И афиши у летней эстрады расписывал тоже он.

Эстрада — чемодан — афиши.

Подошла Саша. Что-то сказала Терехову. Улыбнулась. Терехов кивнул в ответ, пошел дальше. Саша двинулась ко мне.

— Привет.

— Привет.

Саша садится рядом.

— Какой день!

— День прекрасный.

— Володя, с Рыбачьего пришел швербот. Для нас есть два места. По знакомству. Поедем кататься?

— Мне как раз их предлагали.

Саша молчит. Наконец говорит:

— Ну и глупо.

Засвистела что-то. Положила сумку на лавку. Делает вид, что смотрит на идущих мимо.

— У вас, Володя, странная манера. Всегда изображать из себя занятого.

Я подумал — эта моя манера действительно не очень приятна.

— Хорошо, пойдем на шверботе. Только нужно взять поесть. Кто берет — я или вы?

— Мама мне надавала всего. Даже домашнее пиво. Целый бидон.

— Живем.

— Видите Вячеслава Константиновича? Если хотите поговорить — он идет сюда.

Мы встали.

Я хорошо видел — улыбка Терехова фальшивая. В ней была все та же неприязнь.

— Вы, кажется, тот самый молодой человек, за которого некоторые так активно просят?

Он разглядывал меня, будто изучал.

— Вячеслав Константинович, Володя очень любит живопись. Он хотел бы посмотреть ваши работы.

— Что ж. Право, не знаю.

— Живопись я на самом деле люблю, — сказал я.

Я по-прежнему чувствовал неприязнь, которая исходила от него.

— Если вы так желаете — милости прошу. Через неделю. В понедельник, скажем. Утром.

— Спасибо.

Честно говоря, мне совсем не хотелось говорить еще что-то. Устанавливать с ним теплые отношения. Пригласил — и достаточно.

— Жду утром в понедельник.

Не дожидаясь ответа, Терехов повернулся и ушел.

— Вежливым его не назовешь.

— Я же вам объясняла.


Сторожев сел на скамейку на станционном перроне. Я устроился рядом.

— Могу я в праздничный день заехать в Сосновск и купить газет?

— Конечно, Сергей Валентинович.

— Особенно «Футбол». А заодно и сказать тебе кое-что. Отпечатки пальцев на стакане и на чемодане, который найден под эстрадой, — одинаковые. Причем совеем другие, чем на антенне и на первой рации.

— Хорошо бы узнать чьи.

— Прудкина.

Я промолчал, обдумывая про себя эту новость.

— Он вел себя совсем не так, как должен себя вести резидент.

— Но отпечатки его пальцев есть.

— Прудкин сказал, что чемодана не трогал.

— Вот именно. Это — очень важно и говорит в его пользу. Если бы он знал, что на чемодане могут быть отпечатки его пальцев, он прежде всего заявил бы, что случайно за него взялся.

— Вы считаете — это инсценировка?

— Другого вывода просто не вижу. Кто-то решил навести тень на плетень.

— Значит, этот кто-то думает, что мы напали на его след.

— Он может просто отводить удар от себя. Может быть, он даже нарочно вышел в эфир у Щучьего озера. Подбросил стакан из-под червей. И знает, что мы его нашли. А то, что мы нашли первую рацию, не знает. Думаю, он убежден, что первая рация до сих пор ждет его под валуном. А вот проверить это никак не может. Потому что совершенно справедливо опасается, что район Щучьего озера — под нашим наблюдением. Появится он там не скоро.

Сторожев закурил.

— Прекрасно понимает он также, что отпечатки пальцев Прудкина на стакане и на рации — для нас улика уже серьезная. Мы обязаны будем как-то реагировать на нее. Может быть, даже арестовать Прудкина. Кстати, я не уверен, что он чист. Какое-то сомнение еще есть. И вот что: проследи внимательней за Тереховым. Проследи. Очень тебя прошу. Все его выезды в Ригу совпадают с этими неопознанными радиосеансами у Янтарного.

— Уже занялся этим, Сергей Валентинович.

— Молодец. Он принял мир?

— Терехов на той неделе в понедельник ждет меня у себя.

— Теперь осталось на высшем уровне провести наблюдение за Трефолевым. Первый четверг мая — послезавтра.

— С той стороны все чисто, Сергей Валентинович?

— Как будто. Мне, по крайней мере, кажется — те, кто давал Трефолеву задания, за ним не следят и ему верят.

— Только бы подошел.

— Если действительно ему нужна связь — пакет он у Трефолева возьмет.


Я сижу в пельменной вплотную к меловой стене. Мы с Васильченко провели здесь всю ночь и утро. Увидеть набережную можно, только пригнувшись, через протертое пятнышко на стекле, замазанном мелом.

Вглядываюсь в небольшой квадратик. В квадратике — третья лавочка справа от газетного киоска. Левее виден край второй лавочки, часть набережной. Изредка по набережной мимо третьей скамейки кто-то проходит. Отмечаю про себя — Юлина, колхозный бухгалтер. Сторож Пресняков. Кирилин, рабочий школы.

Смотрю на часы. Без четверти два. Сейчас должен появиться Трефолев. Или не появиться. В оперотделе уже знают, приехал он в Сосновск или нет.

В наушниках слабый фон, попискивание. Связь с оперотделом включена. Все, что я сейчас скажу, будет слышно в эфире.

Я ощущаю спокойствие. Абсолютное спокойствие. Я должен хорошо сделать свое дело. Больше ничего. Я думаю только об этом.

Смотрю на Васильченко. Он показывает глазами — все в порядке.

Наклоняюсь к кусочку чистого стекла.

Васильченко поворачивается ко мне. Кивает. Смотрю в сторону — это Трефолев.

Я хорошо вижу сейчас всего Трефолева. На нем светлый плащ, парусиновая кепка. Трефолев медленно идет по набережной. Судя по всему, из гостиницы. В руке у него газета, этой же рукой он прихватил авоську со свертком.

Вполне похож на одного из ранних курортников.

Подошел к третьей скамейке. Стряхнул газетой пыль, поправил плащ. Сел. Положил рядом с собой сверток.

На набережной совсем пусто. Трефолев разворачивает газету. Развернул, читает.

Проходит минут десять. Все без изменений. Смотрю на Васильченко — он сидит молча. Косится. Понимаю — это знак мне.

Терехов.

Терехов вышел на набережную с той же стороны, откуда пришел Трефолев. Только, в отличие от Трефолева, Терехов не идет сразу сюда. Остановился у парапета. Пиджак наброшен на плечи. Волосы чуть сдувает ветер. Вот Терехов достал сигареты, спички. Закурил.

Повернулся. Не спеша пошел по набережной в сторону киоска.

Трефолев переворачивает газету.

Сейчас Терехов должен поравняться с третьей скамейкой. Подходит. Ближе. Ближе. По виду Терехова я понял — он сейчас пройдет мимо.

Так и есть. Представляю себе, как работает сейчас техник-фотограф оперотдела в лодочном складе.

Терехов проходит мимо Трефолева. Даже не замедлил шага.

Остановился около киоска. Снова Терехов поворачивается. Поискал глазами, куда выбросить сигарету. Не нашел.

Медленно двинулся налево. В противоположную от гостиницы сторону, к повороту на рыбный порт. Повернулся. Снова двинулся к киоску. Смотрю на часы — десять минут четвертого. Терехов находится на набережной ровно час.

Остановился. Смотрит на море.

Час — и ни разу не задержался возле Трефолева. Может быть, что-то заметил? Но что? Неужели нас?

Никакой слежки за Трефолевым нет. Это видно каждому. Может быть, Терехов заметил что-то, говорящее ему о нас? Нас с набережной никак не может быть видно.

Может быть и другое. Трефолев мог каким-то знаком показать Терехову, что он «накрыт». Показать, что Терехову угрожает опасность. Тогда — что это за знак? Взвешиваю все, что говорило бы за это. Ведь Трефолев абсолютно все рассказал нам. Подавать какой-то знак ему нет никакого смысла. Совсем никакого. Все говорит о том, что тот, кто ждет передачу, — Терехов.

Проверь все еще раз. Не спеши.

Что делает здесь Терехов? Допустим, он вышел на набережную просто случайно. Прогуляться.

Подумаем. Если это случайность, почему она началась ровно в два часа? Как раз с появлением Трефолева?

У Терехова уроки. Я думаю об этом. Да, у Терехова сейчас должны быть уроки.

Терехов уходит в ту же сторону, откуда появился на набережной. То есть к школе. Трефолев по-прежнему сидит на скамейке.

Вот смотрит на часы. Встал, отряхнулся. Взял сверток, ушел.

Чувствую себя опустошенным. Ничего не хочется. Даже говорить.


Я не замечаю, как впадаю в дремоту. Сегодня вторая бессонная ночь. Заснуть не дает холод. Мешают птицы. Они кричат так, будто сидят у самого уха. Суббота.

Борюсь со сном, пробую еще раз все продумать. Вспоминаю, все ли мы предусмотрели.

Трефолев. Первые четверг и суббота мая. С двух до четырех. На третьей скамейке справа от газетного киоска.

Что-то мешает мне в этой фразе, какое-то сомнение.

Что же именно? Третья скамейка справа от газетного киоска, повторяю я.

Справа. Но откуда — справа? Справа, глядя отсюда, на море? А если смотреть с моря? Представь себе, что ты смотришь на газетный киоск с моря. Представь только на минуту. Тогда скамейка будет третьей слева.

А что же будет справа?

Слушай, Мартынов, что за чушь тебе приходит в голову. Мелочь, чепуха.

Нет. Ты должен помнить — мелочей в твоем деле не бывает.

Если глядеть на киоск с моря, то справа от киоска скамеек вообще нет. Так и должно быть. Но если бы они были?

Если бы они были — отсюда они были бы слева от киоска. Ну и что?

Впрочем, подожди. Подожди, Мартынов.

Скамейки слева есть. Только они чуть подальше, чем эти, метров на пятьдесят.

И они стоят не на набережной, а на сосновой аллее.

— Слышишь, Андрей, — я все еще сомневаюсь, стоит ли мне это спрашивать. — Как ты думаешь, Трефолев сядет именно на эту скамейку?

— Почему он должен сесть на другую?

— Третья скамейка справа от газетного киоска.

— Конечно. Трефолев показал это на допросе. В чем ты сомневаешься?

— Справа — откуда? Глядя на море или с моря?

— Но с другой стороны скамеек нет.

— На набережной, вдоль парапета — нет.

Васильченко хмурится.

— Ты считаешь скамейки по аллее?

— Да. Почему не там?

— Они же далеко. Метров за пятьдесят.

Мы молчим. Действительно, я нервничаю. Надо успокоиться.

— Я считаю, мы выбрали место правильно. Он сядет здесь.

— Да, — соглашаюсь я. — Ты прав.

— Он и не должен был подойти в первый день. Почти наверняка.

— Наверное.

— Ты знаешь, что я подумал?

— Что?

— Слушай внимательно. Ты спишь, Володя.

— Слушаю.

— Ведь у него с двух до четырех перерыв. Как раз в два кончается последний урок. Урок рисования первой смены. А в четыре начинается урок рисования второй смены.

— Я об этом думал.

— Выводов не сделал? Не слишком ли точно все рассчитано.

— Думаешь, он согласовал часы передачи со своим школьным расписанием?

— Да. Чтобы наблюдающим за ним, если такие окажутся, было ясно — вышел прогуляться, как обычно. И для постороннего глаза — тоже обычно. Не привлечет внимания.

Оцепенение проходит.

Может быть, действительно Терехов в первый день не решился подойти просто из предосторожности?


Мы сидим перед меловым стеклом, не шевелясь и ничего не говоря друг другу. Набережная заполнена гуляющими. Заметить, вышел ли Трефолев на набережную, трудно. В квадратике — чьи-то лица, плечи, руки. Третья лавочка занята. Сейчас на ней двое незнакомых мне молодых людей в плавках. И девушка. Если подойдет Трефолев, ему просто негде будет сесть. Свободная часть скамейки занята сумками и полотенцами.

Мимо лавочки прошла Рита Соловьева.

Один раз. Вернулась, идет в другую сторону. Остановилась. Повернулась. Стоит лицом к скамейке.

Снова представляю, как работает фотограф. Вот он делает снимок. Да, сейчас надо снять тех, кто стоит у киоска.

Трефолева еще нет.

Вот он. Теперь — без пиджака, в рубашке. На голове пляжная шапочка.

Подошел к лавочке. Что-то говорит сидящим на ней молодым людям. Те кивают на соседнюю скамейку.

Трефолев опять что-то говорит. Наконец один из молодых людей снимает сумку. Трефолев садится, кладет рядом авоську со свертком.

Вот Прудкин в белой кепке.

Терехов. Появился точно так же, как в четверг. Со стороны школы. Подошел ближе, остановился у парапета.

Саша с компанией. Смеются над чем-то. Вот спустились на пляж.

Терехов подходит к скамейке Трефолева. Поравнялся со скамейкой.

Он должен сейчас подойти. Просто обязан подойти и сесть.

Подходит. Сейчас сядет.

Нет. Прошел мимо.

Смотрю на часы. Пять минут пятого. Не подошел.

Трефолев встал. Взял авоську. Молодые люди тут же поставили на это место сумку. К ним подошел еще кто-то. На набережной стало оживленней.

Трефолев оглядывается. Идет вдоль парапета к гостинице.


В воскресенье, в десять утра, Сторожев ждал меня там же, где и прошлый раз, — на перроне.

— Сергей Валентинович, а если Трефолев все-таки дал какой-то знак?

— Лишено всякой логики.

— Почему бы и нет, Сергей Валентинович? Ну, решил?

— Ты считаешь, Трефолев вдруг, ни с того ни с сего захотел бороться против нас не за страх, а за совесть?

Сторожев сдул несколько хвоинок с перил.

— Нет. Трефолев действовал честно. Вчера, вернувшись из Сосновска в Ригу, он ждал нашего звонка и явился после него в указанное место. Сейчас сидит дома. Ждет нового контакта с ними. Как и было решено еще зимой.

— Может, мне лучше не идти к Терехову завтра, Сергей Валентинович?

— Обязательно идти. По многим причинам. Даже, допустим, если ты перед ним раскрыт. Терять тебе нечего. Поставь перед собой какую-нибудь задачу. Любую. Например, во что бы то ни стало добыть отпечатки его пальцев. Так, чтобы это было сделано незаметно. Кстати, нам это действительно нужно. Представил?

— Слушаю внимательно, Сергей Валентинович.

— Сыграй с ним в эту игру. Будто ты незаметно добываешь отпечатки пальцев. Как ты это сделаешь? Ну, допустим, самое грубое? Попросишь что-нибудь нарисовать?

— Может быть, заговорю о благоустройстве Щучьего озера. Достану план, начну чертить. Попрошу сделать на плане наброски. Мимоходом протяну свою ручку, которой чертил сам. Потом спрячу. На ней будут отпечатки его пальцев.

— Понимаешь теперь, зачем нужна эта игра? Если допустить, что ты для Терехова раскрыт и он догадался, кто ты такой?

— Я смогу увидеть, как он будет себя вести.

— Может быть, он ни единым жестом не выдаст себя. Вернее всего, так и будет. Может быть, это вообще даже не он. Но у тебя будут, на худой конец, отпечатки его пальцев. Или доказательство, что оставить их он не пожелал.

— Сергей Валентинович, я договорился идти к Терехову с девушкой из поселка, Сашей Дементьевой.

— Не имеет значения, пойдешь ты к нему с ней или без нее. Ведь эта девушка к Терехову ходила и без тебя?

— Я на всякий случай. Хорошо, Сергей Валентинович. Посмотрю по обстоятельствам.

Сторожев повернулся. Перрон пуст.

— Еще что-нибудь?

Хорошо слышен шум электрички. Она подойдет минуты через две. Сторожев уедет.

— Что ты молчишь?

— Мелочи всякие.

— Выкладывай.

— Мы считаем, что здесь продумано все до тонкости. Так? Но мне кажется — мы сами одной тонкости не учли. По крайней мере, так могло получиться. Трефолев должен сидеть на третьей скамейке справа от газетного киоска. Но справа — откуда?

— Понял тебя, — помолчав, сказал Сторожев. — Но теперь это уже неважно. Хотя... Ты говорил об этом Васильченко?

— Говорил.

— Ну и что?

— Он сказал, что скамейки эти далековаты, для того чтобы принимать их в расчет.

— По твоей вине сейчас вторую электричку пропущу. Может, в самом деле они далековаты. Вот что, Володя. Я на твоем месте пошел бы к Терехову даже сегодня вечером.

— Вы его не знаете, Сергей Валентинович. Он не примет. Конечно, если это приказ...

— Дело не в приказе... Говоришь — нельзя? Никак нельзя? Может, под каким-нибудь предлогом?

— Сергей Валентинович...

— Ну хорошо, хорошо. Иди завтра.

— Я могу пойти сегодня.

— Нет. Иди завтра.


Ищу наощупь часы. Подношу к глазам.

Семь часов. Я еще не проснулся по-настоящему.

Окончательно меня будят только шаги Васильченко.

Слышу, как он долго натягивает сапоги. Что-то уронил. Подошел к двери.

— Я на «Тайфун». Пойду в патруль. Ты вот что. Рано к Терехову не ходи. Но и не затягивай особенно. Так, к полдесятому. В десять. Пойду сегодня далеко, к косе. Вернусь часа через четыре. Если что, буду здесь. Ни пуха ни пера. Смотри.

— К черту.

Ровно в десять мы с Сашей останавливаемся у палисадника Терехова. Сейчас кусты, росшие вокруг беседки перед домом, покрылись первыми листьями. Они почти скрывают низ беседки. Саша стучит — сначала тихо, потом громче. Наконец толкает калитку. Закрыта.

— Ничего. Нужно просунуть руку и снять крючок.

Она легко дотягивается сквозь просвет в досках до крючка. Я вхожу вслед за ней. Вместе мы подходим к крыльцу.

— Вячеслав Константинови-ич! Мы-ы! Это мы! Вячеслав Константинович!

Она поднимается к двери, нарочно громко шаркая ногами:

— Вячеслав Константинови-и-ич! Мы-ы!

Я подошел к двери, приоткрыл. За ней, примерно в метре, была вторая дверь. Я постучал. На мой стук никто не отозвался. Я приоткрыл дверь. В комнате было тихо. Я уловил странную смесь запахов. Запах жженой бумаги и ореховой горечи.

Терехов сидел за столом, положив голову на руку. Так не спят.

— Вячеслав Константинович.

Терехов не отозвался. Приступ? Человеческую смерть я видел и раньше. Видел пограничников, погибших в перестрелке. Товарища, утонувшего на спасательных работах в учебном плавании. Но я не ожидал именно такой смерти. Вот такой, будничной, тихой. Я не ожидал этой тишины в доме.

— Вячеслав Константинович! — повторил я. Чуть поодаль увидел стакан с коньяком. Коньяка в нем было на донышке. Заметил — Терехов гладко выбрит. На щеке аккуратно лежит прядь волос. Пригнулся, увидел его глаза. Они были сосредоточенны, будто Терехов что-то внимательно разглядывал на столе.

Я вышел, передвигаясь по прихожей к крыльцу, стараясь двигаться так, чтобы тело Терехова все время оставалось в поле моего зрения, чтобы я видел его хотя бы краем глаза.

— Володя? Что-нибудь случилось?

— Саша, вы должны быстро, как можно быстрей добежать до участкового Зиброва. Скажите Зиброву, что Терехов умер. Пусть немедленно сообщит куда следует. Немедленно.

Саша внимательно смотрит на меня. Глаза ее сузились.

— Что?

— Пожалуйста, Саша. Скажите — Терехов умер.

— Он... — Саша закусила губу. — Он умер?

— Пусть Зибров немедленно сообщит куда следует. Я жду. Бегите. Очень прошу. Быстрей. Скорей же, Саша.

— Да. Да, я поняла.

Я вернулся в комнату.

Тщательно осмотрел окна, двери и крупные предметы, которые находились в комнате.

Всего окон в комнате было три. Окно перед столом, за которым сидел Терехов, было приоткрыто. Створка закреплена на крючке. Это окно выходило к лицевой части участка, из него была видна заросшая беседка и дальше — калитка, ведущая на улицу. Я внимательно осмотрел подоконник. Пыли не было. Значит, Терехов постоянно открывал это окно.

Два других окна выходили к забору соседнего дома. Оба были сейчас закрыты наглухо. Из них был виден довольно запущенный огород, грядки со старыми стеблями. За ним — доски забора с облупившейся краской и часть сарая.

Присмотревшись, я заметил, что оба окна забиты гвоздями.

В углу комнаты, у русской печки, стояли большое кресло и низкая тахта. На тахте — не очень чистое на вид покрывало. У самой двери — громоздкий старый буфет, у окна — стул и стол. За этим столом и сидел сейчас мертвый Терехов. Еще два стула и табурет были приставлены к стене.

Наверняка эта комната была одновременно и спальней, и рабочим кабинетом. На стене висело несколько репродукций. Над тахтой — большой перекидной календарь на этот год с маркой «Морфлот». У календаря на вбитом в стену гвозде были наколоты квитанции за электроэнергию.

Вдоль стен стояли холсты на подрамниках. Все они были повернуты изображениями к стене.

На столе кроме бутылки и стакана была большая хрустальная ваза с фломастерами и карандашами.

На тахте — коробка спичек и распечатанная пачка сигарет «Столичные».

Все кресло было завалено листами ватманской бумаги, раскрытыми папками, рисунками, фотографиями. Многие были порваны. Часть клочков лежала сверху на кресле, часть заполнила папки, часть рассыпалась на полу.

Я всмотрелся в фотографии, которые уцелели. Почти на каждой из них была или белокурая девочка, снятая в разные годы, от пяти до двенадцати, или женщина — тоже снятая в разное время.

В печке была квадратная ниша, какие обычно делают в русских печах. В нише стоял большой алюминиевый чайник, рядом маленький фарфоровый, для заварки. Фарфоровый чайник был накрыт вчетверо сложенной холщовой тряпкой.

Я приоткрыл крышку, держась за холст. Чайник был пуст. В нем оставалась только старая спитая заварка. От нее и шел запах. Потрогал печь — стены печки были чуть теплыми, заслонка открыта. Весь пол у печки густо усеян бумажным пеплом.

Вот все, что я увидел во время осмотра.


После принятой нами конспирации присланный Сторожевым наряд показался мне очень большим.

У калитки остановились три вездехода. Через минуту подъехали два мотоциклиста с пограничниками, сразу за ними — «рафик» медицинской экспертизы и еще один вездеход.

Сторожев вошел в комнату, кивнул мне. Подошел к Терехову. Нагнулся.

Мне показалось, Сторожев слишком долго изучает лицо Терехова.

— Прошу никого не входить, — попросил он. Наконец выпрямился. Кивнул медэксперту. Медэксперт замешкался, открывая чемодан; фотограф отдела, Сергеев, воспользовавшись этим, стал делать снимки с разных точек. Снизу, сбоку. Мелькали вспышки. Заглянул Зибров. Остановился у порога, кивнул мне.

Сторожев оглядел комнату. Подошел к печке, потрогал фарфоровый чайник. Спросил:

— Когда ты пришел?

— Без пяти десять, Сергей Валентинович.

Сторожев снял одну из квитанций. Внимательно осмотрел ее. Насадил на место.

— Все было кончено?

— Да.

— В доме никого не было?

— По-моему, нет. Ни одного звука я не услышал.

— Так. — Сторожев подошел к окну, выглянул. — Черт. Надо было прийти к нему вечером. Несмотря ни на что.

Последние две фразы Сторожев произнес еле слышным шепотом, так, что я переспросил: «Что-что?» — но Сторожев ничего не ответил. Я промолчал. Значит, Сторожев считает, что это не самоубийство?

— Сейчас осмотрим комнату, и иди на улицу. Постой немного на улице. Полчаса. И можешь идти домой. Если придет с моря Васильченко, подождите с ним у себя.

— Хорошо, Сергей Валентинович.

Медэксперт закончил осмотр.

— Что-нибудь выяснили?

— Смерть наступила часа уже два, товарищ капитан. Отравление цианистым калием. Остальное могу сказать только после вскрытия.

— Хорошо. Спасибо.

— Можно забирать тело?

— Пока оставьте его на месте. Еще минут двадцать.

— Хорошо.

Сторожев следил, как Братанчук с кисточкой в руках обрабатывает бутылку и стакан. Закончив, Братанчук взялся за вазу и карандаши.

— Володя. Вспомни — ты ничего особенного не заметил, когда вошел?

Сторожев осторожно отодвинул одну из картин у стены. Это был морской пейзаж: штиль, синий парус, серое море.

— Заметил. Прежде всего позу Терехова. Она была естественной. Он будто отдыхал.

— Я не об этом. Братанчук! — Сторожев показал глазами на фарфоровый чайник. Братанчук достал резиновый пакет, осторожно уложил туда чайник, спрятал в сумку.

— И все-таки постарайся вспомнить.

— По-моему, прежде всего запомнились запахи. Да, запахи.

— Какие именно? Постарайся ответить поточней.

— Запах жженой бумаги. Потом — запах миндаля.

— И все? Вспомни. Не было еще, скажем, запаха рыбы?

— Нет. Миндаль и жженая бумага. Хотя нет, не все. Конечно, еще был запах чая. Теплого чая. Но главным образом запах жженой бумаги. Он перебивал все остальное. Вот это и запомнилось.

Эти мои слова будто заставили Сторожева подойти к печке. Он сел на корточки перед заслонкой.

— Запах жженой бумаги... Он жег документы. Много документов. Как ты считаешь?

— Не просто жег, Сергей Валентинович. Когда они сгорели, он тщательно перемешал пепел. Превратил его буквально в труху. Посмотрите.

— Да, я это заметил. Но сначала он разорвал фотографии. Вот только — почему не все?

— Может быть, ему кто-то помешал? Или что-то?

— Нет. Здесь никого не было. Я в этом уверен.

— Понял, что это занятие бессмысленно.

Мы встали. Сторожев подошел к боковой стене. Попытался открыть одно из окон.

— И занялся документами?

— Да.

Окно не поддавалось. Я видел — рама прибита двумя гвоздями к наличнику.

— Тоже верно.

Сторожев оставил окно, перешел к перекидному календарю.

Стал переворачивать листы календаря. На каждом была глянцевая цветная фотография: огромный белый пароход в море.

— И без данных лаборатории как будто все сходится, — сказал Сторожев.

— Мне кажется, не все сходится. Фрагменты отпечатков пальцев пока не проверены. Блок на выходе, который подходил бы сразу к двум рациям. Его нет.

Сторожев присел, стал внимательно разглядывать ноги Терехова. На Терехове были тапочки без задников. Именно их Сторожев изучал, наверное, около десяти минут.

— Блок. Ты прав. Если бы нам удалось его найти. Я прикажу перекопать весь участок.

Мне показалось, Сторожев уже не замечает меня.

— Я подожду на улице, Сергей Валентинович. Разрешите?

— Да, конечно.

Перед домом Терехова собралась довольно большая толпа. Ближе всех стояли соседи. Я увидел Сашу. Подходили все новые люди.

Самоубийство? Я вдруг почувствовал — я убежден в этом не из-за каких-то фактов. Все дело в естественности его позы. Не может быть такой поза человека, которого убили.

Я подошел к Саше. Она отвернулась.

— Саша...

— Володя, я не могу. Пожалуйста, не спрашивайте меня ни о чем.

Я не видел ее лица. Но чувствовал, что она молча плачет. Тронул ее за плечо. Она повернулась. Боком, неловко ткнулась в мою руку.

— Володя, простите меня. Это ужасно.

Я чувствовал, как рубашка на моем плече становится мокрой. Саша плакала некрасиво. Она сморкалась, то и дело вытирала нос платком, кусала губы, судорожно всхлипывала.

— Саша. Успокойтесь. Пожалуйста. Возьмите себя в руки.

— Я уеду сегодня. Я не могу здесь больше быть. Это ужасно.

Она по-прежнему не смотрела на меня. Стояла, отвернувшись в сторону.

— Хорошо, — я помедлил. — До свиданья.

Я смотрел, как она идет, опустив голову. Вот скрылась за углом.

Меня отвлек шум. Санитары вынесли носилки с телом Терехова. Стоявшие сзади сейчас пытались протиснуться вперед. Правда, они все равно ничего бы не увидели — тело Терехова было накрыто синей простыней. Санитары вдвинули носилки в машину, дверца захлопнулась. «Рафик» включил сирену. Он так и уехал с включенной сиреной, чтобы выбраться из толпы, стоящей около дома.

Постепенно люди стали расходиться.

Теперь рядом со мной остались только самые любопытные.

Я увидел Малина. Он возился в беседке.

Пограничники перекапывали огород.

Еще один наряд разбирал сарай. Часть стены была уже разобрана, крыша снята. Двое пограничников вынимали гвозди, двое осторожно снимали доски.


Когда Васильченко спрыгнул с катера на причал, он сразу по моему виду понял, что что-то случилось.

— Что с тобой?

— Ничего, — я взял швартов, закрепил за кнехт. — Терехов умер.

— Черт.

Мы сели на ящик. Я разглядывал, как пляшут солнечные зайчики.

— Что с ним было? Сам или кто-то?

— По-моему, сам.

— Расскажи хоть, как это случилось.

Я подробно рассказал все.

Подъехал Зибров на мотоцикле. Я заметил — брюки его до колен выпачканы землей.

— Что-нибудь нашли?

— Пока ничего. Перекопали весь участок.

— Сам копал?

— Копал. Сторожев просил передать — завтра в двенадцать вы оба должны быть у него в отделе.

— Хорошо. Куда сам?

— В район. Смерть с неустановленной причиной — шутишь. Счастливо.

— Счастливо.

С вечера я собрал вещи. Их оказалось немного — они не заполнили и половину сумки. Спать мы легли рано. Уже ночью под окном затрещал мотоцикл. Скрипнула дверь.

— Нашли блок, — сказал Зибров в темноте. — Только сейчас. Представляешь, в сарае был спрятан. В одной из досок.


На другой день в двенадцать часов я вошел в кабинет Сторожева.

— Садись, — Сторожев достал из папки листок. — Хочу познакомить тебя с результатами химического анализа. Держи.

Я взял протянутое заключение. Мельком пробежал первые фразы. Сразу же увидел строчку, отчеркнутую красным карандашом. Пометка Сторожева.

«...Найдены... химические составные... растворимой стандартной гранулы-облатки для цианистого калия».

Значит, Терехов принял облатку. Она растворяется в пищевом тракте мгновенно. Тут же — смерть.

Облатка с цианистым калием. Химические остатки гранулы, найденные при вскрытии, подтверждают, что Терехов был безусловно резидентом.

Второе — такую гранулу насильно


убрать рекламу







в рот не запихнешь. Значит, химический анализ только подтверждает факт самоубийства.

То, что на столе стоял коньяк, легко объяснить. С коньяком такую гранулу принять легче.

Говорят, трудно отойти от уже законченной работы.

Уже третий вечер, лежа в офицерской гостинице в Н., засыпая, я стараюсь думать о чем-нибудь постороннем. О том, что слышал от Братанчука. Если завершение операции признают удачным, все участники оперативной группы будут представлены к награде.

Думаю о том, что Васильченко в системе рыбоохраны работать осталось недолго. Уходит Зибров — его повышают и забирают в область. Значит, должны назначить нового участкового. Лучший вариант — Васильченко.

Стараюсь не думать о Терехове. Но понимаю — не думать о Терехове сейчас не могу.

Может быть, он все-таки потому не подошел к Трефолеву, что Трефолев ошибся? Условия передачи пакета были настолько точными, что Терехов насторожился, когда Трефолев сел не на ту лавочку?

Начинаю обвинять в том, что мы не проверили это, кого угодно. Прежде всего — Васильченко.

Вспоминаю, что сказал мне Васильченко, когда я первый раз заговорил об этом. В четверг, как раз перед тем, как Трефолев впервые вышел на набережную и сел на третью скамейку.

Мне кажется, Васильченко тогда чуть ли не нарочно не придал никакого значения моим словам.

Но Васильченко был совершенно прав. Я прочел потом стенографическую запись показаний Трефолева. Там написано:

«Ждать на третьей скамейке на набережной справа от газетного киоска».

Именно на набережной. Те же, другие скамейки, которые я считаю правыми со стороны моря, — совсем не на набережной. Они — на сосновой аллее.

Но сосновая аллея в конце концов тоже на набережной.

Нет. Это я пытаюсь выстроить факты. Так, как мне нужно. Не так, как они сами собой выстраиваются.

Связь между фактами здесь самая что ни на есть прямая.

Терехов заметил, что Трефолев накрыт. Заметил давно.

Для этого ему стоило лишь обратить внимание на Зиброва и Васильченко. На то, что они подошли к пустому ящику камеры хранения — к тому самому ящику, из которого Терехов только что достал привезенную Трефолевым передачу.

Как только Терехов заметил это, он понял, что искать теперь будут того, кто эту передачу взял, то есть его самого.

Что он должен был предпринять, заметив это? Уехать? Скрыться?

Уехать из поселка Терехов никак не мог.

Он прекрасно понимал — его отъезд будет сразу замечен и станет равносилен провалу.

Его будут искать. Рано или поздно его найдут.

Значит, Терехову оставалось вести себя так, как будто ничего не случилось. Что он и сделал.

Но в том, что он раскрыт, он еще окончательно не был уверен. Ему теперь надо было обязательно это проверить. Во что бы то ни стало.

Для этого Трефолеву и было дано указание о новом виде передачи. Тем более что камера хранения стала ненадежной.

Для того чтобы определить, накрыт ли Трефолев, избранная Тереховым новая система была идеальной.

Начало мая. Курортников немного. Если, допустим, кто-то из наших сотрудников приедет с Трефолевым в Сосновск и будет наблюдать за ним, скажем, сидя на той же набережной, — Терехов сразу это заметит. Ведь его долгие прогулки по набережной логически оправданы.

Тогда уже он будет твердо знать, как себя вести.

Но видимо, еще до мая у Терехова появились какие-то другие, более веские опасения.

Может быть, он заподозрил меня. Именно этого я боялся. Пусть я не дал ему для этого никакого повода.

Может быть, он просто хотел проверить, в какой мере Сосновском заинтересовались органы госбезопасности.

Кроме всего прочего, он получал прекрасную возможность навести наблюдающих на ложный след.

Идеальной фигурой для этого был Прудкин.

Терехов давно заметил махинации Прудкина с камерой хранения. Он понимал, что этим могут заинтересоваться и те, кто, как он думал, наблюдают за Сосновском. Значит, оставалось лишь подтвердить эти подозрения.

Достать отпечатки пальцев Прудкина для Терехова не составляло труда. Все афиши кинотеатра Терехов рисовал в кабинете Прудкина. Прямо на столе лежала ватманская бумага, стаканы с краской, которые Прудкин наверняка переставлял.

Теперь Терехову оставалось только эти отпечатки использовать.

Прежний канал связи для Терехова давно был под сомнением. Связь же была ему нужна как воздух.

Или — органы госбезопасности были убеждены, что тому, кого они ищут, связь нужна как воздух.

Да. Он был уверен, что это предполагают и те, кто наблюдает за поселком. Так родилась идея выхода в эфир в районе Щучьего озера.

Терехов отлично знал местность, знал каждый кустик, каждую тропинку. Он рассчитал — если он выйдет в эфир в районе озера, то успеет спокойно вернуться в поселок. До того как озеро будет оцеплено.

Выйдя в эфир, Терехов затем надежно спрятал рацию, а в кустах оставил стакан с отпечатками пальцев Прудкина.

Сам Прудкин выезжал в эти дни в Ригу. Значит, для органов госбезопасности очерченный Тереховым круг замыкался.

Завершала все и ставила под всем точку, по замыслу Терехова, вторая рация, подброшенная под летнюю эстраду. На нее Терехов тоже заблаговременно перенес отпечатки пальцев Прудкина.

Тем не менее Прудкина мы не арестовали.

Косвенно помогло и косвенно помешало Терехову то обстоятельство, что Прудкин, обнаружив чемодан под эстрадой, не взялся за него руками.

Ведь если бы Прудкин взялся за чемодан и заявил, что брался за него, все могло получиться иначе. Это заявление, как ни странно, могло бы обернуться против Прудкина. Не исключено, что Сторожев решился бы арестовать его. Тогда — до определенного момента, конечно, — Терехов бы достиг своей цели.

Но в том-то все и дело, что ход с чемоданом под эстрадой был действительно сильным ходом.

Взялся ли Прудкин за чемодан, заявил ли он об этом — было в конце концов неважно, Терехов этого и знать не желал. Ему достаточно было убедиться, что, найдя отпечатки пальцев Прудкина, мы тем не менее не арестовали его.

Это и было для Терехова важным знаком.

Он должен был понять в результате всего этого, что обложен. Причем обложен квалифицированно. По всем правилам. А раз так — надежды на спасение нет.

Он понял, что теперь при всем его желании он так и не заметит тех, кто наблюдает за ним и Трефолевым.

И то, что он в самом деле не заметил никого на набережной, было для него зловещим знаком.

Терехов создавал пустоту для нас. И теперь понял, что сам попал в эту пустоту. А он знал, что такое пустота.

Так Терехов убедился, что единственный выход, который ему остается, — проглотить облатку.

Что он в конце концов и сделал.


— Давайте прикинем все еще раз, — предлагает Сторожев. — Для меня сейчас не так важно, как и где Терехов был завербован. Важно другое — что было первопричиной, толкнувшей его на это. Он жил в Ленинграде, в Москве, несколько раз выезжал за границу. Вот все документы об этом. Возможности у него, как говорится, были самые широкие. Но суть не в них. Зачем он это сделал? Что толкнуло его на такой шаг? Деньги?

Все молчат. Понятно, что и я стараюсь не перебивать рассуждений Сторожева.

— Вернее всего, именно деньги. Других причин я не вижу. Не любить Советскую власть у Терехова не было никаких оснований и поводов. Все, что надо, у него было. Ему, так сказать, были предоставлены самые широкие возможности.

Сторожев листает папку. Слышно, как скрипит карандаш стенографиста. Стулья составлены тесно, людей в кабинете Сторожева очень много. Так что мне кажется — Сторожев собрал так много людей неспроста.

— Говорят, у него был чрезвычайно скверный характер.

Братанчук незаметно трогает меня коленкой.

— Володя?

— Да, Сергей Валентинович.

— Говорят?

— В этом я убедился на собственном опыте.

— Это, конечно, не улика. Но сам факт помогает подойти к выяснению причин. Человек он был недоброжелательный, злой.

Сторожев неторопливо раскладывает перед собой фотографии.

— Семейная жизнь не удалась. Допускаю — именно это заставило его затаить злобу. А ненависть, озлобленность привели к предательству. Никто не хочет добавить?

— Нет, — Братанчук разглядывает карандаш.

— Как же он осуществлял план сбора разведданных? После того как был завербован? Следует признать — прикрытие у Терехова было отличное. Художник, уроженец Сосновска. Мог постоянно рисовать на натуре, не вызывая особых подозрений. Снабжен Терехов был высококлассной, уникальной радиоаппаратурой. Как известно, самое трудное место в организации резидентуры — связь. Связь здесь была организована надежно. Трефолев, связной, ничего о Терехове не знал. Даже в случае провала он не мог бы сообщить о нем ничего конкретного. А высокое качество двух раций давало Терехову вообще неограниченные возможности. Он мог просто брать одну из раций в портфель и работать, скажем, в пустом вагоне электрички. По этому пункту есть у кого-нибудь вопросы?

Никто не отвечает.

Но я вдруг понимаю — теперь я сомневаюсь, что Терехов покончил жизнь самоубийством. Да, сначала я в это сразу поверил. Убедили меня в этом не какие-то аргументы или улики. Меня убедила естественность позы мертвого Терехова. Мне показалось — не мог человек, которого убивают, сидеть так спокойно и естественно.

Но может быть, мне самому хочется сейчас, чтобы это оказалось убийством, а не самоубийством? Так, чтобы это стало подтверждением моей версии о том, что в поселке действовали два человека, а не один?

— Главный вопрос, который волнует, наверное, всех. Почему Терехов покончил с собой? — продолжил Сторожев. — Ведь конкретных данных против нас, так сказать, указаний, что мы его нащупали, у него не было? Андрей Петрович, может быть, ты что-нибудь добавишь?

— Думаю, он покончил с собой как раз потому, что у него не было конкретных данных, — сказал Васильченко. — Главным для Терехова было понять, что он накрыт. Остальное уже он расписал сам.

— Это я считаю главным, — сказал Сторожев. — Безусловно, Терехов был опытный человек. Он ждал от нас решительных действий. Как только он убедился, что таких действий не дождется и путей для отхода у него нет, он пришел к единственному оставшемуся решению — покончить с собой.

Сторожев собрал фотографии.

— Теперь прошу по возможности подробней доложить данные криминалистической экспертизы.

Подожди, Мартынов.

Только не торопись. Разбери все по порядку.

Все как будто выстраивается более или менее точно. При условии, что их было двое.

В поселке с самого начала работали двое. Скажем, Терехов и кто-то еще. Но именно двое.

Кто — пока не имеет принципиального значения.

Они учли, что, если бы те, кто наблюдает за поселком, следили бы только за одним из них, второй сразу мог считать себя в относительной безопасности.

Это очень важно. Но только сейчас я взглянул на все именно с этой точки зрения.

Допустим, оба они убеждаются, что находятся в довольно плотном и надежном окружении. Выхода нет. Что им остается?

Не лучше ли, чем рисковать обоим, пожертвовать одним?

Объяснить остальное будет довольно легко.

Кто-то из двух должен был умереть, чтобы спасти одного и обеспечить будущую его безопасность.

Второй знал, что я приду к Терехову. Знал от Терехова же. Они понимали, кто я такой. Я для них был раскрыт.

Может быть, выбор — кому умереть — решил не в пользу Терехова именно мой приход.

Важно, что именно к моему приходу смерть Терехова была должным образом подготовлена. Сожжены бумаги. Порваны фотографии. Даже — для большей убедительности — в одной из досок сарая оставлен дорогой уникальный блок.

— Слушаюсь, Сергей Валентинович, — Братанчук раскрыл папку. — По показаниям медицинской экспертизы, смерть Терехова наступила где-то между семью и девятью часами утра. Покойный был одет, как обычно одеваются утром. Чисто выбрит. Все это говорит о том, что он никуда не спешил. Он заранее решил что-то. Покойный довольно долго уничтожал фотографии и жег бумаги. Текст, который мог быть на сожженных бумагах, восстановить практически невозможно. На обрывках фотографии осталось множество отпечатков пальцев Терехова, как старых, так и недавних. Его же отпечатки пальцев найдены на бутылке коньяку и на стакане. Вскрытие показало наличие в организме коньячных составных, растворимой облатки и цианистого калия.

— Следы? — спросил Сторожев. — Уточните следы.

— Все обнаруженные следы зафиксированы. На дорожке, ведущей к крыльцу, обнаружены свежие следы мужских ботинок и женских туфель. Как установлено, эти следы оставлены лейтенантом Мартыновым и сопровождавшей его жительницей поселка Дементьевой. Для поиски были выделены лучшие собаки.

Сторожев взял у Братанчука заключение, вложил в папку. Нет. Я не верю тому, что говорит сейчас Сторожев.

— Неплохо было бы снова запросить места, где жил Терехов до Сосновска. — Сторожев сделал пометки на одном из листков. — Еще раз уточнить по организациям его выезды в город. Чтобы сверить с выходами в эфир передатчика у Янтарного. Только тогда мы можем выходить с делом на официальный разбор, для доклада наверху. Возьмите блокноты.

Я достаю блокнот, кладу его перед собой на стол. Приготавливаю ручку. То же самое делает сидящий рядом со мной Васильченко.

Я вдруг чувствую — мои локти движутся с трудом. Они зажаты сзади чьим-то телом. Потом я вижу и другое — и это почему-то не очень удивляет меня.

Как только руки Васильченко оказываются на одном уровне на столе, сотрудник, сидящий сзади и чуть справа от него, делает мгновенное и точное движение. Щелкает металл. Руки Васильченко оказываются в наручниках.


Васильченко не сделал ни одного движения. Он сидел, будто рассматривая наручники, оказавшиеся на его запястьях.

— Простите, — Сторожев встал. — Я вынужден был сейчас изменить обычную процедуру. Сначала пришлось надеть на вас наручники. Чтобы не было неожиданностей. И только теперь я могу предъявить вам обвинения. Думаю, вы знаете, в чем вы обвиняетесь. Во-первых, вы обвиняетесь в убийстве. В заранее обдуманном, хладнокровном, совершенном с корыстной целью убийстве гражданина СССР Терехова Вячеслава Константиновича.

Васильченко ничего не ответил.

— Второе обвинение. Вы обвиняетесь в незаконной и длительной шпионской деятельности на территории СССР. Материал собран и подшит к делу. Оба эти обвинения, подробно сформулированные, будут предъявлены вам перед первым допросом.

Васильченко по-прежнему сидит неподвижно, будто рассматривая свои наручники.

— Я знаю, что вы хотели бы сейчас нам сказать. Вы хотели бы сказать, что у нас, органов следствия, нет и не может быть никаких прямых улик против вас. У нас могут быть в лучшем случае только косвенные улики. Хотя в наличии их вы тоже сомневаетесь. Но прямых улик, вы уверены, у нас нет. Так?

Васильченко молчит.

— Ведь вы именно это хотели бы нам сейчас сказать. Ответьте, Васильченко. Да или нет?

— У вас и не может быть никаких улик, — не поднимая головы, говорит Васильченко. — Ни прямых, ни косвенных.

— Косвенные у нас есть. А вот и прямая.

Сторожев открыл ящик стола и достал блок в целлофановом пакете. Сначала мне показалось, что это тот самый блок, который был найден в сарае.

— Эта штука была найдена при обыске в притолоке вашего дома. Правда, отпечатков ваших пальцев на ней нет. Но отпечатки пальцев есть на притолоке у тайника, где она была найдена. Впрочем, само наличие тайника, вы знаете, — достаточно веская улика. Для любого суда.

Васильченко скользнул взглядом по блоку. Мне показалось — он хотел что-то сказать. Но он ничего не ответил.

— Обыскать и увести.

Вошел конвойный. Васильченко тщательно обыскали и увели. Все вышли.

Мы со Сторожевым остались в кабинете одни.


Сторожев аккуратно убрал все в стол. Потом снял трубку, предупредил, что ждет звонка из Ленинграда, и только после этого заговорил.

— Мы с тобой долго занимаемся этим делом. Я хотел бы, чтобы ты не просто работал вместе со мной, но и понимал, как работаю я. Будем разбирать с самого начала?

Сторожев протянул мне два почти одинаковых блока. Я понял, оба — приставки к рации, и они похожи только с виду.

Я осмотрел первый блок. Его нашли в доске сарая, он постоянно лежал на столе Сторожева во время разбора дела.

Второй блок по размерам был такой же, но я понял, что вижу его впервые.

— Это блоки-приставки. Один — тот, что был найден в доске сарая. Ты его уже видел. Контакты идут к выходу передатчика, усиливая сигнал и максимально сужая полосу частот. Второй — почти такой же по размеру. Но он был найден только сегодня. В притолоке дома Васильченко, Знаешь, мне иногда кажется, что нам не хватает времени. Вот, например, мы говорим — техника дошла до того, что передатчик можно где-то оставить, и он будет работать самостоятельно. Триггер приемника будет заставлять его отвечать на вызовы и реагировать на сигналы, хотя сама рация будет лежать одна под березой в лесу. Но как этот триггер будет работать? Ты, например, можешь мне это объяснить?

— Нет, Сергей Валентинович. Это дело радиоспециалистов.

— В том-то и дело, что радиоспециалистов. Второй блок-приставка называется на их жаргоне «флоп-таймер». В переводе на русский язык звучит понятней — реле времени. Есть в нем такая маленькая плата, волшебная штучка, которая делается на базе МОП-структуры. В исходном состоянии на входе таймера зафиксирован сигнал «ноль». При подаче на вход сигнала «единица» МОП-транзистор закрывается с выдержкой до десяти минут, и таймер сбрасывает триггер, возвращает его в исходное положение. В эфир идет передача. Та самая, которую мы с тобой и Васильченко слушали на шхуне. Она звучит естественно, будто в самом деле работает радист.

— Теперь понятно, как он выбрал время выхода в эфир у Щучьего озера.

— Конечно. Этот выход в эфир он тщательно разработал и подготовил. Он знал, что мы все втроем встретимся в тот день на шхуне. И приготовил свой таймер. Даже если бы наряд прибыл на Щучье озеро раньше, он никого не смог бы там обнаружить. Но Васильченко нужно было, чтобы мы нашли рацию. Поэтому он настоял на повторном поиске, а перед этим прошел на озеро, незаметно отсоединил таймер и спрятал рацию, уже без него, под валун. Может быть и такой вариант — выход в эфир шел с третьей рации, а эта, под валуном, была приготовлена заранее.

— В чем же начало, Сергей Валентинович?

— Начало заключается в цели. Цель у Васильченко была более серьезная, чем обычный сбор разведданных и их передача. Он был заброшен сюда, к нам, давно. Анкетные данные его были тщательно отработаны. Он, как инспектор рыбоохраны, был обеспечен прикрытием. Вот по порядку места его работы: управление тралфлота, экспедиция в Атлантику, младший участковый инспектор в Рыбачьем. Наконец, участковый инспектор в Сосновске. Ты слышал раньше о нем как об инспекторе рыбоохраны?

— Да, конечно. Слышал, что хороший инспектор. Лучший на побережье.

— А конкретней?

— Ну... Полянков, мой командир, как-то сказал — Васильченко как бульдог. Вцепится — не отпустит.

— Так. Это верно — не отпустит. Он и не отпустил ни разу. Скажу точней, — Сторожев достал из папки лист. — В отличие от других участков на участке Васильченко нарушений рыболовной конвенции было за все эти годы больше. Не так чтобы это бросалось в глаза. Но больше. Один раз даже было задержано судно с замаскированным в носовой части фотоустройством для съемки берега. Все иностранные шхуны, нарушившие границу на его участке, были задержаны. Как легко сейчас установить — после долгой и трудной погони; но тем не менее уйти не удалось ни одному нарушителю. Конечно, задержали их корабли погранохраны. Но активную помощь всякий раз при этом оказывал Васильченко. Репутация?

— Репутация...

— Окончательно обосновался он в Сосновске примерно семь лет назад. Получил дом. Осмотрелся. Все тщательно продумал, взвесил. Изучил местность, людей. Не знаю, был ли у него еще какой-нибудь канал для передачи, кроме Трефолева, но все же, думаю, он постарался работать без случайностей. Трефолев, человек, о котором он мог бы потом спокойно сообщить нам, стал ему нужен позже. Окончательно же он мог все решить только после выбора второй кандидатуры. Человека, на которого он должен был навести нас. И потом убить.

— Ясно, Сергей Валентинович.

— Васильченко все рассчитал точно. Он нарочно выдал нам Трефолева. Естественно, Трефолев почувствовал слежку, стал нервничать и сам пришел к нам. Узнав, что в Сосновске кто-то есть, мы стали наблюдать за поселком. Само собой, что анкета Васильченко была прекрасно подготовлена и не имела изъянов. Васильченко, как инспектор рыбоохраны, знавший многое о людях, да к тому же и сообщивший нам о Трефолеве, вместе с Зибровым просто обязан был оказать нам помощь. С этого момента Васильченко практически работал в тесном контакте с нами, как бы вошел в опергруппу. Я, по сути дела, не мог не включить его в нее. Так, по существу, он начал вместе с нами поиск самого себя. Все, что мы ни предприняли бы потом, шло бы ему на руку. Он знал или, во всяком случае, догадывался обо всем, что мы будем делать. Каждый наш шаг он мог легко предупредить.

— И привычку Терехова прогуливаться в перерыве между уроками.

— И привычку.

— И то, конечно, что Прудкин прячет я камере хранения левые фильмы.

— Мало того — знал. Он все тщательно изучил. Вот заверенные выписки о посещениях Тереховым учреждений в Риге, о которых был прекрасно осведомлен Васильченко. Союза художников. Художественного комбината. А вот зафиксированные часы и даты выхода в эфир передатчика на линии у Янтарного. Они точно совпадают с выездами Терехова. Думаю, Васильченко вел эти передачи, двигаясь рядом с электричкой на мотоцикле. Заметь — Васильченко достал отпечатки пальцев не только Терехова, но и Прудкина. Перенес он эти отпечатки в строгом соответствии с замыслом — пальцы Прудкина отпечатаны везде ясно и отчетливо, Терехова — еле заметно. После лжепередачи у Щучьего озера, после нашей находки под эстрадой и двух контрольных дней — четверга и субботы — ему оставалось только ждать момента, когда мы придем к Терехову. Собственно, он сам этот твой визит к Терехову и подготовил.

— Но как Терехов позволил ему отравить себя? Коньяк — утром?

— Ты не заметил, когда ты пришел к Терехову для осмотра сетей, как он вел себя? Боялся ли, что ты увидишь мокрую сеть?

— Нет. Он не проявил к этому как будто никакого интереса.

— То есть был в себе уверен?

— Да.

— А ведь Терехов был страстный рыболов. Больше того, частенько грешил, занимался браконьерством. Однако был абсолютно уверен, что останется безнаказанным. Почему? Да потому, что с Васильченко он был в самых приятельских отношениях. А поселок об этом не знал. Видели, конечно, что Васильченко захаживает к Терехову. Но не знали, что для Терехова, человека одинокого, Васильченко стал больше, чем приятелем, — он стал его задушевным другом. Васильченко удалось это от нас скрыть. Это было очень важно, учитывая характер Терехова. К сожалению, здесь Васильченко меня перехитрил. Потом — я все-таки не думал, что он решится на убийство.

— Хорошо он обвел меня в то утро.

— Тут все было разыграно по правилам. Ты отлично знал, что он с утра уйдет в море. Но он, захватив все, что берет обычно с собой, в том числе и сумку, по дороге на причал заглянул к Терехову. Может быть, он предупредил об этом Терехова заранее. Может быть, это было сюрпризом. Он знал, что Терехов встает рано. Принес бутылку коньяка. Придумать какой-то предлог, чтобы выпить вместе с Тереховым, особого труда не составляло. Скажем, Васильченко мог выдумать, что зашел в честь своего дня рождения. Тайник в доске сарая, думаю, он приготовил намного раньше. Заранее же он спрятал туда и первый блок. Убедившись, что Терехов мертв, Васильченко подменил бутылку и стакан, создал в комнате антураж. Потом вышел в заднюю калитку. Ему было крайне важно, чтобы никто его не увидел. Место там довольно глухое, можно легко пройти на причал незамеченным. Прямиком через сосновую рощу. Там он сел на «Тайфун» и ушел в море.

— Не гожусь я никуда, Сергей Валентинович.

— Нет. К правильной версии я пришел во многом благодаря тебе.

— Подбадриваете.

— Ну и конечно, еще из-за того, что ошибается, по сути, каждый. У Васильченко тоже были три ошибки. Вернее, не ошибки, а три мелкие неточности. Их надо было заметить — вот и все. Например, твоя навязчивая идея с третьей скамейкой справа. Откуда — справа? Мелочь. Просмотр при даче инструкций Трефолеву. Некий повод для того, чтобы нам придраться. И суть была не в нем самом. А в том, как реагировал Васильченко на то, что ты это заметил. Он постарался успокоить тебя, увести от обсуждения. Ему было важно, чтобы мы не пересадили Трефолева на другую лавочку. Поэтому он, заметив задним числом свою ошибку, ушел в разговоре с тобой от уточнения этой детали. А ведь Васильченко создавал для нас характер человека въедливого, цепляющегося к каждой мелочи. Здесь он от этой линии отступил. Если проходить несколько раз внимательно по всем пунктам, этот его просмотр, хоть с трудом, можно было все-таки заметить.

Вторую ошибку он допустил, убивая Терехова. Он предусмотрел все — уничтожил следы, сжег бумагу, в коньяк вместе с цианистым калием подмешал химические составные растворимой гранулы. Но забыл о заварке в чайнике. В фарфоровом чайнике, который стоял на печке. Ты помнишь, что было в этом чайнике?

— Старая заварка. Это так важно?

— Да, важно. Тебе, человеку молодому, могут быть непонятны некоторые привычки мужчины в годах. Например, немолодой мужчина, да еще одинокий, обычно довольно тщательно заваривает чай. Таким, да это и легко понять, был Терехов. Васильченко пришел к Терехову как раз в момент, когда тот только начал заваривать чай. Экспертиза показала, что чаинки были сначала распарены, в них находилось небольшое количество влаги. Терехов перед тем как заварить чай плеснул туда по обыкновению начинающей закипать воды. Так всегда, распаривают заварку. По крайней мере, у нас, в России. Чайник в таком состоянии должен еще немного постоять на печке. Потом уже его можно заливать до краев. В это время и пришел Васильченко. Таким образом, чайник с распаренной заваркой так и остался на печке. То, что ты принял за старую заварку, было заваркой самой свежей. Немного экзотично — ты не находишь — прийти к мысли о самоубийстве во время столь тщательной заварки чая? Васильченко стал жечь бумаги. Запах жженой бумаги заглушил все остальное. А может быть, в той ситуации Васильченко просто не придал значения столь незначительной детали, как полураспаренная заварка. Согласен, она очень похожа на спитой чай. Но для меня эта деталь стала решающей.

— А третья ошибка?

— Третья ошибка, — вот, перед тобой. На столе. Таймер. Васильченко был слишком уверен в себе. Поэтому и не спрятал этот блок где-то вне дома. А оставил у себя, в тайнике под притолокой. Этим он нам дал уже не косвенную, а прямую улику. Но это, повторяю, только потому, что он был в себе уверен.

Сторожев молчал. Я тоже сидел молча, разглядывая кактусы на окне.

— Что ты сейчас чувствуешь? — спросил Сторожев.

Я закрыл глаза.

— Усталость, Сергей Валентинович. Больше ничего.

— Знаешь, пока не все еще окончено.

— Хорошо, Сергей Валентинович.

— Придется завтра ехать в Ленинград. Докладывать наше дело на оперативной летучке округа. Ты готов? Это серьезно.

— Готов.

Федор ШАХМАГОНОВ

НАЙТИ ВОСКРЕСШЕГО

 Сделать закладку на этом месте книги




1

 Сделать закладку на этом месте книги

Мы ждали его... Рано или поздно он должен был вновь появиться.

Обычная суета на большом аэродроме. Кто-то торопится к трапу, кто-то проходит таможенный досмотр. Провожающие, ожидающие, встречающие... Диктор объявляет о прибытии лайнера, которого ждем и мы. Самолет международной авиатрассы подруливает к назначенному ему месту, и вот по трапу спускаются на летное поле пассажиры.

Вот он! Он идет, перекинув плащ через левую руку. В руках у него модный кожаный портфель, на голове шляпа, он в сером летнем костюме.

Жарко. Он снимает шляпу и вытирает белоснежным платком пот со лба. Житейский, бытовой жест. Но так ли это? Мы знаем, что у этого человека отработан каждый жест, а не только каждое движение.

Я посмотрел на своих товарищей. Они тоже обратили внимание на его манипуляции со шляпой и платком. Ищут, кому он подал знак. Неужели его встречает кто-то из тех, кому он неизвестен в лицо? Но это, конечно, только первое возможное объяснение его жеста. За этим может скрываться и что-то другое. Так, он может подать знак тревоги или, напротив, известить, что все благополучно, что он спокоен, что все развивается по заранее намеченной и обусловленной до мельчайших деталей схеме.

Одного из встречающих мы заметили несколько ранее. Он приехал минут за двадцать до приземления лайнера. Это Нейхольд, корреспондент одной из буржуазных газет.

Нейхольд — молодой человек, ему лет тридцать. В своих корреспонденциях он сдержан, демонстрирует объективность, проходит мимо скандальных сенсаций. Но вот уже несколько лет он работает на этого господина или на тех, кто посылает этого господина к нам в гости. Значительный пр


убрать рекламу







иработок к гонорарам в газете? А может быть, журналистская деятельность всего лишь прикрытие?

Нейхольд одет небрежно, с какой-то даже нарочитой небрежностью. Что-то похожее на полуспортивный костюм: изрядно потертые джинсы, сандалеты, замшевая курточка.

Черные волосы заброшены назад. Нос горбинкой отличает европейца-южанина. Он смугл, но смугл от загара, который с первыми же жаркими лучами легко затягивает его кожу.

Последний раз мы видели Сальге пять лет назад. Он уже немолод. В этом возрасте смена лет не оставляет заметных следов. Он поседел, углубились морщинки у глаз. Но держится он все так же прямо, лишь едва заметно приопустились плечи.

Его можно принять за коммивояжера. Интересно, какими он на этот раз запасся документами? Он предпочел легальный, открытый въезд в страну. Но это совсем не означало, что вот сейчас, немедленно, он не попытается нырнуть в бездну и исчезнуть с наших глаз.

В прошлый раз он решался делать далекие поездки.

Итак, он снял шляпу, вытер белым платком пот со лба...

Нейхольд, перекидывая из одного угла рта в другой сигарету, бесстрастно смотрел на приближавшихся пассажиров. Жест приезжего не вызвал у него никаких эмоций. И все же!

В общем круговороте, в вокзальном хаосе мы уловили наметившееся целеустремленное движение человека. Это — шофер такси. На голове у него форменная кепочка. Сравнительно молодой, лет двадцати пяти. Он лениво двинулся сквозь хаотический поток. Шел не торопясь, небрежно, полы пиджака нараспашку, в зубах сигарета. Он шел, имея цель, как бы пронизывая хаос насквозь...

Остановился у киоска с сигаретами, прошелся вдоль книжного прилавка, подбросил в руке связку ключей. Профессиональный жест шофера. Через минуту он оказался за рулем в такси. К нему подходили пассажиры и тут же отходили. Он отказывался ехать...

На привокзальной площади — интересующий нас господин. Поглядывая поверх снующих пассажиров, он направился к машине, где сидел за рулем тот самый таксист. Сел в машину. Такси медленно тронулось, пристроилось к веренице других машин на выезде со стоянки.

В какой-то степени эта комбинация вносила поправки в подготовленную нами встречу. Он сел к «своему». Это усложняло наблюдение, требовало особой осторожности. Но мы его ждали — стало быть, готовились и к неожиданностям.

Мы знали, что некто Сальге приехал туристом. Через несколько минут мне доложили, что на этот раз Сальге приехал под Именем Иоахима Пайпера, что господину Пайперу забронирован номер в гостинице «Украина».

Все развивалось по классической схеме. Мы знали, что он приехал, установили, под каким именем, знали, куда он проследует с аэродрома. Но с этим господином требовалась удвоенная осторожность.

Его надо было встречать в пунктах его назначения, а не сопровождать, не идти за ним следом.

А Нейхольд все еще кого-то ждал на аэродроме. Не понадобилась же ему в его журналистских целях затянувшаяся прогулка на аэровокзале. Нет, случайной эта прогулка быть не могла. Нейхольд присутствовал на аэровокзале, когда прибыл Сальге, как когда-то Сальге провожал его, Нейхольда, в Париж, наблюдая за его посадкой в самолет со стороны...

2

 Сделать закладку на этом месте книги

Не так все начиналось пять лет назад...

Поздним вечером в городское отделение милиции небольшого подмосковного городка явилась Клавдия Ивановна Шкаликова — пожилая женщина, местная жительница. Она всех знала в городе и ее все знали. Тихий, небольшой городишко, заглубленный в лесные массивы, которые можно считать предплечьем Брянских лесов. В городке — швейная фабрика, вот и вся его промышленность. В пригородах — пионерские лагеря. Колхозная земля начинается сразу же за городской чертой.

Она вошла к дежурному по отделению милиции в двенадцатом часу ночи. Старшина дремал, уронив голову на стол. Происшествия, когда требовалось бы вмешательство милиции, в городке были редки.

Он проснулся от стука входной двери, поднял голову и протер глаза. Шкаликова... Он сразу узнал ее. Она жила на соседней улице. Ее плотная, полнеющая фигура, ее круглое лицо с доброй улыбкой примелькалось ему в городе. Сейчас она была явно не в себе. У нее подрагивали губы, а в глазах стояли слезы.

Она подошла к барьеру и тихо сказала:

— Сынок! Ты уж извиняй меня! Где Иван Иванович?

— Начальник? — переспросил старшина. — Спит он... Отдыхает!

Сон ушел. Старшина подтянулся, сообразив, что не на огонек зашла Шкаликова в милицию.

— Что случилось?

Шкаликова наклонилась было ближе, но, с сомнением оглядев старшину, отодвинулась.

— Нет, сынок... — ответила она как бы самой себе. — Иван Иванович мне нужен...

— Какая срочность? Приходите, Клавдия Ивановна, утром...

Шкаликова рассказывала потом, что уже было и собралась все отложить до утра. Она уже было и к двери пошла, но вернулась.

— Нельзя утром... Буди начальника!

В голосе ее послышалось что-то такое, отчего старшина сдался.

Старшина поднял телефонную трубку...

Это произошло недавно, полчаса назад... Ее дочка, Леночка, сидела у открытого окна и читала.

Кто-то постучал снаружи пальцами о подоконник. В саду было темно. На свет из окна вышел незнакомый человек.

— Дочка! Разбуди отца!

Здесь Шкаликова проснулась, услышав сквозь сон мужской голос.

— Кого? — удивленно воскликнула девочка. Удивиться было чему. Прошло пятнадцать лет без малого, как ее отец утонул. Кто из близких не знал этого?

— Отца позови! — повторил незнакомец. И уже нетерпение слышалось в его голосе.

Шкаликова встала, накинула платье. Разговор у окна продолжался.

— Дома отец-то? — продолжал незнакомец.

— Мама! Мама! — позвала Леночка. — Тут папу спрашивают...

— Отец-то где? — опять послышался голос незнакомца.

— Он умер... И давно... Пятнадцать лет прошло, как умер...

Шкаликова вышла в комнату. Она успела увидеть смуглое лицо, приметила даже раздражение в лице незнакомца... И все исчезло. Шорох за стеной, тишина. Шкаликова быстро подошла к окну. Из сада к подоконнику тянулись ветви старой яблони. Тут же стеной стояла гряда густых вишневых деревьев. Сквозь них ничего не было видно. Словно бы под окном никто и не стучался.

— Кто здесь был? — спросила Шкаликова у дочери.

— Не знаю... Какой-то человек... Я боюсь, мама! Кто это был?

Руки у дочери дрожали.

— Я боюсь, мама! Почему он не знал, что папка умер? Почему? Кто он такой?

Шкаликова погасила огонь, закрыла окно. Приказав Леночке спать, торопливо оделась и задами, огородами вышла к милиции.

— Почему он не знал, что мой муж умер? — приступила она к Ивану Ивановичу, когда он пришел в отделение.

Иван Иванович был старым оперативным работником. Именно оперативная работа приучила его не отмахиваться от трудноуловимых, невыраженных впечатлений. Худой, немного уже сгорбленный, но собранный как пружина человек, он сумел уцепиться за почти неуловимое в рассказе Шкаликовой. Ответил как бы успокаивая ее, чтобы еще больше обострить ее чувства.

— Что же тут удивительного, Клавдия Ивановна? Разве все должны знать, что ваш