Категория: Старая Москва

КУЛАЧНЫЕ БОИ




  • Не нравится
  • 0
  • Нравится





  • КУЛАЧНЫЕ БОИ

    Начиная от Разгуляя Покровка и ее окрестности принимают постепенно характер фабричного района, составляя его передовые линии, так как центральные его пункты доселе остаются на прежнем своем исконном месте, то есть в Преображенском и Семеновском, с их Тучковскими, Носовскими, Балашовскими, Котовскими и многими другими фабричными громадами.
    Но и в качестве передовых линий Елохово и Покровское если уступают Преображенскому с Семеновским в отношении размера каждой отдельной фабрики, то чуть ли зато не превосходят их общим количеством фабричных заведений и числом рабочего люда, промышляющего специально фабричным трудом...

    Все (крупные фабричные) заведения имеют каждое по нескольку сот рабочих, да между ними ютятся десятками мелкие фабрички, имеющие каждая не свыше ста рабочих; что же касается так называемых «мастерков», то есть мелких антрепренеров, получающих с фабрик сырой материал и отрабатывающих его, на свой риск и страх у себя на дому и своими рабочими, то таких полуфабрикантов на каждую фабрику придется, по крайней мере, по десятку, и есть целые околотки, где добрая половина населения и состоит из таких антрепренерчиков и их работников. К этому следует прибавить массу женских мастерских, составляющих как бы филиальные, хотя и вполне независимые, заведения при фабриках: ленточницы, бахромщицы, карасницы (от карася, инструмента, на котором производится работа) и другие образуют собою целые рабочие группы, которых при каждой значительной фабрике считается по нескольку.
    Таким образом, если полагать население Елохова и Покровского в числе от 30 до 40 тысяч, то ввиду значительного количества фабрик и однородных с ними мелких заведений по крайней мере половину этой цифры нужно уделить на лиц обоего пола специально фабричных профессий: вот чем и объясняется кажущаяся пустынность и малонаселенность этой местности.
    В течение всех шести рабочих дней половина населения, около трех четвертей суток запертая нa работе, понятное дело, не видна на улице, а остальную четверть, приходящуюся на вечер и ночь, ей тем более не до разгуливания по панелям, а разве до отдыха на койке. Зато воскресные и праздничные дни Елохова и Покровского отличаются редким оживлением: трактиры и кабаки по целым дням держатся как в осаде, на тротуарах нет прохода от «публики», притом самой «серой», полиция теряет голову, всюду слышится традиционная гармонья под аккомпанемент полупьяных песен...

    В старину, и не весьма отдаленную, это праздничное одушевление, возраставшее с утра до вечера равномерным crescendo в сумерки обыкновенно разрешалось исторической забавой московского простонародья: разумеем кулачные бои, или так называемые стенки, устраивавшиеся иногда прямо на улице, иногда в прилегающей к Покровке части Сокольничьего поля, а всего чаще в Преображенском, на Генеральной и параллельных ей Суворовской, Божениновской улицах и на улице, доселе носящей название Девятой роты, выходящей на самый Камер-Коллежский вал, против ворот и стены знаменитого в то время притона Федосеевской беспоповщины — Преображенского кладбища.

    На этих улицах, всегда пустынных, но в праздничные дни тогда, как и теперь, кишевших тьмами тем фабричного простонародья, был полный простор мужицким кулакам разгуляться во всю ширину русской натуры, и действительно побоища то и дело устраивались грандиознейшие с заправскими убитыми, до полусмерти забитыми и до неузнаваемости искалеченными.

    Обыкновенно стенки устраивались между двумя вечно почему-то враждовавшими одна с другой фабриками: суконщиков Носовых и платочников Гучковых. Каждая из них считала в те времена от 4 до 5 тысяч душ фабричных, так что главные действующие корпуса этих своеобразных маневров оказывались равносильными, и к каждому из них присоединялись вспомогательные отряды, высылаемые с других фабрик и входящие в состав носовской или тучковской армии сообразно тому, к чьей стороне склонялись нравственные симпатии того или другого отряда.
    Побоища происходили отнюдь не «с бацу», как говорится, в силу полупьяного азарта или какого-нибудь случайного инцидента; напротив, стенка замышлялась чуть не за неделю, обсуждалась на военном совете, который собирался в том или другом фабричном трактире, и окончательные решения по организации битвы принимались военачальниками обеих сторон по взаимному соглашению. О месте и времени побоища становилось известным всякому, кто интересовался им, по крайней мере дня за два, так что к созерцанию грандиозного зрелища собиралась буквально со всей Москвы масса любителей воинственных ощущений...

    Подробнейшие инструкции заправилам стенки сообщались ее главнейшими распорядителями в течение всего праздничного дня в каком-либо из трактиров возле Покровского моста, на котором целый день и толкались будущие герои сумерек, вырабатывая все детали предстоящего боя.
    Как у носовцев, так и у гучковцев еще доселе свежи предания о непобедимых рыцарях кулачного боя и мужественных вождях стенок. Это были, конечно, простые фабричные, искусившиеся в энергических приемах российского бокса, блиставшие атлетическими формами, выделявшиеся непомерной физической силой, прямые потомки тех богатырей, что ломали червонцы, как мятный пряник, сгибали подкову, как камышовую трость, и за задние колеса останавливали громоздкий тарантас, влекомый тройкой резвых коней. На кулачные бои они смотрели не как на забаву, а как на дело, к которому они предназначены самой судьбой, как артист смотрит на подмостки, и к этому делу относились с суровой, добросовестной педантичностью...

    Рыцарские уставы кулачных боев, правда, немногочисленные, блюли они с самой идеальной, нелицеприятной строгостью, и нарушение их, особенно сознательное и намеренное, карали с драконовской беспощадностью и жестокосердием. Один из пунктов этих уставов, отдаленно предварявший Брюссельскую конференцию о разрывных снарядах, запрещал, например, употребление в бою каких бы то ни было орудий, кроме кулаков, но находились и в этом деле добровольной забавы канальи, предпочитавшие действовать не честными средствами, подобно тому, как бывают люди, даже в безденежной карточной игре не способные удержаться от плутней. У таковых, на случай побоища, имелся готовый к услугам ассортимент так называемых закладок— какие-нибудь бесформенные кусочки железа, свинца и т. п., иногда с несколько заостренным концом.

    Этот дрянной кусочек, заложенный в кулак таким образом, чтобы один край его выдавался наружу, в рукопашной схватке сотен остервенившихся полупьяных мужиков и сослуживал своим хозяевам иногда роковую службу: плохо надеясь на мощь своих кулаков, они выбирали у своих противников какое-нибудь незащищенное место: висок, нос, щеку — вообще лицо, и в какую-либо часть его угождали прикладом свинца, как бы оправленного в кулак.
    При известной ловкости и наторелости в упражнениях подобного рода, особенно впотьмах сумерек, когда разыгрывались побоища, довольно трудно было попасться кому-нибудь на глаза с таким орудием в кулаке; противник же, смотря по тому, куда получал рану, или, окровавленный, выбывал из армии, или же, если удар был слишком стремителен и рассчитан, например, прямо в висок, то и сразу валился мертвым, что иногда и случалось. И вот, если с таким бойцом-закладчиком случался такой грех, что его в пылу битвы излавливали со свинчаткой в руке, ему приходилось, в свою очередь, жутко, ибо его предавали на суд разъяренной толпы и даже свои отказывались защищать его, и если ему удавалось после того уцелеть хотя с небольшим остатком ребер, то он должен был считать себя необыкновенным счастливцем.

    Вообще «осязательные» результаты стенок оказывались всегда не слишком-то утешительными: расквашенные носы, свороченные на сторону скулы, подбитые глаза, выбитые зубы были заурядными знаками отличия за кулачное геройство, и все, получавшие таковые, имели повод лишь гордиться ими; но сплошь и рядом с поля сражения поднимали ратников и с переломленными руками, ногами и ребрами, и со слабыми признаками жизни, и даже вовсе без оных.
    В большинстве случаев, однако, все оставалось шито да крыто. Хозяева считали позором для себя «пущать» такую «мараль» на свои заведения, что вот, дескать, у их рабочих во время товарищеской потехи да произошло «смертоубивство»; полиция, дружившая с ними ради их щедрой благостыни, всегда готова была всем своим авторитетом прикрыть любой такой грех; ни малейшего надзора за фабричным населением не существовало; не было даже прописки паспортов.

    И если как-нибудь Ивану Сидорову или Сидору Иванову выпадал жребий лечь костьми на песчаной почве Суворовской или Божениновской улицы, то единственным последствием такого события оказывалось лишь то одно, что на фабрике, где он работал, на другой день становилось одним рабочим меньше, а на третий и этот дефицит пополнялся его заместителем. Что же касается безвременно погибшего на бранном поле, он прописывался или скоропостижно умершим на улице или поднятым с знаками сильных побоев, неизвестно кем нанесенных, и препровождался, смотря по исповеданию, или на Преображенское, или на Семеновское кладбище для законного предания земле.

    Только последний перед судебной реформой пристав Лефортовской части Иван Осипович Шишковский, прославившийся в свое время как ретивый служака и гроза фабричного и прочего простонародья, серьезно восстал против кулачных боев и ополчился на них всем своим влиянием и всей своей энергией, но и тот ничего не мог достигнуть, ибо имел неприятность жестоко осрамиться, не сообразив, с кем имеет дело, и слишком понадеявшись на обаяние и ужас, производимые на фабричных его личностью.
    Дело в том, что эти обаяние и ужас действительно ощущались в среде лефортовского простонародья, но только тогда, когда блудных сынов его, забранных за что-либо в кутузку на ночлег, утром выстраивали на заднем дворе лефортовского частного дома, возле конюшен пожарной команды, и затем одного за другим, поочередно, подводили к двум дюжим мушкетерам, вооруженным наподобие древнеримских ликторов, приглашали освободиться от излишних покровов, которые могли бы помешать восприятию чувствительной порции березовой каши, ассигнованной в изобилии щедрым приставом, а сам он, весьма падкий на зрелища этого рода, шагал в такт ударов, умиленно прислушиваясь к свисту розог, изредка поправляя носком сапога положение наказуемого и приговаривая не без иронического оттенка в голосе: «Что, собака, будешь вперед безобразничать?»

    Само собой разумеется, что все испытавшие его полицейскую заботливость на своих телесах, вспоминали о «Шишкове», как для краткости прозвал его народ, не иначе как с ужасом и бессильной яростью; не без ужаса и теоретического озлобления относилось к нему, на основании рассказов о его жестокости, и все простонародье, но когда однажды, прохладным осенним вечерком, отважный Иван Осипыч дерзнул на своей миниатюрной пролеточке, всего только с кучером да мушкетером на козлах, врезаться налетом в самую середину стенки да обратиться к бесчисленной толпе с тем же приветствием, лишь во множественном числе, то в толпе не оказалось никаких признаков ужаса перед его особой, а одно лишь озлобление, готовое притом и практически выразиться: «Какие мы тебе собаки? — загудела толпа.— Сам ты собака!»

    И только было Иван Осипыч собирался ответить на это грубое приветствие в приличном тоне, как лошадей его (пара в пристяжку, пристяжная кольцом) схватили за уздцы, его самого потащили за полы, раздался было зловещий крик: «Бей его», что бы, вероятно, и последовало, да практическая мудрость кучера и находчивость мушкетера спасли зарвавшегося полицианта. «Батюшки, да никак пожар!» — крикнул кучер, как бы всматриваясь вдаль, а мушкетер прибавил: «Так и есть, Носовская фабрика горит! Вот он и огонь видно!» Толпа мгновенно отхлынула от экипажа, а кучеру только того и нужно было: стегнув хорошенько кнутом дюжего парня, продолжавшего держать лошадей, он ударил по ним, сшиб по пути нескольких человек и, несясь во весь карьер, во мгновение ока очутился на Преображенской площади, то есть в месте совершенно безопасном.

    С той поры Шишковский перестал интересоваться стенками, ездил в Преображенское уже не для начальнических внушений и распоряжений, а только с визитами по фабрикантам, удвоил свою ненависть к мужичью вообще и фабричному в особенности, увеличил соответственно этому ежедневную порцию розог, отпускавшуюся тем избранникам судьбы, которых она предавала в его руки для вразумления и исправления, и этим способом каждое утро всласть отводил душу, вымещая на десятках чужих спин свой осенний позор в Преображенском, пока, наконец, за излишнее рвение в этом направлении не потерпел служебного крушения, именуемого отставкой без прошения, или, что то же, «волчьим паспортом».

    Вообще это был аматер порки, как универсального административного средства при всевозможных обстоятельствах. До какой степени усердия проводил он это воззрение в практическую жизнь, это доказывается тем, что даже тогдашнее губернское правление, в конце пятидесятых годов, внемля многочисленным обывательским жалобам на его жестокость, требовало его для личных объяснений, причем он без всяких уверток и признался, что сечет тех, кто этого заслуживает, и выразил непоколебимое убеждение, что с русским мужиком никакие иные меры, кроме розог, немыслимы.
    От губернского правления он, однако, получил замечание быть разборчивее и осмотрительнее при употреблении в дело этого педагогического средства. Впрочем, ему не удалось воспользоваться этим советом, ибо после столкновения с вновь открытым мировым судом, причем обнаружились вопиющие факты полицейского деспотизма и произвола, практиковавшихся в Лефортовской части, он вскоре и был устранен со службы.

    Рассказывали, что ближайшим поводом к его отставке послужил такой случай. Перед самым открытием новых судов один обыватель, выведенный из терпения безобразничеством, распутством и непочтительностью своего сына, решил келейным образом «поучить» его, для чего и отправился к Шишковскому, прося его содействия — какого именно, и той и другой стороне было понятно: молодца следовало пригласить или привести в полицию и тут, в присутствии отца, выпороть.

    Но это случилось как раз после объяснения Шишковского с губернскими властями, и он объяснил отцу, что исполнит его желание только в том случае, если тот даст ему письменное полномочие делать с сыном, что ему угодно, и сверх того подписку, что никаких за то на него претензий иметь не будет и жалоб подавать никуда не станет. Не подозревая ловушки, отец согласился на это условие. Блудного сына привели, раздели, разложили и в присутствии отца и самого Шишковского принялись драть. Сначала отец считал количество розог, потом начал сбиваться в цифрах, а там и совсем счет потерял, а молодца все дерут, и он все ревет благим матом. Сжалился отец: «Не довольно ли, ваше высокоблагородие?» — «Э, что ты, братец: и розги еще не успели размяться как следует».
    Подождал еще отец; розги продолжают свистать, сын вопить, но уж как будто слабее. Испугался старик, опять к. приставу: не довольно ли? Тому кажется, что еще чересчур мало, и во избежание споров он показывает отцу им же подписанную бумагу. «И если ты опять начнешь заступаться, то я тебя велю вон вывести». Тут старик и понял, как он опростоволосился этой подпиской. Нечего и говорить, что с его сынка семь шкур спустили, и что долго ему небо с овчинку казалось, а потом и вовсе перестало казаться, и что кончили экзекуцию только тогда, когда испугался, наконец, и сам Шишковский, и когда истязуемый лишился чувств и был вынесен замертво. А так как очнулся он ненадолго, ибо тут же подвергся жесточайшей горячке, в которой пролежал между жизнью и смертью несколько месяцев, и этот возмутительный факт получил широкую огласку, то, дойдя до властей, он и послужил той каплей, которая переполнила глубокую чашу начальственного терпения.

    В отставке Ивану Осипычу недолго привелось пожить: лихой и бравый, неугомонный служака в течение свыше чем 15-летнего приставничества, в качестве простого обывателя он как-то сразу захирел, осунулся, потом заболел злейшей чахоткой, которая и не задержала его окончательного расчета с жизнью. Замечательно, что он, хотя и не слыл за слишком бескорыстного полицианта, в отставке оказался круглым бедняком, а когда умер, то и похоронен был на средства, собранные от щедрот нескольких фабрикантов, пользовавшихся его благорасположением. Что касается фабричных, то в их среде и доселе еще живет память о «Шишкове», о том, как беспощадно порол он их братию...

    Д. А. ПОКРОВСКИЙ

    Комментарии

    
    Имя:*
    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
    *
    
    {literal} {/literal}